ID работы: 4225173

Avalanches

Слэш
R
Завершён
128
автор
Размер:
406 страниц, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 154 Отзывы 66 В сборник Скачать

1.

Настройки текста
Примечания:
Это похоже на зуд – в той стадии, когда его еще можно игнорировать, но чем больше приложено усилий – тем сильнее чешется. Это похоже на жужжание мухи – можно отмахиваться до бесконечности, но после каждого кратковременного отступления жужжание становится все громче и назойливее. Это похоже на навязчивую идею: любая попытка забыть о ней делает ее еще навязчивее. Блейн знает. Он пытается убедить себя, что это не так, пытается просто не думать – но это не работает, ничего не работает. Он застрял в моменте озарения, он держится за него, как за край уступа, повиснув над пропастью, в которой бездонное «а что дальше?», в которой нужно что-то решать, в которой то самое «после». Нужно хотя бы заговорить, но он не уверен, что готов. Однако Лео, судя по всему, не готов тоже. И черт бы его побрал, если бы Блейн знал, откуда это ощущение. Потому что все в точности так же, как и всегда. Солнце заглядывает в кухню через окно – пока робко, под углом, словно воришка, проверяющий, дома ли хозяева. С течением времени оно смелеет, и свет все увереннее и увереннее отвоевывает пространство комнатки – дюйм за дюймом, поверхность за поверхностью. Тени становятся острее и глубже, цвета – контрастнее и насыщеннее, и жизнь пробуждается в каждой крупице уличного воздуха, наполненного случайными выкриками и сигналами авто, но это место – это место неприкосновенно. Здесь не идут часы и всегда одинаковая погода. Здесь свои законы и своя система мер и весов. Здесь две кружки – белая и синяя. Здесь Блейн и Лео. Здесь все, как прежде. Как будет всегда. Как будет всегда. – Это наша последняя встреча, да? Голос Андерсона предательски ломается на последнем слове, и Лео, теребивший до этого салфетку и улыбавшийся сдержано, не по-настоящему, не глядя в глаза, вскидывает лицо, вздрагивая. Он открывает рот, чтобы что-то торопливо сказать, но внезапно передумывает и как будто обмякает. Его плечи опускаются, руки перестают трястись, а улыбка, наконец, становится искренней – но самой печальной их всех, что когда-либо украшали его лицо. Блейн выдыхает и не может сделать новый вдох. – Черт. Он мог сколько угодно готовить себя к тому, что когда-нибудь это случится – но, откровенно говоря, даже не пытался. Это как читать книгу, не зная, сколько в ней страниц, и внезапно, перелистнув очередную, увидеть раздел с благодарностями авторов. Это как идти по железной дороге, глядя под ноги, и оказаться сбитым незамеченным поездом. Это как падать, падать и падать в бесконечную пропасть, и вдруг, в тот самый момент, когда чувство падения становится естественным, разбиться о дно. Блейн прикрывает глаза. Он оглушен и опустошен, и в тишине, окружающей его, наполняющей до краев все его нутро, нет ответа на вопрос о том, что с этим делать. – Я бы… – голос Лео звучит сипло, и он прочищает горло, но это звучит как-то глухо, сдавленно, неправильно. – Я бы хотел, чтобы все было… легче. Андерсон в ответ горько смеется, качая головой, и отодвигает кружку дрожащими руками для того, чтобы поставить на стол локти и спрятать лицо в холодных влажных ладонях. Легче? Ему хочется кричать. Он знает – теперь знает – что это последний раз, когда он видит Лео, и по иронии судьбы именно поэтому он не может на него посмотреть. Ему наивно кажется, что чем дольше он будет оттягивать хотя бы это, тем дольше не наступит утро – то утро, которое вытащит его отсюда своими горячими солнечными прикосновениями. Он буквально слышит голоса в своей голове: голос, который умоляет его спрятаться и никогда не соглашаться продолжить эту бессмысленную пытку; голос, который кричит ему открыть его чертовы глаза и не терять ни одного мгновения; голос, который почти неслышно – голос, который говорит, что он все еще не осознал, что худшее впереди, когда все по-настоящему закончится. Блейн боится – но это не ново. Он удивлен тому, что осознает и принимает неизбежность скорого пробуждения; но также он понимает, что не готов – ни к нему, ни к продолжению нахождения здесь. – Помоги мне, – почти беззвучно просит он. Какое-то время ничего не происходит. Холодные пальцы не накрывают его ладони, но вдруг обхватывают запястья, куда-то тянут, побуждают к движению, и мгновением позже они уже сидят на полу – как в самый первый раз, когда Лео приснился Блейну. Блант обнимает его, поглаживая спину от лопаток до поясницы, и Андерсон – Андерсон, кажется, слишком устал, чтобы бороться. Он цепляется за растянутую футболку Лео на груди и утыкается носом в его ключицу. Вдыхает и не выдыхает. Запечатлевает каждую секунду на мысленную фотопленку. – Ты помнишь, как мы сидели здесь в прошлый раз? В первый раз? – Его голос приглушен чужим плечом, но это не имеет значения – он знает, что его слышат и понимают. – Почему ты тогда убедил меня в том, что на самом деле жив? Что все предыдущие месяцы ада были сном? Лео усмехается в его волосы, оставляя поцелуй где-то рядом с макушкой. – Ты сам ответил на свой вопрос. Потому что тебе было тяжело, и я… – И ты решил сделать мне еще тяжелее, заставив пережить свою смерть снова? В любое другое Утро На Кухне Блейн вряд ли осмелился бы на то, чтобы заговорить об этом. Он слишком дорожил их покоем и уютом, но теперь… Он чувствует, что горит, и эгоистично желает не быть одиноким в этом. Лео молчит достаточно долго для того, чтобы дыхание Андерсона выровнялось, но не отпускает. Они по-прежнему цепляются друг за друга, но в конце концов Блант все же отстраняется для того, чтобы установить зрительный контакт. На его лице растерянность и сомнение, и когда он начинает говорить, складывается впечатление, что его слова впервые доходят до обоих из них. – Помнишь, я сказал, что прийти сюда не было моим решением? Так же и с тем, что я говорил и что делал. И не только в то утро. Ты понимаешь, о чем я? Андерсон затыкает уши и опускает голову, упираясь ею в колени и тяжело дыша. Одно дело – осознавать, что беседы с погибшим мужем, как и сам он – плод его воображения. Другое – понимать, что этот ад, эта извращенная пытка тоже была его детищем. На самом деле, Блейн почти не удивлен: кажется, в тот момент жизни он достиг точки, дна, предела отвращения к себе – настолько сильного, что сознание решило наказать его даже в собственном сне. Он смеется. Проводит ладонями по вискам, убирая упавшие на лицо кудри, и вновь поднимает лицо. Его смех перерастает в тяжелые вздохи, граничащие со всхлипами, но он слишком утомлен даже для истерики. – Если бы я действительно имел полную власть над тобой и всем, что ты делаешь, я бы заставил тебя остаться. Лео в ответ тихо смеется – по-настоящему смеется, заставляя Блейна вздрогнуть и открыть глаза. Блант склоняет голову к плечу и щурит глаза – любимый шаблон Андерсона, воплощенный прототип главного персонажа его личной камеры пыток – и берет его за руки. Он наклоняется ближе, так, что Блейну приходится наклониться тоже, и заговорщицки шепчет: – Уверен? Андерсон жмурится и запрокидывает голову. За опущенными веками пляшут цветные точки, в носу свербит – он думает, что похож на одну большую грязную кучу спутанных эмоций и чувств, но это не имеет значения, ничто не имеет значения. – Что… что ты пытаешься сказать? Лео мягко проводит рукой по его затылку, путается пальцами в кудрях, и от этого жеста Блейн вдруг успокаивается. – Только то, что ты готов. Теперь готов. Андерсон заглядывает в его лицо – такое молодое, такое живое, такое светящееся изнутри, что ему больно, словно он смотрит на солнце. – Готов?.. – Жить. Двигаться дальше. Отпустить меня. И это – это как финальный аккорд. Словно он все это время стоял на берегу моря, глядя, как прямо на него надвигается цунами, и не сходя с места, пока эта волна – огромная, пугающая, убийственная – не опустилась сверху, не укрыла его от звуков, запахов и цветов. Он даже не замечает, как начинает яростно и упрямо мотать головой, пока холодные большие ладони не обхватывают его лицо, останавливая, возвращая на место, в мир, где все остается прежним – и где ничто уже никогда прежним не будет. – Не сопротивляйся, милый. Ты сам знаешь, что это так. – Но как я могу… – Блейн накрывает его руки своими, – как я могу просто смириться с тем, что это конец? Что я больше ничего не могу сделать? – Потому что это не конец. Для тебя – для тебя это только начало. И ты сам сделал это, даже если пока и не понял, как. Андерсон пытается, но не может почувствовать ни отголоска жалости, вины или сожаления. На самом деле все, что он ощущает – чудовищное спокойствие, такое дикое и неправильное в сложившихся обстоятельствах, но, кажется, единственно уместное. Он не может ненавидеть себя за это, не смог бы, даже если бы попытался. Он не пытается. – Будет… будет больно? Ему известно, что у Лео нет ответа, как нет ответа у него самого. Но какой-то иррациональной частью себя он все равно надеется на то, что тот знает больше. Что он будет знать больше всегда – даже там, куда он отправится, когда Блейн проснется. – Будет как раньше, – Блант аккуратно оглаживает его скулу, с сожалением задерживая взгляд на губах, – может, иногда немножко труднее. Но вместе с тем – свободнее. Одно знаю точно: ты справишься. Блейн шумно вздыхает и роняет голову на его плечо. – Ты слишком сильно веришь в меня. Или я сам слишком сильно верю… я запутался, знаешь. – Знаю, – Лео смеется, получая несильный тычок в ребра, и проводит ладонью по его позвоночнику, прижимаясь губами к виску. Они молчат, и время незаметно проплывает мимо, омывая их своими водами. Не остается ничего – только прикосновения, дыхание, ощущение другого тепла, запахи. Блейн пытается принять мысль о том, что все это – в последний раз. Что этого больше не будет. Что он уже не сможет сбежать на эту кухню из своего мира, если там вдруг что-то пойдет не так. Он пытается принять мысль о том, что Лео исчезнет, и от этого все его внутренности начинают ныть так, что ему приходится стиснуть зубы. Как же так получается? Он знает, что не может с этим бороться, и заведомо принимает поражение – но все равно не может обмануть даже самого себя в том, что действительно этого хочет. Потому что он не хочет, даже если готов. И вряд ли когда-нибудь захотел бы, но… Но. Лео прав – черт возьми, Лео как всегда прав. – Я действительно не думаю, что смогу жить без тебя. Блант фыркает и рассеянно проводит рукой по его плечу. – Ну, не думай, что отделаешься от меня так просто. Я имею в виду – кто знает, возможно, иногда я по-прежнему буду сниться тебе. Просто… не здесь. И не так. – Я… я не об этом. Лео вопросительно хмыкает, и Блейн выпрямляется, садясь ровно. Теперь они смотрят друг на друга, держатся за руки, и это – это действительно напоминает прощание. Андерсон пытается выудить в каше собственных мыслей хоть что-то из того, что он когда-либо хотел сказать Лео, но по какой-то причине не говорил; но все, на что он натыкается – пустота, белый шум, словно его же сознание решило снова его подставить, хотя он понимает, что причина в другом. Понимает, что, что бы он сейчас не произнес, это будет не то – и в то же время это будет самым верным. Он решает не думать. Он говорит то, что не является откровением – но почему-то сейчас кажется именно им. – Я всегда думал, что ты любовь всей моей жизни. Что-то в выражении лица Лео как будто надламывается, и весь он словно сжимается, как от удара. Теперь уже он опускает лицо и качает головой, и когда опять смотрит на Блейна, в его глазах читается странная смесь тоски и облегчения, а в уголках изогнутых в усмешке губ прячется усталость и смирение. – Это ты был любовью всей моей жизни. Во всех возможных смыслах этой фразы. Ты – единственный мужчина, который был мне близок, единственный человек, который знал меня так хорошо, и это, на самом деле, делает меня таким счастливым… – он сжимает пальцы Блейна так сильно, что у того белеют костяшки; в этом жесте – необъятный океан искренности и надежды, и у Андерсона перехватывает дыхание. – Я знаю, знаю, мы оба хотели, чтобы все закончилось совсем по-другому. Чтобы мы вместе взрослели и встретили старость, продолжая препираться из-за разбросанных по кухне хлебных шариков и двух абсолютно одинаковых пачек мюсли… но жизнь сложилась иначе. Она закончилась – но только для одного из нас. – Это так чертовски несправедливо, – шепчет Блейн, усиливая хватку в ответ. У него в который раз щиплет глаза, но он решает, что бороться с этим глупо – не сегодня, не в последнюю их встречу. Последнюю, господи!.. – Я знаю, милый, знаю… – Лео кривовато улыбается и рвано вздыхает, с неверием глядя на их переплетенные пальцы. – Но я так благодарен судьбе за то, что она дала тебе сил продолжать жить. За то, что она окружила тебя такими понимающими людьми, такой семьей, с которой можно преодолеть все, что угодно. И я так… я так счастлив, что она столкнула вас с Куртом. – Как это вообще возможно? – Андерсон почти скулит, потому что он не понимает, потому что все действительно должно было закончиться не так, и никто из них в этом не виноват, но теперь они сидят здесь, и только один из них может назвать другого любовью всей своей жизни. Лео смеется и пожимает плечами, беззаботно похлопывая их соединенными ладонями по своим коленям. – Разве это важно? Разве это имеет значение? – он качает головой и придвигается ближе, так, что теперь они соприкасаются лбами. – Мне кажется, главное – то, что мы оба счастливы. Я прожил совершенно восхитительную жизнь с самым чудесным мужчиной из всех, что я знаю. А ты… тебе предстоит долгая длинная дорога, и лучшее во всем этом то, что тебе не придется идти по ней в одиночестве. – Я никогда не думал, что смогу полюбить кого-то кроме тебя. Что вообще буду на это способен. И я не могу перестать… господи, что, если бы ты все еще был жив? Что, если бы я встретил Курта тогда? Лео цокает языком и закатывает глаза, после чего высвобождает одну руку и легонько щелкает Блейна по носу. – Не думай об этом. Ведь это были бы совсем другие Блейн и Курт в совсем другой жизни, и черт его знает, что случилось бы – и случилось ли вообще. Ты любишь меня, а теперь любишь еще и его – и оба этих чувства взаимны. Оба этих чувства, они ведь… – Такие разные. – Именно. Но еще они делают твой мир лучше – и не только твой. У тебя прекрасные друзья, самая лучшая во вселенной дочь, и ты делаешь счастливым каждого из них одним только фактом своего существования. Ты достоин всего этого, ты достоин лучшей жизни, которая только может у тебя быть – поэтому пообещай мне одну вещь. Только одну. Блейн поднимает глаза на Лео. Они так близко, что он не может сфокусировать зрение, но это и не нужно. Он чувствует его, чувствует каждой клеткой тела, и он знает, что это ощущение не исчезнет, когда он проснется. Он улыбается. – Все, что угодно. Блант довольно кивает и шепчет ему в висок: – Не отказывайся от того, что предлагает тебе судьба. Андерсон жмурится и вздыхает – свободно и полной грудью. Он пропускает через призму собственной памяти последние месяцы с того самого дня, который навсегда изменил всё, и понимает, как часто скрывался от, по сути, неизбежного. От того, что рано или поздно все равно настигало его. Он понимает, о чем говорит Лео; это бегство сделало его мудрее, но отняло слишком много времени. Он чувствует быстротечность жизни как никогда, осознает бесполезность попыток воспрепятствовать естественному ходу событий, потому что всё в конечном итоге складывается именно так, как должно сложиться, но это не значит, что он не является хозяином своей судьбы. Скорее, он только начинает принимать мысль о том, что к ней не стоит относиться как к врагу, потому что она – не враг, но соратник. Так что, пожалуй, он может согласиться на это. Вместо ответа он вновь смотрит на Лео и улыбается перед тем, как опустить веки и медленно поцеловать его – в последний раз. Они не двигаются, и время, словно сжалившись над ними, не двигается тоже. Блейн запоминает столько, сколько способен – ощущение губ Лео, его холодные ладони на собственном лице, его дыхание – глубокое и размеренное – его запах и мягкость щекочущих лоб волос. Это только его, только Блейна, и это то, что он собирается пронести с собой через всю жизнь. – Боюсь, мне пора идти. Андерсон вздрагивает, несмотря на то, что ожидал этого, и его хватка на предплечьях Бланта усиливается против его воли. Он вздыхает и отстраняется, позволяя Лео встать и поднимаясь следом за ним. Они стоят так какое-то время – просто смотрят друг на друга и задумчиво улыбаются, пока один из них не делает шаг вперед; их руки сплетаются, расплетаются снова, сталкиваются, пока не находят свое место где-то на спине другого; их грудные клетки так близко, что сердца, кажется, бьются друг о друга, а не о ребра; горячее дыхание опаляет шею, волосы лезут в глаза, и это объятие – немного неряшливое, но самое искреннее из всех, что они когда-либо делили. – Я всегда буду с тобой, – говорит Лео, отступая на шаг. Он улыбается, берет свою кружку – синюю кружку с золотой надписью, – и выходит в коридор. Останавливается у входной двери и оборачивается, глядя на Блейна, который улыбается ему, опираясь о стену. – Я знаю. Блант показывает ему язык и смеется. Солнце в последний раз отражается в платине его глаз, очерчивает его профиль, высвечивает медную челку и впадины над ключицами, а мгновением позже дверь закрывается – и его больше нет. Его больше нет. Нет. Нет. Нет. Это похоже на зуд – в той стадии, когда его еще можно игнорировать. Блейн не игнорирует. Он медленно поворачивается к настенным часам и растерянно выдыхает. Они снова тикают. – Подожди, я тоже хочу передать кое-что! Оливия открывает коробку и на мгновение хмурится, глядя на керамические осколки. Она не задает вопросов – Блейн чувствует невероятный прилив нежности и благодарности. Вместо этого Оливия достает из ранца аккуратно сложенный рисунок – тот самый, на котором она, Блейн, Лео, Курт, Рейчел с Куинн и Пакерман; тот самый рисунок, который когда-то запустил невероятный процесс переосмысления в голове Андерсона, – и, сложив его пополам, аккуратно кладет поверх того, что когда-то было синей кружкой с золотой надписью. – Подождешь меня в машине? Оливия внимательно смотрит на Блейна и кивает, напоследок целуя ладошку и прислоняя ее к улыбающемуся лицу на фото. – Люблю тебя, пап. Она поднимается на ноги и, тихонько напевая, направляется к выходу с кладбища. Ранним утром вокруг почти нет людей. Блейн точно мог бы сказать, какие часы являются самыми популярными для посещений – в свое время он провел больше времени здесь, чем дома. Это не то, чем он гордится, и не то, о чем ему нравится вспоминать; но это неотъемлемая часть прошлого, с которой он научился жить. С которой Лео научил его жить. Андерсон опускает коробку в вырытое чуть ранее углубление и тщательно присыпает ее землей. Когда результат его удовлетворяет, он переводит взгляд на надгробие, встречаясь взглядом с изображением Лео. Тот выглядит молодым и счастливым – почти безмятежным. Блейн не может не улыбнуться в ответ. – Я тоже всегда буду с тобой.

***

– Ты шутишь! – Я серьезен, как никогда. Курт подозрительно щурится и косится на книгу в его руках, словно она – носитель смертельного вируса. – Это не может кому-то нравиться… – Так, начнем с того, что на каждую книгу всегда найдется свой читатель, – Блейн с умным видом поправляет очки на переносице, и Хаммел фыркает, безуспешно пытаясь скрыть улыбку. – Что по поводу конкретно этого произведения… Ну, идея своеобразной беседы с Судьбой при помощи хитроумного сооружения кажется весьма увлекательной. – Хитроумного сооружения? Ты про адскую машину для пытки животных? – Насекомых, я попрошу! Курт морщится и качает головой, с почти брезгливостью забирая у Андерсона «Осиную фабрику» и водружая ее на полку с современной литературой – «хипстерский стеллаж», как они прозвали его между собой. – Мерзость. – Действительно, мерзость, – соглашается Блейн и смеется вместе с Куртом, пытаясь не пялиться на его слегка растрепанные волосы. Это сложно. Все теперь как будто стало сложнее; Хаммел по-прежнему не изменяет своим толстовкам и футболкам, и надо признать, в них он выглядит загадочно и необъяснимо притягательно – особенно теперь, когда Блейн знает, что прячется под опущенными до самых костяшек пальцев рукавами и чуть растянутым воротом. – Ладно, твоя очередь, – рассеянно предлагает он, не в силах оторвать взгляд от острых выступающих шейных позвонков Курта, выглядывающих из-под слегка сбившегося капюшона. Он едва замечает, какую книгу тот выбирает, пока Хаммел не поджимает губы, рвано вздыхая – и это заставляет его посмотреть на обложку. И у него тоже перехватывает дыхание. – Предсказуемо, должно быть. Но я не… То, как эти дети воспринимали своего соседа – то, как они неумело пытались взаимодействовать с ним, несмотря на слухи и городские легенды, – Курт усмехается, робко оглаживая корешок обложки, – они не видели в нем монстра, потому что он не сделал им ничего плохого. Потому что он не был монстром. Он был для них… другом? И, я не знаю, в какой-то момент жизни я… я очень хотел, чтобы кто-то думал обо мне так же. Это, наверное, глупо, да? Курт смотрит куда-то в пол, и в его облике нет жалости к себе или сожаления. Скорее, какая-то странная ностальгия и снисходительность, будто он прямо сейчас вспоминает себя из прошлого с высоты прожитого и пережитого. – Нет. Нет, это не глупо. Хаммел едва заметно дергается, и его взгляд приобретает осмысленность, когда он оборачивается к Блейну. Тот запечатлевает – запечатлевает каждую секунду на фотопленку памяти – этот наклон головы, чуть ссутуленные плечи, но прямую спину, расслабленность позы, в которой кроется внутренняя сила и что-то еще. Что-то, что Андерсон пока не открыл для себя. Что-то, на изучение чего он готов потратить все оставшиеся отведенные ему годы. Он думает, что хочет прижаться к этим слегка изогнутым в улыбке губам больше, чем что-либо еще в это мгновение. Он замирает от осознания, что действительно может сделать это. Губы Курта ощущаются так же хорошо, как он помнил и представлял, и даже еще лучше. Они немного сухие и очень теплые, и когда с них слетает удивленный полу-выдох полу-смешок, все становится еще лучше. Их улыбки сплетаются в одну, а кожу лица щекочут чужие ресницы и кончики носов, и все становится еще лучше. Все становится еще лучше, когда Хаммел запускает одну руку в волосы на загривке Андерсона, а второй как-то почти отчаянно, но в то же время поразительно мягко сжимает его плечо, и дилогия Харпер Ли выскальзывает из его пальцев, с мягким стуком приземляясь между ними. – Какое отвратительное обращение с книгами, – бормочет Блейн, осыпая медленными поцелуями молочно-белую, покрывшуюся сейчас легким неровным румянцем кожу на челюсти, скуле, шее. – Я не… не хочу шутить про наказание, чтобы не испортить момент, – Курт немного задыхается, и Андерсон жмурится, утыкаясь в его плечо и тихо смеясь, пока кончики пальцев буквально покалывает от закипающей внутри нежной страсти. Она похожа на тлеющие угли; она не стремится вырваться наружу, но почти принуждает Блейна с каждым вздохом усиливать объятие, словно еще немного – и они сольются в нечто единое, ослепляющее и горячее. Хаммел поворачивает лицо в попытке снова найти его губы, и Андерсон не может не улыбаться, отвечая на его поцелуй. Черт возьми, это действительно ощущается так хорошо – а ведь они просто целуются, их руки даже не опускаются ниже экватора, никто из них даже не пытается предпринять что-то с пуговицами или молниями на одежде, не пытается ускорить темп или зайти дальше. Блейн не помнит, когда ощущал подобное в последний раз. Не помнит, ощущал ли вообще. Не собирается вспоминать. – Ну вы бы тут еще потрахались, честное слово. Андрсон вздрагивает и интуитивно прижимает Курта еще ближе к себе, пока тот в свою очередь со стоном запрокидывает голову. – Эллиот, какого черта? – Какого черта вы не закрываете дверь? Гилберт опирается о стену у входа, хмурясь и грозно пыхтя, но это выглядит, скорее, забавно, чем устрашающе, потому что на его лицо то и дело наползает кривая улыбка. – Она была закрыта! – уверенно заявляется Курт, хотя во взгляде, который он бросает на все еще обнимающего его Блейна, сомнение медленно перерастает в панику, так что тот поспешит утвердительно кивнуть. Не то чтобы он сам действительно был в этом уверен… – Хм, – Эллиот смущенно таращится на ключ в собственных руках, будто видит его впервые, и Хаммел опускает голову на плечо Андерсона, облегченно выдыхая. – Тогда окна… – С закрытыми жалюзи? Блейн усмехается, когда недоумение на лице Гилберта сменяется досадой. Тот переводит взгляд с действительно зашторенных окон на ютящихся между стеллажами мужчин и обратно, и всем участникам этой нелепой мизансцены почти слышно, как шестеренки в его голове усиливают трение между собой. – Вам на работе вообще больше заняться нечем, что ли? – У нас ланч, – невозмутимо отвечает Блейн, и Курт тихо смеется куда-то в его плечо. – То есть вы буквально решили сожрать лица друг друга?.. – Кажется, у нас есть абсолютный победитель в конкурсе фраз, портящих момент, – бормочет Хаммел, нехотя выпутываясь из объятий. Андерсон согласно фыркает, удаляясь в подсобку, чтобы поставить чайник. На самом деле, все вполне неплохо. Даже лучше, чем неплохо. Эллиот больше не пышет враждебностью по отношению к Блейну – хотя, разумеется, уместные и не очень подколы никуда не делись, но без них было бы совсем скучно; более того, он то и дело щурится, замечая их случайные и не совсем случайные прикосновения, и вокруг его глаз образуются смеющиеся морщинки, а сам он явно с большим трудом удерживается от слишком широкой улыбки или слишком похабных комментариев. Но что-то все-таки происходит. Когда Блейн отходит, чтобы приготовить всем чай, что-то явно происходит, потому что, когда он возвращается, Курт кажется бледнее обычного, и на его лице странная вежливая улыбка, плохо маскирующая смятение. Андерсон не может понять, в чем дело; Гилберт после его возвращения становится еще более шумным и невыносимым, они шутят и перебрасываются колкими фразочками, а за пять минут до конца ланча Эллиот вдруг срывается с места, тараторя что-то о срочных делах и миссии по спасению мира. Он исчезает так же, как и появился – резко, внезапно и шумно, оставляя после себя звенящую тишину, аромат элитного парфюма и горьковатый привкус недосказанности на языке. – Что он сказал тебе? – Блейн мягко присаживается на корточки около замершего словно в оцепенении Курта. – Что он сказал, пока меня не было? – Я не… это… – Хаммел прячет лицо в ладонях и шумно устало выдыхает. – Я не уверен, что правильно его понял. Он сказал, что вынужден снова уехать – как в прошлый раз, только… надолго. – Надолго? Разве он не отсутствовал почти два года?.. – Я не знаю, Блейн, не знаю! – Курт вскакивает и раздраженно ерошит волосы. Он кажется совершенно разбитым и сокрушенным, и Андерсону больно видеть его таким. Он снова чувствует это – то, что чувствует каждый раз, когда замечает, насколько Курт и Эллиот близки; он говорит себе, что ревность здесь совершенно неуместна, но это не помогает – не тогда, когда Хаммел выглядит так, словно у него только что вырвали сердце. Андерсон мысленно взывает к собственному спокойствию и пару мгновений просто глубоко дышит с закрытыми глазами, сдерживая неуместные порывы. Это работает – ровно настолько, чтобы он смог встать и молча шагнуть в сторону своей стойки. Он хочет дать Курту больше пространства, больше свободы – но тот вдруг хватает его за предплечье, а затем почти отпускает, словно испугавшись собственного жеста. – Прости, – он качает головой и виновато опускает плечи. Черты его лица обостряются, словно переутомление сваливается на него резко и в полном объеме, – прости, я просто… в прошлый раз было тяжело. Очень тяжело. – Я понимаю. – Блейн неуверенно накрывает его ладонь своей, и Курт поддается – шагает навстречу и устало утыкается лбом в его плечо. – Но на этот раз ты не будешь один. Хаммел судорожно вздыхает – словно то, что сказал Блейн, выходит за рамки его понимания, словно он и не смел рассчитывать на нечто подобное. Он поднимает глаза, расширенные от удивления, и открывает рот, чтобы что-то сказать – но потом его взгляд скользит по месту, на котором только что сидел Эллиот, и он хмурится. Андерсон оборачивается и хмурится тоже. На стуле покоится прямоугольный плотный конверт. – Как думаешь, он далеко ушел? – Курт тянется за телефоном, одновременно подходя к окну, чтобы поднять жалюзи и выглянуть на улицу. – Наверное, он еще не понял, что забыл… – Или сделал это специально. Блейн встречается с недоуменным взглядом Хаммела и протягивает ему конверт. – Здесь твое имя, Курт. Тот какое-то время смотрит на него – на Блейна, на сверток, снова на Блейна – после чего нерешительно протягивает руку и принимает конверт. Он долго рассматривает надпись – единственное слово, имя из четырех букв, выведенное витиеватым и вместе с тем скачущим почерком – прежде чем вскрыть его, достать стопку каких-то бумаг и уставиться на нее, будто позабыв алфавит. – Курт? – Андерсон обеспокоенно шагает ближе, но останавливается, не решаясь сократить дистанцию полностью. Плечи Хаммела напряжены, он весь – готовая к спуску пружина, и Блейну отчего-то становится совершенно необъяснимо страшно. Особенно когда Курт смотрит на него – волосы спадают на лоб, пальцы подрагивают, а в глазах – паника и неверие. – Что… – Это дарственная на магазин, – Хаммел еще раз вчитывается в документы, а затем снова поворачивается к Блейну. – Здесь сказано, что, как только я поставлю подпись, «Паваротти» полностью отойдет в моё владение. Андерсон не знает, что на это ответить. Он не знает, что чувствовал бы на месте Курта – если бы его лучший друг внезапно ввалился к нему, сообщил о скором и долгом своем отъезде, умчался, почти не попрощавшись, и тайком завещал ему их совместный бизнес. Что, ради всего святого, можно вообще сказать в такой ситуации? Он делает то, что кажется ему самым верным. Подходит к Курту и берет его за руку – мягко, ни на чем не настаивая. Пальцы Хаммела сжимают его ладонь, и они просто стоят – рядом друг с другом, плечом к плечу, рассеянно глядя перед собой, в окно, на улицу города, в котором жизнь кипит двадцать пять часов в сутки, не обращая внимания на то, как у кого-то внутри взрываются и рушатся небоскребы. Блейн почти слышит первые аккорды самой известной песни Pixies. Блейн думает, что Паланик и Финчер были бы довольны. – Я понятия не имею, что мне делать, – шепчет Курт, по-прежнему невидящим взглядом провожая случайных жутко спешащих куда-то прохожих. …Твоя голова взорвется, но в ней ничего нет; и ты спросишь себя: где мой разум? – Ты поймешь. Обязательно поймешь. У Курта еще есть время – столько, сколько ему потребуется. У Курта еще есть время – чуть меньше минуты до их первого послеобеденного посетителя. У Курта есть Блейн. А значит, он справится.

***

Настоящая ценность чего-либо ощущается лишь тогда, когда образуется его дефицит. Раньше Куинн относила это ко сну, спокойствию, душевному равновесию. Теперь все не так, но она старается напоминать себе, чего это стоило и как это на самом деле важно – просто чтобы осознавать в полной мере. Просто чтобы чувствовать каждой частицей своего существа. Теперь все не так, и как никогда остро она ощущает ценность времени. Времени, проведенного с Рейчел. – Это просто несправедливо, – Берри с досадой поправляет прическу, опуская голову на плечо Фабрей. – Бронкс ведь не так далеко – ну, в масштабах вселенной уж точно. И все равно час на такси – почти пытка. – Кто же виноват в том, что ты не фанат собственного автотранспорта, – Куинн улыбается на невнятное бормотание Рейчел и подставляет лицо лучам весеннего солнца. – И я каждый раз предлагаю тебе услуги личного водителя, но ты отказываешься… – …потому что не хочу лишать тебя заслуженного утреннего сна. Твои выходные с этой работой и так слишком непостоянны, и я просто… не могу поступать так с тобой. – А может, я этого хочу? – Брось, – Берри легонько пихает ее носом в плечо, вздыхая, – мы ведь и так весь уикенд вместе – с утра до вечера, два через пять. Часом больше, часом меньше… Ее голос звучит фальшиво – Куинн знает, что она считает совсем наоборот. Куинн сама так считает. Куинн не отвечает ничего, потому что у нее буквально чешутся руки – особенно левая, ощущающая рельефную прохладу металла в кармане плаща. Она говорит себе, что еще не время. Она говорит себе, что осталось совсем чуть-чуть. Она сглатывает приступ страха с привкусом тошноты и старается не думать – не думать, а просто наслаждаться. Она любит Центральный парк за это – за возможность убежать из города, оставаясь в самом его центре. За возможность спрятаться, находясь на видном месте. За возможность раствориться в прохладном воздухе, обмануться, представляя, что водохранилище – самое настоящее дикое озеро, а искусственные луга так же бескрайни, как на скринсейвере секретаря судьи Лопез. – Я люблю Центральный парк, – словно читая ее мысли, сонно бормочет Берри. Несмотря на раннее утро субботы, здесь уже огромное количество людей; но в особая магия этого места заключается в том, что даже в толпе можно почувствовать столь желанное и необходимое уединение. – Кажется, даже если бы я жила в палатке на берегу какого-нибудь пруда и вынуждена была созерцать его каждый день, мне бы не надоело. – Это ты сейчас так говоришь, – Куинн смеется, но ее голос дрожит против ее воли, и Рейчел вопросительно вскидывает бровь, но ничего не говорит – только смотрит с беспокойством и подозрением. – Я говорю так уже десять лет. – Я имею в виду, ты говоришь так только потому, что у тебя не было возможности испытать это по-настоящему. Берри задумчиво усмехается; ее взгляд будто устремлен на какую-то определенную точку на глади озера – но оно безмятежно и спокойно. Куинн любуется этим спокойствием, отраженным в глазах Рейчел, и ощущает уже давно знакомую, но до сих пор ошеломляющую горячую тяжесть в груди. Они сидят так – Куинн смотрит на Рейчел, пока та вглядывается в одну ей видимую бесконечность, а затем она вдруг беззаботно пожимает плечами – и все исчезает. – Не попробуешь – не узнаешь, – запоздало то ли соглашается, то ли поддевает она, оборачиваясь к Фабрей. Куинн никогда не считала себя авантюристкой. Она была послушной дочерью, хорошей ученицей, а в последствие и студенткой, и ее рассудительность достойно уравновешивала порой неуместную безбашенность Ноа. Даже самые непредсказуемые ее поступки всегда были предварительно тщательно обдуманы; пожалуй, единственной вещью, которой она отдавалась со всей страстью, на которую была способна, всегда была ее работа. Но иногда – особенно в последнее время – Куинн все чаще ловит себя на том, что больше не пытается обуздать собственные эмоции. Что она принимает эту часть себя и учится жить по-новому: действуя слепо и импульсивно, так, как велит ей сердце. Это пугает. И завораживает. В конце концов, она так устала вечно рефлексировать, пережевывать и анализировать свои поступки, что внезапно просто чувствовать себя живой оказывается буквально выше ее сил. – Эй, – на лице Рейчел снова это выражение обеспокоенности; она мягко касается ее лица, озабоченно хмурясь, – с тобой все в порядке? Не попробуешь – не узнаешь. Куинн не может сдержать широкой улыбки. Она быстро целует Рейчел и тихо смеется. – Как никогда. Пойдем. Фабрей переплетает их пальцы почти подскакивает со скамейки, устремляясь к выходу из парка. Берри за ее спиной недоуменно что-то бормочет, но не сопротивляется. У Куинн внутри так свободно и легко, что ей хочется петь – приходится кусать губы и крепче сжимать маленький детонатор ее личной почти взорвавшейся бомбы в левом кармане плаща. – Куда… куда мы идем? – Рейчел, кажется, заражается ее энтузиазмом, потому что она улыбается – почти смеется, на самом деле, безропотно следуя за ней по лестничному пролету одной из близстоящих высоток. Куинн не отвечает. Лишь после поездки в лифте, перед самой дверью – нужной дверью, – остановившись, резко оборачивается и целует ее так, что у них обеих в легких, мгновенно воспламеняясь и выгорая, исчезает весь кислород. – Что… – Берри замолкает, ступая в просторное светлое помещение с белыми стенами и полным отсутствием мебели. Она делает пару шагов вглубь одной из двух комнат и оборачивается, вопросительно хмурясь. – Чье это место? Фабрей смеется, потрясая ключами, которыми только что открыла замок. Глаза Рейчел расширяются, она пару мгновений стоит оцепенев, лишь переводя взгляд со связки ключей на Куинн и обратно, а затем подлетает к ней, почти сметает своими объятиями и рассеянно смеется, слепо прижимаясь губами к виску. – Поздравляю, милая! – она продолжает осыпать поцелуями лицо Фабрей, пока та медленно осознает, что это не то, не те слова, что Рейчел не поняла… – Мне, правда, нравилась твоя предыдущая квартира… Она вдруг замечает окно – огромное окно почти во всю стену – и замолкает на середине фразы. Медленно подходит к нему и замирает. Куинн приходится подойти ближе, чтобы увидеть ее реакцию, и она не может не улыбнуться: Рейчел как ребенок зачарованно разглядывает распростертый перед ней Центральный парк. Она осторожно касается руками рамы, словно не веря, что это действительно окно, и ее теплое дыхание оседает на стекле маленьким пятнышком пара. – Она… ничего. Но в ней слишком много прошлого. Берри рассеянно кивает, ее широко распахнутые глаза устремлены прямо, туда, где можно затеряться, находясь на самом видном месте. – И я подумала, – Куинн предпринимает еще одну попытку, неуверенно переступая с одной ноги на другую, – что было бы неплохо обзавестись настоящим. Она опять чувствует это – панику с привкусом тошноты – и переводит дыхание, которое вдруг обрывается, когда Рейчел поворачивается к ней. Ее глаза по-прежнему распахнуты, а плечи напрягаются. – Что ты имеешь в виду? Фабрей опускает голову, делая вид, что слишком увлечена поиском чего-то в собственном кармане, но все это – лишь уловка, чтобы перевести дыхание. Чертов второй комплект ключей уже сутки прожигает ее карман. Она достает его и, на мгновение зажмурившись, снова смотрит на Рейчел, пытаясь улыбнуться. – Я имею в виду, что хочу идти дальше. Куда бы то ни было. С тобой. Пальцы Берри подрагивают, когда Куинн опускает связку в ее ладонь. Тишина вокруг начинает гудеть и набирать обороты, становясь громче любого звука. Они стоят так – Куинн смотрит на ключи в руке Рейчел, пока та глядит на нее, а затем она вдруг шумно выдыхает – и все исчезает. Руки Берри смыкаются вокруг талии Фабрей. Тишина схлопывается. Вместо нее теперь – судорожное неровное дыхание и робкий смех, словно они обе только что пробежали марафон. Возможно, так оно и есть. – Как насчет сходить за большой двуспальной кроватью? – шепчет Рейчел, и Куинн хохочет, ощущая себя так, словно внутри нее зажигаются гирлянды из сотен невесомых обжигающих лампочек. – Самой большой и самой двуспальной.

***

– Странный он парень, этот Эллиот. Я бы даже сказал, жутковатый. Сэм передергивает плечами и поправляет ремень сумки, чуть расслабляя галстук. И все это одновременно. Порой Блейн ему просто поражается. Большую часть времени, если быть совсем честным. – Он… хороший человек, – почему-то оправдывается он, – по крайней мере, мне так кажется. Просто у него свои тараканы, и я просто… не знаю, почему меня это вообще заботит. – Очевидно, потому что это заботит Курта, – Эванс усмехается и хлопает его по плечу. – На самом деле, я поражен, что ты не ревнуешь. – Я… – Андерсон хмурится и пинает попавшийся под ноги камешек. Сэм в ответ на это лишь с улыбкой вздыхает. – Ах, вот оно что. – Все не так! Я не ревную, это… – Блейн отчаянно ерошит волосы на затылке. – Одна и та же пластинка. Я знаю, что их отношения – это нечто другое, просто… мне тяжело видеть, как Курт переживает. Потому что Эллиот поступил как свинья. С другой стороны, я не знаю всех обстоятельств – никто не знает, кроме него самого, поэтому не мне судить. Он вздыхает и чуть улыбается, глядя на светлый след от обручального кольца на собственном безымянном пальце. – Да и – знаешь, это не имеет значения. Все хорошо. Он и сам не уверен, что это значит. Наверное, все сразу. Сэм щурится, но не с подозрением – скорее, с легким вызовом: – Хорошо? – Хорошо. И даже лучше. Эванс смеется и присвистывает, поигрывая бровями. – Кого-то уложили… – О, господи, просто заткнись, – Блейн чувствует, что краснеет – прямо как какой-то школьник, которого поймали на чем-то незаконном. И это так несправедливо, потому что даже не является правдой. – Да ладно тебе! Не хочешь поговорить об этом? – Нет, черт, не хочу! – он одергивает себя, когда замечает, как улыбка слетает с лица Сэма, и исправляется, – в смысле… Мы все время говорим обо мне. Иногда о тебе – но чаще обо мне. Это как-то… неправильно. – Боже, что с тобой произошло за этот год? Где тот Блейн, который скалился на любую фразу, не относящуюся к делу? Да и относящуюся тоже… – Отвали, – Андерсон смеется и пихает его в плечо, – в любом случае, я хотел сказать, что недостаточно отблагодарил тебя за… За все. Что ты делал, делаешь. Иногда я воспринимал тебя как должное, и это… по-свински. Это я вел себя по-свински – вот о чем могу судить точно. Он ждет от Эванса очередного подкола, но тот лишь хмыкает и улыбается – на этот раз мягко и примирительно. – Извинения приняты. И, раз уж ты не хочешь говорить о себе, может, хотя бы скажешь, куда мы направляемся? Блейн поднимает глаза вывеску, сияющую розовым и красным неоном, и неловко откашливается, останавливаясь. – Я подумал, что было бы неплохо просто… потусоваться. – Потусоваться? Типа как бро с другим бро и… Эванс тоже смотрит на вывеску и замирает на мгновение – а затем начинает хохотать. – Серьезно, Андерсон, у тебя проблемы со стереотипами. – Что? – Блейн обиженно хмурится и сутулится, оглядываясь по сторонам. Сэм смеется так сильно, что у него на глазах выступают слезы, а прохожие начинают коситься на них с опаской и недоумением. – Сколько, говоришь, гетеросексуальных мужчин у тебя среди друзей? – Ну извини, что подумал, будто угадал, – Андерсон всплескивает руками в раздражении, но затем, глядя на все еще хохочущего Эванса, тоже начинает смеяться, пораженно качая головой. – На самом деле только Пак. И когда мы «тусовались» в последний раз, он еще был женат, так что… – …так что ты не пытался затащить его в стриптиз-клуб, да? Блейн кивает, и вдруг Сэм загребает его в объятия – так неожиданно, что он пару секунд не знает, куда деть руки и как снова начать дышать. Они нечасто делают это. Откровенно говоря, вот так – второй раз. И если в первый их окружали стайки помятых бумажных журавликов, теперь их толкают стайки не менее помятых спешащих во все стороны людей. – Спасибо, – тихо говорит Эванс куда-то в его висок, когда Андерсон все-таки опускает ладони на его лопатки. – Я имею в виду – это полный провал… – Эй! – …но ты хотя бы попытался, а это дорого стоит – поверь, уж я-то знаю. Блейн улыбается. Сэм большой и теплый, невероятно раздражающий и такой заражающий и заряжающий волей к жизни, что быть с ним вот так близко в эмоциональном плане – словно пытаться удержать в руках медузу. Должно быть, Блейн мазохист. Ему хорошо – и даже лучше. – Ну а теперь, – Эванс, как ни в чем не бывало, хлопает его по спине и возобновляет движение, но Андерсон успевает заметить, что у глаза у того чуть покраснели, – я собираюсь показать тебе, как тусуются настоящие парни. Это звучит многообещающе. До поры до времени. Ладно, ровно до той поры, пока Блейн не обнаруживает себя в тускло освещенном полуподвальном помещении в компании совершенно незнакомых ему людей – не только мужского пола, спасибо, Сэм – и неимоверно довольного Эванса. У него в руках пять карт – «а мог бы взять шестую, Блейн, ты же Дварф!» – а на столе перед ним еще больше, и он вообще мало понимает в том, что происходит вокруг. Блейн почти уверен, что Курт однажды учил Оливию играть в эту игру, но, возможно, он был слишком занят тем, что пялился. – Какого черта, Эванс? – шипит он, косясь на молчаливого парня напротив. Тот выглядит так, будто не менял одежду пару недель. Сэм, вообще-то, выглядит не лучше. Его волосы в полном беспорядке, галстук развязан и болтается на шее, рубашка расстегнута на три пуговицы, а в глазах – нездоровый блеск: – Смотри и учись, – шепчет он в ответ, а потом громко заявляет, – использую карту Бродячей Твари и выпускаю своего Страхового Агента! – Принято, – девушка с синими прядями в черных волосах, взявшая на себя роль ведущего, отвлекается от обгрызания черного лака с ногтя на большом пальце и приглядывается к выложенным картам, – четырнадцатый уровень плюс усиленная Амазонка, итого… двадцать семь против пятнадцати. Кто-нибудь хочет помочь Блейну? Все смотрят в свои карты, на Андерсона, друг на друга. Ведущая перебирает собственную колоду – честное слово, когда она успела нахватать столько всего? – и пожимает плечами, когда никто не выказывает желания вмешаться: – Бросай кубик. Сначала Блейну выпадает шестерка, и он, вроде как, смывается от Страхового Агента, причем Сэм радуется за него так, словно не он только что подставил его на эти чертовы четырнадцать дополнительных уровней. Он бросает кубик снова, и тот демонстрирует играющим грань с одной точкой, на что реагирует, опять же, только Эванс – он обреченно стонет, смотрит на выложенные карты Андерсона и стонет снова: – Чувак, у тебя нет классов!.. Теперь придется потерять три уровня. – Тебе спасибо, – огрызается Блейн, хотя, если быть честным, не то чтобы он чувствовал себя расстроенным. – А я тебе говорил: выбирай женский пол! Амазонка – феминистка! Андерсон смотрит на него с нечитаемым выражением лица. Эванс тем временем уже вновь полностью увлечен игрой. Блейн почти может увидеть многоуровневые стратегии, которые он рисует перед собственным внутренним взором. Я собираюсь показать тебе, как тусуются настоящие парни. Что же, кажется, теперь его очередь хохотать до выступающих слез. И, скорее всего, все здесь сидящие – кроме, разве что, Сэма – уже записали его в число безнадежных идиотов. Не имеет значения. Все хорошо – и даже лучше.

***

– Значит, это все? Рейчел улыбается, опуская глаза, и пожимает плечами. – Похоже на то. Курт вздыхает, грея ладони о кружку с ромашковым чаем, и его взгляд невольно возвращается к последним оставшимся коробкам с вещами Берри у двери в прихожей. – Даже не верится, – он усмехается, бездумно проводя пальцами по керамическому бортику, и качает головой. – Десять лет, Рейч. Десять лет в этих стенах… – Так много воспоминаний, – соглашается она, и на лице ее на мгновение мелькает какое-то потерянное выражение, – хороших и… Разных. Хаммел сглатывает, чувствуя, как по спине пробегают мурашки. Прямо за ним, через два дверных проема – его бывшая комната. Окно в его бывшей комнате. Ему кажется, что он слышит утробный вой – но не оборачивается. Не оборачивается. Не оборачивается. Ладонь интуитивно взлетает к ключицам, чтобы нащупать там пустоту. Все в прошлом, напоминает он себе. Хорошее и… Разное. В прошлом. – Я безумно рад за вас с Куинн, – он переводит тему, хоть и не испытывает за это неловкости, потому что говорит чистую правду. Курт видит, как светлеет лицо Рейчел, и ему снова становится тепло. Она открывает рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент их перебивает громкое пение из ванной, почти не заглушаемое шумом воды. Берри закатывает глаза, и они смеются. – А я рада за своего соседа. Наконец-то он сможет превратить весь лофт в свою сцену. – Неужели мы были такими же несносными? – ухмыляется Хаммел, пощипывая себя за переносицу. – Ну, по крайней мере мы не устраивали громких разборок со своими пассиями посреди ночи. Они чокаются чаем и снова смеются – немного печально и устало. Ностальгия обнимает Курта за плечи, и у него вдруг нестерпимо щемит в груди, потому что это место, откровенно говоря, ужасно, но он вдруг понимает, что это не просто место. Он вдруг понимает, что Рейчел оставляет позади не просто квартиру, в которой они когда-то жили вдвоем. – Если честно, мне немного страшно, – он вздрагивает и смотрит на Берри, понимая по ее лицу, что она думает о том же самом, – в смысле, не съезжаться с Куинн – это, наверное, одно из самых легких решений, принятых мной за последний годы. Просто… это как прощаться с детством? Но сложнее. И больнее. Как поставить точку в конце огромного отрезка жизни. И это, вроде как, необходимо для того, чтобы жить дальше, но с другой стороны… как это сделать – тоже неясно. Курт знает, что она говорит не о точке. – Я думал, что тоже не знаю, – он осторожно накрывает ее ладонь своей и улыбается, – а может, не знаю до сих пор. Но в какой-то момент я понял, что знать, как – не важно. Главное жить. Наступать на грабли, набивать синяки, ошибаться. Просить прощения, прощать, впускать незнакомцев и давать людям шанс. Черт возьми, просто поступать так, как велит сердце… Он морщится от дурацкого клише, и Рейчел смеется, благодарно сжимая его пальцы. – Я уже говорила тебе, как ты изменился за этот год? Он улыбается в ответ, вздыхая и чувствуя свободу, о которой когда-то не смел и мечтать. – Постоянно. Они оба будут в порядке – он знает. Знал всегда. Потому что они на самом деле способны справиться с чем угодно: Рейчел – со своим огромным сердцем, невероятно силой и покоряющей жаждой жизни, – и он – тот, кто смог спасти себя сам. Потому что они есть друг у друга, и даже если настанут темные времена, Курт уверен: они никогда не будут одиноки. – Что ты решил делать с документами на магазин? – Берри спрашивает осторожно, будто ступает по тонкому льду, и Курт ободряюще улыбается. У него было время подумать. – Я не буду ставить свою подпись, – он пожимает плечами в ответ на недоуменный взгляд Рейчел и делает глоток чая. – Я все равно не собираюсь продавать или кардинально переделывать «Паваротти» в обозримом будущем, так что… будь, что будет. Берри поджимает губы, разглядывая всплывающие на поверхность чаинки в собственной кружке. – Думаешь, Эллиот вернется? И – возможно, любовь сделала из Хаммела отчаянного оптимиста, но он не может игнорировать приглушенно, но уверенно сигналящую, словно маяк, надежду внутри. Потому что раньше он был уверен, что дружба – единственное, что может удержать на плаву, когда в жизни больше ничего не остается; он думал, что человек не способен справиться с бедой в одиночку; он думал, что, если у тебя есть кто-то – этого вполне достаточно. Думал – и не понимал, почему же все равно так больно. А потом на его пути встретились люди, сумевшие открыть ему истину – открыть ему самого себя для того, чтобы найти там свой же спасательный круг. Эллиот был одним из них. И если он сумел научить его этому, значит, рано или поздно он тоже сможет обрести покой. – Жизнь покажет.

***

Жизнь. Она показывает и скрывает, ставит под сомнение и проясняет многие вещи. Она карает и поощряет, лишает и вознаграждает, разводит и сталкивает. Каким бы скептиком Куинн себя не считала – а когда-то она считала именно так – некоторые вещи иначе, как «жизнью», не объяснить. Например, ее знакомство с Рейчел – результат череды ужасных событий, парадокс по своей сути. Или столкновение с Ноа в бруклинской Икеа. Она ищет светильник – что-то неброское, но функциональное – отправляя фотографии понравившихся вариантов Рейчел и смеясь в ответ на ее забавные комментарии. А потом ноги будто решают сыграть с ней злую шутку, и она оказывается в секции с детскими комнатами. У нее на мгновение перехватывает дыхание, но она быстро берет себя в руки – достаточно быстро, чтобы ограничить возможные последствия лишь легкой ноющей болью в груди. Она улыбается, когда видит огромную плюшевую акулу на одном из кресел с яркой обивкой – то ли машинки, то ли космические корабли – и протягивает к ней руку одновременно с кем-то еще. – Извините, – Фабрей поднимает взгляд – и замирает. Точно так же, как стоящий напротив Пакерман. – Куинн, – беззвучно выдыхает он, неуверенно улыбаясь. Он выглядит так, словно боится, что на него набросятся с кулаками. Черт возьми, он выглядит так каждый раз, когда они встречаются, с тех пор как развелись. Это просто несправедливо. – Это просто несправедливо, – Фабрей хмурится и легонько ударяет его кулаком в плечо. – О чем мы говорили в последний раз? Не смотри на меня как на монстра… – …и ты им не станешь, – Пак расслабляется и качает головой, – но сколько там прошло времени? Полгода? Больше? Знаешь ведь мою память… – Хочешь, чтоб я слала тебе смс с напоминаниями? Куинн закатывает глаза и фыркает, на что Ноа тихо смеется. Она чувствует себя хорошо – так, будто встретила старого доброго друга. В этом нет ничего удивительного, потому что это – истина, но иногда... Кажется, иногда они оба о ней забывают. Куинн не знает, в чем причина. Может, прошло еще недостаточно времени. А будет ли когда-нибудь достаточно? – Я скучал, – говорит вдруг Пак, и говорит это так просто, будто Фабрей отлучилась куда-то на недельку. Не как ложь – но и не как правду. Так говорят, когда сталкиваются с лучшим другом детства: вроде, когда-то вы лепили куличи в одной песочнице и списывали на тесте с общей, совместными силами нажитой шпаргалки, а вроде и не виделись лет двадцать, и все, что осталось в памяти – синее пластиковое ведерко и несвежее дыхание учительницы по астрономии. Куинн улыбается. Все так, как и должно быть. – Я тоже, – не ложь, но и не правда. Хотя она действительно рада видеть Ноа. За месяцы с их последней встречи он стал выглядеть лучше – действительно лучше. Его осанка снова напоминает о имеющемся звании, а взгляд – прямой и открытый – говорит о внутренней гармонии. Фабрей ощущает прилив необыкновенной радости – такой сильной, что ей хочется рассмеяться. – Какими судьбами? – Обустраиваю новое гнездышко, – Куинн приседает в шутливом реверансе, когда глаза Пакермана округляются не то от удивления, не то от воодушевления. – Ты переехала? Нет, подожди, – он подозрительно щурится и щелкает пальцами, – съехалась с кем-то? С Рейчел? У вас все хорошо? А как вы… Надеюсь, она тебя не обижает, иначе я… Хотя, если вы такое любите… Ну, знаешь, с наказаниями… – Полегче, Ноа, – Пак морщится на обращение по имени – привычка, оставшаяся со школы, – и Фабрей усмехается, потому что знает – когда-то она была единственной, кто имел право называть его так. – Утихомирь свои фантазии. – Эй, ничего такого, – он поднимает руки в примирительном жесте, но в его глазах пляшут лукавые смешинки, и Куинн добродушно цокает языком, – просто дружеское беспокойство. И это – правда. Она достаточно хорошо его знает, чтобы судить наверняка. – Да, все… хорошо. И даже лучше. А ты?.. – О, – Пак вдруг кажется смущенным. Он потирает ладонью шею и усмехается. – Да, вроде как, задумал небольшой ремонт. Эм… мы задумали. Фабрей только сейчас замечает содержимое его тележки – разная утварь по мелочи, но в основном – предметы для детской. Она буквально физически ощущает, как ее брови ползут на лоб. – Не может быть. – Может, кажется, – Ноа неуверенно пожимает плечами, но его губы невольно растягиваются в улыбке. Куинн знала, что у него кто-то есть – поняла это еще по неловкому бормотанию на дне рождения Оливии – но тогда это не казалось чем-то серьезным, а теперь… А теперь Ноа обустраивает детскую. – Эй, – он чуть хмурится, переступая с ноги на ногу. – Ты… в порядке? – Я? Да ты… настоящий придурок! Пакерман не успевает даже удивиться, потому что Фабрей дает волю своим эмоциям и налетает на него с объятиями, так что он только охает в ее плечо от удивления, неловко обнимая в ответ. А Куинн… Куинн чувствует такое колоссальное облегчение, будто камень, долгие годы тянувший вниз, сваливается с ее души, освобождая, и от эйфории у нее почти кружится голова. Ноа станет отцом. У Ноа будет ребенок. – Это немного… не та реакция, которой я ожидал, – бормочет Пак, но, когда Куинн отстраняется, она видит, как широко он улыбается. На его лице читается такое же облегчение, какое переполняет ее изнутри. – Я тоже… не ожидала, – и это – правда. Вина и сожаление, неискоренимо поселившиеся внутри, вдруг исчезают. Она давно смирилась с ними, давно научилась с этим жить, знала, что боль – то, что останется с ней навсегда. Но даже представить не могла, что причин может быть несколько. Не так; она не могла и представить, что одно простое не касающееся ее напрямую событие может сделать все настолько… проще. Сделать легче. Дать надежду. Жизнь. Пак смотрит на нее с этой самой надеждой во взгляде, смотрит так, как смотрел в конце последнего курса средней школы перед сдачей совместного проекта по биологии – когда Куинн впервые сказала ему, что он не совсем конченый раздолбай. Тогда они были друзьями. Сейчас они стали друзьями. Жизнь замкнулась в кольцо. Пак смотрит на нее с этой самой надеждой во взгляде и говорит: – Значит, все будет хорошо? Каким бы скептиком Куинн себя не считала – а когда-то она считала именно так – иногда ей тоже хочется просто верить. – Хорошо. И даже лучше.

***

Это как-то незаметно превращается в привычку. Через неделю после их первой встречи Блейн совершенно случайно оказывается рядом с больницей и спонтанно решает навестить миссис Стивенс. Он сидит около нее в помещении для химиотерапии и рассказывает о последней прочитанной книге – что-то из Дафны дю Морье – пока та невидящим взглядом провожает редких пролетающих за окном птиц. Затем приходит Джен; она приходит и буквально душит его в объятиях, а потом они разговаривают, разговаривают, разговаривают, и у Блейна внутри что-то сжимается, когда он понимает, что не может оставить все так. Поэтому через неделю он приходит снова. И еще через неделю. И еще. Конец мая дарит жителям Нью-Йорка первые по-настоящему летние лучи солнца, и в очередной из визитов Андерсон присоединяется к Джен и Элизабет на прогулке по прилежащему к больнице парку. Они болтают о совершенно незначительных вещах – хорошей погоде, новостях, вечных пробках – и Блейн чувствует себя хорошо. Джен буквально светится каждый раз, когда они встречаются, и даже Элизабет, будто узнавая его голос, иногда поворачивает голову и слегка улыбается. Когда один из медбратьев подходит к ним, чтобы сообщить о скором начале процедуры, они прощаются, и Блейн наблюдает, как две леди медленно скрываются в тени, отбрасываемой зданием из серых бетонных плит. Он почти разворачивается, чтобы уйти, но что-то заставляет его остановиться. Неподалеку от входа в больницу беседуют двое – мужчина, стоящий спиной к Андерсону, и пожилой врач в белом халате. Блейн не пытается прислушиваться – скорее, из соображений вежливости, нежели из-за расстояния – но не может не отметить подавленное выражение лица доктора, который, однако, к концу разговора все же улыбается и кладет руку на плечо собеседника. Они расходятся в разные стороны, и врач вдруг равняется с мисс Стивенс, здороваясь с Джен и присаживаясь на корточки около Элизабет. Мужчина, с которым он разговаривал, оборачивается и направляется к выходу из парка, но замирает, не пройдя и дюжины ярдов. Он таращится на Блейна так же, как Блейн таращится на него. Потому что это чертов Эллиот Гилберт. На лице последнего мелькает испуг, и он, кажется, даже дергается в противоположном направлении, но потом, словно что-то в его голове щелкает, глубоко вздыхает и снова смотрит на Андерсона – обреченно и смиренно, будто принимая свою судьбу. Блейн не знает, какого черта все это значит. И не собирается гадать. Он подходит к Эллиоту и останавливается в нерешительности, потому что не уверен, как правильно начать этот разговор. – Что ты здесь делаешь? – не придумав ничего умнее, выдает он. Гилберт закатывает глаза и переносит вес на одну ногу. – И тебя с добрым утром. А что, это теперь частная собственность, на которой мне нельзя находиться? – Нет, я… не это имел в виду, – Блейн хмурится и поправляет очки, – просто странно было увидеть тебя здесь. После того, как ты сбежал тогда. Вроде как, надолго. Он видит, как Эллиот открывает рот, чтобы съязвить в ответ; видит это привычное легкое высокомерие на его лице. Но тот молчит. Он вдруг становится серьезным – скорее даже, измученно-утомленно-серьезным – и долго смотрит на Андерсона, размышляя о чем-то. Блейн уже подумывает извиниться и оставить его в покое – хотя огромная часть его кричит остаться и выяснить, какого черта он поступил так с Куртом и какого черта вообще происходит, – когда Гилберт шумно вздыхает, прикрывая глаза. Его плечи опускаются; кажется, их опускает мир всем своим весом. Он разворачивается и тихо произносит: – Давай присядем. Видимо, каждый, кто от чего-то бежит, рано или поздно устает от этого. О чем бы не шла речь – об ответственности, чувствах, недосказанности. Видимо, Эллиот относил себя к последним. Он так и сказал, уперев локти в собственные колени и вертя в руках полупустую пачку сигарет: – Эти интриги меня задолбали. Из меня, конечно, хороший актер, но это все ужасно выматывает. Он замолкает, и Блейн не знает, должен ли сказать что-то в ответ. Когда тишина становится буквально свинцовой, понимает – должен. – Куда ты исчезаешь на этот раз? – единственное, что приходит ему в голову. Эллиот усмехается, по-прежнему глядя лишь на вертящуюся вокруг своей оси между указательным и большим пальцами пачку: – Туда же, куда и в прошлый. И – браво, они снова в тупике. Блейн тяжело вздыхает, понимая, что так он ничего не добьется, но решает предпринять еще одну попытку: – Не хочешь пояснить? Гилберт молчит достаточно долго для того, чтобы Андерсон понял: тот собирается сказать правду. Он, на самом-то деле, не так уж и уверен, что готов ее услышать. Но внутренняя фотопленка запечатлела все – смятение на лице Курта, его угрюмую молчаливость. Даже спустя время, когда в какой-либо из дней он снова взахлеб рассказывал о новой поступившей в магазин пластинке или смеялся над шуткой Блейна, иногда его словно резко выбивало из колеи; он терялся и уходил в себя, пытаясь там найти ответ на вопрос, никем не высказанный, но звенящий и яркий, как запах озона перед грозой. Поэтому он не отступается – но и не давит. Лишь ждет, крепко сцепив руки в замок и нервно постукивая ногой. – Доктор, с которым я беседовал, – Эллиот бросает короткий взгляд на больничный парапет, но почти сразу снова возвращает его к сигаретной пачке, – мой лечащий врач. Эм… психиатр. Нога Блейна замирает в воздухе, и где-то внутри него разливается неприятный холод. Гилберт внезапно откладывает сигареты на скамейку рядом с собой и сжимает пальцами переносицу, делая несколько одинаковых вздохов. – Я не собираюсь вдаваться в подробности своего диагноза, сразу говорю. В смысле, об этом даже мать родная не знает, с чего бы мне… Он прерывается на очередь новых вдохов и выдохов, и в образовавшейся тишине Андерсон и сам перестает дышать. Ему хочется казаться настолько незаметным, насколько это возможно. Ему хочется провалиться под землю, откровенно говоря, но он здесь не ради себя – поэтому он остается и молчит, считая вдохи и выдохи Эллиота. – Иногда мне бывает… нет, не так. Иногда я делаю вещи, которые безумно хочу сделать – не могу не сделать, – а в другой момент мне становится… все равно. Точнее… мне необходимо сделать что-то другое. Как вздохнуть или справить нужду, ну, ты понимаешь, я просто не могу это контролировать. И я метаюсь от одного к другому, без конца и без цели, как чертов пёс, который должен пометить столько деревьев, сколько успеет за свою никчемную жизнь, – Эллиот безрадостно смеется и проводит ладонями по лицу. Его плечи тяжело вздымаются и опускаются снова. – «Паваротти» был одной из таких вещей. Я просто проснулся однажды и понял, что мне нужен магазин. Что если у меня его не будет – я просто, блять, умру прямо на месте. Он бездумно теребит ремень сумки, продолжая смотреть в пустое пространство перед собой. – Потом появился Курт. Он появился – и я почему-то… задержался на этой станции. Если ты понимаешь, о чем я. Все пришло в полный порядок – ну, в почти полный, потому что иногда мне все еще нужно было зайти в ближайший бар и пригласить незнакомца на танец или отправиться посреди ночи за банкой каперсов на другой конец города. Это мелочи. Я принимал лекарства, и, может, это они давали такой эффект, но я почти уверен – это был Курт. Гилберт улыбается, и Блейн снова ощущает это – вязкую горечь на языке, тянущее чувство в кишках. Эллиот вдруг оборачивается к нему, и, возможно, Андерсон выглядит действительно так – кисло, – потому что он смеется и качает головой. – Успокойся, серьезно. Просто с ним было легко. Он явно видел, что я… что со мной не все в порядке, – Гилберт морщится, будто это не его слова, будто это липкий штрих-код, приклеенный на его лоб кем-то другим, – но не задавал вопросов. Он мирился с моими заскоками и поддерживал в не самых эксцентричных авантюрах с каким-то нездоровым остервенением, будто сам бежал от чего-то. Короче, в тот момент наших жизней мы нашли друг друга. Он снова печально смеется и вздыхает. – Да, с Куртом было легко. Легче, чем с кем-либо из всех, кого я знал. Он нравился мне – в конце концов, я же не слепой, – но я боялся за него. Боялся, что сделаю ему плохо. Поэтому поставил сам себе жесткие рамки. К тому же, Курту нужен был друг, действительно нужен был, и я… я оказался счастливцем, которому выпала честь им стать. Андерсон расслабляется и морщится, глядя на собственные колени, в которые он до этого вцепился мертвой хваткой. Ему хочется дать самому себе по лицу, но он сдерживается. В конце концов, Эллиот действительно симпатизировал Курту, а значит, его глупая ревность не была такой уж глупой. – Пару лет назад мне стало хуже. Я все еще любил «Паваротти», который оказался лучшим из моих заскоков, но… этого больше не было достаточно. Я снова чувствовал это – то, что толкало меня всю жизнь от берега к берегу, не давая бросить якорь. Лекарства не помогали. Магазин не помогал. Курт… Курт старался, но… – Гилберт криво усмехается и поднимает взгляд на здание больницы – на какое-то определенное окно, один из верхних этажей, там, где солнце отражается от стекол и слепит им обоим глаза. – Мой врач посоветовал мне взять… «отпуск». Я думал об этом довольно долго, потому что уже брал парочку – пусть и коротких - и знал, насколько это выбивает из жизни. А потом я чуть не убил человека во время пьяной потасовки, будучи крайне трезвым и крайне решительным, и понял, что ждать больше небезопасно. Блейна передергивает, у него холодеют руки, и он смотрит на Эллиота – тот говорит обо всем этом с таким нарочитым безразличием, хотя у него на скулах играют желваки, и сам он бледен как полотно. – Я уехал. В одно определенное место. Там… не особо весело, но зато есть уверенность, что ты не сможешь сбежать и придушить какого-нибудь бедолагу. Да и лекарства там посильнее. А еще полнейшая безмятежность и безвременье, будто проведи ты там хоть один день, хоть сто лет – разницы не ощутишь. Как в… – «Волшебной горе», – Блейн впервые с начала истории подает голос, и ему кажется, что он успел потерять его от всего, что услышал и прочувствовал за эти минуты. – Точно, – Эллиот смеется и одобрительно кивает. Его настроение меняется со скоростью света, словно кто-то внутри щелкает тумблером из обыкновенной шалости. Блейн знает, что это. Он знает, даже если Гилберт не дает этому имени. Он много общался с Джен, много читал и просто… думал. Он знает – но продолжает молчать. Эллиот, отсмеявшись, вздыхает и поводит плечами. – В общем, там меня в очередной раз подлатали. И не то чтобы я не догадывался, но все же… мне казалось, что я провел там меньше года. Как оказалось, только казалось. – Он хмыкает и вытягивает ноги, чуть сползая по скамейке, запрокидывая голову и устраивая ее на спинке, при этом довольно жмурясь. – В любом случае, я ушел раньше окончания срока, который мне рекомендовали там провести. Немного попутешествовал, проветрил голову, что ли. Попытался забыть. Представить, что не провел этот год в четырех стенах бледно голубого цвета, в такого же оттенка форме и с таким же небом за окном. Потом вернулся сюда, потому что понял, что соскучился. Потом появился ты – и наша первая встреча ясно дала мне понять, что в моих мозгах еще не все встало на свои места. Эллиот смеется и поворачивает лицо, лукаво глядя на Блейна. – Ушел в самоволку, прямо как Иоахим, – бормочет тот. – Вот только тот плохо кончил. А я оптимист. Андерсон вздрагивает, понимая, к чему клонит Гилберт. Он не может решить, что чувствует к нему, не может назвать его ни врагом, ни другом, но в одном он уверен точно: человек, однажды давший тебе в морду – не чужой тебе человек. – Иоахим плохо кончил, вернувшись в Бергофф. В смысле, он кончил бы плохо и на равнине, но… в конце концов, все там оказываются. Важно не «когда», но в каком окружении. Эллиот щурится и смотрит на него – серьезно и задумчиво. Затем шутливо пихает в плечо, но Блейн замечает грусть, проскользнувшую в его взгляде. – Рановато хоронишь, Андерсон. Я еще тебя переживу, приду на твои похороны и скажу, что ты был самым приятным из всех, кому я когда-либо врезал по лицу, – они оба смеются, и Гилберт прикрывает глаза. Он понимает, что Блейн на самом деле имел в виду. – Я не могу остаться. Дело даже в не том случае, просто… много всего происходит в моей голове. Вещи, которые мне не нравятся. Не такие ужасные, как перед прошлым «отпуском», но… лучше позаботиться об этом уже сейчас. – Почему ты сказал Курту, что уезжаешь надолго? – Потому что я и сам понятия не имею, сколько это потребует времени. Потому что Курт не знает всех подробностей. Он знает теперь даже меньше тебя, что крайне нелепо, но ладно – так уж вышло. Потому что, если бы я исчез молча – он бы начал меня искать, а если бы назвал меньший срок – ждал бы, и… я не хочу, чтобы он ждал. «Паваротти» уже давно по праву его, как бы я не любил этот магазин, как бы он не держал меня на плаву шесть с лишним лет до того, как я бросил его – я бросил его, а значит… значит, облажался. И я хочу, чтобы Курт действовал так, как он захочет, не принюхиваясь к дерьму, в которое наступил я. – Что… что за бред ты несешь? – Блейн неверяще качает головой, взлохмачивая волосы. – Ты его друг, Эллиот. Один из самых близких его друзей. И он твой – тоже. Он имеет право знать, что с тобой происходит, знать, где ты будешь находиться, просто быть уверенным, что ты не сдох в какой-нибудь канаве. То, как ты поступаешь… нерационально. Неправильно по отношению к вам обоим… – Вот только давай не будем меряться косяками, потому что победителем явно окажусь не я. Андерсон резко замолкает, понимая, что Эллиот прав. И хотя с его стороны это низко – бить по больному, по уже пройденному и пережитому, – в какой-то мере он прав. Возможно, Гилберт сам должен прийти к компромиссному для обеих сторон решению. Возможно, Блейну стоит забыть и расслабиться. Блейн хмурится и тяжело вздыхает, сползая ниже по сидению и опуская голову на спинку скамейки – в точности как Эллиот. Они молчат какое-то время, а потом последний нарушает тишину: – Так значит, ты ему расскажешь? – Это не моя забота. Андерсон знает, что звучит обижено, но пусть лучше так, чем признаться в возникшей между ними солидарности, потому что это – положительное чувство, это нарушит баланс и полностью уничтожит их и без того сверхстранные отношения. Гилберт поворачивается к нему, на его лице – неуверенность и сомнение. – Ты правда думаешь, мне стоит?.. Блейн вздыхает. Конечно, да, хочет сказать он, потому что одна его часть желает Курту всего, чего он достоин – в том числе и спокойствия. Но другая его часть когда-то была там же, где сейчас находится Эллиот. – Думаю, ты поймешь наверняка, когда будешь готов. Потребуется достаточно… мужества. А пока ты мог бы начать с малого. Например, не пропадать совсем. Я имею в виду – это же не тюрьма, в конце концов. У тебя будет телефон, ну и… и все такое. – И все такое, – задумчиво повторяет Гилберт и замолкает. Небо над ними бледно голубого цвета. Эллиот не глядя достает из сумки шариковую ручку и поднимает руку над головой, так, чтобы было удобно писать не запястье. Он выводит витиеватым и вместе с тем скачущим почерком: мужество. Блейн улыбается. – Все будет хорошо. Эллиот переводит взгляд с собственной руки на Андерсона и дергает уголком рта в ответ. – И даже лучше.

***

Курт не уверен в том, что делает. Он отмахнулся, когда эта мысль впервые пришла ему на ум, но это как зуд – чем больше приложено усилий, тем сильнее чешется. Он не был уверен, просыпаясь этим утром, не был уверен, собираясь и снимая замок с велосипеда, не был уверен всю дорогу сюда – но вот он здесь. Он здесь, потому что не мог не приехать. Он решает не думать о правильности своего поступка. Тут тихо и свежо – наверное, как и на любом другом кладбище ранним июньским утром. Курт долго бродит между могил, выискивая нужную, а найдя – долго стоит напротив, не решаясь подойти ближе. Он не должен быть здесь. Скорее всего, не должен быть здесь. Почти наверняка не должен. Курт спрашивает себя, что привело его сюда, и не находит ответа. У него на самом деле нет ни одной разумной причины, и это пугает, сбивает столку, вводит в ступор. Он подумывает развернуться и уйти – теперь, когда, вроде как, цель достигнута – но, видимо, его подсознание считает иначе. Он пытается сделать шаг, но ноги подводят его, спотыкаясь друг о друга; Курт делает попытку сохранить равновесие, пару раз неловко шагает вперед и падает на колени – прямо перед надгробием, от которого только что пытался скрыться. До чего глупо, думает Хаммел. До чего по-идиотски. Это обычный монумент – таких десятки, сотни во все стороны от того места, где он находится – с несколькими неброскими словами. Имя, даты рождения и смерти, эпитафия. Рядом довольно много цветов, свежих цветов. Курт улыбается от мысли, что этого человека любят даже после его смерти. Среди букетов он разглядывает фотографию – небольшую непрофессиональную карточку, с которой на него смотрит широко улыбающийся рыжий мужчина. Он выглядит молодо – моложе, чем говорят цифры на надгробии; его выдают, разве что, морщинки в уголках глаз и около рта. Он красив, и он счастлив. Курт может сказать, что это фото сделано с любовью. Он знает, кто его сделал. В его груди что-то странно вибрирует, сжимается и пульсирует. Он узнает это состояние – где-то на тонкой грани между слезами и смехом. Не совсем правильно и не совсем уместно, наверное, чувствовать такое – но так уж вышло. Ему нестерпимо хочется говорить, но, когда он пытается, слова не идут. В его голове пустота, но потребность в диалоге – или монологе – так высока, что он просто отпускает себя и чувствует. Здесь столько боли. На том месте, где он сидит, в пространстве будто выжжена дыра, и она буквально до краев заполнена болью. Курт невольно касается рукой груди в том месте, где его сердце стучит чуть чаще нормы, и пытается дышать глубже, чтобы успокоиться. Когда ему это удается, он чувствует что-то еще. Что-то свежее и как будто недавнее, но уверенное. Как радужная пленка бензина на поверхности воды – очевидно незаметное без основного, но сверкающее и бросающееся в глаза, переливающееся всеми существующими цветами, если посмотреть под правильным углом. Надежда. Хаммел улыбается и удивленно проводит пальцами по щекам, находя их чуть влажными. Он снова смотрит на мужчину на фотографии, а затем возвращает взгляд к эпитафии. Должно быть, это что-то значит. «Жизнь слишком коротка, чтобы тревожиться». – Я… У него пересыхает в горле от недостатка слов. Точнее, все, что приходит ему в голову, кажется жалким, недостаточным, неверным. Прости – слишком размыто, необоснованно, беспричинно. Мне жаль – очевидно, глупо, стандартно. Спасибо – странно, жутковато даже, совершенно не к месту. Но проблема в том, что он и правда чувствует все это – благодарность, потому что Блейн, которого он полюбил, стал таким, каким он стал, именно благодаря Лео, и потому что благодаря Лео он знаком с Оливией – самым чудесным ребенком из всех, что он встречал; сожаление, потому что хорошие люди не должны умирать, хорошие люди не должны страдать, когда умирают их близкие, и Хаммел знает об этом не понаслышке; вину, потому что несмотря ни на что какая-то часть его думает, что он занял чужое место. Он учится бороться с ней, учится мириться с ней, и учится идти на компромисс. Торги. Лицо Курта светлеет, потому что он понимает, что должен сказать. Лео улыбается, глядя на него с небольшой любительской фотокарточки, будто тоже понимает. Будто знает и одобряет. Хаммел кладет ладонь на землю в том месте, где она почему-то кажется недавно вскопанной. Он вдыхает это, впускает в себя – животворящую созидательную пресную боль с бензиновым привкусом надежды. Он говорит: – Я позабочусь о них. Лео улыбается. Курт улыбается тоже.

***

Блейн вздыхает и расслабленно улыбается, глядя в потолок, который немного кружится перед его глазами. Это был длинный, тяжелый день – но совершенно замечательный. Утром Блейн сообщил Оливии о том, что взял отпуск, и во вторник они отправляются в небольшое путешествие – ничего особенного, кроме, разве что, посещения Диснейуорлда. Он тихо смеется, вспоминая то, с каким напускным безразличием это преподнес – и как при этом расширились глаза дочери. Она просто бредила мечтой побывать там с тех пор, как они втроем с Лео отдыхали в калифорнийском Диснейленде – а это, ни много ни мало, уже два года. Оставшуюся часть завтрака она с удивительной целеустремленностью пыталась задушить его в объятиях, но не то чтобы он сильно сопротивлялся. На прогулке к ним присоединился Курт, и Оливия прожужжала ему все уши о предстоящем приключении, уговаривая поехать с ними, на что Хаммел лишь смеялся и открещивался тем, что очень занят. Позже, уже вечером, они зашли в гости к Куинн с Рейчел, и Фабрей буквально настояла на том, чтобы Оливия осталась на ночь, потому что «завтра мы с самого раннего утра займемся обновлением твоего гардероба, чтобы ты выглядела как настоящая принцесса!». Блейн проворчал что-то о том, что она всегда выглядит именно так, но он видел, как им обеим этого хочется, а еще видел, как Куинн косилась на их с Куртом руки, то и дело ненавязчиво задевающие друг друга, как она улыбалась и кивала – то ли сама себе, то ли ему, – словно ей одной известна какая-то тайна. Это он решил проигнорировать. Однако спорить не стал – к тому же, последняя неделя в «Паваротти» выдалась действительно богатой на поставки и посетителей, и они с Хаммелом едва переставляли ноги. Поэтому теперь в их распоряжении пустая квартира Блейна, но все, на что их хватает – устало развалиться на широком диване в гостиной и включить первый попавшийся фильм. Голубые вспышки от экрана телевизора на потолке выводят Андерсона из оцепенения, и он поворачивается к Курту. Тот привалился к его плечу, забросив одну руку поперек груди; его глаза прикрыты, волосы растрепаны, черты лица сглажены сном, и он кажется утомленным, но таким юным и счастливым, что у Блейна заходится сердце. У Блейна заходится сердце, потому что ему придется покинуть все это на несколько дней. Он тянется к пульту, нажимая на кнопку выключения, и, когда звуки смолкают, Курт вдруг начинает шевелиться. – Я не сплю! – выдает он на удивление бодрым голосом, который совершенно не сочетается с его расслабленным осоловелым видом. – Я вижу, – Блейн смеется, получая несильный тычок под ребра, и толкает Хаммела в ответ. Между ними завязывается шутливая возня, они пыхтят и смеются, и Курт почти взвизгивает, когда Андерсон щекочущим движением проходится по его бокам. В какой-то момент они оказываются так близко друг к другу, что Блейн буквально не может разглядеть его лица – лишь глаза, огромные глаза с дрожащими и пульсирующими зрачками. Он выдыхает и целует Курта мягко и тягуче, со всей нежностью, на которую способен, запечатлевая на фотопленку и это – ленивые движения Хаммела, то, как он буквально всем телом подается навстречу, то, как его пальцы пробегаются по волосам Блейна, заправляя упавшие на лоб кудри, и как он вздыхает между поцелуями – шумно и глубоко, как перед погружением. Блейн любит все это. Любит так сильно. – Уверен, что не хочешь поехать с нами? – спрашивает он, когда они лежат плечом к плечу, рассеянно сплетая и расплетая пальцы. – Я хотел бы, но не могу оставить магазин на целую неделю, – Курт хмыкает, щелкая его по ладони. – Нет, есть, конечно, Чендлер, но… Они переглядываются и синхронно морщатся, а затем смеются. Словно спохватившись, Хаммел добавляет: – Он хороший парень, вообще-то, и не худший сотрудник, но его познания в литературе, мягко говоря… В общем, лучше будет, если твое место на это время займу я. Блейн поворачивается на бок и аккуратно касается скулы Курта, откидывая волосы с его лица, очерчивая контур челюсти и подбородка. – К тому же, – тот проводит кончиком языка по губам, глядя прямо перед собой в рыжеватый из-за света комнатного торшера потолок, – вам обоим – тебе и Оливии – это только пойдет на пользу. Я имею в виду, провести время с семьей. Андерсон задевает подушечкой большого пальца уголок его губ и проводит чуть дальше, туда, где каждый раз, когда Курт улыбается, расцветает ямочка. Все это – на его внутренней фотопленке. Он начал делать это задолго до того, как принял осознанное решение. У него самого пересыхает во рту. Он шепчет – потому что на большее нет сил, потому что громкие звуки не согласуются с тем, что он чувствует. – Кажется, я не успел заметить, как ты стал ее частью. Курт смотрит на него – смотрит так, словно не может поверить. Так же, как смотрел на него месяцы назад. Как смотрел в день их знакомства. Может, он тоже начал делать это задолго до того, как принял осознанное решение. Курт улыбается и прикрывает глаза, когда Блейн очерчивает пальцем его надбровную дугу. Он чуть поворачивает голову и оставляет невесомый поцелуй на его ладони. – Кажется, вы спасли ту часть меня, которую не удалось спасти мне самому. Андерсон придвигается ближе, так, что теперь их носы соприкасаются, и почти беззвучно выдыхает: – Может, ты и прав. Может, не человек спасает человека. Но иногда утопающему нужен тот, кто укажет на то, что он тонет. Курт открывает глаза и смотрит на Блейна лишь долю секунды, а затем одним уверенным движением подается вперед и целует так, как умеет только он. Так, что Блейн забывает о потребности дышать в принципе, так, что у него немеют пальцы ног, а затем он и вовсе перестает ощущать свое тело. Он думает, что люди не способны целовать так, не должны быть способны, потому что его душа, их души, будто отделившись от тел, сливаются в нечто монолитное и незыблемое, в нечто, что не поддается восприятию и описанию. Андерсон словно со стороны слышит собственный стон; он удерживает лицо Курта двумя руками, чтобы испытать еще полнее, ярче, больше. Он движется навстречу, и Курт тянет его на себя, и все вокруг растворяется в мелодии их вздохов, а когда они все же находят в себе силы прерваться для того, чтобы не умереть от кислородного голодания, они замирают, глядя друг на друга – тяжело дышащие, растрепанные и возбужденные. – Ты хочешь… – Блейн сглатывает, пытаясь вылепить из каши, в которую превратились его мысли, хоть что-то членораздельное. Он думает о том, что диван, несмотря на свои размеры, возможно, немного слишком жесткий, хотя лично его все устраивает, но все же… Курт прерывает какофонию обрывков фраз в его голове очередным коротким горячим поцелуем, и улыбается. – Сумка. Где-то здесь, на полу. Блейн недоуменно хмурится, но протягивает руку для того, чтобы дернуть молнию и заглянуть внутрь. Он тихо смеется и, когда Хаммел смущенно морщится, целует его в кончик носа. – Ты весьма предусмотрителен. – Я просто тщательно готовлюсь к свиданиям, – Курт избегает его взгляда, теребя воротник его рубашки, – и редко выкладываю ненужные вещи из сумки. Они оба смеются, потому что это нелепо и глупо, но неловкости нет – кажется, ей вообще нет места, когда дело касается их двоих. Хаммел все еще слегка покрасневший, но его глаза по-настоящему сияют, а зрачки одинаково широкие, темные, поглощающие тонкую голубую кайму по контуру. Он кажется таким взбудораженным, почти диким – в одном шаге от безумия, от разрушения и саморазрушения. – Ты так и будешь продолжать пялиться? – усмехается он, а затем проводит языком по губам, и Блейн – Блейн пропадает. Все, из чего состоит этот мир, все, что его наполняет – мельчайшие медленно кружащиеся в воздухе частички пыли, фантомное тиканье часов – все перестает существовать. Одежда, отделяясь от их тел, растворяется в небытии; стоны, слетающие с их губ, исчезают в вакууме необъятной вселенной. Блейн и Курт исчезают тоже. Есть только ониони в кульминации конца всего. Блейн открывает глаза и обнаруживает себя по колено в снегу, у подножья склона, по которому с утробным гулом прямо на него несется лавина. Он не ощущает холода, страха или удивления. Он готов встретиться с ней лицом к лицу; кажется, он ждал этого так долго, что его тело трепещет от сладкого напряжения. Все закончится, когда она накроет его. Все закончится. Он поворачивает голову, потому что чувствует, что должен сделать это. Он поворачивает голову и видит Курта, точно так же запеленованного в ослепительное снежное одеяло, в паре ярдов от себя. Он протягивает руку, и Курт делает то же самое, но этого так мало, так ничтожно мало для того, чтобы сократить это расстояние. Гул, нарастая, превращается в рев, когда Блейн высоко поднимает ногу для того, чтобы вновь опустить ее в снег. Каждый шаг дается ему с нечеловеческим трудом, но Курт, спотыкаясь и едва не падая, движется ему навстречу, и это все, что имеет значение. Рев трансформируется в стон гигантской убийственной махины, мчащейся на огромной скорости вниз, прямо на них, готовой похоронить их под своим весом, укрыть, подарить вечность. Блейн уже чувствует, как крошечные снежинки-камикадзе, оторвавшись от основной стаи, вонзаются в его кожу, оставляя невидимые рубцы. Его лицо жжет, его руки пылают, вьюга становится густой, как туман, и вскоре он уже не может различить ничего дальше собственных ладоней, а после из поля зрения исчезают и они. Он увязает по пояс, но продолжает идти, потому что знает: где-то там Курт точно так же движется ему навстречу, и это все, что имеет значение. Когда звуковая волна превращается в ударную, Блейн едва может пошевелиться. Ему кажется, что он сам рассыпается – прах к праху, снег к снегу, – и становится частью окружающей его пустыни, частью подбирающейся к нему смерти. Он тянется из последних сил, когда понимает, что двигаться дальше просто невозможно. Он буквально выталкивает себя вперед, и его пальцы, его холодные скрючившиеся от холода и израненные снегом пальцы вдруг сплетаются с точно такими же – ледяными, негнущимися, почти прозрачными – а в следующее мгновение лавина накрывает его с головой. Ему кажется, что он слышит, как кто-то зовет его по имени за мгновение до того, как он исчезает. – Блейн… Когда он снова открывает глаза, снег едва доходит ему до щиколотки. В следующее мгновение он понимает, что все его тело – все до самой последней клетки – изранено и истерзано; ему кажется, что он – кусок оголенного провода, плоть, не покрытая кожей, душа, покинувшая тело, но все это не важно. Его ладони в ладонях Курта, и он греет их своим дыханием. Все его лицо в порезах и ссадинах, а пряди волос превратились в сосульки, но, когда он поднимает глаза на Блейна, они сияют. – Мы справились, – шепчет он, оглядываясь. Блейн оглядывается тоже. Равнина вокруг них тиха и безмятежна. Снежный покров сверкает на солнце, и нет ему конца и края. Склон молчит. В воздухе пахнет покоем. – Мы справились, – повторяет Блейн и улыбается. Андерсон жмурится, чувствуя, как влажные ресницы щекочут кожу, и медленно поворачивает голову для того, чтобы оставить на по-прежнему тяжело вздымающейся груди Курта еще один поцелуй. Тот на миг замирает, а затем продолжает медленно перебирать волосы на его затылке. Его ресницы тоже влажные. Он улыбается. Больше никакой танцующей в воздухе пыли. Больше никакого фантомного тиканья часов. Блейн улыбается в ответ.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.