ID работы: 4429603

Немного об Анне

Гет
R
В процессе
164
автор
Размер:
планируется Макси, написано 1 695 страниц, 98 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
164 Нравится 289 Отзывы 64 В сборник Скачать

36. Воспоминания Милли. О мотивации и осмыслении чувств

Настройки текста
Примечания:
      За неделю до выпускного Милли узнает, что Амаи — капитан волейбольной команды — подвернула ногу, и все обязанности капитана сваливаются на нее. За неделю до выпускного Милли понимает, что вместе с обязанностями, к ней прилепляется и роль ведущей на выпускном балу у средней школы Такея. За неделю до выпускного Милли понимает, что прошляпила все сроки сдачи и репетиций собственной песни, слова которой упорно давили на мозг, однако на бумаге казались невнятным излиянием.       — Аргх! — сминает очередной листок и швыряет куда-то на пол. Складывает руки на столешнице и взвывает.       За неделю до выпускного Милли кажется, что ей уже никто не в силах помочь.       — Чего убиваешься? — разве что — стаканчик с кофе, который протягивает ей Хао, после чего садится напротив и смотрит с интересом на бардак, который она развела.       — Дела навалились, как снег в июле, — она и хочет сделать голос более твердым, но на последних слогах все скатывается во всхлип. Провожает его взгляд до исписанных листков и вновь стонет, по обыкновению зажимая трубочку между зубами и «извращенно» тягая кофе.       Хао вздергивает бровь, ожидая деталей, а она делает глоток, второй, пятый, пока не успокаивается от стресса и не отставляет полупустой стаканчик в сторону.       — На предыдущей тренировке — к слову, которая была три недели назад — Амаи подвернула лодыжку, и перекинула все обязанности капитана на меня, о чем соизволила уведомить минут пятнадцать назад по телефону с таким жалобным голосом, что я просто не могла не согласиться. Добрая душа, — корчит мордочку, коря себя за добродушие, делает еще один глоток, не беря стаканчик в руки, и быстро успокаивается. Рано или поздно это должно было случиться: вся сборная по баскетболу выпускается в этом году. И так как Милли — самая младшая из участниц — единственная остается на прежнем месте, передача капитанства была вопросом времени.       — Почему именно ты? Если команда будет формироваться заново, то кто-то другой может занять этот пост, — она на мгновение щурится, ущемленная в неверии ее способности руководить командой, но отбрасывает эту мысль.       — Потому что Амаи считает, что только я справлюсь, — она хмурится. Разговор вообще получился странным. Вперемешку с ее визгом, попытками успокоиться и снова визгом, Амаи как-то неоднозначно улыбнулась в трубку, сказав, что, «наблюдая за ней все это время, она не представляла никого другого в этой роли». В ее голосе сквозило такое понимание, будто вся эта постановка с глупой девочкой-зажигалкой где-то прокололась, и капитан увидела ее-настоящую.       Она задумывается о том, как и где ее могли подловить, было ли это так очевидно, что и Анна могла бы заметить переключения ее характера, но быстро откинула это. Лишнее волнение.       — Ну, раз так, то попробуй подобрать кого-нибудь получше, чем те двое из парка, — его присутствие в ее сознании в этот раз мягче. Почти неразличимо он морщит нос, перерывая недавние события, отличительно упорядоченные, и пожимает плечами, прижимаясь губами к стаканчику с кофе, но не отпивая. — Что?       Милли улыбается уголком рта.       — Они, кстати, недавно спрашивали о тебе, — пользуется возможностью перевести тему.       — И ты, конечно же, им рассказала о наших путешествиях, о посещении гидры, о том, как прекрасно мы ладим, — слышится язва, и она улыбается широко, уже в открытую, заправляя прядь-пружинку за ухо.       Разумеется, их периодические взаимные нападки по тем или иным темам нельзя было назвать «ладим» — со стороны больше казалось, что они готовы убить друг друга за отстаивание собственных интересов и привычек. Но нельзя было сказать и то, что за эти полгода, за эти семьдесят с лишним встреч они не сошлись во многом и им нечего было обсудить.       Хао оказался достаточно умным, образованным человеком с массой историй и бархатным, идеальным для рассказчика, голосом. Он делился историями из жизни, различными легендами, о которых потом она читала «человеческие версии» в книжках, сопоставляла, сравнивала и рассказывала о том, какие отличия и совпадения нашла. Он слушал ее жалобы и крики по поводу баскетбола, иногда вспыльчиво реагировал на те или иные выкрутасы Урагири и Югай, но, в целом, понимал и принимал ее точку зрения относительно поведения в группе — нейтральное с нотками позитива. Он соглашался с ней: имея подобную возможность, набираешь неплохой компромат на остальных, особо не выделяясь из толпы — и однажды занялся с ней такой глупостью, как целенаправленный поиск этого самого компромата. Зачем это нужно было Хао, Милли не понимала.       Понимала лишь то, что ей… было хорошо с ним. И так бы оно и оставалось, если бы не…       — Черт, — шипит Хао, сдергивая перчатку с руки и смотря на горящую желтым печать союза.       Да, так бы и оставалось все хорошо. Если бы Милли всякий раз не вспоминала, что за их плечами огромное прошлое, которое ни отпустить, ни забыть, как ни крути. И пусть ей уже не казался Хао таким бесчеловечным — особенно после случая с Мисато, которая все же раздала котят, — чувство предательства по отношению к Анне порой подкатывало к горлу.       — Твоя сестра опять выкрутасничает, — скребет ногтем по изображению кобры с чайкой, поднимает глаза на нее, изменившуюся в лице, натягивающую уже беззаботно-искусственную улыбку и теребящую прядь волос.       — Моя сестра на репетиции, — улыбается, забивая пустоту, образовывающуюся вокруг и внутри, возвращается к тексту, но строчки разбегаются. Она ничего не понимает. — У них выступление, а после — заключительное на выпускном. Если я все же смогу дописать эту чертову песню.       — Так это песня? — невообразимо нагло, он переворачивает лист бумаги к себе и внимательно вчитывается. Таким задумчивым, Милли вновь отвлекается, его не видела ни Анна, ни, возможно, Эна уже долгие годы. Таким видит его только она, когда в очередной раз дом пустеет, а она искренне радуется, что у них нет «фамильных» приведений, которые могли бы все всем разболтать.       — Да, но не совсем удачная, — соглашается с его бровями, сходящимися на переносице, и понимает, что все совсем печально, когда, закончив, он выразительно отодвигает лист и смотрит на нее так… так…       — Выкинь это и мусорку подожги, — категорично. Милли и не надеялась получить другую реакцию, только если чуть-чуть. — Ты хотя бы сама в написанное веришь? «Стремись к победе, за мечтою тянись» — такое чувство, что ты саму себя стараешься убедить в том, что все в этом мире возможно.       — Может быть, — тянется, чтобы отобрать листы, но Хао отводит руку дальше.       — И будь это иначе, ты бы давно возразила, — и понимает, что прав. Обычно в моменты, когда что-то пытается пошатнуть ее уверенность, Милли забавно выпячивает нижнюю губу и смотрит с прищуром и нескрываемым «Ууу, берегись».       Сейчас же она только неразборчиво мямлит, находя оставленную еще с завтрака тарелку с бутербродами крайне интересной.       — Во все времена песни мотивировали к действию: военные песни, что давали надежду на светлое будущее, порождали мысль, что за агонией и битвой всех ждет светлое будущее. Людей воодушевляло одно-два предложение буквально идти на смерть, потому что они видели в этих строчках возможность — даже не возможность, а реальную истину, — вернуться после к любимым женам, матерям, детям. Ты же, — машет листком. — Говоришь им: «Ну, вы как-нибудь сами, и я вместе с вами».       Милли выпячивает нижнюю губу, но злость не приходит.       — У меня не было времени, чтобы сесть и нормально это написать. Обдумать.       — Так может, в этом и дело? — она не понимает. — В том, что ты стараешься «обдумывать», а не пишешь от души, — кто-то сторонний наверняка бы усмехнулся: Хао Асакура, рассуждающий о том, чтобы что-то писать от сердца, но Милли давно привыкла к множеству загадок и нераскрытых тайн, которым не устает удивляться. Как и сейчас. — Вот, что тебя мотивирует? Вдохновляет?       Она открывает рот, чтобы рассказать о том, как ее вдохновляет быть в команде, как она стремится ко всеобщему счастью, к желанию быть нужной, но закрывает его — вряд ли это можно назвать искренней, честной мотивацией. Ее мотивацией.       Всякий раз смотря на людей, она видела чужую мотивацию, чужое вдохновение — у той же Урагири перманентное желание выпендриться перед парнями и выставить себя лучше, чем есть (пусть это сомнительная мотивация, но она есть), у Анны — сбежать от навязчивых воспоминаний, которые ей приносят дискомфорт, у Оксфорда имеется реальная тяга к занятию всем подряд, при этом вовлекая в шумную компанию ту же Анну. Она видела это все, порой заражалась теми же эмоциями, тем же вдохновением, но ненадолго — пока не кончалась командная работа, и она вдруг не оставалась одна.       Да, при игре в баскетбол, мотивация — победа команды, выход на более высокий уровень на соревнованиях, при общении с людьми — желание оставить наилучшее впечатление. Но разве это не относится ко всем людям, находящимся в ее ситуации? Разве это может послужить основой для мотивации кого-то не заинтересованного?       Милли опускает взгляд на стол, понимая, что нет.       — У тебя ведь была мотивация по смягчению моего гнева к людям, — напоминает ей Хао, на что она тихо буркает. Да, мотивация была, потому что иного выбора у нее все равно не было — тем же кошкам необходимо было помочь, и Сато блестяще справилась со своей ролью.       Да, если так посудить, даже необходимость в пробуждении смотивировал только факт неизбежной гибели. И все же, опять-таки, — разовое состояние, которым особо не поделишься.       Кривая усмешка. Она безнадежна.       — Слушай, — Хао обращается к ней, смотря, как рыжая голова совсем поникает. — У всех есть вдохновение: у кого-то глубже, у кого-то почти на поверхности, — заминается на мгновение, но продолжает. — Меня всегда вдохновляла покойная мать.       Милли вздрагивает, широко распахивая глаза. Об этом они ни разу не говорили.       — Всегда радушная и спокойная, она готова была прийти на помощь любому, кто в ней нуждался, пусть и не просил в открытую, — взгляд Хао темнеет, становится отрешенным. Призраки прошлого надавливают на плечи, и пальцы на стаканчике с кофе сжимаются крепче. — Ее сожгли на костре, подобно ведьме — боялись ее, ее навыков и умений, которые она растрачивала во благо неблагодарных тварей, вдруг решивших, что лучше ее не изгонять, как делали это ранее, а сразу сжечь, «от греха подальше» … — задыхается, опаляя ненавистью воздух, заставляя его искриться.       Хао дергается, бахая по столешнице кулаком, а Милли, теряясь, стискивает в объятиях. Забравшись с ногами на стул, перекинувшись через столешницу, она обнимает его за шею, сжимая в своих руках так сильно, как может. Жмурится, шепча куда-то в висок слова утешения, а сама боится — боится того, что он пережил. Какими были люди и каково было Хао с самого начала — знать и видеть, как дорого заплатил самый важный и необходимый человек за желание помочь близким.       Постепенное осознание того, что желание Хао создать мир шаманов небезосновательно, приходит к ней и открывается новой краской — краской страха, что с им подобными повторится то же самое. Что их высекут, потому что боятся, не могут объяснить их способностей, контролировать или использовать в своих целях — военных или каких других, неважно. Хао хочет не господства, как казалось ей ранее, Хао хочет просто знать и понимать, что тот мир, который он создаст, будет безопасен — для него и для всех остальных шаманов, боящихся, что однажды их силы раскроют и тогда судьба будет решена не в их пользу.       И пусть Милли понимает, что это можно решить иначе, не затрагивая геноцид ни обычной половины человечества, ни шаманской, сейчас не время спорить, что-то решать или делать. Сейчас ему необходимо успокоиться, и пусть края ее футболки собирают остатки кофе, что она разлила резким движением, пусть он сжимает и почти сжигает наброски песни, она сосредоточенно вслушивается в то, как фразы становятся тверже на гласных, как его дыхание у самого уха постепенно приходит в норму, воздух наполняется живительной влагой, а руки, до этого застывшие на ее локтях, опускаются на его колени.       Милли не знает, сколько они просидели в этой позе, какова была вероятность быть застигнутой Анной или Эной, решившей узнать, как у нее дела. Она только чувствует, как колени ее затекли, а под грудью разливается странное тепло. Не то от того, что она все же сумела его успокоить, не то от благодарного вида — ни слова, произнесенного вслух. Она и без того достаточно услышала.       Милли редко дышит, пристально смотря на место, которое еще с минуту назад занимал Асакура. В голове мелькают различные картинки их общения, его постепенно меняющегося поведения, отношения к миру, какие-то улыбки, легкие разговоры, а под кожей до сих пор горит ощущение его пальцев. Она проводит по локтям ладонью, собирает остатки воспоминаний, смотрит завороженно, вспоминая, с какой нежностью и благоговением он говорил об умершей матери, как менялся его взгляд и выражение лица из-за несправедливости жизни, и впервые в ней поселяется незнакомое чувство — легкое, воздушное.       Что под карандашным грифелем выписывает буквы «из самого сердца», а когда Милли осматривает готовый текст, то рука ее слабеет. Лицо искажает откровенное непонимание и ужас, настоящий страх, сердцебиение подскакивает до критического, а дыхание спирает где-то в горле.       Она сминает лист, откидывает его как можно дальше, ходит из стороны в сторону где-то с десять минут по кухне, невосприимчивая, надеющаяся, что ей просто показалось, почудилось. Приснилось.       Но когда подходит к бумажному комку, когда разворачивает собственное откровение и перечитывает, то тихо всхлипывает, понимая, что…       Она…       В него…       Влю… нет. Это бред.

***

      На следующий и последующий день поведение Милли находит странным даже Анна. Она бросается от одного к другому, хватается, судорожно о чем-то лепечет, откидывает в сторону и при этом нервно хихикает.       Милли прикрывается невыученным до сих пор текстом ведущей, неготовностью собственного платья, шитого на заказ, неспособностью к театральным выступлениям, а когда ей звонит Амаи с извинениями в забывчивости насчет завершающего номера в виде вальса, в котором ей так же предстоит поучаствовать, к проблемам Милли прибавляется и абонент-неабонент в лице несмышленого старшеклассника.       Она чертыхается, слыша в который раз заезженную фразу, набирает повторно, не добираясь даже до автоответчика, и окончательно психует: сгребает все необходимые вещи в большой рюкзак, который предпочитала маленьким дамским сумочкам, и сбивчивым темпом вылетает из дома, не смотря — упорно игнорируя — на недоумевающую Анну.       Сейчас Милли готова отдать что угодно, лишь бы не видеть это непонимание, эту тревожность за ее состояние «по неизвестным причинам». Сейчас Милли хочет провалиться сквозь землю, скрыться, убежать, исчезнуть, потому что даже самый распоследний взгляд распоследнего прохожего на распоследнем переходе кажется таким осуждающим, что впору кричать «Хватит!».       Одна-единственная мысль с каждым часом становится навязчивым кошмаром. Такое, казалось бы, легкое и ничем не обременительное общение кажется во сне и наяву сплошным двусмысленным намеком, предательством, от которого она ворочается в кровати, не может уснуть; от которого отшвыривает одеяло, понимая, что не достойна ни его, ни поцелуя на ночь от Анны, которую она, по сути, предала. Самым мерзким и унизительным способом.       Милли хочется плакать. Она сбивается в клубок на кровати, хнычет и скулит. Зажимает между зубами край подушки и воет, отчасти счастливая, что Анна, после того как они попрощались, ушла на репетицию с Оксфордом, и сейчас ее не мог никто услышать. Никто не мог прийти на помощь, утешить и погладить по голове, сказать, что все будет хорошо, потому что, черт возьми, не будет ничего хорошо.       Она вытягивается в позвоночнике стрункой, смотрит безразлично-судорожно в потолок, ловя незамысловатые тени от ночника, и… сходится на мнении, что все это временно. Временное помутнение рассудка, временное наваждение, которое — необходимо только подождать — пропадет. Она переболеет этим чувством, которое непонятно как непонятно откуда и зачем взялось, встретит какого-нибудь милого парня — желательно, короткостриженого блондина с голубыми глазами — и к двадцати годам у них случится свадьба. Свадьба, трое детей и домик где-нибудь на севере Японии. Потому что в Токио ужасно душно-жарко-невозможно. Да.       Она кивает сама себе, обнимая плюшевого зайца, в окружении которых любила засыпать, но сейчас отчего-то не могла, и соглашается с тем, что именно так все и будет. К двадцати годам. А пока ей надо чем-то себя занять. Чем-то необычайно важным и крадущим все внимание и концентрацию. Например — репетиция танца с парнем, которого она ни разу в жизни не видела. Это же просто замечательное занятие — танцы! Анне же нравится, ей это помогает, почему Милли вдруг не поможет?       Она откидывает игрушку туда же, к одеялу, по обыкновению извиняясь за столь небрежное отношение ласковым поглаживанием, и спускается в гостиную, на всякий случай обследовав дом на предмет духов или неожиданно вернувшейся сестры. Сталкиваться ни с кем особо не хочется: не то потому, что она морально не готова, не то потому, что то, что она собирается делать, не особо картинно смотрится со стороны.       Милли замирает у дивана, будто бы решаясь, и поднимает за уголки перьевую подушку, напрягая всю свою фантазию в представлении Марка Диловски — каким бы был ее партнер, если бы был вообще. И это расслабляет: злость и негодование на подушку-Марка потихоньку закрадывается в голову, а движения, которым учил ее Оксфорд на протяжении пары дней, забирают возможность уклониться, сбежать.       Раз-два-три. Милли надеется, что этот придурок объявится хотя бы на выпускном.       Раз-два-три. Шагает «по квадрату», мысленно ликуя, что они избрали для вальса самую простую технику, а не зигзагообразную, которой ее успели напугать.       Раз-два-три. Все мысли сосредотачиваются только на представлении песни и том, в какой момент времени ей необходимо отклониться на воображаемую руку невоображаемой подушки.       Раз-два-три. Она откидывает ее на сгиб локтя, шепча развеселый бред о том, «как он сегодня прекрасен».       Раз-два-три. Забывается, выпрямляясь в спине и путая перебежку шагов, уже просто кружась на месте.       Раз-два-три. Жмурит глаза, улыбается.       Раз-два-три. Разворачивается, взмахивая подушкой и…       — Хао! — взвизгивает, чувствуя, как новоприобретенное хорошее настроение ухает куда-то в пятки. Как и сердце, разогнавшееся от быстрого вальса.       Но вместо вразумительного приветствия, извинения, «Прости-прости, сейчас исчезну из твоей жизни», он не выдерживает и искренне смеется. Прикрывает кулаком широкую улыбку, впервые не похожую на оскал или насмешку, и глухо, бархатно смеется.       Она смущается, робко потирает лодыжку, пытаясь спрятать подушку за спиной, чтобы не было так стыдно перед ним, но он выставляет раскрытую ладонь.       — Нет-нет, я не должен был мешать. Развлекайтесь, — вальяжно падает в кресло, веселый, утирая невидимую слезинку от смеха, но она не возмущается ожидаемо. Не сопит обиженно, не глядит выразительно, про себя посылая куда подальше — Милли переминается с ноги на ногу и не смотрит на него. Вообще. — Милли?       Будто ударяет по затылку. В горле пересыхает, а мысли вероломно сгребаются в кучу с сокрушающими обвинениями.       Как давно он обращается к ней по имени? Где пресловутая «Киояма»? Где ненависть и отчуждение? Почему он смотрит на нее с такой… теплотой? Он ведь не может! Он убил ее сестру, он шантажировал Анну, он угрожал бабушке и подло, очень подло поступил с мамой! Как же она могла тогда в него… нет! Нет, она не признается в этом. Ни себе, ни кому бы то ни было еще.       — Милли? — разносится у самого уха, отчего она вздрагивает и съеживается, напрягаясь. Делает шаг назад, но Хао все равно оказывается чересчур близко — чуть меньше, чем на вытянутой руке — и взгляд теперь не такой теплый, больше непонимающий, обеспокоенный. — Все в порядке?       «Уходи», — не в силах произнести вслух, она думает об этом. Думает, думает, проклинает себя и все вокруг, но впервые не чувствует чужого присутствия. Хао остается на месте, даже и не думая узнавать от нее что-либо привычным способом. И давно он такой джентльмен?       — Я… — обретает способность говорить постепенно. Теряется в формулировках, фразах. — Я просто нервничаю…       Откровенно лжет, не поднимая лица. Мечется по полу в поисках поддержки, впервые надеется, чтобы Анна пришла как можно быстрее и как можно внезапнее, оттолкнула его, накричала на нее, а после — прижала к себе и никогда не отпускала. Ведь так это будет правильно. Правильнее, чем она стоит рядом с ним, а ее сердце колотится так быстро и громко, что, кажется, будто и соседняя улица в курсе.       — Нервничаешь? — тихий шепот. Хао оборачивается на лестницу, прислушивается, дома ли Анна, но печать союза молчит, ровно как и энергетика Эны, что позволяет вновь обернуться на Милли. — Если ты насчет песни, то оставь. Не всем дан талант сочинять.       Бросает настолько небрежно, насколько возможно.       — Зато ты поешь хорошо, — Милли смущается. Сердце екает, и ее всю скручивает изнутри. Не так она должна реагировать на подобные слова от подобного человека, не так Хао должен восхвалять чьи-либо таланты. Тем более ее — сестру той, кого он так жаждет убить. — Подумаешь, номером меньше, номером больше — скажи Киояме, пускай выкручивается с группой или что они там из себя строят.       Кладет ладонь на ее плечо, а она вздрагивает. Колени подгибаются, в уголках глаз начинает щипать; она вот-вот заплачет. Пытается отвлечься, но между тем вспоминает, что Анне и без того предстоит далеко не легкий выпускной: с сестрой-предательницей, с другом, влюбленным в нее по уши, с которым она недавно рассорилась в пух и прах. Да, пропущенный номер будет вишенкой на торте. А ведь она не хотела доставлять проблем.       Нервно усмехается, потирая лоб. Она действительно безнадежна.       — Что-то еще? — он убирает руки в карманы, а она, с облегчением втягивая воздух, поднимает на него глаза. Выразительные, блестящие в полумраке настольной лампы, говорящие о многом, но о многом и молчащие.       «Уходи, пожалуйста. Уйди!»       — Мой партнер по танцам — законченный подонок, — Хао вскидывает брови, а Милли чувствует, как к горлу подкатывает истерика, и скоро выльется все то нецензурное, что копилось прошедшие два дня. — Он не отвечает на мои звонки, смс, никто не знает, где он!       Сжимает ткань ночной футболки в кулак. Прорывает, но продолжает.       — А между тем, Амаи только сейчас соблаговолила сообщить, что мне с ним необходимо будет станцевать в заключительном вальсе. Но я даже не знаю, как он выглядит. Может, он — тот еще бегемот, которому наступили на ухо, может, у него нет слуха, такта или просто совести.       Глотает судорожно. Смотрит наверх, чтобы не зареветь. Не видеть его лица.       — Ведь только бессовестный человек может так поступить — бросить партнершу в безызвестности. Я просила Оксфорда научить меня вальсу, он сказал, что в этом нет ничего сложного: «по квадрату» или как-то так. Но этого не хватает — всего час времени, ты бы знал, как этого не хватает, чтобы не облажаться на всю среднюю школу, и плевать, что выпускной. Я должна быть собраннее, ведь я — будущий капитан школьной сборной, будущая глава основной ветки Киоям. Обычно именно по отношению к мелочам судят, может человек сделать что-то большее или нет.       По щеке скатывается задушенная слеза, в которой таится ураган эмоций: подавленность, частичная честность, нервное напряжение и отчаяние, граничащее с истерикой.       — И, — делает рваный вдох, оттягивая ворот ночнушки. — Похоже, я не могу.       Нервно заправляет прядь волос за ухо.       — Не могу, — в голове все перемешивается: горечь, обида, осознание собственной вины. И дело не только в выпускном. — Я предам их, не справлюсь с тем, что на меня взвалили. Проще уж сразу сказать бабушке, что я отказываюсь от всего.       — Так, — уверенным жестом он поднимает ее лицо за подбородок, смотря на чуть скривившееся личико, и вкрадчиво, медленно проговаривает. — Во-первых, ты утрируешь. Всем плевать на этот выпускной — станцевали, забыли. Во-вторых, какой-то танец — не повод отказываться от поста главы семьи, тем более, что Мэй давно пора сместить. Эта стерва многих достала.       В любой другой момент она бы завопила о том, как он смеет так говорить о бабушке. Сейчас же Милли сосредотачивается на контрасте — как он о Мэй и как он с ней. Никому другому он бы не стал так аккуратно и дотошно что-то объяснять, не стал бы утешать. Хмыкнул бы, сказал пару ласковых о том, какой ты неудачник и как провалишься, и ушел бы.       Но нет. С ней он стоит, продолжает стоять, не внедряясь в ее мысли, не понимая, что переворачивает постепенно ее сознание, выворачивает душу наизнанку, подрывая желание распахнуть ее настолько, насколько хватит смелости.       А смелости не хватает чуть-чуть.       — В-третьих, ты можешь станцевать со мной, — но Хао решает и эту проблему. Непринужденно пожимает плечами, опять оборачиваясь к лестнице, с которой до сих пор не слетела Анна, и отступает назад. А Милли ведет. Колени подгибаются, будто заполняются ватой, неспособной удержать маломальский вес, и она, шумно охая, делает шаг вперед. Просто чтобы не упасть… или?       Милли натыкается носом на расстояние между ключицами, вдыхает немного терпкий запах Хао и, мямля, извиняется, отходя чуть дальше. Тело дрожит, мышцы сводит — она опускает взгляд, чтобы он не видел тех ужаса и паники, бьющихся под коркой мозга, — а в мыслях полнейшая неразбериха.       Желая быть как можно дальше, она подошла как можно ближе.       «Так нельзя, остановись», — но он вновь игнорирует ее мысли. Берет аккуратно ее ладонь в свою, касается большим пальцем до ее — немного покусанных и тонких, вызывая электрический разряд по предплечью и вверх. Другую кисть опускает на талию, фиксируя положение в десять сантиметров.       «Это неправильно», — ее лицо горит. От самых скул до основания шеи — все покрыто холерично-алым румянцем, который не спрячешь ни за кудрявыми волосами, ни в полумраке комнаты. Милли чувствует на себе почти физически изучающий взгляд Хао, слышит, как он шумно выдыхает, соприкасаясь своей грудью с ее, и снова внутренне сжимается.       — Я наблюдал за Эной и ее потугами овладеть этим танцем еще лет сто назад, — заполняет тишину, напрягающую даже стойкий ум и развитую интуицию. — Но не думаю, что что-то изменилось. Если ты говоришь «по квадрату», то принцип остался тот же: с твоей левой ноги — «раз», вправо — «два» и приставка — «три». Готова?       Милли хочет сказать «нет», помотать головой и убежать, но тело плюет на здравый смысл. С команды поддается на «раз», отходит в сторону на «два», приставляет ступню к ступне на «три», и заново. Она задерживает собственное дыхание, вслушивается в размеренное чужое и жмурится — прогоняет навязчивые образы, назойливое желание вскинуть голову и посмотреть, с каким именно выражением лица — сосредоточенным, напряженным, удивленным — он проговаривает «раз», выдыхает «два» и обрывает «три».       Хао делает шаг назад, соприкасаясь на вытянутой руке с ней лишь кончиками пальцев, вскидывает немного надменно, горделиво голову, призывая сделать привычное кручение… Как внезапно обрывает на половине, прижимая к своей груди ее же скрещенными руками.       Слишком резко, слишком неожиданно. Сознание ухает вниз и тут же подлетает к потолку. Милли глотает от неожиданности кислород — казалось, уже не нужный — широко распахивает глаза, не в силах даже крикнуть. И слышит, как барабанящее, пробивающее изнутри, сердце долбит по ребрам.       — Может, — чуть хрипло, тихо. — Ты хотя бы сейчас взглянешь на меня?       Опускаясь до самого уха, он опаляет дыханием ушную раковину, по цвету становящуюся как помидор, и пытается заглянуть через плечо. Милли мотает головой, пытается скрыться за копной волос, понимая, что если послушается, обернется, то окончательно пропадет. Разрывается, мечется в собственных дрожащих руках на ватных ногах, в мыслях, что это неправильно, что так нельзя и что она… хочет это сделать.       Хочет развернуться, хочет увидеть его, его заинтересованность и эмоции, которые не проявляются открыто, таятся на донышке глаз, подобной той трещине, которую однажды она уже пробила неожиданным вопросом. Что же отражается там сейчас? Раздражение от очередного отказа? Волнение? А может…?       Милли разворачивается медленно, не дыша и стараясь не думать. Настаивает на мысли, что она только посмотрит на реакцию (только реакцию!), а после — сразу попросит его уйти или убежит сама…       Но когда встает к нему лицом к лицу, весь дух, всю храбрость и уверенность словно вышибают. Дыхание спирает, а рот приоткрывается. Она наверняка сейчас выглядит крайне глупо: как глупая малолетка, которой он всегда ее считал. Глупая, глупая малолетка с глупыми чувствами, от которых невозможно спать, хочется бежать без оглядки, двигаться, дышать, жить.       — Хао, я… — хочет что-то сказать, ищет поддержки в тенях, ставшими слишком темными и слишком грозными, столпившимися вокруг, а когда поднимает глаза…       «Близко», — едва не произносит вслух.       Она чувствует его горячее дыхание у уголка рта, видит, как он всматривается в ее лицо, ставшее на секунду каменным, не выдающим ничего, как рассматривает в глазах нечто, что наверняка выдает ее с головой, и рассыпается миллионами осколков, когда спрашивает:       — Можно? — точно зная, что тот поцелуй был первым, что она по глупости и наивности ценила тогда и сейчас такие сантименты, как первый поцелуй, первое свидание, и что кинься он на нее, то скандала не избежать. — Милли?       «Нет», — кричит воспаленный мозг.       — Да… — срывается с губ, и это случается. Случается не через секунду, не в диком порыве и страсти. Это случается медленно, словно боится спугнуть. Случается так, как пишут об этом в книжках, как мечтают все маленькие девочки, как мечтала всегда она.       Медленно и нежно. Хао касается аккуратно сначала нижней губы, разрывая ее сознание, лишая кислорода. После чего, чуть сминая, переключается на верхнюю, лаская и не желая навредить. И Милли отвечает ему — немного неуклюже, неумело, толкаясь вперед.       Она не знает, как целоваться. Ей за это стыдно — стыдно настолько, что с хрипом отстраняется, хочет сказать: «Извини, я неумеха» — но он плюет на это. Только отпуская ее на мгновение, снова целует, обнимает за талию, чувствуя и видя краем глаза, как ноги ее окончательно подкашиваются, и ей необходима опора.       Она обнимает его за шею, прижимается ближе, и ощущение неправильности исчезает. Милли, все ее естество, окутывается бесконечным, трепетным теплом, от которого душа переворачивается, хочется смеяться, а голова начинает кружиться, становится легкой-легкой, отчаянно легкой и пустой. Без единой мысли.       — Х-хао… — мычит, когда воздуха начинает не хватать, отстраняется и неожиданно понимает. Хао. Она пропала.       Глаза широко распахиваются, зрачки сужаются, а сама она отскакивает от него, взъерошенная, приласканная и напуганная, словно кролик, влюбившийся в лисицу. Сорванное дыхание и мысли, ворвавшиеся в пустую голову шквалом унижений, причитаний и упреков: она предала сестру, она целовалась со врагом, она сделала то, что никогда и ни при каких обстоятельствах не должна была делать. Никогда.       В незнании, как поступить, что делать, она взлетает по лестнице вверх, одолеваемая бурей эмоций. Как это было неправильно и правильно одновременно. Как приятно и как отвратительно. Как она могла так поступить и чем думала? Что скажет на это Анна и бабушка? Что будет теперь и как ей быть?       Истерика сносит с ног, заставляя ввалиться в собственную комнату сгустком безумия и перенапряжения. Милли хватается за волосы у корней, оттягивает, приносит себе как можно боли за провинность. Она скатывается до пола и заходится в забвении и слезах, которым нет конца; она захлебывается и взвывает в надежде, что Хао сейчас не слышит этого всего, не стоит сейчас под дверью и, что самое главное, не собирается ее утешать.       Ведь если соберется, то все станет еще хуже, если не уже.       Зачем она вообще подошла к нему тогда в парке? Зачем вступилась за нерадивых подружек? Зачем предложила спасти котят? А потом и вовсе заставила его рассказать о себе, и так увлеклась его миром, что… что…       Она хватает со стола дневник, срывает с прищепки ручку, ломая пластик пополам, и с силой, давясь слезами, невысказанными мыслями и чувствами, вдавливает ее в бумагу.       «Ненавижу. Ненавижу! НЕНАВИЖУ!», — рука вздрагивает. Милли всхлипывает, видя, как буквы расплываются, а пальцы вяло, больше неконтролируемо, выписывают такое честное, откровенное. — «И, кажется… люблю».       Она хватает себя за плечи, вперяясь лбом в мягкий ковер, и не знает, что делать дальше.       А где-то сверху счетчик судьбы подводит итоги.       До точки невозврата — одна встреча.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.