ID работы: 491877

Before the Dawn

Слэш
NC-17
В процессе
3191
автор
ash_rainbow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 2 530 страниц, 73 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3191 Нравится 2071 Отзывы 1844 В сборник Скачать

Часть 5. Глава 2

Настройки текста
Мальчишки расселись кто где, держась собранного из чего под руку попалось костра. Мальчишки расселись, держась кто тени, а кто и друг друга, попрятав лица от едкого дыма, отчего-то не выбравшего ни одну из сторон света, а припавшего к траве. Рассеявшегося, налипшего на камни и сухой щебень и будто впитывающегося в землю. Это странно, но все делают вид, что так и надо. Что, подумаешь, ерунда. Старшему из мальчишек от силы шестнадцать, а этому так и вовсе едва четырнадцать, но если совсем точно, то он и не знает наверняка. Привык думать, что около того, и ладно. У этого едва-едва зажили пальцы. Всё ещё непослушные и, кажется, будто хрупкие. Определённо слабые и чужие. Хочется беречь их и прятать. От ударов и даже взглядов. Сопля ещё совсем, как старшие говорят, а в глазах уже есть нечто этакое. Нечто безумное, а потому опасное. Или же может стать опасным. Он не вслушивается в чужой трёп. Он в последнее время слишком часто попадался, и ему бы уже имеющиеся отметины залечить, а не получать новые. Поэтому трётся среди других мальчишек и смеётся вместе с ними, слушая чужой рассказ о неудавшейся охоте, и то и дело воровато оглядывается по сторонам, чтобы успеть слинять до того, как их безобидную вылазку заметят. «Плох не тот вор, что крадёт, а тот, что попадается». Слинять до того, как угостят новой порцией тумаков. Последних ему точно хватит. Рассуждает уже далеко не как ребёнок и вполне в состоянии просчитать, сколько ещё по силам выдержать его шкуре, а когда следует остановиться. Вот сейчас явно пора. Пора взять передышку и затаиться. Пусть кто-то другой отведает палок. Костерок тлеет, кругом ночь, и они, все, как один, отчаянные и смелые, не потрудились начертить защитную черту, находясь у самой стены старой крепости, а ныне — твердыни Ордена. Они знают, что успеют разбежаться, если что. Если что-нибудь и притащится со стороны леса или реки, привлечённое голосами или запахами. Иные в глубине души даже надеются повидать какую-нибудь нечистую тварь. Иные же всё ещё таковой опасаются. Подросток, усевшийся на крепкий пень, относится скорее к первым, чем ко вторым. Давно безбашенный, а если и боится кого-то, то не зелёных баб и разложившихся уродищ. Привыкает к мысли, что никого не боится. Учит себя привыкать. Как мантру повторяет перед тем, как уснуть, и иногда чудится даже, что эту же фразу слышит и во сне. Иногда не может разобраться, произносит её сам или же кто-то другой, чужим ему голосом. — И тогда я как прыгнул… Выныривает из своих мыслей, отводит от лица мешающую, неровно обстриженную вредным цирюльником прядку, и вот он уже весь в чужом диалоге. В чужой запальчивой хвастливой речи, если вернее. — А этот идиот бросился в сторону — и прямо на грабли! На грабли, представляешь! Рассказывающий мальчишка смеётся, а тот, что напротив него, досадливо морщится. Подросток, которому до юноши ещё расти и расти, притаившийся сбоку от первого, бесшумно закатывает глаза, гадая, одёрнет ли кто этого распалившегося придурка. — Да не бывает так! Врёшь ты всё! О, а вот и второй разорался тоже. Видно, бьют редко, раз голоса такие громкие. — Да не вру я! Первый даже тянется ближе к огню, чтобы его было лучше видно, и начинает по новой всю эту свою чухню, только теперь уже медленнее и кривя лицо: — Вот, значит, стоит он на месте, руки растопырил, орать на меня орёт, морда красная, я вправо — и он вправо! Отскакивает, пригибается, другие мальчишки смеются — все почти, за исключением одного типа, что из тех, кто постарше, но его лица особо и не разобрать: предпочитает держаться в тени, сложив руки поперёк груди, и именно этой напускной таинственностью и привлекает к себе внимание. — Я влево — и он влево! Я назад — и он прямо на меня прёт! Этот, которому четырнадцать, щурится, упуская детали из страшно интересного рассказа Грина, и всматривается в чужое, заботливым сумраком сокрытое лицо и вроде бы узнаёт в нём уже «взрослого», прошедшего своё испытание наёмника. Наёмника, у которого сегодня, видимо, очередь присматривать за проделками идиотствующей «малышни». Даже нарочно ждёт, когда его взгляд заметят, и приподнимает бровь, будто спрашивая: «Ну что, скучно тебе тут?». — Ну я снова влево — и он тоже, а там эти грабли! Ну он прямо на них всей ногой как наступит! И черенком по лбу! В напоённом дымом воздухе повисает пауза, все замирают после звучного хлопка ладоней, и тогда уже он сам, раздосадованный тем, что никакого ответа на гляделки ему не досталось, спрашивает, заранее зная, что нарвётся на одно лишь самодовольство. Но тут и пусть. Тут так и надо. — И дальше что? — Растянулся, что! Грин разве что не светится, и это даже немного умилительно — тупость, которая мешает ему увидеть немного дальше, заглянуть за кончик собственного носа. — На землю упал, руки раскинул — и затих. Ну я всё, что побросал, собрал — и назад. Сюда. — А этот? Голос становится вкрадчивее, и остальные мальчишки затихают. Не гомонят. Самые смышлёные уже, видно, тоже поняли, к чему он ведёт. Да тут только идиот бы и не понял. — А этот так и лежал. Голос — вкрадчивее, а Грин, только что веселящийся и хохмящий, — растерянным и будто заплутавшим. — Не шелохнулся. Может, позже очухался. Не знаю. — А может, и не очухался. Он не хочет думать о себе как о садисте в такие моменты. Как-то слишком мелко, что ли. Без размаха. Не нравится. — Может быть, башку о камень пробил да умер. Тишина и вовсе гробовая. Только треск пламени. Только ветер воет и шуршит листва в недалёком пролеске, за которым начинается настоящая чаща. Горбится чуть сильнее и опирается подбородком на сцепленные в замок руки. Глядит теперь исподлобья, дожидаясь ответа. Сгорбленный весь, тощий, нескладный, как почти все подростки. С всклоченными волосами, вечно не заживающими ссадинами и чёрт-те чем в глазах. Чёрт-те чем, особенно в бликах алого пламени. — Да нет, — мотает головой Грин, но уверенности в его голосе ни на грош. Грин понимает только сейчас, что выболтал, хвастаясь, то, о чём следовало бы примолчать. Хотя бы затем, чтобы не клевали свои же. Свои же, среди которых сладу нет и никогда не было. Хотя бы потому, что никто не хочет обнаружить на очередном испытании напротив себя не просто знакомца, а друга, и не с палкой, а с самым настоящим мечом в руке. Он вот точно не хочет. И потому никаких друзей у него нет. Так, сплошь знакомые из таких же везучих и крепких на шкуру, с которыми можно сцепиться языками, если выпадет вместе охотиться или ещё что. Только так, поболтали — и на этом хватит. Он тщательно следит за всеми границами и хочет перебить всех этих тупиц по одному, а после с таким же высокомерием, как вот этот вот в тени, глядеть на новый выводок желторотой малышни. Он хочет дожить до того момента, когда станет полноценным наёмником, а не так, пушечным мясом, из которого, может, что выйдет, а может, и нет. Его для этого сюда притащили, в конце концов. Только для этого и ни для чего ещё. Всё глядит на Грина. Глядит так же, нарочно затягивая паузу, не меняя положения головы, и, наконец, когда у того уже глаз начинает дёргаться, спрашивает, едва слышно: — Почему нет? — Потому что это как-то… — Как-то как? — перебивает сразу же, не давая помямлить, и заканчивает за него, выпрямив спину и отведя наконец эти проклятые мешающие волосы от лица: — Как-то жалко? Убить первым не рыцаря и не другого наёмника в поединке, а пьяницу? И смешки! Смешки сразу отовсюду! Он не видит лица всех мальчишек из-за треклятого дыма, но знает, что наутро на Грина уже будут показывать пальцем, и шепотки, эти чудесные, будто бабочки, шепотки будут преследовать его повсюду. И лучшее из всего этого то, что Грин это тоже знает. Грин, который, если разобраться, давно его бесит. Неумением держать рот на замке в том числе. Рот на замке, а руки — в карманах. — Я же сказал… — Да не переживай ты так, — обрывает его и машет ладонью, будто стирая все предыдущие фразы. Улыбается даже. Доброжелательно. Улыбается и путает этим уже жалеющего, что вообще решил открыть рот, рассказчика. — Даже если он и умер, то это не ты его убил, а грабли. Рассказчика, который, не выдержав, всё-таки взрывается: — Да иди ты, Лука! Взрывается и, развернувшись на пятках, возвращается на своё место, с размаха плюхаясь прямо на землю. — Куда? Ещё бы Луку смутить каким-то там посылом, да ещё и в присутствии смеющихся зрителей. — Раскидывать грабли? — Наступать на них! — Грин парирует в ответ, но понимает, что проиграл. Но и сдаться просто так не может. Хотя, может быть, промолчать было бы умнее? Кто знает? У Луки самого большие проблемы именно с этим коварным «промолчать». Ему бы битым быть куда меньше, но — нет. Смирение и вовремя прикусывать язык — это, увы, не про него. — Пожалуй, притащу пару под дверь в твою комнату. — Постукивает себя пальцем по подбородку, изображая задумчивость, и совершенно точно не намерен заканчивать перепалку, не добив этого идиота. — Может, удастся послушать, как ты мужественно верещишь в темноте? Идиота, который замирает с открытым ртом и явно собирается бежать, но вдруг вмешивается этот, торчащий в тени, и все, все, кто есть у костра, оборачиваются на звук его голоса: — Да отстань ты от него, что прицепился? Уже низкого, переломавшегося и угрожающего в тишине. Когда выступает вперёд, даже видны мелькнувшие под плащом, набедренные ножны. Лука очень хочет такие же. И кинжал тоже. Не дрянную дешёвку, наспех выкованную пьяницей из ближайшей деревни. — А ты вмешиваешься потому, что несчастный Грин не в состоянии сам себя защитить? — обращается напрямую, недовольный тем, что ему не ответили на взгляд, и тут же добавляет ещё один укол, надеясь одной фразой достать сразу обоих: — Неужели даже словесно? И вот же зараза! На первую не получает ничегошеньки! Даже того же взгляда! Зато Грин бурчит себе под нос, взлохмачивая свои куда более короткие, нежели у Луки, волосы двумя ладонями: — Посмотрим, как ты себя защитишь, если нас поставят в пару на поединке. — Так ты попроси, чтобы поставили. Это Лука всегда за. Пожалуйста. Пусть. — Тогда и посмотрим. — Ну хватит. Надо же. Теперь на него смотрят. В упор. Сверху вниз. Прямо в глаза. — Если поставят, там и разберётесь, а сейчас не надо. Лука вскидывается тут же, отвечает с вызовом в зрачках. Отвечает с ужимкой и ядом, которого, кажется, слишком много в голосе того, кого ещё пару месяцев назад можно было принять за ребёнка, но разве те, кто растут в этих стенах, вообще когда-нибудь были детьми? — Обижать ранимого Грина? — Портить вечер. Этот, постарше, усаживается рядом, по правую руку от Луки, и скидывает капюшон с головы. Оказывается ничем не примечательным на лицо и таким же, как и все в этих краях, русоволосым. Таким же, как Грин и большая часть мальчишек, которых притащили из окрестных деревень и сёл. — Тянет позубоскалить — поднимайся и вали отсюда. И миролюбиво вроде бы, без угрозы, а Лука видит ножны на его бедре и высокие голенища сапог, за которыми наверняка ещё по метательному должно быть. Лука видит в нём куда больше интересного, чем во всех этих сопляках-ровесниках, вместе взятых. Хотя бы потому, что он уже был на тракте и выполнял несложные контракты. Убивал по приказанию и за деньги. Наверное, убивал. — Пожалуй, помолчу, раз уж ты так настойчиво упрашиваешь. Луке не то чтобы легко даётся эта фраза, но он вполне в состоянии её произнести. Вполне. — Только поэтому. В ответ ему достаётся короткий кивок, и тут же звучит вопрос для Грина. Видимо, пытается как-то отмыть его, что ли. Отмыть в глазах всех остальных. И для чего это? Что, мало других мальчишек? Загнобят этого и не хватит пар для грядущего поединка? — Так что там с мужиком? — Да ничего. Сказал же, что не знаю. Сдулся совсем, всё никак не перестанет теребить свои волосы, и Луке даже интересно становится, как же он выживал до сих пор. Мямля. — Сбежал я. Может, он там так и лежит, а может, закопали уже. — А может, он просто очнулся и пошёл поглядеть, что у него спёрли по итогу. Может быть, тут даже Луке сложно не согласиться. И всем прочим тоже. Всем прочим, что после слов старшего принимаются кивать и негромко подбадривать. — Не бери в голову, Грин, это не считается первым убийством. — Думаешь? — спрашивает с сомнением в голосе, глядя сквозь пригнувшееся к земле пламя, и уже сам Лука не выдерживает всех этих бабских метаний. Он обещал помолчать, но с того времени прошло целых три минуты. Целых три. Некоторые обещания утрачивают свою силу за сроком давности. — Даже если он и умер, то его убили грабли, — произносит так чётко, что, наверное, слышит и ветер, и дремлющие на стене дозорные. — Так что да, не бери в голову, Грин. — Да ты!.. Ну вот, снова выкриком. Лука хмыкает и настраивается на новую перепалку, как вдруг ветер доносит ещё что-то. Что-то, подозрительно напоминающее скрежет и шарканье. Что-то, приближающееся со стороны леса. И этот, старший, вскакивает на ноги тут же. Понимает первым. — Тихо! — Вскидывает руку, призывая всех замолчать, и крутится на месте, указывая в темноту. — Слышите? Лука взвивается на ноги вторым, и уже после все остальные. Все остальные поворачиваются спинами к крепкому безопасному камню и, вглядевшись в ночную чернь, в колыхающиеся ветки лесной поросли, затаптывают и без того ни с чего начавший умирать костёр. Отступают к плохо заделанной выбоине, через которую и выбрались наружу. — За стены, быстро. Тут и повторять не приходится. Считанные секунды — и около чёрного кострища остаются всего двое. Лука и этот, в плаще. Этот, который хмурится и явно недоволен тем, что не все чистят уши по расписанию. — А ты что, особенный? Особенный или нет, но, пожав плечами и в чёрт-те который раз уже откинув волосы от лица, мальчишка поплотнее запахивает свою куртку и, будто на пробу, сжимает кулаки в карманах. — Хочу увидеть то, что выйдет из леса, — поясняет Лука, даже не поворачиваясь к нему, и вздрагивает, когда его хватают за куртку и подтаскивают ближе к разросшимся кустам чуть поодаль. Пригибаются оба, отведя ветки, и ждут, всматриваясь в черноту, и звуки, что доносит ветер, становятся всё чётче. Всё ближе. Такое себе, конечно, у них укрытие, но всё же лучше, чем ничего. — Я буду удивлён, если ты до снега дотянешь, не то что до первых заданий. Лука поворачивает голову и, попав на момент, когда этот, имени которого он не знает, накидывает капюшон на голову и выдёргивает кинжал из ножен, хмыкает, отвечая не в половину даже, а в четверть голоса: — По крайней мере, моё первое убийство не отберут грабли. И, надо же, Лука готов поклясться, что увидел, успел заметить тонкую ухмылку! И, не удержавшись, сам растянул губы в ответ. Бесит его этот Грин. Сопля и мямля. Додумался же прихвастнуть тем, что, сбежав, забрался в чужой сарай, чтобы свистнуть что, и укокошил старого пьяницу. Хорош будущий наёмник! Элита! Всё равно что для благородного господина лишиться девственности с девяностолетней сифилисной проституткой с провалившимся носом! Лука понимает, что не о том думает, и ругает себя за это. Лука слишком вспыльчивый и часто слишком легкомыслен. Вот и сейчас тоже ему бы смотреть вперёд в оба глаза, а не размышлять о просранном Грином «первом разе». Так и помереть недолго, задумавшись о чужом скудоумии. — Он тебя поколотит, если попадётся в пару на поединке. Переговариваются шёпотом, ожидая того, что выйдет из леса, но пока на прогалине так никто и не показался. И Лука не согласен с ним. Очень не согласен. Грину никогда его не побить. — Это вряд ли. — Почему же? — Тупой он. Неповоротливый. Боится боли. Старший в капюшоне даже поворачивается к нему на половину корпуса, перестав следить за кромкой ночного леса. — А ты не боишься? Лука в ответ только разводит руками, охватывая пустоту: — Остался ещё кто-нибудь посмотреть на вылезшую из чащи трупачину? — Это говорит о дурости, а не о смелости. — Тогда, может, будем смотреть молча? — предлагает и, получив в ответ скупой кивок, поднимает ворот своей тонкой, почти не греющей куртки. Завидует не только чужой портупее, но и тёплому плащу. Завидует уже оставшемуся позади испытанию. Ну ничего. Ему тоже немного осталось. Перетерпит пару лет — и всё. И всё… Считай, стал тем, кого из него высекали столько времени. Кого из живой плоти резали. Только перетерпеть, а дальше будут у него и портупея, и плащ. Всё, что захочет, у него будет. Только перетерпеть. Слышит торопливые шаги, вскидывается на звук, и в выбоине, ведущей за стену, во внутренний двор, показывается растрёпанная голова, а чуть поодаль — ещё одна. Надо же, всё-таки не удержались и вернулись. У ещё пары мальчишек любопытство оказалось сильнее страха. Лука молча машет рукой и тут же прижимает палец к губам. Ни за что не признает вслух, но так, когда не в одиночку, всё-таки пободрее, даже в глупой, ненадёжной засаде на невесть что. Даже если и сидят они тут для того, чтобы просто посмотреть. Хотя бы одним глазком. Утопленников и мертвяков видел почти каждый мальчишка из Ордена, но, может быть, в этот раз из леса покажется что-нибудь покрупнее? Что-нибудь поинтереснее? Поопаснее? Лука от нетерпения беспрестанно облизывает губы и готов даже мириться с соседством Грина, который отчего-то решил вернуться и поглазеть тоже. Может, и не такое уж и трусло. Может быть, потому и вернулся, надеясь, что забудут и не станут трепаться о граблях и мужике, который о них споткнулся. Хрен с ним вообще, с Грином, — на границе леса наконец показалось что-то! Что-то приземистое и широкое! Что-то с тёмным одутловатым телом и не то вовсе без шеи, не то с такой короткой, что с двухсот метров и не разобрать. И хорошо, что не по ветру, иначе, может, уже и учуяло бы, а так выбралось и стоит. Может, пялится на стены, а может быть, уже и на пригнувшихся к самой земле мальчишек. Лука щурится и умудряется разглядеть и длинные волосы, и явно некогда женскую грудь. Лука принимает её за обыкновенную мертвячиху и шёпотом делится своим предположением с остальными. С остальными, которые столь же «сведущи» и тут же принимаются важно кивать. — Почему бы просто не грохнуть её? — спрашивает, ни к кому конкретно не обращаясь, и тут же прикидывает в голове, что, в общем-то, иные вставшие настолько неповоротливы, что с ними и немощный старик с лопатой может справиться. — Чего зря шатается? — Не стоит, — отмахивается от него старший, но подниматься на ноги и уходить не спешит. Да и нож прятать тоже. — Пусть шатается. Почему «пусть»? Зачем, если можно?.. Решительно не понимает этого и, несмотря на чужие смешки, всё-таки спрашивает, ощущая себя каким-то придурком-лопухом, которому приходится объяснять очевидные вещи: — И всё-таки? Почему нет? Очевидные вещи даже для Грина, который поворачивается в его сторону и терпеливо, будто они и не недолюбливают друг друга, проговаривает: — Потому что это не твоя работа. — Чья же тогда? — никак не уймётся и всё смотрит на вышедшее тело, что неподвижно. Неподвижно и почему-то полностью раздето. Разве у вставших из земли не сохраняется хоть какая-то одежда? — Кто-то же должен получать за них деньги. Деньги и, может, ещё что? Остаются же у умерших в карманах какие-то ценности? У тех умерших, которых задрали другие умершие? Старший оказывается с ним согласен и, подтверждая это, опускает голову: — Кто-то и получает. — И кто же? Кто же, если их этому не учат? Убивать крестьян, служивых, гвардейцев и даже других наёмников, но не нежить, которая грызёт глотки, не вникая в чужие планы. — Монстроловы. Лука о таких никогда не слышал ранее и представляет себе нечто среднее между свободным охотником и бежавшим рыцарем. — Правда мало их. Наверное, потому что дохнут быстро. И, судя по ответу старшего, тот их не видел никогда тоже. Так, может, слухи какие зацепил краем уха, или вроде того. — Или потому, что только идиоты берутся за такую работу, — встревает Грин прямо под руку, и Лука, заплутавший в своих мыслях, не сразу понимает, к чему он ведёт: — За какую «такую»? — За грязную. Грин вроде бы чуть постарше Луки — может быть, года на полтора, — просто ростом не вышел, и потому смотрятся они почти одинаково, а уж по размышлениям и мозгам вовсе ни на шаг вперёд не ушёл. — Впрочем, и за неё кто-то должен. По мне так, что с трупами возиться, что стайки чистить — одинаково. «С трупами…» Лука переводит взгляд на «труп». Осматривает его с блестящей в свете выглянувшей луны, полысевшей макушки и до широких ног и снова возвращается взглядом к Грину. Как по нему, так лучше уж он будет всю жизнь вычищать вот этих вот, шатающихся на двух ногах шматов злобы и голода, чем выгребать конюшни. — О да, Грин, великий укротитель грабель, — бормочет себе под нос, но держатся так плотно друг к другу, что попробуй тут не разобрать. — Ты создан исключительно для того, чтобы воровать принцесс. — Ты зато ни одной за всю жизнь и не увидишь, — парирует в ответ прямо в его, Луки, ухо, и тот даже ухмыляется. Не то чтобы его вообще интересовали разряженные девки в коронах. Короны — очень может быть. Только они. — Мне хватит какой-нибудь захудалой княжны. Для начала, по крайней мере. Для начала он готов поумерить свои аппетиты. — Умыкну и буду требовать выкуп, а после спрячу так, что никто никогда не найдёт. «Никто никогда не найдёт…» Как же ему нравится смысл этих слов! Даже мысленно чертовски красиво звучит! Чертовски красиво и чертовски мечтательно. Даже так. Даже не вслух. — Какой ты резвый. Замахнулся на целую княжну. Грин его так не любит, что в своих сахарных мечтах уже представляет младшим конюхом, а то и вовсе лежащим на земле со свёрнутой шеей. Подумаешь, один из многочисленного выводка разношёрстной шпаны неудачно спешился с лошади. Подумаешь, ну протёрлись старые стремена, или кобыла попалась слишком уж своенравная. Какая уж тут княжна? Тут бы до ямы дотащили, а не бросили в поле, где свалился. Впрочем, Лука уверен, что не бросят. А не то притащится ещё назад его тело и будет молотить синюшными руками по воротам, пока не проломят тяжёлым болтом башку. Надо оно кому? Всё равно же потом и тащить, и закапывать. — А что, если… — Да тихо вы!.. — одёргивает их обоих старший, и Грин клацает зубами, которые тут же со скрипом сжимает. — Будешь так орать — и не видать тебе ни княжны, ни даже помещичьей дочки. Трупачина сожрёт — и дело с концом. И попробуй не согласиться. Тут они все согласны, и даже Лука, готовый спорить до хрипоты, коротко кивает, перестаёт оттачивать своё остроумие и затыкается, продолжая наблюдать. Луна неспешно поднимается ещё выше, и ветер разгоняет остатки облаков. Проглядывают даже далёкие звёзды на тёмно-синем небе, и становится так холодно, что не по себе. Будто раз — и оказались не на возвышенности, а где-то в низине, около заболоченного пруда или у широкой реки. Повеяло сыростью и каким-то трупным смрадом, а прогалину, поросшую короткой жёсткой травой, прогалину, что протянулась между стеной и пролеском, и вовсе начало затягивать сизым туманом. Лука не понимает. Лука никогда такого не видел. Лука думает, что, наверное, скоро начнётся дождь, но на небе ни единого грозового облака нет. Небо совершенно чистое, и это так странно, что даже тонкие ледяные пальцы Грина, схватившиеся за рукав его, Луки, куртки, не кажутся чем-то удивительным. Потому что им всем страшно до ужаса. Они все парализованы этим самым ужасом. Стоило только туману добраться до них, коснуться носов скромной облезшей обуви, и всё — схвачены все до единого. И мальчишки совсем, и этот, который постарше, сжимающий в пальцах нож. И теперь-то Лука понимает, что никакая это не мертвячка. Лука понимает, что их всех схватил не безмозглый, облезший и оставшийся без одежды по какому-то стечению обстоятельств труп. О нет, они все — неучёные олухи и попались кому-то пострашнее. Кому-то покрупнее и поразумнее. Кому-то более… голодному и хитрому. Может быть, тоже любопытному? Лука сжимает челюсти, локтем пихает в бок этого, в капюшоне, и сквозь зубы шёпотом не просит, а требует дать ему нож. Плевать какой. Кинжал из набедренных ножен или тот, что в сапоге. Любой. Немедленно. Сейчас. Ему нужен проклятый нож. Он не сдохнет под проклятой стеной проклятого Ордена. Он сам убьёт и мертвячку, и трясущегося Грина, лишь бы только получить этот самый плащ с рунами. Лука злится, и ему становится теплее. Лука не знает, сколько ему лет, у него только-только зажили пальцы и всё ещё ломит бока, да и не только их, от слишком резких движений, но пятнадцать метров до провала в стене он уж как-нибудь преодолеет. А если нет, то, наверное, ему стоило сдохнуть ещё лет десять назад. Если нет, то всё было зря. И палки, и стрелы, и прочее дерьмо, которое он изо дня в день хлебал не ложкой, но черпаком. Он ничему не научился. В конце концов, живые всегда были опаснее мёртвых. Пихает в плечо того, что в плаще, ещё раз, получает всё-таки узкий метательный нож, отцепляет от своего запястья чужие пальцы и, шагнув в сторону, понимает, что под ногами чавкает самое настоящее болото. Всё в воде. И не видно ничего, кроме всё того же неба и равнодушной луны над головой. Всё в сизой, влагой липнущей на лицо дымке. И тихо, так страшно тихо, что кажется, будто и нет никого рядом. Будто никого, но нужно быть совсем простачком, чтобы не понимать, что всё это лишь ширма. Что всё это сплошной обман и не более. Она рядом. Совсем близко. Может быть, прямо перед этими самыми кустами. Может быть. Лука сглатывает, перехватывает нож поудобнее и, поймав взгляд старшего и дождавшись его утвердительного кивка, отступает. Пятится вместе с остальными, пока не упирается спиной в твёрдый камень. Почему-то мысли о том, чтобы закричать и позвать на помощь, даже не возникает. Почему-то Лука уверен, что это самое позорное из всего, что они могли бы сделать. Должны справиться сами или погибнуть, умудрившись при этом не наложить в штаны. Выстраиваются вереницей и, прижавшись лопатками к стене, медленно двигаются к спасительному провалу, надеясь успеть скрыться в нём до того, как чудище, выглянувшее из чащи, приблизится. Лука отчего-то уверен, что не успеют, но всё-таки идёт вперёд. Он откуда-то знает, что она уже рядом, но чего-то ждёт. А ещё он удивлён, что единственный додумался попросить чужое оружие. Конечно, короткое лезвие — оружие такое хлипкое, но всё-таки оружие. Лучше, чем с пустыми руками. Лучше, чем совсем ничего. И тварь ещё эта… Разумная, без сомнений… Чего же ждёт? И где она? Играет с ними? Выбирает кого-то одного? Может быть, Грина? Лишь бы Грина. Может, он самый вкусный из них? Наверняка же он. Наверняка… До вмятины в камне всего ничего, как старший, идущий первым, останавливается, и мальчишка, имени которого Лука не помнит, упирается в его плечо. Грин последний, замыкающий короткую цепочку, и потому ёрзает, дёргается на месте почём зря, и это тоже не может не выводить. Не может не резать по и без того натянутым нервам. Лука медленно выдыхает через нос, зная, что любое лишнее движение привлечёт к нему ненужное внимание, тоже осторожно выглядывает вперёд и застывает, понимая, почему они встали. Видит. Видит толстые, очень длинные, будто нарочно высунутые из пробоины пальцы с цепкими крепкими ногтями. Она просто ждёт их, встав прямо в проходе. Она дразнит, чуть ли не с кокетством шевеля своими страшными пальцами, помахивая ими в знак приветствия. И это ожидаемо злит. Потому что она всего лишь мёртвая зарвавшаяся сука, выползшая из своего леса. Потому что их четверо, а она одна. И что, кроме тумана, сможет сделать? Призвать отвратительно квакающих жаб? Старший, видно, думает так же и снова смахивает капюшон с головы, а после, пригнувшись и продолжая внимательно наблюдать за проломом, вытягивает и второй метательный нож из голенища. Отдаёт его стоящему за плечом пареньку, а Грину достаётся найденная тут же, у стены, крепкая палка, которой они ворошили угли. Грину, который недоволен, но не спорит. Понимает, что ни к чему. Что нет времени. Им бы просто выманить её из провала и прошмыгнуть внутрь. Всего-то. А там пусть уже караульный на стене разбирается. Пусть пустит ей стрелу или болт прямо в лоб — и дело с концом. Не сдохнет — так уберётся назад, в своё болото. Лука подбадривает себя как может, нарочно разжигает злость в груди и первым же отлепляется от камня. Проходит вперёд и, убедившись, что его не бросят, что остальные тянутся следом, громко свистит, привлекая внимание приземистой гадины, посмевшей не пускать его внутрь. И она отзывается сразу же, выпрыгивает вперёд, толкнувшись от камня, и вблизи оказывается куда уродливее любой из мертвячек, что он видел. Оказывается больше и зубастее. Оказывается живее. С чёрными, глубоко посаженными блестящими глазами, острыми жёлтыми зубищами и просто убийственным запахом гнили из пасти, а когти её, загнутые вниз и длинные, легко могут соперничать с не его метательным ножом. И страшно, что и по крепости тоже. Страшно, что ему придётся узнать это прямо сейчас. Туман вокруг тут же становится гуще и плотнее. Их четверо, и они обходят её кругом, берут в неплотное кольцо. Они — глупые, недоученные мальчишки, чёрт знает в чём и с никудышным оружием. И тварь, будто понимая это, жутко хохочет и, забавляясь, делает пробный выпад лапой, заставляя Грина отскочить в сторону и едва не завалиться на спину, угодив в вязкую лужу. Лука никогда в жизни не позволит себе закричать, но надеется, что их услышат. Лучше уж палки, чем это. Лучше новое наказание, чем быть сожранным заживо, да и не заживо тоже. Всё лучше, чем быть мёртвым. Сам пробует порезать это существо, хотя бы по запястью, чтобы повредить руку, но получается лишь оцарапать — такая плотная у неё кожа, — и тут же отпрянуть, едва спасая собственное лицо от ответного выпада. Существо, что кажется неповоротливым, но, завертевшись на месте, просто раскидывает их, как котят, ударами своих широких лап. Луку прикладывает лопатками, но это ничего — терпимо. Успевает перекатиться на бок и, оттолкнувшись рукой от земли, выплюнув воду, нашарить выскользнувший из пальцев нож. Это было чуть ли не первым, что он усвоил: разлёживаться и жалеть себя никогда нельзя. Нужно сразу же подниматься. Тварь бросилась не к нему, и поэтому получается ударить её со спины, поднырнуть сбоку и одновременно с этим услышать громкий звонкий хруст, с которым ломаются чужие кости. Хорошо, что лишь услышать, а не прочувствовать. У Луки получилось ударить её по шее и умудриться отделаться только толчком в и без того ноющий бок, а не чем похуже. Считает это успехом. Считает, дерьмово, что всего две минуты спустя их осталось уже трое. Он, Грин и этот старший, который подрезал мертвячихе бок и сухожилие на ноге. Видно, не зря ему дали плащ. Только что толку, если натаскивали убивать людей, а не этих, что не боятся истечь кровью? Кровью, что и не сочится вовсе. Их осталось трое, а мертвячиха — Лука не знает, как она зовётся правильно, — вдруг оборачивается именно к нему, пятится и, хорошенько вложившись весом, опускает левую ногу на голову не успевшего подняться мальчишки. Череп хрустит громче, чем рёбра. Из-за тумана им ничего не видно. Их осталось трое, и она всё ещё стоит между ними и стеной. И тот, который в капюшоне, вдруг прикусывает губу и, быстро глянув на Луку, замирает, а после, коротко мотнув головой и словно решившись на что-то, принимается обходить её кругом. Нарочно берёт левее и отделяется. Нарочно старается отойти подальше и привлечь к себе внимание. Лука понимает, что к чему, и оказывается с этим не согласен. Не хочет бежать, как трусливая девчонка или какой-то барчонок. Лука понимает, что им пытаются дать шанс, утопнув вдруг в каком-то глупом благородстве, но не уверен, что это сработает. Тварь всё ещё колеблется и смотрит на него как стоящего посередине. Тварь всё ещё не знает, стоит ли отойти от прохода и получить всего лишь двоих. Лука, как и это существо, мнётся на месте, не знает, куда же броситься, и последнее, что ожидает, — это получить сильный, настолько сильный, что в глазах чернеет за доли секунды, удар по макушке. Падает сразу же, просто кулём валится в низкую противную воду и ни черта не видит, разом лишившись и координации, и зрения. Но вот слух остаётся с ним. Отвратительно громкий визг он прекрасно слышит. Абсолютно беспомощный, глотающий мерзкую солоноватую воду и ощущающий рывок, с которым его не поднимают, а отдирают от земли. Не утерпела тварь. Выбрала двоих. Лука ничего не видит. Только чувствует, как быстро натекает за воротник и запрокидывается безвольная голова. Чувствует, как его забрасывают на плечо и тащат в сторону леса. Тащат, а другой рукой, верно, прихватила и мёртвое тело. И вдруг свист! Тяжёлый, громкий, такой знакомый свист! Рядом с его боком, и вонзилось в её склизкое холодное тело! Вонзилось в спину и глубоко застряло! И взвыла-то как, как же взвыла! Лука всё ещё ничего не видит, и ему плохо, как не было очень давно. Голова раскалывается, но новый выстрел, меткий, пришедшийся на бедро гадины, заставляет его улыбаться. А уж боль, которую чувствует, ударившись о землю, когда скидывают его, бросают добычу и уносятся прочь в свои заросли, и подавно. Слышит приближающиеся голоса и прекрасно понимает, что никто из них не отделается руганью, но, по крайней мере, его не сожрут теперь. Не будут рвать живьём и тянуть из растерзанного живота горячие кишки. Лука прекрасно знает, кто огрел его палкой по затылку. Лука припомнит этой мрази. Лука стискивает и зубы, и кулаки. *** Всё оказывается, на удивление, терпимым. Пока что. Может быть оттого, что большую часть времени я пребываю где угодно, но только не в своём теле. Может быть потому, что особо не прихотлив, и эта дыра не слишком-то отличается от похожих других. Я только и делаю, что где-то плаваю и сплю. Сплю и где-то плаваю. В каких-то чёрных сырых рытвинах, в своих же старых воспоминаниях, а иногда и просто будто зависаю над полом камеры. Но именно с воспоминаниями, пожалуй, занятнее всего. Перебираю их в своей голове, попадая то в одно, то в другое, и, просыпаясь или, скорее даже, приходя в себя, не сразу могу сообразить, где я и сколько мне вообще сейчас лет. Хотя бы потому, что даже на то, чтобы сообразить, что проверить это можно, прикоснувшись к уже ставшему колючим подбородку, нужно какое-то время. Сообразить вообще хоть что-то. Где я и почему комната, в которой живу, такая тёмная и грязная. Почему потолки давят, а треклятая рука, треклятая, вечно несчастная правая болит и совсем не слушается. Где соседняя койка и придурок, который владеет ею и непременно сдохнет на следующей выборке. Выдыхаю, смаргиваю раз… Второй… Касаюсь языком нижнего ряда зубов… Соображаю наконец. Видно, снова отшвырнуло назад во времени, и теперь я едва могу различить, где же настоящее, а где выдумка. И зрение от этого такое мутное, а голова — тяжёлая. Всё оказывается путаным и сложным из-за галлюциногенов или чего-то подобного им. Но так, наверное, лучше. Лучше просыпаться и долго лежать, приходя в себя, а после, когда всё немного прояснится, уже на ощупь проверять, все ли части тела на месте, и успокаиваться, когда да, все четыре. И, выдохнув, тут же понимать, что всё это лишь вопрос времени. Что и у меня будет козлиная нога, и вот это вот вместо нижней челюсти. А может, и вместо верхней — тут как фантазия и умысел подскажут. Умысел хозяина и пещер, и лабораторий, что наверняка здесь же, за лестницей, по ступеням которой я так ни разу и не поднимался. Не приглашали ещё, не удостоили такой великой чести, но, видно, недолго мне баловаться, крутя в голове так и этак эпизоды из давно ушедшей юности. Ой недолго. Но есть ещё кое-что, за что цепляется моё сознание. Пусть воспалённое и отравленное, всё ещё остаётся цепким до всяких ерундовин и мелочей. Вспоминаю, какой нашёл княжну, и не могу связать её пришибленный вид со своими ощущениями. Гадаю, почему же так, и единственное, что приходит мне на ум, — это то, что в дряни, которую несчастный козлоногий уродец колет мне в вену своими трясущимися кривыми ручонками, намешаны и опиаты. Опиаты, к действию которых я успел изрядно привыкнуть за прошедшие годы. Нет, эта дрянь, зелье послушания — или как этот безумный алхимик его назвал? — действует, вне всякого сомнения действует, но что, если со временем, не сразу, но со временем вырабатывается некий иммунитет и действие этой дряни слабнет? Что, если нужно только время, чтобы проверить, так это или нет? Только будет ли у меня это самое время? Где взять достаточно времени? Кто бы мог подумать, что даже думать, оказывается, бывает больно? И если бы это была та боль, которая пронзает голову с перепоя… О нет, это нечто иное… Это нечто, смахивающее на боль мышечную. На боль, которая возникает, когда приходится тащить на себе что-то через силу или вставать и идти снова после короткой передышки. Заставлять себя подниматься после того, как уже решишь, что всё — больше не сможешь. Переступать через себя. И тут ровно то же. Размышлять сложно. Туго. Приходится продираться сквозь пелену какой-то сонной заторможенности, забытия, к которому примешиваются тошнота и головокружение, и вот уже просто для того, чтобы подняться на ноги и отлить в заботливо отставленное в угол уютной «гостевой» комнаты ведро, приходится раскачиваться и собираться… Нет, не с силами, а с мыслями. Настраиваю себя не меньше пятнадцати минут на то, чтобы расстегнуть штаны, и ровно столько же, чтобы застегнуть их после. Возиться с застёжками сложно — владею только левой рукой, правая же абсолютно неподвластна мне, так и болтается плетью вдоль тела, и с этим надо бы что-то сделать. В моём случае — надо, чтобы с этим что-то сделали. Сделал этот безумный алхимик, которому, на мою удачу, так нравится собирать и разбирать людей. Алхимик, которого я больше не видел, и если поначалу и радовался этому, то теперь даже досадливо. Не снисходит до того, чтобы потрепаться со мной лично, а только посылает своего служку с иглой, а то и со скудной едой, которой я предпочёл бы косяк покрепче. Но чего нет, того нет, а значит… Успел уже бесчисленное количество раз осмотреть решётки, замки на дверях, которые не закрывали целую вечность, и даже каменную кладку, что трясётся время от времени, показывая, что громадина просочилась где-то рядом, вернувшись в лабораторию. Громадина — это тоже проблема. И я ещё не решил, какая же большая: голем, который оторвёт мне голову за слишком продолжительный взгляд не в ту сторону, или это самое зелье, из-за которого я как привязанный не могу покинуть отведённые мне два метра. Правда, решать я могу только несколько часов в сутки, а после, стуча копытом по полу, сюда спускается этот чудесный мальчик, капающий слюной и на свои тряпки, и на пол, и ждёт, пока я поем под его пристальным зашуганным взглядом, а затем колет. И забытие накрывает снова. Медленно, болезненно и неотвратимо. И ему совершенно искренне жаль меня. До выступающих слёз в больших испуганных глазах. Ему жаль и меня, и себя, и, уверен, до одури и желания взвыть, было жаль и княжну, которая куда более пуглива и эмоциональна. Он не хочет всего этого. Не хочет всё это делать. Не хочет превращаться в урода и существовать в исковерканном, калеченом теле, но и бежать не может тоже. Гадаю, как использовать всё это, и мизинцем и большим пальцами пытаюсь сжать сразу оба виска. Голова начинает раскалываться, горло будто опухло изнутри, а снаружи всё чешется. Место уколов дерёт особенно сильно, будто жижа, которую впрыскивают в вены, плавит кожу, бугря её мелкими волдырями. Забавно будет, если сдохну в итоге от заразы, а не от боли, или потому, что вынут печень, а взамен ничего не положат. Очень забавно. Кренюсь вперёд, делаю над собой заметное усилие, чтобы выпрямиться и не завалиться, как сверху слышатся до безумия мне знакомые уже, цокающие на одну сторону, гулкие шаги. Шажки даже. Такие, мелкие, без выдержанного интервала. Даже на слух несложно определить, что неудобно ему. Неудобно вот так переваливаться на вторую коротковатую, не предназначенную для его тела ногу. Я сразу и не заметил, но теперь мне больше не на кого пялиться здесь в полумраке. И ждать кого-то другого тоже. Пожалуй, я бы с ним даже потрепался, если бы он, конечно, мог говорить. Выдыхаю, готовясь получить новую порцию и гадости, и воспоминаний, как в голову закрадывается туманная, но вроде бы дельная мысль. Размытая, скошенная, но… Кусаю себя за щеку, как могу сильно стискиваю её зубами, надеясь, что боль и привкус крови помогут мне очухаться и прийти в себя чуть больше и быстрее, а когда и гость, и чужая искалеченная прислуга в одном лице в пропахших чёрт знает чем, засаленных лохмотьях показывается на нижних ступенях, улыбаюсь ему перекосившимся непослушным ртом и машу левой рукой: — Здравствуй, лапушка. Он спотыкается даже и едва не роняет и плошку, которую держит в правой, и длинную металлическую тубу с заострённой иглой на конце. И на лице такой ужас, один только он и ничего кроме, что мне даже становится немного не по себе. Не по себе, и оторопь берёт против воли. — Ты не бойся. Разговаривать — это единственное, что мне не запретили. Ты же не против? Можно я поговорю с тобою? Замирает на месте, часто-часто моргает, и слюны, что собирается понизу пластины, которая закрывает то, что осталось от его подбородка, становится так много, что грудь, прикрытая тряпками, мокнет. Трясётся весь. Нервничает. Не знает, как реагировать. Не знает категорически, помотать головой или же опасливо кивнуть, позволив мне задать пару вопросов, прежде чем сделать то, зачем послали. — Ты же понимаешь то, что я говорю? Вот и оно. Осторожно кивает и всё-таки подходит ближе. Подходит к решётке и, задержавшись рядом с ней, заходит внутрь клетки куда медленнее, чем в предыдущие дни. Видимо, тогда, когда я смотрел в стену и думал о своём, я казался ему более безопасным. Может быть, более вялым и разбитым. А теперь и не понимает: перестало действовать, что ли, или же просто туман разошёлся немного? Нарочно заваливаюсь набок, показывая, что ни черта не владею своим ослабевшим телом, и тогда он, по обыкновению уже, неловко садится на противоположный край койки, вытягивая свою негнущуюся козлиную ногу, и не протягивает, а пихает плошку с похлёбкой на мои колени. Ложку и вовсе достаёт из широкого нагрудного кармана. И хрен с этим, я не из брезгливых, но понимаю, что вообще не помню, откуда она появлялась раньше. Неужели правда начинаю привыкать к гадости, что пихают в мои вены? — Спасибо. Спрашивать о том, что в плошке, не считаю нужным, да и всё равно не сможет ответить. Что с ним случилось, как он попал сюда и почему прислуживает старику — тоже. Отвращения или ужаса на моём лице ждать не стоит тоже. Наверное, поэтому немного расслабляется и просто моргает, наблюдая за тем, как я ем, неловко орудуя левой. Ну да, с моей правой рукой всё чертовски дерьмово. Так и висит вдоль тела и, когда касаюсь её, даже не хочу задирать рукав, чтобы посмотреть, что там. Да и не могу заставить себя сделать это. Слишком уж много нужно на это воли. Тут стоит благодарствовать уже за то, что позволяют пожрать да не обгадиться. И если галлюцинации вовсе не новое в моей голове, то гнить заживо — мне в новинку. И я не собираюсь этого делать. Не собираюсь узнавать, каково это. Медленно пережёвываю и без того перемолотую до состояния каши баланду и поглядываю на чужие руки. Совершенно убитые реагентами, с чёрными пятнами и синеватыми разводами. Припоминаю даже, что видел такие же у кое-кого. У кое-кого, про кого я стараюсь не думать вовсе. На левой нет мизинца по вторую фалангу и шов совсем свежий, на правой нет двух ногтей. Какая прелесть. — Могу я выйти из камеры? Замирает и снова становится испуганным до крайности. Если бы мог, так уже бы и вскочил — да только куда ему с такой ногой и явным приказанием воткнуть вот эту штуку, которая откатилась к каменной стене, мне под кожу? Выдыхаю как можно незаметнее и поясняю, отставляя чашку в сторону: — Я не могу пересечь границы камеры. Но и сидеть на одном месте не могу тоже. Ожидание — худшее из всех наказаний, понимаешь? Осторожно кивает и, подумав, разводит руками, показывая, что не знает, разрешено ли. Да и кто бы ему сказал? Действительно, не с тем я разговариваю. — Ладно. Его взгляд становится вопросительным, и я заключаю, что, по сути, не так уж и важно, есть у него язык или нет. Приноровиться можно. За неимением иных вариантов и такой сойдёт за интересного собеседника. — Позови мне сюда этого ёбнутого деда. Пора бы уже разобраться, мне-то что он там готовит: новую ногу, голову или, может, позвоночник? Только мальчик, из тех, кто никогда больше не будет смеяться и дразнить соседских девчонок за неумелые попытки использовать матушкины белила для лица, пугается ещё выразительнее, чем до этого. Мальчик вне сомнения полностью в себе и все приказания исполняет, движимый страхом, а не воздействием неведомой мне ерунды. — Что так смотришь? — Голос хриплый, шершавый, как подбородок, и сохранять его нейтральным довольно трудно. Сохранять его миролюбивым и не колючим. Сложно, но необходимо. Мне просто нельзя напугать его. Нельзя напугать единственное разумное существо, которое, осознанно или нет, может помочь мне. Даже если кажется, что от каждого слова и вялой улыбки умирает что-то. Даже если эту самую голову распирает в стороны и одновременно плющит в тисках. — Ожидание действительно хуже смерти. Пусть спустится уже, а не посылает мне всё новые порции чудесных сновидений. Мотает головой так сильно, что до меня долетают маленькие капельки его слюны. Мотает головой и едва не трясётся в припадке какого-то почти суеверного ужаса. Наверное, не старше шестнадцати, а может быть, и того меньше. Может. Мне сейчас трудно понять. — Сделай милость: позови, — продолжаю настаивать на своём, стараясь, чтобы голос звучал помягче, и, не зная, верно ли подбираю слова, всё же пробую зайти с другого бока: — Я понимаю, что тебе не так-то просто бегать по лестнице, но… Вскакивает, толкнувшись от пола своей звериной ногой, с такой прытью, что, опешив, могу только подавиться воздухом и проводить его взглядом. Скрывается тут же, в три скошенных прыжка, и я, очухавшись, понимаю, что упустил. И возможность поболтать с самим алхимиком в том числе. Насилу поднимаюсь на ноги и добираюсь до прутьев. Приваливаюсь к ним и, использовав в качестве опоры, кричу в сторону давно уже опустевших ступеней: — Эй, постой! Я не хотел тебя обидеть! И, разумеется, одна только тишина ответом. Кто же ещё. Разумеется, никого мне не позовёт. Разве что вернётся чуть позже, чтобы сделать укол, — и прости-прощай, возможность получить хоть какие-то ответы. Ну или быструю смерть. Хотелось бы надеяться ещё и на безболезненную, но на чём-то же и моё везение должно заканчиваться? На самом деле, в глубине души, после того, как в желудке оказалась пара ложек странной пресной бурды, а в голове стало орать и давить чуть меньше, мне вообще перестало вериться, что я ничего не придумаю и высохну, как вот тот жмурик в камере напротив, но кто же знает, что там уготовано у судьбы? Что там у меня по «линиям»? Помереть, примерив клюв какого-нибудь утконоса? Всё жду, уже и лбом прижавшись к прутьям, и наплевав на то, что наверняка после останутся оранжевые следы. Всем, кто может меня здесь увидеть, глубоко наплевать, что не так с моей рожей. Жду и жду и уже даже собираюсь вернуться на койку, как снова слышатся шаги. На этот раз человеческие, а после и недовольное старческое бормотание. Надо же, явился-таки собственной персоной. Сам великий. Хозяин и голема, и козлоногого мальчишки. — Чего орёшь? Выглядит крайне недовольным, всклокоченным и злым. Является в пожелтевшем со временем, плотном фартуке, натянутым прямо на свободную хламиду, и широченных холщовых перчатках. Видно, мои требования оторвали его от важной работы. Видимо, мне сейчас должно быть очень жаль. — Животное не должно… Горблюсь так, чтобы смотреть на него исподлобья, и хрипловато и проникновенно до крайности, втайне радуясь тому, что трепаться и перебивать мне не запретили, изрекаю: — Животное охуело от безделья и занимательных картинок в своей голове. Дед даже маску, натянутую на глаза, задирает повыше и смотрит на меня так, будто не сам же оставил внизу и пичкает всяким, не то проверяя психику на крепость, не то дожидаясь более устойчивого эффекта своего зелья. — Ты бы не мешкал, что ли? — предлагаю, не дождавшись ответа на свой первый выпад, и неопределённо веду левым плечом. — Вопил, что нужен срочно, прямо сейчас, а в итоге что? Колешь мне какую-то дрянь и ничего больше не делаешь. Звучит как обвинение, но он в итоге цепляется за другое. Он в итоге краснеет и надувается вовсе не по тому поводу. Видно, всё-таки из идейных. Видно, из тех учёных, что и не понимают, почему же нельзя выколупывать глазки новорождённым детям, если это нужно для науки. — «Какую-то дрянь»?! — взвизгивает так, что потолок тут же приходит в движение, а сверху показывается маленькая уродливая голова, отреагировавшая на эмоции в голосе хозяина. Хочется досадливо цокнуть языком, но ограничиваюсь только пометкой в мыслях: всегда, значит, здесь где-то бродит. Всегда рядом с ним, прячась в камне. Плохо, очень плохо. Значит, стоит старику испугаться или вскрикнуть, как громадина тут же появится — и прости-прощай. Обрушится сверху — и никаких вторых попыток. — Да ты знаешь, животное, что это за «дрянь»? И обидчивый такой, главное. Обидчивый, поджимающий опустившиеся от прожитых лет губёшки и так и сверкающий своими глазами. Которые более чем странными оказываются, когда в запале подскакивает ближе. Разноцветные, и если один явно старческий, серо-зелёный, пронизанный сетью капилляров и с желтоватым белком, то второй — небесно-голубой и будто бы чужой. Будто бы не от его тела. И эта мысль первая, которая приходит в голову, стоит только взглянуть на его лицо, держась вот так, почти вровень. Эта мысль мешает концентрироваться на другом и гнуть другое. — Так ты расскажи, дед, и я буду знать, — предлагаю и, сгорбившись, толкаюсь левой ладонью от прутьев, делая шаг назад. — И вообще, выйти можно, нет? Куда я денусь-то под внушением? А так хотя бы по коридору пройтись, ноги размять. Всё лучше, чем торчать в клетке два на три. Вон хотя бы с трупом поболтаю в ожидании своей страшной участи, — киваю в сторону и входа, и выхода, через который и попал в эту самую темницу, и старик, который явно не гнушается заимствовать по мелочи, горестно качает головой. — Никто не понимает, — бормочет себе под нос, да так жалобно, будто и впрямь собирается плакать. — Совсем никто! Бормочет себе под нос, а я прикидываю: всегда он такой или же только в определённой лунной фазе? И видно же, что стукнутый просто, а не злобный. Видно же, что сбрендивший и по иронии доставшийся не кому-то там, а Йену, которому так везёт на пожилых «учтивых» кавалеров. Только один собирал банки с ушами на грядущую зиму, а этот вот промышляет чем-то покрупнее. Чем-то пограндиознее, раз умудрился сляпать себе стража из камня и оживить его. Да и мальчишка с козьей ногой тоже немалого стоит. Попробуй-ка столько нашить и хотя бы никакой заразой не угробить. — Чего не понимает? — прилежно спрашиваю и нарываюсь на такой взгляд, что невольно вспоминаю старушку Тайру в моменты крайнего бешенства. Разве что глядеть на неё всё-таки поприятнее. Даже когда злится и обещает много всего мерзкого, но хотя бы интересного. — Она не страшная! — визжит на меня, как будто я наступил ему на ногу трижды, даже забегает в камеру и становится напротив. — Она великая! — Так ты расскажи. Может быть, я и пойму, — предлагаю по новой, настойчивее, и обвожу выразительным взглядом чёрные стены и привинченную к одной из них низкую косую койку. — А так много ли разберёшь, торча в клетке с пробоиной в черепе, после твоих галлюциногенов? — Это не какие-то там дрянные галлюциногены. Старик всё обижается и всё больше и больше клочит свои волосы, беспрестанно теребит их руками в перчатках, и удивительно даже, но чёрные пряди оказываются никаким не париком. Иначе сбил бы давно или сдвинул набок. Может быть, тут история та же, что и с глазом? Странно это всё. Очень странно. И либо ему очень повезло с чем-то, либо, долго примериваясь и выгадывая, тренируясь на менее везучих созданиях, нарабатывает руку и, только убедившись, что выходит как надо, приступает к главному: обновляет что-то в себе. Поистине очаровательно. Очаровательно… Ещё больше, если прикинуть и повертеть головой по сторонам, представляя, где же он взял этот чудесный глаз и чёрные, годные для пересадки волосы. Всё бурчит себе что-то под нос, в итоге сдирает перчатки с ладоней, комкает их, заталкивает в широкий нагрудный карман и, размашисто махнув рукой, командует, разрешив мне наконец переступить порог камеры: — Пойдём. Если животному интересно, я покажу. Подчиняюсь сразу же, будто подкинутый некой незримой силой, которая ещё и на спину давит, а не за собой влечёт, и ноги словно сами несут. Очень интересное ощущение. И тут же блевотное до одури. Отвратительное в своей неотвратимости. — Следуй за мной. Не отставай. — Как же, будет тут не «интересно». Я не могу отстать. Просто физически не могу. Держусь прямо позади, всего на одну ступень ниже, и глаза широко распахнуты от неверия. Мне кажется сейчас, что если прикажет, то сможет одним только словом остановить моё сердце. И это чудовищно, и потрясающе одновременно. Это самое странное и удивительное, что я когда-либо видел. Всё моё тело, всё моё существо подчинено лишь его голосу. Осталось узнать только, насколько же сильно. — Просто до дрожи. Ступеней оказывается довольно много, больше трёх десятков, а я почему-то думал, что всё ограничится одним. И постоянно трясётся потолок. Постоянно каменная громадина где-то рядом. — Серьёзно? — Старик оборачивается ко мне около арки, разделяющей лестницы, и косится так подозрительно, что если наморщит нос, то выйдет один в один вынюхивающая что-то крыса. — Не придуриваешься? Тут-то и пробую увильнуть и ответить не напрямую. Пробую ответить вопросом, и то ли потому, что не требует всерьёз, то ли потому, что ему потрепаться хочется больше, чем показаться въедливым до дрожи, у меня выходит проговорить нечто, смахивающее на «а похоже?». Проговорить выходит, да только спина становится мокрой, а пульс сразу же учащается. Будто собственное тело предупреждает, что так не нужно. Будто ему самому не нравится. — Вроде бы нет. — Алхимик, чьё имя и многочисленные, тут я просто уверен, регалии мне и не интересны, и ничего не скажут, пожимает плечами и снова возобновляет шаг. На ступень или две. До следующей мысли. — Но, может быть, ты хороший притворщик? — А ещё, может быть, я недурно пою. Меня трясёт, как от озноба, что охватывает после того, как свалишься по осени в ледяную воду, и кажется, что кровь носом вот-вот пойдёт, но я готов потерпеть ради такого. Вдруг выйдет, заболтав его, приблизиться без указки и коснуться? Спины или плеча? Большего пока и не нужно. — Хочешь, потяну что-нибудь на пробу? В ответ только качает головой и, наконец, толкает боковую, массивную и явно не раз креплёную дверь. Толкает изо всех сил и ухватившись двумя руками за чугунное кольцо. И странно даже, что открывается внутрь. Открывается внутрь, и, надо же, первое, что я вижу, — это ещё одну вырезанную в камне лестницу. Ещё чёрт знает сколько уводящих теперь уже в другую сторону ступеней. — И болтливый, как иные мужики после литра. Дед всё бурчит, а я, осматривая каменные наросты, и не сразу понимаю, к чему. Не сразу понимаю, что это он обо мне. — Так ты за это пацану челюсть вынул? — спрашиваю мимоходом, коснувшись ладонью слабо светящейся сероватой пыли, покрывающей стены, и опускаю голову, чтобы смотреть уже под ноги. Шею мне всё-таки хотелось бы оставить целой. — Болтал много? — А? Нет. Если бы он просто болтал да выспрашивал, то было бы не так скучно. Он постоянно выл. Старик вдруг принимается трепаться сам, да ещё и постоянно меняя интонации. От откровенно жалостливых до расчётливо-маниакальных. Старик самую малость продуманно, выученно безумен, но не в том самом смысле, к которому я привык. Он не вешает кошек, не испытывает тяги к убийству. Он занят изучением своей науки, и именно она делает его безумцем. Тяга к ней. А всё прочее, всё то, что приходится делать, потакая этой тяге, — это не более чем сопутствующий ущерб. Добыча рабочего материала. Тайра же не церемонится с мышами и жабами. Этот — не церемонится со своим материалом. И плевать, что его материал порой плачет и вообще «материалом» называться не привык. — Челюсть я отнял, чтобы не резать зазря два раза, а так только связки подрезал да убрал язык. — Даже вот так. Только подтверждает все мои мысли, говоря об этом как о чём-то будничном и не стоящем никакого внимания, и, дойдя до очередной развилки, выбирает левую, а за ней — о чудо! — оказываются очередные ступени. — И для чего нужна челюсть? На бульон? Для того чтобы повесить на шею или — о ужас! — наковырять зубов и играть ими в кости со своим каменным уродом? — Животное спрашивает будто бы без брезгливости. Оборачивается ко мне, долго вглядывается в лицо, очевидно, ожидая найти на нём следы всего вышеперечисленного, но тут он более чем прав: «животное» уже очень давно не испытывает ни первого, ни второго. Глядя на или говоря про человеческие ошмётки. — Животное работало мясником? — Почти. — Занятно, что животному так искренне интересно. «Искренне». Как же. Настолько искренне, что «животное» ещё секунду назад выискивало взглядом какую-нибудь щепку или осколок камня. Что-нибудь. Приметить на будущее. На будущее, если оно будет. — Животному интересно всё, что связано с телами и способами их умерщвления. Полуправда — не ложь. Это мне действительно всегда было по душе. Это я изучал. В этом я годами рылся. — А сам смерти не боишься? — выспрашивает всё, да ещё и глядит в упор. И, надо же, проклятый старикашка всё-таки умудрится влезть ко мне в нутро. Умудрился намудрить со своим этим зельем настолько, что слова, те самые слова, которые я и не собирался произносить, сами выбираются изо рта. Будто на длинных паучьих лапках. Поистине отвратительное ощущение. — Я боюсь, что она будет напрасной. И вряд ли всерьёз задумывался о том, что сказал, до того как открыл рот и произнёс. Наверное, нет. Наверное, был слишком поглощён прошлым, чтобы размышлять о чудном будущем. — И потому надеюсь, что тот милый мальчик с длинной косой не околачивается сейчас у стен пещеры. — О нет, это вряд ли. Алхимик отмахивается от меня, как от назойливого кота, всё время лезущего под ноги, и явно торопится показать что-то ещё. Не терпится показать, но и похвастаться хочется тоже. И он не выдерживает. Хвастается. Заговорщицки подносит ладонь к лицу и, будто тут есть кому подслушивать, делится: — Зелье послушания действует долго. Вряд ли его организм справится раньше, чем через неделю. К тому времени он уйдёт достаточно далеко. Уйдёт туда, куда ему было велено. Он договаривает, и я ощущаю, как меня выкручивает безо всякого преуменьшения. Выкручивает физически. Всего. — Он что, будет идти всю неделю? — переспрашиваю вкрадчиво, а после, заглянув в разномастные, лучащиеся самодовольством глаза, сам не замечаю, как перехожу на крик: — Без перерыва?! На бесполезный, пустой крик, за которым не следует совершенно ничего. Я не могу даже сжать кулак. Не могу наброситься на него. Не могу ударить или повалить на каменный пол. Не могу ни-хе-ра. Убил бы без оружия, с одной рукой. Убил бы и без рук вовсе. Убил бы… и не могу. Не могу! И меня трясёт от этого как никогда. Трясёт от собственного бессилия. От того, что он вот — на расстоянии шага, а я могу только моргать и слушать. Могу только прокручивать его слова в своей голове и понимать, что всё было зря. Я остался здесь зря! Я остался здесь зря, а Йен погибнет, потому что будет идти, пока не свалится замертво. Пока никто или ничто не убьёт его, бредущего вдоль тракта. Понимаю, что сейчас стоит только о себе думать. Понимаю, что если выберусь, то после схода снегов мне всё-таки придёт конец. — А может быть, сделает точь-в-точь, как приказало ему животное. Старик делает вид, что рассуждает вслух, а на деле же, видно, издевается в открытую, и стоит мне только повернуть к нему голову, как желание как следует приложить его затылком о крепкую стену усиливается втрое. Действительно издевается, наблюдая за мной. Издевается, проверяя, на чём можно сыграть и какие эмоции удастся выдернуть. — Кто знает, как сработает зелье? Кто же знает… Старый ублюдок. Я буду знать. Обязательно буду, и как только разберусь, так придумаю для тебя такую запоминающуюся смерть, после которой несколько десятков лет придётся напрягать голову, чтобы себя же в жестокости переплюнуть. — Очаровательно… — выдыхаю и, чтобы не давать ему больше возможности прицепиться, меняю тему, надеясь, что место, в которое он ведёт меня, того стоит. Потому что сту-пе-ни. Просто безумно много ступеней. И сыро вокруг, как в проклятом болоте. — Как вообще можно заставить кого-то подчиняться своим приказам, не используя магию? — Я учёный, невежда. Великий, смею заметить, а не какой-то там грязный торговец примочками и маринованными грибами. — И как же великий учёный дошёл до таких открытий? Продал душу? Украл старинный рецепт? — Идём за мной. А-то я не иду. У меня же есть выбор! Есть варианты! Ни единого ублюдского варианта! Только перебирать ногами и послушно тащиться следом, отгоняя от себя мысли о том, что же там на самом деле, сколько вообще дней минуло, пока я спал в этом горном подземелье? Что там с княжной и где она? — Идём! Идём… Пришли уже. Пришли к огромной грязевой луже, воняющей илом, застоявшейся водой, трупным смрадом и всё тем же болотом. Пришли к узкому, кое-как сколоченному шаткому помосту, лежащему прямо на подрагивающей спине исполинского, глубоко дышащего слепого червя. Червя, большая часть тела которого сокрыта мутной водой, а рядом с боком толкаются ещё двое поменьше. И у всех трёх нечто невразумительное вместо верхней части головы. Нечто, смахивающее на стеклянный купол, через который можно разглядеть все вены и даже крохотные мозги этих тварей. И у всех вскрытые черепа и подведённые широкие трубки, уходящие к длинным колбам, прилаженным прямо к каменным стенам. Колбам, содержимое которых сейчас так деловито проверяет этот чокнутый на всю макушку дед. Оборачиваюсь к луже ещё раз, толкаю коричневое кольчатое тело носком сапога и не могу поверить в то, что это и есть чужой великий секрет. — Видишь? — всё себе под нос бормочет и щёлкает пальцами по стекляшке, наполненной до середины зеленоватой жижей. — Потрясающие существа! Грандиозные! — Отвратительные. — У тебя вообще чувства страха нет? Даже останавливается, перестав делать то, что делал до этого, и качает головой с таким порицанием, что мне хочется выдернуть одну из трубок и поглядеть, что же тогда с ним будет. Не издохнет ли на месте от сердечной болезни? — Ни капли почтения к чужому труду. — Я честен, по крайней мере. Честен и теперь не могу отделаться от мысли, что скормить деда его же тварям — пока что лучшая из моих идей. — Что же в них такого грандиозного? Даже светлеет лицом, и морщин будто бы меньше. Так и ждал этого вопроса. А я и спросил только потому, что он ждал… — Их железы! — выкрикивает почти, и черви начинают беспокоиться. Самый крупный и вовсе пытается крутиться и бить хвостом. Пытается, но, видно, штука, надетая на голову, держит крепко. — Каждый раз, хватая свою жертву, червь сжимает её и внутренними зубами впрыскивает в тело вещество, которое делает её вялой и послушной. Почти парализованной, и медленно заглатывает, втягивая внутрь. Начинает переваривать ещё живой. Рассказывает воодушевлённо, с заметной нежностью в голосе и поволокой во взгляде. Рассказывает, а я, не отрывая взгляда от этих милых малышек, пячусь к каменной арке и гадаю, кем же он их кормит, если зимой в горах не так уж и много путников. Гадаю и вспоминаю и дрожь стен в опустевшей пещере, и снежных людей, которые запропастились чёрт-те куда, бросив и своего уродливого собрата, и обжитый дом. И если поразмыслить… — Никто никогда не изучал вирмов, считая их грязными и, как ты сказал, уродливыми, — кривится, выплёвывая последнее слово как самое страшное из всех возможных оскорблений, и, глянув на своих «деток» ещё раз, возвращается к лестнице. Ступает вверх первым. — Я же потратил на них всю свою жизнь, и вот — пожалуйста! Получил наконец то, что хотел. Сделал открытие, достойное называться великим, а не изобрёл очередную мазь от бородавок или тысячный рецепт выплавки золота из рыжих волос. — И почему же тогда торчишь под горой? Почему под горой? Если я как привязанный таскаюсь следом и без позволения не могу ступить дальше положенного? Иные правители за подобное зелье не то что земли — души бы свои продали. Зачем прятаться? Столько вопросов, а в ответ только пыхтение уставшего скакать туда-сюда деда и скрип подошв. — А где ещё мне держать их? А в ответ только о его горячо любимых вирмах. О чём же ещё? Видно, крепко они у него засели, раз так возится. — В своём доме в Аргентэйне? Ещё и из Аргентэйна… Променял бы я серебряный город на вонючую пещеру и мрак ради власти над сознанием пары несчастных полукалек да трёх червяков в грязи? Даже засмеяться хочется. Хочется, да лучше пока отмалчиваться, надеясь на то, что ещё что-нибудь выболтает. — Под горой не действует магия, а в городе любая из ушлых ведьм легко уведёт все мои достижения. Но пока только размышляет, поднимаясь, да и то всё больше о своём и себе же под нос. Размышляет да тащится вдвое медленнее, чем спускался. — Рано ещё, слишком рано. Не все дела закончены. До площадки, с которой начиналась развилка, кажется, целая вечность в рыхлом мраке, который едва-едва рассеивает свет сероватой плесени на стенах, и почему-то не придумываю ничего лучше, чем вернуться к мальчишке. И не то чтобы жалость одолевала. Не то чтобы волновал или отвращал меня. Просто лучше уж про него, чем про Йена. Всё лучше, чем думать про Йена или гадать, куда его занесло. А в тишине, когда мысли ничем не заняты, волей-неволей… Мотаю головой и снова открываю рот. Пусть уж лучше дед треплется. Может, всё-таки ляпнет что полезное или схлопнется от старческой отдышки. — А служка с козьей ногой? Он откуда взялся? Приблудился, как и мой, с косой? — Да какое там. Оставил его папаша в услужение взамен кое-какой помощи. Оставил ещё в городе. Сговорились, что заберёт до окончания первого месяца зимы, да так и не забрал. Пришлось вот тащить с собой. И всё выл и выл, выл и выл… Как вспомню, так и голова начинает раскалываться по новой. — Почему в городе не бросил? Старик даже удивляется такому предложению и разводит руками, будто и не додумался: — А куда его? Отвечаю почти тем же жестом, разве что задействовав только левую руку, и не понимаю, в чём проблема. Выкинул бы — и дело с концом. На улицу бы вышиб. — И потом, деньги уплачены были только за осень. Простой нужно отрабатывать, вот оно мне и служит. — А если отец вернётся? И будто в ответ стены прошивает весьма характерная дрожь. Близкая донельзя, и будто нечто большое прошло совсем рядом. Прямо за моей спиной прокатилось под каменной стеной и едва не вынырнуло из неё, разорвав прессованную веками твердь, как тонкую кожу. Едва не вынырнуло, но, будто передумав, прошло дальше и затаилось. — Всё должно быть совершено в оговорённый срок, животное. Иначе сделка утрачивает свою силу. Собираюсь съехидничать, добавить, что в противном случае — ну, в том, когда правило работает не в пользу заявившего, — всегда можно призвать на помощь каменного голема с пудовыми кулаками, который быстро разберётся, где же истина, но старик подводит меня к очередной двери и, распахнув её, жестом предлагает зайти внутрь. — Нравится? — спрашивает почти с той же нежностью, что и о вирмах, да только теперь перед глазами нет ничего живого, а, напротив, мертвечина одна. Мертвечины в разномастных колбах и банках — валом. — Можешь посмотреть. Переступаю порог, понимая, что права на отказ у меня нет, и прохожу вглубь чужой лаборатории, разительно отличающейся от ведьминской, уставленной цветами и реагентами. Это скорее пыточная. Пыточная с кучей занятных вещиц. — Неплохо. Мелких. Крупных. В лотках. На салфетках. Острых, тупых. Для того чтобы стругать, резать, вынимать и, напротив, возвращать на место… Да, очень неплохо. Учитывая, что, скорее всего, начал собирать всё это добро он уже здесь. Не пёр же с собой от самого Аргентэйна? — Разреши мне снять куртку. Обхожу столы кругом и кошусь на, должно быть, горящие день и ночь масляные лампы, освещающие всё это добро. Обхожу столы кругом, нахожу тот, который мне более чем знаком, хмыкаю и, обогнув его с нужной стороны, останавливаюсь, дожидаясь ответа. И, надо же, прямо на уровне глаз оказывается высокая вытянутая колба с чужой, отнятой по колено ногой. Достаточно короткой, подростковой на вид, подъеденной сверху некрозом, а снизу, видно, шитой не раз и не два. Без пальцев вовсе. Нетрудно догадаться, чья это нога. Нетрудно догадаться, кто протирает все эти чудные экспонаты. Перевожу взгляд на хозяина всего этого добра и жду, пока возьмёт в толк. Или, по крайней мере, дойдёт до того, чтобы спросить. — Зачем это? — Хочу, чтобы ты посмотрел мою руку. — Что? Не ожидал, видно, и я, дёрнув плечом, поясняю, надеясь, что под шумок смогу ещё и утащить что-нибудь. Что-нибудь с острой режущей кромкой. — Почему нет? — переспрашиваю как ни в чём не бывало, а сам опускаю взгляд на кресло и прилегающий к нему стол. Видел похожие давным-давно, в месте, где вырастили. Видел, как на этом самом кресле ампутировали пальцы после обморожений, а то и всю руку после тяжёлых дробящих поражений, а сейчас вот собираюсь сесть в него сам. Положить в фиксирующие тиски правую руку. — Ты же всё равно не собираешься меня разбирать. Пока не собираешься, — уточняю, нарочито подчёркивая каждое слово, и укладываю левую руку на широкий подлокотник. Пальцы так сами и выстукивают. Так и выстукивают, пока он молчит, явно обдумывая, видно, не зная, стоит со мной возиться или нет. — И потом, отрезать — несложно, а вот назад собрать явно не каждый сможет. И, верно, ему возиться не стоит. Ему просто незачем. Ему на хрен не упёрлась эта рука. Она ему не нужна. У него на меня другие планы. Но честолюбие. Честолюбие стоит почесать. Оно же это так любит. — Но ты сможешь, а, великий учёный? Сможешь починить мою руку? — Это могло бы быть интересно, — кивает, всё почёсывая подбородок, и тут же отрицательно мотает головой: — Но нет. Не возьмусь. — Почему это? — Потому что ты сдохнешь, — утверждает с такой уверенностью, что мой взгляд тяжелеет. Утверждает и тут же начинает перечислять, но в глазах, в его маленьких, скрытых морщинками разномастных глазёнках уже мелькает что-то этакое. Мелькает этот безумный интерес. Треклятое любопытство. — От болевого шока, а если повезёт и нет, так после, от заразы. А где мне потом брать новое животное? Того чахлого я отпустил. — Не сдохну. Я не боюсь боли. Я не боюсь боли. Я не боюсь смерти. Я ни хрена уже не боюсь. Я боюсь только остаться калекой, который никогда больше не сможет стрелять. Я боюсь стать бесполезным балластом, который не сможет за себя отвечать. Но этому старикашке вовсе не обязательно всё это выслушивать. Старикашке, должно быть, интересно покопаться среди обломков кости и мешанины из порванных мышц и сухожилий. Старикашке, должно быть, интересно залезть внутрь и посмотреть, что же там можно сделать. Сугубо научный интерес. — Ну смотри, — пожимает плечами и жестом указывает на застёжки на куртке, затем выкрикивает имя мальчика на козьей ножке и велит ему закипятить воду. Чудно. Здесь и сейчас, значит. Здесь и сейчас. — Увижу, что помираешь или орать начнёшь, отниму по локоть — и дело с концом, — предупреждает и оставляет меня среди всех этих банок, теряется в одном из ответвлений или проходов. Гремит склянками, а я всё кошусь на эту самую ногу и жду, когда явится её хозяин. — Чудно. Опускаю голову, и теперь взгляд упирается в эти самые тиски. — Мне подходит. *** Они стоят рядом во время первого круга возрастных испытаний. Проверок на взрослость, до которых дотянули далеко не все, кто собирался. Далеко не все, кого Лука помнил в лицо или на кого мысленно ставил. Луке шестнадцатое лето, а значит, теперь и он должен доказать, что имеет право называться мужчиной. Имеет право носить плащ с рунами и тяжёлый кинжал в набедренных ножнах из плотной дублёной кожи. Имеет право на метательные ножи и арбалет, выстрелом из которого должен перебить верёвку, на которой подвешена живая трепыхающаяся кошка, да так скоро, чтобы та не успела издохнуть, иначе испытание не будет засчитано. Но не это главное, о нет. Плевать он хотел на этот выстрел. И целится, и стреляет без промедления, безо всяких эмоций следит, как пегий комок шерсти плюхается на пузо, и отступает в тень, освобождая место для следующего стрелка. Луку интересует другое. Луку интересует поединок. Они стоят рядом во время испытаний. Он и Наазир, который старше и которого, по сути, можно назвать его единственным приятелем в этих стенах. Ему полноценные семнадцать, и он давно действующий наёмник, а не чья-то нянька. У него уже достаточно и опыта, и даже шрамов, оставшихся от не слишком-то желающих умирать «заказов». Они треплются иногда про дела Ордена и особо интересные заказы. Тренируются вместе. Лука бы не назвал его другом, не повернулся бы спиной, но, зная, что к молодым и приносящим деньги прислушиваются, попросил об одной услуге. Попросил так, можно сказать, что в долг. Попросил, зная, что ему не откажут. Не откажут и никаких вопросов задавать не будут. В этом была ценность Наазира. Никаких лишних вопросов и возраст, не попадающий под выборку. А значит, почти никакого корыстного интереса. Никакого удара со спины. По крайней мере, не перед днём испытаний. Ему плевать, пройдёт Лука своё или нет. Лука ему не конкурент. Не претендент на вакантное место и заветный плащ, коих сегодня всего пять на пятнадцать, доживших до зрелости. И Луке плевать как, но он заберёт свой. Лука стоит прямо и даже глазом не косит на держащегося по другую сторону округлой площадки Грина. Грина, с которым они ни разу даже не разговаривали за минувшие полтора года. Не разговаривали, хотя с тысячу раз оказывались рядом и ели в одной комнате. Сидели в одном ряду и занимались. Писали длиннющие письма и даже стояли друг против друга, отрабатывая удары, с боевым оружием и нет. Лука будто обо всём забыл и не вспоминал ни единого раза за минувшие дни. Ни когда валялся в своей комнате, гадая, пройдёт ли слепота или его скинут умирать в яму к гниющим телам тех, кому повезло больше и их отволокли туда уже мёртвыми, ни после, когда очухался достаточно для того, чтобы вернуться к тренировкам. Для Луки будто ничего и не было. Не было того вечера и глупых мальчишеских разговоров у костра. И метательного ножа, что Наазир после принёс и оставил ему в качестве подарка, тоже не было. И не лежит он сейчас под его матрацем в качестве доказательства. Ничего не лежит. Лука всё забыл. Поправился и вытянулся за это время. Окреп и больше походит теперь на юношу, а не на угловатого ребёнка с длинными ногами и тонкими руками. Лука стал сильнее и, пожалуй, немного осмотрительнее. И злее он тоже стал. С выдержкой только плохо, но сегодня он обещает себе, что сможет закусить и жало, и своё нетерпение. Сегодня он себя удержит. Удержит в руках. Наблюдает за теми, кто один за другим проходит, а кто и заваливает простейшее испытание. Луке лениво даже думать, что с ними будет дальше. Может, кого-то показательно высекут и отправят на неделю-другую чистить стайки, а после упражняться в стрельбе до седьмого пота и чёрного синяка на плече. Может, соберут парой дней позже, уже вне стен, и позволят попробовать пострелять ещё, уже по более зубастой мишени, а там как решит случай: удастся усмирить цель — неудачливый стрелок поживёт ещё с годок, попытает удачу ещё раз, и уж тогда, так и быть, может быть, и получит право выезжать на промысел. Резать неугодных друг другу торговцев на дорогах да разжиревших со временем старых жён, не устраивающих своих мужей. И цена у таких дел отличная. Монет на сто потянет. Предел мечтаний любого наёмника. Хватит и на сапоги из крысиных шкурок, и на похлёбку из них же. Как по Луке, так лучше добровольно с моста головой вниз или позволить сожрать себя какой гадине, чем вот так. Или бежать куда подальше очертя голову. Бежать — тоже вариант. Если есть мозги и запас монет на первое время. «Если», в которое всё упирается. И хорошо, если этих «если» всего пара, а не с десяток. Стоит в тени, головой по сторонам так и вертит, присматривается к тем, кто занял место рядом с ним по левую руку, и, вскидываясь пару раз, заглядывает на высокий деревянный помост, на котором в креслах расположились их учителя и «хозяева». Те, кто кормят и одевают все многочисленные рты, стекающиеся на обучение в эти стены. И именно те, кто и пользуются в основном их услугами после. Услугами лучших из выросших учеников. Грин тоже из тех теперь, кто неплох. Из тех, кто подаёт надежды и в явных фаворитах. Из тех, кто обещает выйти за ворота к окончанию лета, начать выполнять контракты и окупать себя. По крайней мере, так думают собравшиеся под навесом господа. У Луки просто потрясающе равнодушное для его лет лицо и холодный взгляд. Он дожидается последнего круга — его больше ничего не интересует. Дожидается терпеливо и следит за исходом боя каждой пары. Вслушивается в имена тех, кого назначают. Первые, вторые, третьи… И, надо же, так случилось, что до поединка, который вовсе и не последний в череде испытаний, дошло всего девять человек из пятнадцати. Выходит, ещё и останутся свободные тряпки в этот раз. Может, ему разрешат забрать две? Ну, так, чтобы было что на замену. Какая им разница?.. Всё равно же висят. Третья пара в широком кругу внутреннего двора, и Лука понимает, что на него смотрят. Смотрят откуда-то справа. Отвечает на взгляд лениво, повернув голову и насмешливо приподняв свою тёмную бровь. Держится, но лицо так и косит. Держится, но понимает, что ещё немного — и выдаст себя. Раньше времени. А нельзя. А испортит себе. Всё. Эта ёбаная крыса поймёт. Догадается. Пусть уже и не денется никуда, но тогда Луке и растерянность его не достанется. Растерянность, замешательство, страх. Не так много, как должно быть, не в центре круга. Луке немногим больше пятнадцати, а он столько месяцев спал и видел, как забьёт этого урода до смерти. И не в углу, не под покровом ночи, набросившись со спины, а при солнечном свете, на глазах у всех. На глазах у всех тех, кто живёт в этих стенах, от мала до велика, высыпавших попялиться на то, как будущие убийцы калечат друг друга. Они встречаются взглядами, и Грин не отводит свой. Грин, напротив, даже поднимает подборок и крепче сжимает челюсти. Лука широко улыбается ему в ответ. Лука с самого начала знал, что они встанут в пару, но на этом всё — не надо ему больше никаких поддавков. Не нужно подачек. Дальше он сам справится. Это и без прочего достаточно щедрый подарок. Наазир, который, оказывается, исчезал куда-то и только что вернулся, касается его локтя, привлекая внимание, и Лука делает шаг назад, в густую тень. Лука слушает то, что ему шепчет наёмник постарше, и всё его лицо искажает от пробежавшей судороги. Он просто не в силах удержать её и оборачивается всем телом, становится боком к арене, да так резко, что заставляет несколько мелких камней подпрыгнуть. Ему хватает мозгов на то, чтобы смотреть молча, а не начать вопить в ответ на услышанные новости, но взгляд… Какой же у него сейчас взгляд… Взгляд мальчишки, что, независимо от своего статуса, только что упустил желаемое. Или же ещё нет? Почти упустил? Лука медленно выдыхает через нос и прикрывает глаза. Прикусив губу, опускает голову и, опёршись ладонями о свои колени, успокаивается. Берёт себя в руки. Просто слушает чужие крики и хруст, с которым разлетается гравийка. — Дай мне нож, — просит вполголоса, так и не изменив положения тела и не подняв глаз. — Метательный, который в рукаве. — Это не по правилам. «Не по правилам»! Кто же в реальной схватке устанавливает правила? Кто вообще выходит на поле боя со свитком и пером для того, чтобы подписать какие-то соглашения?! Луке никогда не понять этих идиотов! И Наазира, который решил прочитать ему лекцию, когда и без того трясёт, тоже не понять. — Тебя… — Заткнись и дай. — Послушай, у тебя ещё будет возможность расквитаться. Ты себе всё загубишь. Не… — Я ничего не загублю. Сказал — дай. Или отвали. — Делай, как знаешь. Но после не вой, когда тебя вы… Лука в ответ только молча вытягивает указательный палец, незатейливо прося приткнуться ещё и жестом, и, придвинувшись ближе к приятелю, встав вплотную, ловит на раскрытую ладонь левой руки выскользнувшее из чужого рукава узкое лезвие. Запихивает его в свой тут же, просто толкнув кончик острия средним и указательным пальцами, и складывает руки на груди, будто ничего и не было. Такое против правил и биться положено на мечах, но… Но это не единственное правило, которое он собирается нарушить. Может, ему и простят. Может быть, хотя бы за то, что сегодня он явно потешит высокую публику поболее прочих. Наазир взирает на него немного свысока, с явным неодобрением, но молчит. Лука допускает, что тот выскажет ему после, если всё то, что он задумал, с треском провалится. Впрочем, если провалится, то ему уже никто ничего не выскажет. Мёртвым плевать, что им там льют в уши, — они уже ничего не слышат. Лука сейчас так зол, что даже собственная смерть кажется ему вполне достаточным коном для того, чтобы попробовать и рискнуть. Воспринимает это как игру. И ему нужно не просто выиграть. Ему нужно спихнуть противника с доски. Сделать так, чтобы он не играл больше вообще. Дожидается наконец окончания боя третьей пары, а после и пока унесут ту часть этой пары, что выборку не прошла. Слышит своё имя и ещё два имени. Два, мать их, имени! Осталось трое в этот раз — так почему бы и не выпихнуть всех троих? Обменивается быстрыми взглядами с Наазиром, хмыкает на его брошенное сквозь зубы «не дури» и, пожав плечами, любезно пропускает обоих своих противников к стойке с мечами. Обычно так не делают, да что там «обычно» — так никто и никогда не делает, потому что та железка, что останется висеть последней, по обыкновению, окажется ржавым дерьмом, но… Но он не собирается забирать её. Луку интересует другое оружие. Он сам, утром, ещё до всей этой кутерьмы, принёс и поставил за оружейную стойку крепкую, любовно вытесанную из куска цельного ясеня длинную палку. И класть он хотел на все смешки и свист. На недоумение во взглядах учителей тоже. Краем глаза видит, как Наазир прикрывает рукой лицо. Наазир, конечно же, знал, что он, Лука, собирается поиграть. Наазир закатывал глаза и хмыкал, но советовал ему бросить этот идиотизм пятью минутами ранее, когда вызнал, что их выставят тройкой. Только Лука слишком долго ждал. Слишком долго вырезал и ошкуривал эту чёртову палку, чтобы вот так просто отказаться и отступить назад. Наазир думает, что Луке не выстоять с какой-то деревяшкой в руках против двух мечников. Что же, наверное, это так. Наверное, поэтому Луке тоже стоит поступить так же, как и этим уродам сверху, и немного переиграть всё на свой манер. Что к чему, он понимает сразу. По расстановке в круге и по позиции чужих ног. Он понимает, что эти двое просто решили убрать клоуна с палкой и уже после заняться друг другом. Кланяется абсолютно шутовски сначала высокой ложе, отведя своё оружие далеко в сторону, после — Дерину, которого хорошо знает и с которым вроде бы даже в ладах, и напоследок Грину, которого дико косит от всех этих представлений. Так косит, что он даже снисходит до брошенного вскользь вопроса: — Что ты делаешь? Лука в ответ только плечами жмёт и, открытый, незащищённый для атаки, разводит руками. Будто перегрелся на солнце, пока ждал, сбрендил совсем своей темноволосой растрёпанной головой. Ждёт, когда же уже, когда?.. Ждёт первого броска и далеко отводит левую руку, вытягивая кончик чужого лезвия из рукава. Ждёт, когда же уже, и, уклонившись, просто протоптавшись на месте, завертевшись, будто в пируэте, и отпихнув Грина своей палкой, врезав тупым концом по лопаткам, с силой замахивается и убирает досадное препятствие, мчащееся на него справа. Убирает чётко и в один бросок. В незащищённую шею. Быстро, так, что только серебряная молния мелькнула, а спустя секунду самонадеянный юный мечник уже рухнул на пыльные камни, схватившись за глотку. Грин выгибается от боли в спине, но его шипение тонет в удивлённом выдохе толпы. Грин не понимает сначала, а после замирает на месте и даже опускает меч. Грин замирает, а наверху, на сколоченном помосте, сидящие в удобных плетёных креслах отдирают задницы от оных и подходят ближе к перилам. Чтобы смотреть было удобнее. Лука же как ни в чём не бывало подходит к поражённой цели, нагибается и, не меняясь в лице, выдёргивает нож. И не смотрит даже. Не опускает взгляд, вытирает только кровь о рукав лёгкой куртки и прячет лезвие в короткий, не предназначенный для этого сапог. Но что поделать? Пока и так сойдёт. Вот он и его первый раз. Вот так быстро, просто и у всех на глазах. Вот так восхитительно пусто и наплевать. — Как думаешь… — обращается к Грину, но смотрит теперь на помост, ожидая разрешения продолжать. Ожидая, пока одноглазый Ахаб пошепчется со стариком в длинной идиотской шапке и тот решит, что выпускать троих было глупо, а нужно было поступить как обычно и следовать своим же правилам. А значит, догадливый мальчик молодец. Мальчик просто вернул своё право на честную схватку. — Эта история будет занимательнее, чем та, с граблями? Грин всё смотрит на расползающееся пятно, что тут же смешивается с пылью и уходит в сухую землю. Грина это почему-то впечатлило больше, чем Луку. — Меня тоже зарежешь? Лука наконец получает свой кивок и перекидывает палку из правой руки в левую и назад. Улыбается так широко, что скулы ломит. Улыбается и ощущает, как горячо становится пальцам, и волна этого тепла упруго расползается по всему телу. Подначивая и распаляя его. — О нет, что ты. И зря Наазир так его стращал. Ну подумаешь, накажут после. Что ему, первый раз? Да только победителей не наказывают. Судят проигравших. А он не проиграет. Не проиграет ни за что. — Для тебя у меня есть эта палка. — Ты действительно думаешь, что сможешь выиграть палкой против меча? Лука в ответ только кланяется ему ещё раз и закатывает свободные рукава, показывая, что больше в них ничего не прячет. В конце концов, этого урода он хочет отделать честно. Они должны были остаться друг против друга безо всяких раздражающих «но». Теперь всё так, как он и хотел. Теперь только круг и один на один. И несколько сотен пар глаз, плюс-минус. И если до следили скучающе, то теперь только полный идиот не догадался, что происходит что-то личное. Что-то, что не решится подсечкой или коротким тычком меча. Не решится неопасной унизительной раной или пыльным залпом по глазам. Лука собирается играть до конца и Грину не позволит отступить тоже. Грину, что отчего-то не чувствует себя уверенным, несмотря на явное превосходство. Несмотря на то, что меч против палки. Несмотря на то, что его противник явно болен на голову. Его противник опасен, потому что непредсказуем и, видно, бешеный. Грин догнал Луку и по росту, и по ширине плеч. Догнал по силе, но не по скорости. Догнал в стрельбе, но не в фехтовании. И потом, у Луки с самого детства не задалось с полуторниками и двуручами. Он всегда предпочитал ножи, жалящие рапиры и палаши. Предпочитал бить с наскока — и тут же назад, разрывая дистанцию. Сейчас же нарочно не спешит, ходит просто, чертя шагами круг и закинув свою палку на плечо. Подумать только, палка! Какой издевательский выбор! И победить, и проиграть тому, кто выбрал палку! Так глупо! Грин злится на него уже за одно только это. Грин злится на него за лежащий ничком труп, за ухмылки, за то, что Луке вообще спустили такую вопиющую выходку, а не уволокли прочь, лишив права участвовать в этой выборке. Грин злится на Луку за то, что тот позволил ему думать, что всё забыл и ничего не понял. Грин злится на Луку за просто глумливые улыбочки и реверанс, в котором тот только что присел, придерживая полы куртки на манер дамской юбки. И не отводит взгляда от палки. Ни на секунду не отводит. Выдыхает, делает ставку на то, что холодный ум всегда выигрышнее дурашливости, и собирается просто отрубать от чужой деревяшки по куску, пока та вся не закончится, а после поставить выскочку на колени. У Грина полуторник. Добротный, уверенно лежащий в руке. Безликий, но острый и сотни раз попадавшийся ему на тренировках. Грин побеждал своих соперников раньше. Этот — просто один из них. Они оба слишком долго ждали этого дня, чтобы уйти ни с чем. Лука видимо расслаблен, больше рисуется и ошибается вдруг. Лука поворачивается к помосту и показывает своему противнику незащищённую спину. Лучшего подарка и представить нельзя было! Может, это и не очень достойно. Может, следовало идти только в лобовую, но Грину уже не до «может». Между ними теперь лежит труп. Буквально лежит. Со слоем серой, налипшей на лицо пыли и глубокой раной в горле. Правила не запрещают бить со спины. Иного никому и не надо. Решается за доли секунды и столь же быстро оказывается рядом, замахивается, метит в поясницу — и мажет! Лезвие рассекает один лишь воздух, а сам незадачливый нападающий вместо блока натыкается на издевательский смех. — Что же не по голове? Ты же любишь бить по затылку? Этому тебя учили отдельно от других? Лука так и сыплет вопросами, весь невротично болтливый и злой, как выбравшаяся из своей пещеры фурия. Лука кружит, всё ещё избегая боя, и на очередной встретивший пустоту выпад отвечает криком: — Не стоит изменять себе! — Заткнись! Скрещивают оружие наконец, и Грин с ужасом понимает, что ему не перебить эту палку. Грин понимает, что для того, чтобы попробовать, ему придётся широко замахнуться и открыться. Оставить живот и горло незащищёнными слишком надолго. А с этим такое нельзя. Этот его просто загрызёт. Удары обоих ни черта не академические, не выверенные, вовсе не постановочные. Удары обоих — это реальные попытки убить, а не ранить для того, чтобы взять раунд. Лука только защищается пока, сам по ногам метит, проводит одни подсечки, но даже бровью не ведёт, когда ни одну не удаётся выполнить. Не машет шибко своей палкой, вторую руку использует как блок от кулака, чтобы защитить лицо, выбрасывает локоть и, даже получив длинную косую линию на демонстративно оголённом предплечье, не меняется в лице. Подумаешь, немного оцарапали. Он когда на пиявку в лесу наступил, то крови больше было. Чем дольше кружатся, тем больше потеет и злится Грин. Чем дольше кружатся, тем шире ему улыбается Лука, не пропустивший ни одного удара. Он и сам не может объяснить, что с ним происходит во время боя. Не этого в частности, но всех вообще. Он не знает, но кровь шумит в ушах так, что он хочет только одного: хочет доказать, что не зря провёл в этом месте все эти годы. Хочет доказать, что уже взрослый и выучился. Что не будет такого контракта, который он не сможет выполнить. Никогда не будет. И уж тем более его никогда больше не отделает трусливая падаль с мечущимися глазёнками и мокрой, приставшей ко лбу чёлкой. Грин замахивается ещё, пробует сбоку на этот раз, но Лука проходит под лезвием и, перехватив палку в левую руку, отвечает ударом на удар. Отвечает ударом в плечо и, тут же схватившись за черенок уже двумя руками, добавляет ещё один чуть ниже, по сжимающей рукоять кисти. Выбивает оружие и, получив лишь не крик, а так, его отголосок, остаётся недоволен этим. Крутится на месте, берёт замах пошире и нацеливается уже на челюсть. Нацеливается и не промахивается. Сносит её набок, и звук, с которым вылетает сустав, выходит громким и стучаще чавкающим. Звук выходит влажным и очень чётким в установившейся тишине. И после такого удара на ногах уже не выстоять. После такого — хорошо если на колени, а не сразу мордой в щебень. Грин, видимо, всё-таки из тех, кто покрепче. Видимо, был из тех, кто покрепче. Дезориентированный, делает полшага вперёд и не падает, а будто складывается. Опускается, становясь ниже на половину длины тела. Складывается и замирает на коленях, уставившись вперёд опустевшими глазами. Луке чудится, что тому очень хочется сплюнуть что-то, вывалившееся из выдвинувшейся, как ящик, нижней челюсти. У Луки внутри всё зудит и чешется, но, сжав зубы, он запрокидывает голову и ждёт. Ждёт, что помотают головой, что велят убираться из круга, но этот, в вытянутой шапке, рядом с которым топчутся Ахаб и ещё один не менее мрачный наёмник из тех, с которыми не шутят, молчит. Он ждёт. Ждёт, чем же всё это закончится. И тогда Лука передёргивает плечом, будто проверяя, не затекло ли оно, и решает узнать, выйдет ли у него сломать чужую бедренную кость за один удар. Ну если за один нет, то, может, за два? Он упивается своим триумфом, и ему абсолютно плевать на то, что его будут считать ненормальным, безумным ублюдком. Он такой и есть. Он только таким и должен быть. Он не боится ломать кости. Ни свои, ни чужие. Он не боится боли. Он боится только одного, наверное. Оказаться трусливым недоумком, тщетно пытающимся увернуться от карающей палки. *** В ближайшей к тракту таверне, по обыкновению, шумно и интересно просто до одури. Интересно мальчишкам, которых официально отпустили чуть ли не в первый раз. Отпустили через главные ворота, а не караульные сделали вид, что не заметили, что что-то мелькнуло, перемахивая через дальнюю и самую низкую из всех стенок. Отпустили на целую ночь, разрешив прихватить с собой по кинжалу и накинуть капюшоны на голову. Даже отсыпали немного монет и наказали вернуться не позднее чем к полуденному пересчёту. Лука весь вечер кусает губы и никак не может уняться. У Луки просто кипит всё внутри. Кипит, горит и клокочет от ненормально горячего воодушевления и радости. От того, что он уже почти полноценно взрослый. От того, что у него теперь есть право на все положенные отметины. Почти на все. Цепочки только нет. Цепочка есть только у одного Наазира из всех собравшихся за их столом, но и это вопрос времени. Всего их четверо, и, может быть, к концу года будет кто-то ещё. Может быть. Четверо тех, кто сегодня вышел из круга на своих двоих, и Наазир, выступающий в роли добровольного надсмотрщика. В роли того, кто поопытнее и не позволит натворить глупостей почти диким, вроде наученным и письму, и грамоте, но не жить среди открытого мира, вчерашним зубастым детям. Они расселись в самом углу за одуряюще горячей печкой, и все, как один, отпрянули к распахнутому окну. Все, как один, потянулись в его сторону. Лука же, напротив, всё делает вид, что его ничего не беспокоит, и смотрит на других чуть прищурившись и будто к каждому прицениваясь. Для Ордена хорошо бы, чтобы свежей крови было побольше. Луке же почему-то хочется, чтобы было наоборот. Луке хочется исключительности и в то же время, наверное, конкуренции. Должен же быть кто-то, кому он сможет показывать свою спину? Или, скорее, бок — спиной становиться опасно, как ни крути. В спину легко метнуть нож или огреть чем по голове. Хочется лучших контрактов и тех, кто мог бы их перехватить. Хочется самому быть лучшим и права выбора мишени. А остальные пусть уже разбираются с тем, что останется. Роются в том, что похуже. Да, Луке определённо нравится такой расклад. Их выпустили вроде как развеяться и погулять после успешно пройдённого круга, и теперь вся ночь их. И ночь, и стол, и кружки с пенным. И веселье вокруг тоже. — Удачно попали. — Наазир, как старший среди них и тот ещё ходок по всем окрестным деревням, улыбается, одёргивает шейный платок и опирается на сцепленные в замок пальцы. Наазир вообще одет и выглядит лучше, чем они все, вместе взятые. Лука в этом ему завидует. Всё-таки первое, что делает любой наёмник, начавший получать заказы, — это избавляется от нищенских шмоток. — Сегодня отмечают середину лета. Скоро начнут убирать урожай с полей. — И в чём же удача? Лука молчит и всё головой по сторонам вертит, стараясь не таращиться в общий зал слишком явно, и потому упускает, кто же именно задал этот вопрос. Луке и не интересно особо — он не собирается водить дружбу с теми, кого не считает себе ровней. Наазир же ведёт себя куда снисходительнее и отвечает благодушной улыбкой. Принимается шарить по карманам и находит во внутреннем своей куртки плотный, твёрдый свёрток да курительную трубку, которую Лука раньше не видел. Видно, новая, успел обзавестись, пока мотался в Аргентэйн за очередной головой. Лука так резко челюсти сводит, что сам едва не подпрыгивает, когда они клацают слишком уж громко. Лука ненавидит быть хуже кого-то. Быть хуже, несмотря на то что они изначально никогда не были в равных условиях. Бесит и словно отравляет кровь. Бесит и заставляет желать всё большего и большего. Заставляет тренироваться больше и больше. Выбиваться среди прочих и всё сильнее тянуть шею. Тянуть дальше, не вспоминая об осторожности и о том, что таких выскочек обычно первыми и убивают. Луке хочется запахнуться поплотнее в свою куртку, несмотря на жару, и сжаться в комок, чтобы его никто не разглядел и не запомнил таким мелким и ободранным, а остальным олухам будто и нипочём. Остальные искренне наслаждаются вечером и глотком свободы. Остальные слушают Наазира, который для них разве что не божок, что довольно тянется в полумраке и не сводит прищура с наполненного зала. — Пиво рекой и почти задаром. Мясо режут не взвешивая да сразу ломтями. И девки уже навеселе и краше, чем обычно, — перечисляет с улыбкой, но тут же, спохватившись и стащив с рук перчатки с отрезанными кончиками пальцев, грозит молодняку указательным и наставительно изрекает: — Только грубить не стоит, а за руками следить, напротив, ещё как. Нам всем ещё сюда наведываться не раз и не два. — И что? — И то, — закатывает глаза Лука и встревает, хотя его и не просили. Иной раз ему хочется чужую голову разбить только для того, чтобы заглянуть внутрь и проверить, а не пустая ли она. — Нельзя гадить там, где ешь. Понял меня? С чем с чем, а с последним услышанным он полностью солидарен. Им всем ещё очень долго здесь обтираться. И в этой таверне, и в окрестных деревнях, коротая вечера и ночи в поисках когда развлечений, а когда и покоя. Так к чему наживать врагов среди местных, что могут и накормить, и подкинуть какую-никакую работёнку в обход главных ворот? И нет, Лука не из тех, кто мечтает сделать этот мир лучше, очистив его от лишней черни. Луке пока хватит добротного арбалета и сапог с креплёным носом. Арбалета и сапог, что стоят немалых денег, которые его никак не отпустят заработать. И это раздражает. — А если не понял? Раздражает сильно, прямо как и глупые вопросы, за которыми ничего не стоит. Вопросы, в ответ на которые сначала следует кривая усмешка, а уже после попытка сыграть во взрослую надменность. — Вышвырну за двери, чтобы не портил вечер. Лука не думает устраивать драку взаправду — тогда и впрямь всех пятерых выставят же, — но следующая фраза этого, сидящего напротив, этого светлоголового с некогда порезанным веком, заставляет его подобраться. — А я уже думал, врежешь палкой. — Хочешь пошутить про палку? Лука ждал этого на самом деле. Ещё как ждал. Как же. Это же главная тема дня! Бедняга Грин, который никогда больше не встанет на ноги. И, ох, как же сладко звучит это самое «никогда»! — Ну так давай, смелее. Посмеёмся все вместе. Лука откровенно подначивает. В открытую предлагает повыспрашивать, и Наазир, будто пытаясь потушить ещё не разгоревшееся пламя, касается его ноги под столом. Пихает своим коленом, но вместо того, чтобы добиться желаемого эффекта, получает только ответный, куда более болезненный тычок. Лука ждёт вопросов от всех трёх собравшихся напротив и попеременно смотрит в глаза каждому. Он не боится ничего из того, что они могут догадаться выдать. Совсем ничего. Ни про Грина. Ни про другого. Ни про того, кого он разменял не задумавшись. Ни про того, кого он просто убрал из круга, чтобы не мешал. Лука знает все негласные правила. Лука не боится им следовать. Не боится быть тем, кем его хотят видеть. Тем, кем его хотят сделать. Тем, кем его уже сделали. Он должен быть убийцей — так к чему охи, ахи и картинные сожаления? Он должен быть убийцей, а не конюхом. Нечего округлять глаза и удивляться тому, что он совершает именно то, чему выучен был, а не машет лопатой, высаживая цветы. — Почему ты не добил его? Ох, а он-то уже приготовился отбиваться от взываний к чести и совести. Не так, значит, всё и плохо с этими ребятами? Впрочем, о чём это он? О какой чести может идти речь, если разговор идёт среди победивших? Лука в ответ пожимает плечами, наблюдая за тем, как Наазир что-то негромко втолковывает подбежавшей к их столу хорошенькой официантке. Стройной, ладной, со светлыми распущенными волосами и голубыми, даже во мраке этого закутка, глазами. Взгляд так и липнет. Руками хочется прилипнуть тоже. Улыбается ей и сам не знает, почему и зачем. Улыбается ей, когда она несколько раз кивает и, обходя лавку, мимоходом оглядывает и сидящих на ней. И Луке страшно льстит, что возвращается к нему взглядом. Оборачивается для того, чтобы посмотреть на него, замерев на секунду около печи. — А для чего? — переспрашивает, чтобы просто вынырнуть и понять, что от него вообще хотели. Больно уж девица оказалась хороша. Пусть даже не заметил, во что была одета и имела ли хоть сколько-то привлекательные бугры под тканью. — Что значит «для чего»? Ты хотел выиграть? Или отомстить? Чего ты хотел? — Рибор напирает, сыплет вопросами так, будто Лука как минимум у него на экзамене, и тот искренне тоскует по своей прекрасной, любовно ошкуренной палке. Стукнул бы пару раз, так и вопросов бы поубавилось. — Чего бы я ни хотел, я это получил, — отвечает с ленцой и думает о том, что пожрал бы. Пожрал бы сам, а не подставлял свою голову под чужие зубы. — А ещё плащ и добротный кинжал в придачу. Грин же получил своё за давнюю подлость. — Так почему не добил? Лука смотрит на него, как на больного не самой почётной болезнью, и даже не моргает, дожидаясь пояснений. — Зачем было… оставлять таким?.. — Каким «таким»? Уродом? Или калекой? Ты боишься стать калекой, Рибор? — Мне бы этого не хотелось. Вот это да. Вот это ответ. Ответ не мальчика, а целого сдержанного мужика, который не лезет в драку из-за обидного намёка. Вот это ответ, и Луку тут же пронизывает искренним интересом: — Почему? Он даже привстаёт на своём месте, чтобы глядеть более высокому собеседнику прямо в глаза, не задирая головы. — Нет, погоди, дай я отвечу сам. Потому что тогда ты не сможешь драться. Не сможешь стрелять и метать ножи. Ты не сможешь приносить деньги, а значит, станешь бесполезным. Рибор слушает его внимательно, но не только он один. Остальные тоже. Остальные тоже слушают и делают выводы. И, надо же, отвечает ему тоже не тот, кто задал вопрос, а его сосед, расположившийся по левый локоть: — Так ты поэтому его не убил. Лука согласно кивает и опускается на лавку. Опускается и освобождает от своих локтей стол как раз тогда, когда несут наконец целых два тяжеленных подноса, уставленных кружками и тарелками. И тот, что первый, тащат сразу две девушки, и вот же незадача: белокурой среди них нет. Белокурая куда-то делась. А он ловит себя на том, что даже надеялся глянуть на неё ещё разок и разобраться, действительно ли хороша или, может быть, просто показалось. Может быть, на фоне всех этих ободранных уродцев с обкромсанными волосами любая покажется принцессой? Принимаются за еду, набрасываются на неё прямо так, ломая надрезанный хлеб на ломти и кромсая мясо не самыми острыми вилками, и какое-то время только жуют в молчании. Какое-то не очень продолжительное время. Народа всё больше, но в тёмный закуток никто не суётся — он будто огорожен от общей залы незримой чертой. У Луки даже мелькает мысль, что, может быть, так оно и есть. После — вторая, куда более правдоподобная, о том, что, скорее всего, стол давно выкуплен и пустует, когда его не занимают те, кто предпочитают пореже скидывать капюшон с головы. — И не жаль? Рибор всё никак не уймётся, и это уже порядком подбешивает. Что ему вообще до этого повелителя грабель? Ну был — и теперь нет его. Что ещё? — А ты что, испытываешь жалость? Может, ещё и плачешь по ночам? А палец не сосёшь? Лука нарывается почти в открытую, готовый, если понадобится, выйти на улицу, но вместо вызова получает только несильный тычок в плечо и почти беззлобный посыл, на который может только закатить глаза. Допивает свою первую кружку пива почти залпом, подозревает, что кто-то успел отпить у него под шумок, собирается за второй, но Наазир удерживает его за рукав и заставляет остаться на месте: — Сиди, всё принесут и так, только вскинь руку. — Да? Лука сомневается, что кто-то разглядит и его самого, и его ладонь в такой темени, что едва разбавляется огоньками всего пары свечек, но толкаться среди местных ему не особо хочется. — Приятно, когда вокруг тебя готовы побегать. — Работай хорошо — и вокруг тебя всегда будут бегать. Звучит и впрямь замечательно и ласково для слуха. Звучит сказкой, да только нужно быть совсем дурочкой, чтобы не знать, что у любой из сказок бывает другая, оборотная, сторона. — И чем тяжелее кошель с монетами в кармане, тем расторопнее будут бегать. С этим Лука согласен. Это Лука готов причислить к списку нерушимых истин и собирается было объявить свои мысли вслух, как, упёршись взглядом в пустоту, снова улавливает мелькнувшую светлую прядку. Пронеслась по большой зале с подносом и исчезла. Отвлекла его только, зараза. — Расскажи про свой самый интересный заказ, Наазир. Отвлекла его, а другим всё неймётся полюбопытствовать, пока есть такая возможность. — Он же был самым сложным? Лука медленно очерчивает потолочную балку взглядом и закусывает внутреннюю сторону щеки. Он, в отличие от остальных, не одну такую историю знает. Он, в отличие от остальных, никогда не лезет вот так в лоб со своими расспросами и не так раздражающе навязчив. Или как раз так?.. Что, если так же? Но с чего бы тогда уже состоявшийся наёмник стал с ним возиться? — Они все неинтересные. Ну-да, ну-да, конечно же. И Луке этот скромник порой так же отвечает. Того зарезал, этого. Что тут рассказывать? Все от металла гибнут. Какие тут обсуждения могут быть? К чему? — Все один к одному. — Как же, один к одному. И эти вот тоже не верят. Правда, если пораскинуть мозгами, то и выходит. Не станешь же таскать с собой целый арсенал только затем, чтобы после рассказывать сопливым мальчишкам потешные истории? — Ты что же, всех убиваешь одинаково? — Почти. Наазир уклончив редко, не его это всё-таки, и Лука, складывающий тонкий ломоть копчённой на углях свинины надвое, останавливается, чтобы не пропустить ничего интересного. Например, недоумения на широком лице чернобрового Рибора. — А как же?.. — Что? Выдумка? Выдумка — это не ко мне. Лука невольно закатывает глаза, уже зная, что услышит следующее, и принимается жевать так, будто его не кормили месяц, решив, что еда достойна внимания больше, чем эти вот. — Я не ношу с собой палки, чтобы забить кого с выдумкой. — Он спрашивал о романтике. — Лука тут как тут, чтобы подсказать. Лука собирался помолчать, но передумал за доли секунды. И плевать, что у него рот набит до отказа и он едва не подавился, пытаясь одновременно и говорить, и жевать. — Тракт, звёзды на небе, ты, мрачный и одинокий, бредущий навстречу своей судьбе на хромой лошади… — О романтике… — подхватывает тут же Наазир и сразу же мрачнеет лицом, стирая и с чужих туповато-мечтательные выражения. — Караулил я как-то одного не слишком-то крупного чиновника около стенки его собственного деревянного сортира, так и убивать не пришлось. Доски пола прогнили — и бедняга провалился. Половина села сбежалась на его вопли, но лезть следом никто так и не решился. — И что? — Захлебнулся, и что. Усмешка столь снисходительная выходит, что Лука чуть ли не хрюкает, с удовольствием глядя на неверие, так и плещущееся в чужих глазах. Всё-таки дружба с кем постарше имеет свои преимущества. — Его и заказали за то, что взятки требовал, да в таких размерах, что не все городские решались. Делать мне, конечно, ничего не пришлось, но вот с доказательствами было тяжко. Попробуй убеди главу Ордена в том, что твоя цель издохла, нахлебавшись дерьма. — У тебя вышло? — Ну я же сейчас здесь. Правда не получил за этого жирдяя ни монеты. Наазир улыбается, но так, будто его перекосило не от радости, а от приступа резкой зубной боли. Свело судорогой лицевые мышцы и никак не отпускает, несмотря на то что дело былое и они уже не раз и не два посмеялись над ним. Дело-то былое, а доказательств с него всё равно требовали и припоминали целых три месяца. — Ни одной чёртовой монеты. Посмеялись тогда и смеются сейчас. Лука наблюдает за остальными, никак не может усмирить свои беспокойные руки, катает из хлебного мякиша маленький упругий шарик, а после расплющивает его, сжав подушечками. Расплющивает, глядит в сторону скошенного, распахнутого в саму ночь окошка и предлагает: — Расскажи им про гуля. Предлагает, глядя на деревянную рассохшуюся раму, а не на своего приятеля даже, но тихо становится тут же. Тихо всего на миг, прежде чем за столом вновь воцарится ненормальное гулкое оживление. — Про гуля? Надо же, не у всех, оказывается, к пятнадцати ломается голос, и именно поэтому, наверное, мальчишка, занявший самый дальний конец противоположный лавки, отмалчивался до сих пор, а тут вот не выдержал. Лука даже припоминает его имя. Очень высокий, очень длиннорукий и длинноногий. Светловолосый и покрытый веснушками, будто пятнами какой-то болезни. Азиф. — Про какого гуля? — оживляется, вытягивая шею, а Наазир наоборот морщится и отмахивается от Луки, как от надоедливой приставучей шавки, что всё клянчит и клянчит что-то, цепляясь за штанины: — Опять ты со своей нежитью. И в голосе его — самая настоящая досада. В голосе раздражение, появляющееся каждый раз, стоит им только уцепиться языками за то или иное мифическое существо. Спорят едва ли не до хрипоты и могли бы, наверное, до самого рассвета, да только наёмник не видит в этом смысла, а Лука ещё слишком мало знает для того, чтобы давить на него чем-то, кроме своих предположений и опыта, полученного из редких стычек с простейшей, безобидной почти нежитью да мелкими нечистыми. Но тут Лука не собирается сдаваться: — Но тянет на интересный случай, разве нет? Лука не собирается сдаваться, и Наазиру хватает одного продолжительного взгляда и заинтересованных вопросов от остальных, чтобы закатить глаза и сдаться: — Ладно. Постукивает по столу своей трубкой и долго думает, прежде чем потянуть мундштук в рот. Тщательно подбирает слова. Лука знает, что каждый раз, вспоминая, мысленно возвращаясь в тот день, Наазир жалеет, что всё так вышло. Он бы хотел того же исхода, но иначе, другой дорогой. — Это случилось несколько месяцев назад. Меня отправили за головой одного несговорчивого рыцаря. Не сказали ничего толком, только, по обыкновению, выдали схематичный набросок его рожи да рассказали, где найти. Мальчишки, все, как один, важно кивают, и Лука потирает глаза, разумеется, наслышанный и о традициях, и об умельцах, что составляют портреты целей. И хорошо, если заказчик окажется достаточно зорок на глаз и сможет описать того, кого нужно, или знает хотя бы имя. Не то наёмник после полдюжины голов притащит, не разобравшись в чужих каракулях, или грохнет брата заказчика, как условились, а в итоге выйдет, что нужно было среднего, а не младшего из четверых. Наазир же отпивает из кружки, закидывает в рот пару кусков сушёной груши, и продолжает. Продолжает так, будто для самого себя, чтобы не забыть детали своего задания, укрепить в памяти: — Упомянули, что беглый, из Камьена, несогласный с новой политикой и мешает кому-то влиятельному своими россказнями. Упомянули, что убрать бы его где-нибудь в поле, подальше от чужих глаз, и так, чтобы тело не нашли. Ну я и поехал. А он меня уже ждал. Поднимает голову, встречается взглядами с тем парнем, который сидит напротив него, и дальше говорит, уже глядя в чужие тёмные глаза, сам не ведая, желая напугать или же потому, что так ему проще. Проще вспоминать глаза, что он видел в прорезях креплёного шлема. — Ждал на дороге, ведущей к предместьям. Уж не знаю, кто его предупредил, но бой вышел жаркий. И не на палках. Тут короткий, отчего-то немного потеплевший даже взгляд достаётся Луке, но быстро теряется и снова становится рассредоточенным и собранным. — Мужик был рослый. Тяжёлый. Я уже было решил, что всё, отправят за ним чуть погодя кого-то поопытнее, но тут вдруг потянуло мертвячиной. Да так сильно, что невозможно было не скривиться. Мы расцепились тут же, отскочили друг от друга, пытаясь разобраться, что же произошло, но в сумерках это не так уж и просто. А тут ещё и дождь, как назло, как зарядит и прямо по глазам. Темнеет, не видно ни зги… Я уже поднял свой меч, собираясь вернуться к бою, как он закричал. Громко, истошно, будто на части рвут! Я пригляделся и понял, что так оно и есть! Рвут! Нечто подкралось к нему со спины, подобралось, держась высокой травы, и вцепилось в спину, а там, прочертя несколько глубоких борозд когтями поперёк поясницы, и принялось выкручивать его, пока не сломало. Взрослого мужика, прямо чуть выше широкого кожаного ремня, представляете? Я начал пятиться, но отчего-то не мог заставить себя бежать. Только спиной почему-то, только шагом. Говорит всё тише и тише, понижая голос до бесцветного, пустого шёпота, и, закончив, какое-то время и вовсе молчит. Молчит, пока Лука, не замерший, как остальные, не подтолкнёт к нему всё ещё не опустевшую до донышка кружку, чтобы тот промочил горло, и этим самым скрежетом, обожжённой керамики о столешницу, будто бы не разбудит. Не разбудит, заставив глотнуть как следует, а уже после и закончить. Куда более будничным голосом. — Тварь отбросила его туловище, посмотрела на меня своей полусгнившей уродливой мордой, схватила его ноги, забросила на плечо и ушла. «Тварь бросила его туловище…» Ох, кто бы только знал, сколько же раз Лука прокручивал это в своей голове. Обрывок этой фразы. Сколько же раз он думал о том, что его приятелю просто сказочно, небывало и неслыханно повезло. Повезло так, как везёт, возможно, только раз или два за всю жизнь. А ещё думал, что нельзя просто махнуть рукой на это и не попытаться ничего вызнать об этих существах после случившегося. Просто нельзя, и всё тут. — А что ты? — тощий, видно, тоже из любопытных и потому лезет с расспросами. Лука обещает себе не дразнить его особо за голос из-за этого. Надо же ему знать, что неподалёку есть не только мускулистые дуболомы, но и кто-то, использующий голову. — А что я? — отзывается сразу же Наазир и, прикончив наконец кружку, заказывает ещё, вскинув сразу обе руки и махая ими до тех пор, пока не подбежит взмыленная официантка. — Пришёл в себя. Отрубил башку своего заказа и, прямо так, не пихая её в сумку, бегом вернулся к лошади и что было мочи пустился к ближайшему жилому двору. Там, правда, перед забором пришлось всё-таки припрятать свою добычу, а то не пустили бы ещё на постой. Все тут же принимаются кивать и болтают меж собой о том, что да, случается же. Случается встретить всякую тварь, и только Лука, дождавшись, когда уберут пустые тарелки и взамен притащат наполненные новые, не сдерживается и одним небрежным махом, одной фразой стирает все эти уважительные кивки и бубнёж. Случается им, ага. — Зря всё-таки Орден учит убивать только людей, — проговаривает и тут же совершенно невинно поднимает глаза, перестав чертить едва заметные полосы своими ногтями на боковине прочной столешницы. — Очень зря. Поднимает глаза, сталкивается взглядом с тут же ставшим совсем не ласковым Наазира, которому вся эта «мифическая муть» едва ли не отвратительна, и просто ждёт. Ждёт своей «любимой» фразы. — Я уже не раз говорил тебе, почему так, Лука. Фразы, которую он может произнести одновременно с самим наёмником, точь-в-точь повторяя все его интонации и даже выражение лица. Только на этот раз они не одни, и не только Луке достанутся эти чудесные правоведческие речи. — И почему же? — Потому что это не наша работа, дорогуша. — Лука открывает рот быстрее Наазира и улыбается так ласково, что тот, не успевший даже произнести первое слово, толкает его сапогом по боковине ботинка и медленно смыкает губы, видно, обещая припомнить после. Только Луке наплевать на все эти «после». Ему выпала возможность подразнить почти их всех разом и, возможно, нажить себе нового маленького врага взамен Грина. Кто же тут откажется? — Мы не должны пачкать свои пальцы о гниль и мусор. Не для того были вышколены. Думай эту мысль, Рибор, когда тебя будет жрать какая-нибудь вставшая из земли погань. Лука хочет быть убедительным, очень хочет, но вся его пламенная, очень пламенная речь разбивается о короткий смешок и даже снисходительный, как ему чудится, ответ: — Я не собираюсь разъезжать по ночам. И смотрит ещё так, паскуда, будто всё — отделался. Ага, как же. — И потому всегда будешь медленнее того, кто собирается. Луке его даже немного жалко. Рибор сильный и лучше владеет мечом. Но прямолинейный и неизворотливый. — А значит, и зарабатывать будешь меньше. — Значит, проживу дольше, — никак не собирается сдаваться, а Лука не собирается проигрывать даже в этом шуточном споре. Да и с чего бы, если он прав? Заглядывает в чужие глаза, прежде чем заговорить, и ведёт по краю глиняной тарелки своим ободранным ещё до сегодняшнего поединка пальцем. Схватил ссадину, когда ошкуривал палку. — Я бы не заявлял об этом с такой уверенностью. — Угрожаешь? — Что ты, конечно, нет! — Лука даже рот прикрывает в притворном ужасе и, разгорячённый, не заботится, переигрывает или нет. Его это попросту не интересует. — Но ты посмотри вокруг: куда ни глянь, везде целый ворох возможностей не дожить даже до утра, не то что до первого серьёзного задания. Вот тот злобный надравшийся огромный мужик с топором на поясе, или зелёная, явно больная чем-то девка, или толпа разбойничьего вида у входа, а может быть, стая волков, которая встретится нам по обратной дороге… Его откровенно несёт. Разошедшийся, готов трепаться до самого рассвета, но широкая ладонь, нырнувшая за спину, почти обнимает и, пройдясь по лопаткам и поднявшись выше, останавливается на его плече. — Лука… захлопнись, — просит почти ласково Наазир и чуть встряхивает, потянув вверх, прежде чем под аккомпанемент чужого недружного смеха убрать пальцы. — Или тебе когда-нибудь зашьют рот, чтобы не трепался так много. — Почему мне нельзя портить веселье, а тебе моё можно? Вопрос, может быть, и был бы резонным, да только у него есть более чем резонный ответ. Ответ, который Лука, к своему крайнему неудовольствию, и так знает. — Потому что правило большинства. Вот именно этот самый ответ он и знает. — А твой трёп радует только одного тебя. — А что, тебя он не радует? Это, скорее всего, хмель в нём спрашивает, но язык у него частенько работает быстрее, чем думает голова. Ох уж эта несчастная голова, которой приходится разбирать последствия того, что нанёс этот проклятый язык. — Меня он порадует, когда мы останемся вдвоём. Лука даже вскидывает бровь, но так и не понимает, к чему это. Не понимает настолько, что хмурится и продолжает впиваться требовательным взглядом. — А пока сделай милость и приткнись. Наазир же шутя отпихивает его и отодвигается в сторону окна. Всё никак не расстанется со своей трубкой, но теперь молчат они оба. Молчат они, но оживают остальные. — А ты расскажи что-нибудь ещё. — Что-нибудь без нечисти. — Но с бабами. — А что тебе про баб? — спрашивает Наазир, тут же меняясь в лице, реагируя на голос Рибора. Напрягается, но берёт себя в руки. Наазир всё ещё слишком юн, чтобы после выпитого владеть собой достаточно для того, чтобы всегда и везде сохранять взрослую невозмутимость. Оказывается резким, дёрганным, злящимся и непонимающим. Луке порой очень удивительно от того, что он тоже, оказывается, живой и юный. Оказывается, старше всего на пару лет. И нет, Лука прекрасно знает об этом. Луке приходится постоянно себе напоминать. — Покрути головой по сторонам — и будет тебе о бабах. Набивает свою трубку по новой, цепляет подсвечник кончиком указательного пальца и подтаскивает его ближе для того, чтобы припалить свою траву. И все, как один, следят за движением его пальцев. Все, как один, его слушают. Даже Лука, что с куда большим удовольствием повыспрашивал бы о битвах, не может не признаться: девицы его тоже интересуют. С длинными ногами и красивыми изгибами, с хитрыми косами и взглядами, от случайных пересечений с которыми порой дышать становится не так-то и просто. И нет, он прекрасно понимает, что это не о влюблённости. Он понимает, что это скорее о другом, о чём-то потяжелее и куда более тёмном и прагматичном. Он понимает, что был за стенами слишком мало и недолго для того, чтобы иметь возможность проверить наверняка. Наазир, наконец, раскуривает, вертит мундштук так и этак, скорее просто чтобы занять руки, и со вздохом заводит по новой, видно, тоже предпочитая иные темы: — Я же уже говорил: удачно пришли. Сегодня девок много, все нарядные и весёлые. Хватай любую и будь поласковее. Она тебе и расскажет о бабах. Паренёк, сидящий напротив него, медленно опускает голову, будто обдумывает что-то, а после осторожно кивает, оставляет сложенный плащ и поверх него ножны. Вопросительно косится на Наазира, который так же, без слов, жестом обещает, что останется за столом и присмотрит, а после, перекинув ступни через лавку, поднимается на ноги и, выдохнув, теряется среди переставшей быть редкой толпы. Теряется где-то по направлению к стойке трактирщика, и Лука надеется, что тот будет благоразумным и не доставит им всем проблем. Надеется, что и сам, будучи навеселе, не начудит, и потому цедит свою единственную кружку медленно, по половине глотка. Цедит медленно и в который раз уже, вскинув голову, сталкивается взглядом с чужими, промелькнувшими в толпе глазами. — Мне кажется или в твоём голосе проскочило презрение? Как раз глотает, когда слышится новый вопрос, адресованный Наазиру, и потому только поворачивает голову и вопросительно приподнимает бровь, не сразу уловивший, к чему это. — У тебя есть какие-то претензии к женщинам? Их осталось четверо, по двое на каждой лавке. Можно сказать, что друг напротив друга теперь сидят, и тот, что задал вопрос, наискось к наёмнику, что так и не скинул с головы капюшона. К наёмнику, что небрежно пожимает плечами и, отпив из своей кружки, для пущей убедительности подтверждает ещё и голосом: — Никаких претензий. — Мне так не показалось. А настырный. Настырный попался малый. Впрочем, другие разве в их крепости выживают? Лука уверен, что нет. Лука уверен, что тут и вправду есть за что зацепиться, да только не при всех и не для всех. Лука не любит даже чужими секретами делиться. — Есть же что-то? — Не будем об этом. И не только Лука. Никто не любит. Наазир отсекает тоже, но трубку крутит так, будто хочет проверить, можно ли вращать так быстро, чтобы и вовсе потухла. Будто хочет, чтобы потухла, и, вдруг вскинув голову, обращается почему-то к Луке, а не к этому приставучему напротив: — Иди тоже. Раз уж ты совсем взрослый… Блондинка из местных трижды пробежала мимо и заглянула в наш угол. И думается мне, что вовсе не этот со свезённым глазом её заинтересовал. Не этот, которого подчёркнуто вычеркнули из списка возможных собеседников и дали понять, что больше не снизойдут. Лука даже хмыкает — так ему понравилось. Лука тоже заметил чужие взгляды, Лука её саму сам заметил, но разводит пустыми ладонями и… — Я не знаю, что с ней делать. Нарывается на насмешки, но Наазир отчего-то, напротив, становится серьёзным и, потянувшись вперёд, заглядывает в его, Луки, глаза и вдруг сжимает его колено. Так, видимо, ему кажется убедительнее. — Зато она — знает. Уверен в своих словах, и, может быть, даже неспроста. Уверен в своих словах и тут же и интонацией, и кивком головы понукает: — Иди, найди её. — Я пойду, но только если ты скажешь. Это предложение сделки или вроде того. Это попытка выудить что-то полезное, что пригодится на будущее. Именно так Лука себя заверяет. Иначе для чего вообще ему эта информация? — Сейчас, а не отмолчишься в надежде, что я налакаюсь и под утро и вовсе забуду, о чём мы трепались. — У меня нет претензий к женщинам, — отвечает Наазир ему сразу же. Отвечает так быстро, что нарывается на саркастичный, состоящий из одного только вопросительного «серьёзно» взгляд. Нарывается и, выдохнув, тут же сдаётся и поправляется: — Ну хорошо. К части из них, наверное, всё-таки есть. С ведьмами, и магией в частности, я не в ладах. — Где же ты успел натолкнуться на практикующую ведьму, если, как и я, вырос в стенах Ордена? — Я у неё родился, — отвечает сухо Наазир, глядя куда-то сквозь, и тут же, сжав конец трубки зубами, глубоко затягивается и, не выдохнув, а проглотив белёсый клуб, заговаривает снова. Ещё бесцветнее, чем до этого. — После смотрел, как она горела, привязанная к столбу. Лука слушает его внимательно, остаётся сидеть рядом и не дышит почти, ловя каждое слово, пытаясь удержать своим взглядом чужой — мутный и блуждающий. Лука забывает про всё прочее, о чём они разговаривали. Про весь бессмысленный трёп. Такова сила пустоты, появившейся в глазах напротив. Мрачная, чёрная и давящая настолько, что за столом остаются они одни. Прочие же делают вид, что им и неинтересно подобное вовсе. Неинтересны тёмные тайны чужой тёмной души. Да и к чему они, если кругом столько новых вещей? К чему копаться в потёмках, когда можно наконец-то выйти к свету? Выйти, а не поглазеть через дырку в заборе, надеясь, что никто не заметит. За столом, в темноте, в самом жарком углу таверны, остаются только они одни: Лука и Наазир. Наазир, который словно и не заметил бы, если бы остался совсем один, и Лука, который будто был награждён каким-то животным чутьём и потому частенько подгадывает нужный момент. Лука не лезет с расспросами, а терпеливо ждёт, что ему скажут что-нибудь ещё, и оказывается прав. — Промышляла всяким, вот её собственные соседи и сожгли. Наазир мрачнеет с каждым слогом и, затянувшись по новой, в этот раз всё-таки выпускает смог из лёгких. Лука не знает, что за дрянь он курит, но пахнет она горько, и дым у неё густой и белый. — А меня потащили к хорошо известным тебе воротам. За шиворот. По камням. Волоком. И каждое слово как эти самые камни. Чётко и будто забивая каждым что-то. Лука всё ещё не перебивает. Лука в глаза ему больше не смотрит. Только на трубку, в которой медленно тлеет запалённая о стоящую на столе свечу трава. — Мне около шести уже было, я всё хорошо помню. Ещё один глубокий вдох, и у Луки уже внутри грудины всё чешется и горит. Луке хочется отодвинуться, но он хорошо умеет терпеть. Щурится только, чтобы глаза не резало, и всё слушает, вовсе перекинув ногу и усевшись поперёк лавки. — И ненавижу её до сих пор. Всех их ненавижу. Всех, кто использует магию вместо того, чтобы полагаться на свои силы. Луке и тут добавить совершенно нечего. Он себя совсем тепличным чувствует. Совсем несмышлёным и оторванным от большого мира. О магии знает немного, и так, со слов учителей да того, что болтали другие, уже опытные наёмники. Сам не видел, не слышал, не сталкивался. Сам может только вот так заранее делать выводы. Сам может только глядеть на Наазира, у которого всё лицо каменеет от отвращения, и мысленно прикидывать, насколько же верны его суждения. Насколько правдивы. — Нечестные, подлые твари. — Качает головой, потирает глаза, будто давно уставший от всех и вся старик, и, отложив свою трубку, улыбается уже иначе. По крайней мере, пытается улыбаться иначе. — Ладно… После поговорим. Иди, Лука, пока никто другой не увёл эту красотку. Да. Иди, Лука. Отряхнись, подобно псине, от всего, что услышал, и иди. Это же так просто! Так просто вытряхнуть налипшую на кожу, словно копоть, чужую злобу, потрясти башкой, чтобы из неё вылетело всё лишнее, и занять её белокурой прелестницей, что явно не против познакомиться поближе. Уже хмельная и явно не столь юная, какой хочет казаться. Да, впрочем, какая разница? Впрочем, Луке плевать на её годы. Луку вовсе не это заставляет плотнее прижаться к лавке и решить, что лучше уж он повременит и подождёт, но чужой взгляд так давит, что даже отмолчаться не выходит, и он, такой смелый и острый на язык, медленно мямлит: — Не то чтобы я очень хотел… Наазир резко выдыхает через ноздри и мотает головой. Всё ещё мрачный, как иной изображённый углём, лишённый глаз и с одним лишь проваленным куда-то внутрь ртом жуткий призрак. — После того как попробуешь, захочешь, — утверждает с явным знанием дела, и Лука, разозлившись и на него, и на себя, всё-таки вскакивает на ноги. Да так резво, что будь стол чуть легче, то и опрокинул бы к чертям вместе со всеми яствами и тарелками. Лука не собирается с ним спорить или отнекиваться, мямлить или доказывать, что не испугался какой-то там девчонки. Сейчас он просто пойдёт и… — Погоди! Останавливается, когда окликают, разворачивается, заранее готовый отразить любой словесный выпад, но к тому, что схватят в прямом смысле, оказывается не готов. Оказывается не готов и потому кренится влево, позволяя притянуть себя поближе, — и спустя мгновение уже опутан едким горьковатым дымом, который выдохнули почти что в его распахнутый рот. Дымом, которого он тут же наглотался и закашлялся с непривычки. Закашлялся, подавился и… едва устоял. Закашлялся и почувствовал, как ноги стали мягкими, а голова совершенно невесомой. Пустой и свободной. Лука даже в неверии тянется к своему лицу пальцами, чтобы проверить, не провалилось ли оно, и не может коснуться сразу: координация подводит. — Что это? — спрашивает с толикой неуверенности в голосе, а его уже выпихивают из-за стола, да ещё и толкают в бедро для пущего ускорения. Наазир придвигается ближе к углу стола, да так и замирает, опёршись на него локтем. — Иди. Луке сейчас, чтобы идти спиной, приходится сконцентрироваться больше, чем во время поединка, но улыбка, шальная и самую малость безумная, растянувшая его губы, будто приклеилась и будто намертво. — И всё-таки? Ему не страшно теперь. Он не может вспомнить ничего, кроме горьковатого привкуса, что просто прилип к его нёбу и теперь дерёт горло. — Расскажу после. Вроде бы обещает, а вроде и нет. Попробуй сейчас вообще хоть что-нибудь разбери. — Если тебе будет что рассказать про эту прелестную барышню. Лука понимает, что его попросту дразнят, и кивает. Пятится, да так резво, что имеет все шансы запнуться о ножку чужого стула и грохнуться. Понимает, что подначивают, но ведётся так просто, что самому немного дурно, и в то же время голову кружит от этого. Лука хочет не только чувствовать себя, но и быть абсолютно взрослым.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.