ID работы: 491877

Before the Dawn

Слэш
NC-17
В процессе
3191
автор
ash_rainbow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 2 530 страниц, 73 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3191 Нравится 2071 Отзывы 1844 В сборник Скачать

Часть 5. Глава 4

Настройки текста
Лука всегда чутко спит. Все они спят чутко и заведя правую руку под подушку. Все они спят, от мала до велика, кончиками пальцев касаясь рукояти ножа или кинжала. Иные и вовсе умудряются держать под одеялом меч или длинную стрелу с острозаточенным наконечником. Часто и не деревянную, а стальную. Часто — короткую пику. Издержки профессии или вроде того. Забота о собственной безопасности. Беспечные редко живут долго. Впрочем, в каменных стенах Ордена беспечные и верящие в честное слово своих же товарищей по ремеслу и до семнадцати не доживают. Отсеиваются много раньше, как ни на что не годные. Лука чутко спит и очень редко вертится с боку на бок. Очень редко, но сегодня, видимо, как раз день этого «редко». Скорее, напротив, падает всегда замертво и замирает до рассвета, не катаясь и не скрипя старым каркасом. Раньше их было двое в комнате, но теперь она вся его, потому как жизнь мальчишки постарше забрал некто из его контрактов. Лука надеется, что никакого олуха не подселят и со временем он превратит вторую койку в подставку для своего оружия. Лука надеется, что в скором времени его отправят выполнять первый самостоятельный заказ, а после того, как вернётся, вместе с цацкой на шею получит и право голоса. Наконец-то и то и другое получит. Лука почти видит этот день в своих снах и ждёт его всё с большим и большим нетерпением. Ждёт после того, как краем уха услышал, что его «великий день» настанет ближе к середине осени. Его и ещё пары-тройки выродков из тех, кому посчастливилось уцелеть. И вся прелесть этого дня в том, что никто и понятия не имеет, что именно им нужно будет сделать. Кого нужно будет похитить или убить. Что нужно будет добыть или приволочь. Лука с таким нетерпением ждёт, что почти не может заставить себя отвлечься. Почти не может переключиться на что-то ещё и потому всё своё время проводит во внутренних дворах крепости. Тренируется и нет-нет да выхватывает пару крепких тумаков от противников, что сильнее и опытнее. Не отступается, предпочитая делать выводы и учитывать свои прошлые ошибки. Луке даже нравится ошибаться и получать ссадины и синяки. Луке нравится исправляться после. Не допускать возникновения новых. Побеждать тех, кому прежде удавалось уложить его. Побеждать, несмотря на разницу в весе и опыте. Побеждать, держась на своём, подчас чуть ли не безумном желании быть лучшим. Лучшим среди своих ровесников и тех, кто старше. Просто лучшим в своём искусстве. Лука не знает, у всех ли так, но ему нравится убивать. Нравится, и потому иногда ему хочется просто вломиться в бордовые двустворчатые двери, за которыми заседает глава Ордена, и потребовать назначить ему испытание. Завтра же, а ещё лучше — прямо сейчас. Прямо ночью. Лука устал быть чьей-то тенью. Лука чувствует, что уже перерос того, с кем таскается во время несложных миссий вторым номером, и злится из-за этого. Сколько можно тянуть? Почему нельзя было назначить последнее испытание ранней весной? Зачем так долго ждать? Для чего? Их и так стало довольно много за последние годы — ничего страшного не случится, если из десяти на тракт выехать смогут только пять. Ничего страшного, даже если один или два останутся подле крепости для того, чтобы поглядывать за подрастающим молодняком, который почти ровесникам доверяет больше, чем резаным из старпёров. Лука точно знает, что ни с кем нянчиться не станет. И никакая сила его не заставит. Никакая… Крутится всё, переворачивается на лопатки и упирается взглядом в белёный чёрт-те когда потолок. Собирается уже сесть на матраце, проверить, насколько остры ножи, раз уж не спится, как передумывает и остаётся на месте, заслышав чужие размеренные шаги в коридоре. Негромкие и мягкие, не разберёшь сквозь сон. Время позднее, и даже караульные если и шатаются туда-сюда, то на этажах с мелюзгой. Наверху им обычно делать нечего — Лука вот никогда не поднимается, когда его очередь шататься туда-сюда в ожидании рассвета. Наверху делать нечего, а значит, не постовой… но приближается, в эту сторону идёт, и Лука напрягается. Перекатывается на бок, укладываясь так, чтобы видеть входную дверь, и, надо же, именно перед ней некто шатающийся в ночи останавливается и, помедлив, прожимает ручку. У тех, кому ещё до полноценных контрактов далеко, никаких замков нет. Ничего не закрывается. Не заслужили ещё лучших условий и права решать, кто может зайти внутрь, а кто нет. Не заслужили решать, но защищаться могут. Мало ли куда заведёт та или иная склока? Открытую бойню никто не позволит, но если тайно, ночью… Лука подбирается и поворачивает руку так, чтобы в любой момент толкнуться локтем и сесть. Лука не питает иллюзий и знает, что уж за ним-то точно когда-нибудь явятся. Слишком уж язык у него без костей и велика любовь к оскорблениям и подначкам. Слишком многим успел ляпнуть то, что не следовало, а потому готовится расплачиваться. Дверная ручка дёргается, в комнату пробивается тусклый свет коридорных ламп, и Лука, напряжённый ещё пару секунд назад, выдыхает и закатывает глаза. Снова падает на спину и закладывает левую руку за голову. А он-то надеялся, что уже всё выслушал. Выслушал за свою последнюю, почти невинную выходку. И за предыдущую тоже. — Каким чёртом тебя принесло? — спрашивает с явным недовольством в голосе и ждёт, пока Наазир захлопнет за собой створку и комната вновь утонет во мраке. Ждёт, пока тот выдохнет и злобно зыркнет на него из-за свободного капюшона. — Черти не летают по небу, — огрызается в ответ и почти что бросается к кровати. Бросается к Луке, но, передумав, занимает место около изножья. Вцепляется в него пальцами и наклоняется вперёд. — Тебе ли не знать с твоей тягой к копошащейся в грязи нечисти? — Ты явился для того, чтобы рассказать мне про чертей или прочитать очередную нотацию? Чужой выпад вышел вовсе не впечатляющим, и Лука широко зевает, не потрудившись даже рукой потянуться вперёд, чтобы прикрыть рот. — Как бы то ни было, проваливай, я не в настроении. — Почему ты… — Что? Сплю посреди ночи? Лука совершенно не в настроении выслушивать. Не в настроении, да и не в той поре, когда нотации вызывают что-то большее, нежели простое раздражение. — Ты в своём уме, Наазир? В своём ли? Судя по бледности кожи и горящим глазам, не очень. Судя по тому, как кривится, прогибаясь вперёд, и шипит, понизив голос, собирается и его, Луку, из этого своего вытряхнуть: — А ты? Ты в своём уме?! Лука озадаченно моргает, всё ещё не понимая, за что выслушивает на этот раз, но Наазир недолго оставляет его в неведении. У Наазира внутри всё слишком горит. — Я таскаюсь с тобой последние несколько лет для того, чтобы ты сдох во время вылазки в лес?! — повышает голос почти до крика, и Лука морщится, коснувшись указательным пальцем раковины своего уха. Лука знает, что стены здесь так себе, и теперь все соседние комнаты будут в курсе того, что он огребает в очередной раз. И за что же? За то, что выбрался прогуляться около стен древней башни! Подумаешь, встретил по пути пару крупных лесных пиявок и старого, очень старого, лишившегося почти всей плоти утопленника, что увяз в трясине. О да, без сомнения, это тянет на полноценное опасное приключение! И риск для жизни. У Наазира вообще какие-то странные понятия о рисках. С людьми, значит, можно, а с нечистью — нет. Нечисть, видимо, по его мнению, более коварная и разумная. — Ну так не таскался бы. Лука всё ещё смотрит на него снизу вверх и нисколько не дёргается. Луке давно уже наплевать, кого он там может разочаровать, поступив по-своему. Ему уже не тринадцать. Он уже слишком взрослый для заглядываний в чужой рот. — Ты же сам решил, что стоит. Какие ко мне могут быть вопросы? Наазир смотрит на него и не находит слов. Наазир смотрит на него и понимает, что не пробьётся через чужую невозмутимость. Не будет услышан. Уже не будет. Даже отступает, инстинктивно разжав вцепившиеся в кроватную спинку ладони, и качает головой. — Ты умрёшь из-за своего бахвальства в итоге, — выдаёт первое, что приходит ему в голову, но былого запала как не бывало. Слишком уж давит мысль о том, что он больше не имеет влияния. Не заметил, когда его вообще перестали слушать. — Вот увидишь, так и будет, — обещает ему, а сам не свой. Обещает, а сам оказывается растерянным за поволокой накатившей злости. — Пускай будет, — Лука соглашается крайне покладисто и всё щурится, изучая. Изучая и рассматривая. Не совсем понимая, откуда такая трещина. И надлом в голосе тоже. — Ты зашёл поздороваться или поорать на меня? Если второе, то убирайся, у меня нет настроения. Намёк эфемерный, но Наазир хватается за него сразу же. Вцепляется двумя руками. — А если первое? — спрашивает, держась вполоборота, и Лука, выгнув шею, усмехается. Лука тянется и медленно, якобы неохотно, сдвигается к стенке, чтобы было куда сесть. — Тогда можешь остаться, всё равно не спится, — предлагает, перекатившись на бок, и подпирает голову локтем. Растрёпанный, полуголый и с чем-то этаким во взгляде. С опасным, затаившимся блеском. Сам ещё не знает, что точно задумал, и вообще задумал ли. В любом случае сейчас ему интереснее, чем получасом ранее. Ему — да, а вот что с Наазиром — всё ещё не разобрать. Наазиром, который несмотря на то что злится, остаётся и с размаху усаживается на край кровати. — Ну спасибо, ты необыкновенно щедр, — не проговаривает, а так, под нос себе бормочет, и вытягивает ноги. Но капюшон скинуть не спешит, и из-за этого Лука и вовсе не видит его лица. И это как минимум раздражает. — Делюсь тем, что есть. Тянется пальцами вперёд, хватается за плотную тёплую материю и стаскивает покров с чужой головы. Стаскивает, и они тут же встречаются взглядами. И Наазир выглядит отнюдь не как старший, умудрённый опытом товарищ. Наазир выглядит большим мальчишкой, чем Лука. — У тебя ничего нет. Растерянным и сбитым с толку выглядит. Защищающимся. Не таким, как раньше. — Поэтому ничем и не делюсь. Луку не обижают подобные выпады. Лука планирует отыграться уже через каких-то полгода. — Ну как в этот раз? Не стукнули вазоном по голове? — спрашивает про последнее дело, но вместо занимательной истории нарывается на новую обиду: — Тебя чем-то стукнули. Часто били по голове. Нарывается на обиду, природу которой даже понять не может. Что на этот раз? Что, всё ещё из-за лесных пиявок? — Да перестань ты, — отмахивается и неловко касается кистью чужого плеча. Наазир тут же косит глаза и принимается следить за его беспокойными пальцами. За тем, как, рухнув назад, на одеяло, они принимаются вырисовывать что-то по плотной ткани пододеяльника, не в силах остановиться ни на миг. — Всё, хватит. Вздумаешь иметь мои мозги, и я… — Ударишь меня палкой? Надо же, теперь перебивают уже самого Луку. Перебивают с усталой улыбкой на губах, и он наконец понимает, в чём дело. Или думает, что понимает. Умолкает, гадая, действительно ли Наазир весь в воспоминаниях витает, и догадывается, что назад уже не вернуться, или же ему только кажется это. Может быть, им обоим что-то кажется?.. Как бы то ни было, Лука кивает и тянется рукой вперёд. — Прямо вот сюда. Лука даже тянется пальцами к чужому лицу и, погладив его, погладив гладко выскобленную лезвием щеку и свежие, оставленные когтями шрамы, отпихивает в сторону. — По виску. Тянется погладить ещё и даже касается, но совсем недолго, потому что Наазир тут же отбивает его руку и морщится. Морщится как от укуса противного насекомого и второй раз коснуться просто не позволяет. Отводит чужую руку и следующую попытку притронуться встречает уже блоком. Луке это кажется более чем интересным. Он даже приподнимается повыше. — Но почему? — спрашивает и смотрит прямо, надеясь на такой же прямой взгляд. Надеясь на то, что у Наазира достанет смелости и яиц повернуться к нему в итоге. Хотя бы просто повернуться. — Тебе же нравится. Ты же хочешь. И, надо же, достаёт в итоге. Пусть не сразу. Пусть через пару вздохов, но смотрит всё-таки. Смотрит в лицо, а не на одеяло. — Давно знаешь? — Что я знаю? — Лука даже бровью не ведёт. Лука не ощущает неловкости, или что там ещё положено ощущать, когда потрошишь чужие якобы секреты, которые давно и не секреты вовсе? — Что ты не спишь с женщинами потому, что каждую ненавидишь? Или ты о том, почему таскаешься со мной? Об этом — да. Об этом знаю. — И что думаешь? Наазир внешне спокоен и сидит всё так же расслабленно. Наазир будто бы ничего не ждёт. «Будто бы» тут ключевое. Лука не верит в то, что можно так вкладываться несколько лет и в итоге не рассчитывать ни на что. Ни на единый кусок. Ни на жалкие его крохи. Лука не верит в это. Совсем нет. Лука не считает, что что-то должен взамен. Лука благодарен отчасти. Раньше был. — Думаю, что зря это всё, — отвечает размеренно и не отводя взгляда. Отвечает с лёгкой улыбкой на губах и почти не моргая. Задержав дыхание. Дразня. — Только понапрасну тратишь и время, и ресурсы. — Так уж и понапрасну? — Наазир будто сомневается в том, что слышит. Немного морщит лоб, немного кривит губы. Наазир будто не понимает, где он, и не помнит, зачем пришёл. Лука всё явственнее видит скрытый надлом. Лука хочет его растравить. Расширить. — А что, получаешь что-то взамен? — спрашивает и тут же садится на кровати, спустив ноги на пол и откинув одеяло. В комнате прохладно, но мурашки, пробежавшие по спине, скорее вызваны предвкушением, нежели холодом. Предвкушением новой игры. Игры, которую он ещё не пробовал. — Лука… Игры, которую он не пробовал, но, видно, хочет. Хочет не только он один. Наазир, который замер рядом, тоже не спешит отстраняться. Наазир смог только его имя выдохнуть и замереть как скованный. Выдохнуть и тут же вздрогнуть, когда к раскрывшимся губам приставляют чужие пальцы: — Тш-ш… Лука улыбается почти искреннее и двигается ближе. Теперь соприкасаются коленками и почти боками. Теперь, если вслушаться, можно уловить, как гулко и громко стучит одно из сердец. Только одно из. — Если тебе так хочется, то, так и быть, мне несложно. Несложно снизойти разок или два. Наазир смаргивает, гадая, видно, правильно ли всё понял, а после проникновенно интересуется: — Издеваешься? Лука игнорирует выпад и смотрит на шрамы и рот. Лука думает, что тот может быть неплох. — Хочешь, потрахаемся? — предлагает совершенно будничным тоном, вцепившись пальцами в чужой подбородок, и тут же получает по рукам. Наазир вскакивает на ноги быстрее, чем Лука успевает его перехватить. Быстрее, чем успевает оставить его рядом. Снова смотрит снизу вверх. Снова исподлобья, опёршись сжавшимися кулаками о матрац. — Всё-таки издеваешься. Наазир как ни старается удержать лицо, ничего не выходит. Наазир нервничает и краснеет. Краснеет и злится, и неизвестно, на кого из них двоих больше. — Надеюсь, что в следующую необдуманную вылазку кто-нибудь сожрёт тебя, — желает от всей своей души — Лука в этом сейчас даже не сомневается — и, развернувшись, отступает к двери. Собирается уйти. — А ты бежишь, — летит ему в спину. Но не это, не констатация факта заставляет остановиться. Не это, а последнее, равнодушно брошенное вполголоса слово: — Жалко. Он замирает. Замирает и каменеет всеми позвонками и суставами. Замирает и не оборачиваясь переспрашивает: — Что «жалко»? Переспрашивает, и Лука понимает, чего он на самом деле хочет. Хочет, чтобы его остановили. Оставили. Лука поднимается на ноги и оказывается рядом с ним в один шаг. — Выглядишь. Очень. Жалко. По словам. С длинными выразительными паузами и глядя в глаза. И плевать, что темно в комнате. Плевать, что они тысячи раз до этого разговаривали. Вот так — никогда. Лука оказывается рядом с ним в один шаг и, схватив за плечо, разворачивает к себе лицом. Ступает ещё ближе и расстёгивает пряжку чужого плаща. И сталкивает его на пол. Принимается за застёжки на куртке. За застёжки на куртке, а после и за ремни, на которых держится набедренная портупея. И его не смущает абсолютно ничего в этот момент. Совсем нет. — Ты же не… Наазир не хочет его останавливать. Точно нет. Наазир не хочет, но вместе с тем никогда идиотом не был. Он знает, как всё на самом деле. Он растерян. — Не… Он начинает говорить, но закончить никак не может. Не может из себя выдавить. Надеется в глубине души. Надеется, и Лука эту надежду с удовольствием душит. Попутно ухватившись уже за брючный ремень. — Не люблю? Ты мне даже не нравишься, — подсказывает, пальцами сражаясь с замысловатой, никак не желающей поддаваться пряжкой, ухмыляется и, прежде чем вскинуть взгляд, прикусывает губу. — Но разве мне не положено быть благодарным? Хочешь благодарности?.. — спрашивает так, что его тут же отталкивают. Вовсе не в шутку. — Отвали. Вовсе не для того, чтобы он подступил снова. — Ты спал с мужчинами? — вскидывает брови, и Наазир, уже наплевавший на свои оставшиеся валяться на полу куртку и плащ, Наазир, уже потянувшийся к двери, замирает. Не отвечает, но будто бы и не дышит. Лука же словно кругами вокруг него. Словно кругами, но на самом деле с места не двигается. На одном стоит. — Как ты с ними спал? Всё вопросами сыплет, и в каждом слишком уж много пугающей прямоты. Всё вопросами сыплет и понимает, что не отпустит сейчас. Даже если для того, чтобы оставить, придётся вырубить или пришпилить лезвием к стене. Лука его не отпустит. Сейчас уже нет. Слишком велик интерес. Слишком уж загорелись его глаза. — Пробовал с каким-нибудь достаточно сговорчивым парнем, пока остальные крутились вокруг девок? — переходит на шёпот и на медленный шаг. Переходит на шёпот и умудряется в маленькой узкой комнатушке сделать почти полный круг. Обогнуть Наазира и за его спиной замереть. Не в шаге, намного ближе. Ближе настолько, что дыханием касается кожи, когда говорит. — Расскажи мне. Дыханием касается кожи, ладонями — локтей, едва не прикусывает рубашечный ворот, когда Наазир не выдерживает и, вырвавшись, сам разворачивается к нему и отвечает почти что криком: — Да пробовал! Отвечает с отчаянием в голосе, чуть ли не скалится, и Лука улыбается в ответ. Лука уже видит его загнанным в угол. И оттого весь надлом. Оттого все метания. Неужто и правда всё дело в этом? Неужто это так сложно? Взять и принять себя? Со всеми своими тёмными сторонами и сколами? Неужели можно не любить из-за такой мелочи? Ерунды? — Ты заплатил ему, да? — Лука не спрашивает дальше. Лука давит. Прокатывается по нему всему своими вопросами и тщательно присматривается после каждого. — Заплатил за то, чтобы он дал тебе в зад? Тебе понравилось его трогать? Понравилось? Лука говорит всё быстрее и быстрее и следит за реакцией. Лука настолько по уши в этой игре, что у него чуть ли не пальцы подрагивают. Охваченные предвкушением. Сразу все. — Ты так отчаянно делаешь вид, что хочешь уйти, — приподнимает брови и качает головой. Приподнимает брови, нарочно придавая своему лицу удивлённое выражение, и снова, в чёрт-те какой уже раз, приближается. Только теперь лицом к лицу. Только теперь напротив. — Но на самом деле ты хочешь остаться. Хочешь же? Скажи, это не стыдно… — уговаривает, но почему-то всё это звучит так, будто бы он издевается. Каждым словом и вздохом. Каждым движением ресниц. Издевается, уничтожает чужую веру в то, что всё-таки где-то в глубине души не такой плохой, каким хочет казаться. Что больше бахвалится. Что на самом деле не таким замечательным наёмником вышел. Замечательным наёмником и чудовищно скверным человеком. Наазир понимает, что сам ко многому приложил руку. Наазир понимает, что почему-то никогда не думал о том, что в итоге то, что он так тщательно оберегал столько времени, против него же и обратится. Колёсами гружёной телеги прокатится. И ему хотелось бы думать, что он не узнает. Не узнает того, кто стоит напротив, да только тот таким был всегда. Только раньше Наазир смотрел на то, как Лука палкой, мечом или словом обращался против других. — Зачем ты это делаешь? — Это всё, что он может из себя выдавить. Он оглушён. Он понимает, что ему нужно валить, но ноги не слушаются. Ноги чужие, и колени будто от ужасно дорогой, но совершенно бесполезной куклы ему вставлены. Не гнутся, не подчиняются. — Хочу попробовать тоже. У Луки всё запросто. У Луки в глазах ни сомнений, ни страха. Лука укладывает ладони на чужие плечи и сжимает их. — Попробовать трахнуть парня. Наазир не находится с ответом, даже когда его разворачивают и толкают к кровати. Наазир всё ещё молчит, когда его укладывают на неё и принимаются «заботливо» стаскивать сапоги. Он может только моргать и следить за быстрыми пальцами. Пальцами, которые, разобравшись с его обувью, тянутся к завязкам на рубашке. — Что ты так смотришь? Думал, что будешь сверху? Вопрос не вопрос даже, а очередная насмешка. Наазиру хочется ответить, что он уже ничего не думает, но отчего-то не выходит. Язык не подчиняется. — Какой ты порой глупый. Какой глупый… Лука перекидывает ногу через его пояс и усаживается на живот. Лука с интересом касается и шеи, и ключиц, и, скользнув пальцами ниже, проверяет на твёрдость грудные мышцы. И уже зажившую царапину под ними тоже. Лука всё изучает. Вычисляет для себя разницу. Изучает и смотрит. Ему вдруг стало нужно это. А чужие желания — это не вторичное даже. Чужие желания — не то, что его интересует. Лука их разве что коверкает. Лука уродует их на свой манер. Наазир к нему неравнодушен? Что же, он покажет ему любовь. Покажет, как может любить. Покажет, как любит всех тех, кому приглянулся. Изучает всё глазами и пальцами, а когда надоедает, наклоняется. Наклоняется, опираясь руками о стену и чужое плечо. Стискивая его до противной, ноющей боли. Наклоняется и замирает в сантиметрах от чужого лица. Смотрит на ресницы, на переносицу, на губы… Смотрит, но так и не касается их своими. Смотрит, но, подавшись назад, хватается за чужое бедро и, поведя по нему, сгибает ногу в колене. Вычисляет тактильную разницу. Твёрдые мышцы против мягких и привычных его рукам девичьих тел. Лука не знает, как извернуться ещё, как дотянуться до чужой спины и её тоже потрогать. Лука будто в бреду и, не удержавшись, касается ртом показавшейся в распущенном вырезе рубашки ключицы. — Я скорее сдохну, чем позволю кому-то себе вставить, — проговаривает, продвинувшись чуть выше. Цепочкой из щипков-укусов продвинувшись, и тут же, чтобы лицо видеть, привстаёт на руке. Лицо, на котором будто бы и крови-то не осталось. Ни капли. Одни только, даже в темноте заметные, глаза. Пустые и рассредоточенные. — Знаешь почему? Знаешь? Потому что только слабые могут позволять это. Только жалкие раздвигают ноги и отдаются. Я никогда не буду таким жалким. Ни с кем. Смерть лучше этого, ясно тебе? Тебе ясно, спрашивает, и ничего в ответ. Совсем ничего. Пустота. Слышит, что дышит, ощущает, что сердце бьётся, и всё на этом. Лука всё это на его ухо шепчет и ждёт, что вот сейчас… Сейчас его скинут. Сейчас пошлют к чёрту или, того лучше, приставят к горлу его же мирно покоящийся под подушкой нож. Наазир знает, что он там есть. Просто не может не знать. Лука ему на ухо шепчет, опаляя его и шею своим дыханием, и его просто трясёт, когда встречает покорность вместо сопротивления. Наазир будто не верит в то, что это действительно происходит. Наазир словно парализован. Возможно, считает всё это предательством? Пусть… Пусть, уже не важно. Уже хватит разговаривать. Лука сам как в бреду. Как в лихорадке. Сейчас с ремнём справляется куда быстрее. Сам в одних тонких кальсонах, которые совсем недолго скинуть. Сейчас плюёт на чужую рубашку, просто задирает её вверх и довольствуется распущенным воротом, обнажающим половину груди. И злится вдруг. Как же он злится! Злится и с силой зубами впивается в ничем не защищённую кожу чуть ниже подбородка. И только тогда Наазир оживает наконец. Оживает от боли и, охнув, вместо того чтобы дёрнуться, ещё больше шею дугой гнёт. Вытягивает её. Вытягивает и ладонями, несмело, будто бы на пробу, будто бы сам всего этого хотел, будто бы набивался на это, касается чужих боков. Убирает их на рёбра и там и держит. Такой весь целомудренный. Лука даже хмыкает сквозь очередной недопоцелуй-недоукус. Лука перехватывает одну из его рук и тащит вниз, укладывая на свой член. Лука сейчас сверху на нём лежит, прямо между его раздвинутых ног. Всё вовсе не так, как с деревенскими красотками. Всё иначе. Пахнет потом, а не цветами. Никто не хихикает, никто не сюсюкает, выспрашивая, когда же у них, наконец, будет свадьба. Наазир, придавленный своей осуществившейся мечтой, вообще хорошо, что ещё дышит. Наазир его тихо ненавидит, но избавиться не спешит. Наазир его медленно гладит, ласкает пальцами и сейчас наверняка не отказался бы от своей трубки. Лука бы от неё тоже не отказался. Касается маленьких сжавшихся сосков, но больше вскользь, так, чтобы просто тронуть, и принимается размеренно толкаться в чужую ладонь. Толкаться, прижимая животом чужой член тоже. Член, которому наплевать, насколько плохо Лука ведёт себя с его хозяином. Член, который он хочет потрогать тоже. Узнать, есть ли разница в прикосновениях к чужому и своему собственному. Выпрямляется для этого, на колени садится, затаскивает чужую левую ногу на своё плечо и, усмехнувшись, откидывает волосы со своего лица. Сам не заметил, как налипли на ставший влажным лоб. Сам не заметил, как спина тоже стала вся влажной. Смотрит прямо перед собой, на лицо Наазира, и трогает его. Трогает его живот, его ноги и между ними тоже. Деловито больше, чем когда-либо. Трогает, гладит, взвешивает мошонку на ладони и обхватывает пальцами член. Трогает, испытывая чисто исследовательский интерес. И возбуждение, от которого в голове что-то щёлкает. Возбуждение, от которого так и ведёт. А ещё ощущение странной власти. Ощущение обладания, что куда сильнее сейчас с Наазиром, чем было с девушками раньше. Это как сладкое вино после кислого компота. Это куда больше Луке нравится. И то, что почти силой всё, тоже. Так острее и занимательнее. Пусть Наазир всерьёз и не сопротивлялся. Оберегал свои нежные чувства. Не хотел, чтобы по ним протоптались. Даже сейчас, уложенный на лопатки, вдруг к его, Луки, лицу тянется. Прижимается к скуле ладонью, и тот замирает, покорно приоткрывая рот, когда на губы ложится большой палец. Лука улыбается. А после, почти сразу же, зная, что сделает больно, сплёвывает на свою ладонь, проходится ею по члену и, подавшись ближе, толкается им вперёд. Вставляет его в чужое тело. Медленно и больно. Больно для них обоих. И всё ещё улыбается. Улыбается, жадно глядя на исказившееся лицо и понимая, что у него ни за что не упадёт. Понимая, что так, когда сдавливает как в тисках, даже лучше. Так занимательнее. Лука любит боль. Привык к ней. Лука любит причинять её и умеет терпеть сам. Все они умеют терпеть. Наазир кривится совершенно беззвучно, вцепляется пальцами в чужое плечо и сжимает его до синяков. И по-прежнему не сопротивляется. Позволяет вот это всё. Позволяет всё и не понимает, глупый, что сам же и рушит. Рушит остатки их странной дружбы. А может быть, напротив, понимает всё. Понимает и поэтому стремится получить что-нибудь напоследок. Раз уж позволил загнать себя в угол. Сам позволил — значит, и виноват сам. Лука не собирается его жалеть и выжидать чего-то. Лука думает только о себе и дожидается момента, когда сможет двигаться, сдавленный не так сильно. Когда сможет вставить в чужое тело до конца. Толкнуться и шлёпнуться кожей о кожу. А если у Наазира успел упасть от боли, то это только его проблемы. Исключительно его. Пусть разбирается с этим, как хочет. Лука великодушно не против. Посмотрит заодно на то, как тот дрочит. Пока из занимательного только его лицо. Лицо, выражение которого меняется от каждого нового толчка. Осторожных сначала, медлительных — Лука всё-таки не хочет навредить и себе тоже, — а после становящихся всё быстрее и быстрее. Выражение лица, которое всё интереснее. Распахнутый рот, прикрытые глаза… Лука тоже не дышит носом, Лука опускает взгляд вслед за наконец скользнувшей вниз его правой рукой. Через пару толчков он даже передумывает. Решает, что будет неплохо помочь ему. Сделает это вместе. Двумя руками. Прочувствовать всё своими пальцами, уложенными поверх чужих. Дальше — только лучше. Дальше — горячее. Чудится, что воздух накаляется в прохладной комнате. Чудится, что тут и не было никогда холодно. У Луки натурально мутит всё в голове, когда он слышит первый, тут же забитый назад, в глотку, стон. Уничтоженный чужой, тут же подлетевшей ко рту рукой. Лука уже не думает о том, что стены тонкие и все решат, что это ОН. Он сейчас глухо охает на лопатках. Лука хочет ещё. Этих звуков. Ощущений. Всего «ещё». Ускоряется, крепче сжимает ладонь поверх чужой. Ускоряется и, мокрый весь, заведённый, не держится долго. Не собирался держаться. Как раз наоборот хотел побыстрее узнать, каково оно будет — кончить не с нежной надрывающейся красоткой. Каково оно будет — вбиться поглубже в жёсткое, тренированное тело и закончить в него, даже не думая о том, чтобы выдернуть и испачкать простыню или чужой живот. Лука дёргается ещё раз или два и падает вперёд. Хрипит, как вепрь, которому перерезали горло, и, не удержавшись, глуша все звуки, сжимает зубами чужую шею. Солёную и крепкую. Сжимая так сильно, что слышит скрип кожи и ощущает, как в собственные волосы вцепилась пятерня. Пятерня, которая должна была отдёрнуть его, оттащить в сторону, но… Но не делает этого. Хватает, удерживает. Прижимает к себе, и спустя мгновение Лука чувствует, как горячо становится животу. Чувствует упругие, разливающиеся влагой по коже толчки и едва не кончает снова. Отчаянно хочет ещё, хочет так сильно, что готов на девчачьи нежности и поцелуи, готов после тискаться до рассвета и нести чушь и врать. Врать про то, чего не чувствует, и то, чего никогда не будет. Готов и собирается это делать, забыв, с кем он и что их связывало до этого. Приоритеты вдруг враз переменились. Лука привстаёт на локте, сглатывает, собирается открыть рот и… оказывается на полу. Оказывается сброшен, да так резво, что не успевает сгруппироваться и как следует прикладывается затылком. Охает, не в силах сейчас сдержаться, а после получает ещё и хороший пинок в ничем не защищённый живот. Сгибается напополам, глотая воздух, но вместо того, чтобы разозлиться, напротив, ощущает чуть ли не эйфорию. Вспышку нежданного восторга. Наблюдает, как Наазир одевается, наблюдает за его ногами, потому что большего просто не видит, и, так не сказав ни слова, уходит. Уходит, даже не хлопнув дверью. Лука же ещё чёрт знает сколько остаётся на полу. Не поднимается и всё переваривает. Осмысляет. Лука хочет ещё. И это, наверное, самое чёткое его желание сейчас. После самого заветного из всех. *** Стало лучше в целом, но с рукой так ничего и не изменилось. Всё ещё онемевшая и совсем ничего не чувствует. Только до локтя, а дальше всё — болтается, как тряпка. И даром что воспаление спало, а кожные покровы приобрели нормальный вид. Кожа тёплая и живая, если касаться левой, но на этом всё. Будто чужих пальцев касаюсь, а не своих. Будто внутри что-то так и не заработало. Механизм так и не пришёл в норму, не пожелал включиться. Почти неделя прошла — и ничего. Всё зря. И как ни дёргай, как ни бей и ни лупи по кисти — эффект один. Ничего не чувствует. И это пугает меня даже больше возможной смерти в этих тёмных, вечно влажных холодных стенах. Начинаю понимать, что имею все шансы остаться калекой, даже если выберусь. Начинаю понимать, что с одной рукой, да ещё и левой, мне будет куда сложнее выдраться отсюда. Пусть я и не придумал, как выйти, но точно знаю одно: без тюремщика это сделать намного проще. Пусть даже выйти он мне не разрешит, но внушение рано или поздно рассеется. И я готов поголодать ради этого. Готов проверить, через сколько же перестанет ломать и крутить нервные окончания в разные стороны. Готов рискнуть остаться внутри клетки и сдохнуть от истощения, которое и так нагрянет весьма скоро при такой-то кормёжке. Сил хватает только на то, чтобы переставлять ноги и не дёргаться. Никаких резких движений и непредсказуемых финтов. Попробовал подтянуться, повиснуть на верхних прутьях решётки — да куда мне, на одной левой? Раньше смог бы, теперь — нет. Теперь слабый, либо обдолбанный, либо едва в себе после своих сладких крепких снов. Теперь не наёмник, а чёрт-те кто. И чёрт-те где. Вот с «чёрт-те где» пора бы уже завязывать. Пора бы, учитывая, что я начал всерьёз думать о том, что у меня есть союзник. Ненадёжный, боязливый и дёргающийся чуть что, но всё-таки есть. И, надеюсь, успеет стать ещё и соучастником одного маленького убийства до того, как окончательно потеряет человеческий вид. И способность помогать вообще кому-нибудь тоже. Главное, не затягивать. Главное, повернуть всё так, чтобы не навредить себе ещё больше. Остаться с полным комплектом конечностей, пусть одна пока и не работает. Магию никто не отменял, в конце концов. Магию, в которой мне не будет отказано, если выберусь. Ну, или я надеюсь, что не будет. Куда она от меня денется, эта носительница магии?.. Обругает, как домового, но в итоге всё равно поможет. Тайра, Тайра… Кто бы мог подумать, что я так буду по тебе скучать? И по тебе, и по твоей коллекции чучел в лаборатории, и, самое главное, по дивану в гостиной. Отдал бы всё, что из ценного осталось, только бы в следующий раз открыть глаза именно на нём. И взглядом упереться в белёный потолок, а не в каменные скошенные своды. Чтобы глаза резал дневной свет, а не потому, что кажется, что роговица совсем ссохлась. В прошлый свой сон, выдираясь из разрушающих само сознание видений, и вовсе решил, что ослеп. Перестал видеть на какое-то время, и только спустя несколько страшных бесконечных минут зрение начало возвращаться. Тусклая картинка проявилась понемногу. Вот тебе и ещё одно свойство зелёной дряни. Вот тебе причина, по которой двинувшийся ещё лет двадцать назад алхимик держит меня здесь, внизу, а не распихал по банкам. Пробует своё зелье. Изучает его влияние на чужое тело и разум. Видимо, поэтому всё не спешит повелеть подняться и улечься на разделочный стол. Наверное, считает, что для чистоты эксперимента меня пока не стоит трогать. Оставить, каким был, и просто ждать. Ждать, когда перестану понимать, где я нахожусь и что сны отличаются от реальности. Ждать, пока всё сольётся в один путаный кошмар. Поневоле вспоминаю о редком наркотике, с которым мне довелось иметь дело лет десять назад или около того. О том, как поручили добыть партию редкостной дряни, дарящей ощущение полного блаженства, но взамен отнимающей разум. Раз, второй — и всё. Ни связной речи, ни осмысленности во взгляде. Даже в черепе, при вскрытии, жижа, мало похожая на мозги. Тут, верно, так же, только много медленнее. Не стремительно, а по капле. Знать бы ещё, сколько нужно для того, чтобы добиться необратимого эффекта. Знать бы больше про всё это. Тогда и, глядишь, нашёл бы способ, как провести не чары даже, а собственную голову. Голову, что всё больше и больше предаёт меня, навязывая чёрт-те что вместо мыслей. Чёрт-те что вместо трезвых суждений. Так ловлю себя теперь на мысли, что мне безумно жаль этого мальчика с козлиной ногой. И не потому, что я вдруг проникся любовью ко всему живому или обиженному. Его единственный глаз кажется мне теперь голубым, а волосы, те клочащиеся ошмётки, что вместо них, чёрными. И я понимаю, пока ещё понимаю, что всё это лишь искажение восприятия, но поделать с собой ничего не могу. Упорно вижу то, что не должен. То, чего там и в помине не было. Каждый день напоминаю себе, что княжна ушла, а не осталась в этих каменных комнатах вместе со мной. Каждый день вижу этот чёртов голубой глаз и, после того, как он, цокая, поднимается наверх, возвращаясь в лабораторию, сомневаюсь. Сомневаюсь и потому жду его всё больше и больше с каждым разом. Убедиться, что он — это он, и сходства на самом деле нет никакого. Убедиться, что я всё ещё соображаю немного и пребываю в своём уме. Убедиться, выдохнуть и начать сомневаться снова. И чёрт знает, началось ли это пару дней назад или же было со мной всегда. Я уже и не знаю. Не могу понять. Ощущение времени пропало тоже. Не могу с уверенностью сказать, сколько я здесь уже. Дней или месяцев. Ориентируюсь только по тому, что на мой вопрос о снеге ответ остаётся неизменным. Ещё не тает. Ещё идёт. Не каждый день, не каждый раз, когда я спрашиваю, но всё равно слишком часто. До весны всё ещё далеко. Весна значительно не приблизилась. До весны ещё дочерта времени. Его хватит на то, чтобы выдраться отсюда и добраться до Штормграда даже ползком, на брюхе. Если по дороге никто не сожрёт. Впрочем, волки и обледеневшие мертвяки — это последнее, что должно меня беспокоить. Небо увидеть бы, а там уже проще. Проще решить и спланировать. Только бы крыша окончательно не съехала. Прохожусь по своему роскошному жилищу и, сжав пальцами левой предплечье правой руки, понимаю, что и прежде свободный рукав начал болтаться. Линия плеча съехала вниз. Сколько я вообще уже здесь, если успел так сдуться? Касаюсь щеки и, надо же, только сейчас понимаю, что она поросла колючими клочками. И щёки, и подбородок. Даже какая-то куцая дрянь проклюнулась над верхней губой. Ну замечательно, ещё немного — и вообще перестану быть похожим на человека. Думаю об этом с раздражением и тут же замираю, так и не отняв руку от лица. Понимаю, что это меньшая из всех моих проблем. Что чёрт с ним, с лицом. Куда страшнее то, что происходит в черепе. Стоит думать об этом. Только об этом. Мышцы можно вернуть, а вот с сознанием вряд ли такое пройдёт. Выдыхаю, осматриваюсь в тысячный, наверное, раз и только сейчас понимаю, что мог бы делать отметки на стенах, а не бесконечно спрашивать о том, что происходит наверху. По зарубкам было бы проще сориентироваться. Недогадливый идиот… Выдыхаю, делаю очередной круг и возвращаюсь на узкую койку. Тут только сидеть или топтаться. Можно и на лопатки упасть, да належался уже. Так належался, что начал думать о том, что теперь согласился бы на несколько месяцев без сна вовсе. Наверху хлопает что-то. После всё затихает, а затем, спустя пару мгновений, раздаётся цокот, за которым почти не слышно шагов второй, нормальной, ноги. Вроде бы рановато ещё для укола, чего же он так скоро? Или дед смилостивился и решил, что на его кормёжке я сдохну раньше, чем он доведёт меня до полного невменоза, и решил расширить рацион? Жду, пока шаги станут чётче и мальчик с чёрной обугленной раной на лице покажется в едва освещённом коридоре между камерами. Второй глаз у него на месте, видимо, потому что иначе, будучи полностью слепым, он не сможет выполнять свою работу. Да и резво скакать по лестнице туда-сюда тоже. Ничего не сможет дезориентированный и бесполезный. Поэтому пока относительно цел. «Цел…» Даже не произнесённым вслух это слово отдаётся каким-то желчным сарказмом. Жду, когда подойдёт поближе, и в который раз делаю мысленную пометку, что не похож совсем. Не похож на того, что так упорно пытается увидеть моё отравленное подсознание. По обыкновению, останавливается около прутьев с той стороны, приглядывается и, только убедившись, что у меня не выросли рога или что ещё похуже, заходит внутрь. И чудится, что хромает он больше обычного, и вовсе не потому, что ноги у него разной длины. Та, что с копытом, начала его беспокоить. Может, заражение или вроде того? Подходит поближе и присаживается на край самой неудобной в моей жизни постели. Присаживается, вяло машет мне рукой в качестве приветствия и запускает её же под складки своей одежды. Опускает голову, насколько может, и становится каким-то виноватым, что ли? Спустя пару секунд вытягивает на свет очередную стекляшку и, будто бы извиняясь, качает головой. — Так, значит, кое-кто решил, что мне мало и нужно увеличить дозировку? Кивает и, выдохнув через ноздри, замирает. Думает о чём-то своём, и если не видеть ту сторону его лица, которая осталась максимально неповреждённой, то может показаться даже, что спит или умер. Прижжённая рана покрылась коркой, и кожа рядом с ней уходит в глубокую синеву. От уцелевшей брови до крыла носа. И волосы у него действительно чёрные. Только от грязи и копоти. Видимо, возится ещё и с растопкой какой-то печи. Там, наверху, много с чем возиться. — Тебе он тоже что-то скармливает? Я знаю ответ на этот вопрос, но всё равно задаю его. Знаю, что он медленно помотает головой и в очередной раз виновато выдохнет. Знаю, что его здесь держат, не накачивая зельями или другой дрянью. Его держат в подчинении страх и, может быть, всё ещё не угасшая надежда на то, что если подождать достаточно долго, то кто-нибудь его отсюда заберёт. Тот же отец, что должен был вернуться за ним, да так и не пришёл. — Тогда почему ты всё ещё себя не освободил? Поворачивается полубоком, чтобы видеть моё лицо, и его собственное искажается, хотя, казалось бы, куда больше. Как вообще можно кривиться, если у тебя половины лица просто нет? Пытается что-то изобразить, помахивая руками и дёргая уголком глаза. Пытается что-то рассказать мне, но тут только полагаться на свою догадливость. — Боишься, что ничего не выйдет? Кивает и отводит взгляд. Может быть, жалеет, что не попробовал раньше? Не пырнул деда раскалённой кочергой ещё в Аргентэйне, где не было этого проклятого голема, с которым совладать будет куда сложнее, чем с ветхим, древним дедом? — Откуда ты можешь знать, если не пробовал? Становится настороженным и медленно двигается к противоположному краю койки. Уже догадался, что я ему предложу, и, конечно же, несогласен. На куски распадаться ему нравится больше, чем подвергать себя сомнительному риску освободиться. Может, он и этого тоже боится? Свободы и внешнего мира, который вряд ли примет его таким? — Послушай… — начинаю издалека, понимая, что и так уже слишком долго откладывал, и он тут же поднимается на ноги. Вскакивает и делает шаг вперёд, сжимая стеклянную тубу с иглой на конце в кулаке. Знает, что мне нельзя ни дёрнуться, ни уклониться. — Просто послушай меня, ладно? Замирает, остановившись напротив, и теперь нависает надо мной. Нависает, а я отклоняюсь назад, чтобы затылком упереться в стену. — Ты же понимаешь, чем это всё закончится? Каким-то чудом хмурится, чуть склонив голову набок, и то всё взаправду, то не сообразил сразу, о чём я говорю. А у меня при взгляде на эту зеленоватую муть просто путается всё в голове. Все мысли скатываются в один комок, и никаких проникновенных речей из них не вытянуть. Приходится делать над собой усилие даже для того, чтобы продолжать говорить. Нет у меня никакого желания по новой переживать своё прошлое. О будущем что-нибудь узнать бы. Вообще будет ли у меня хоть какое-то будущее? Прохожусь языком по губам, прихватываю его дальними зубами и, заставив себя собраться, пытаюсь даже не достучаться до него, а так, чтобы просто послушал. И подумал о том, что я ему скажу. Подумал, пока будет заниматься чужими делами, оставив меня видеть прекрасные во всех смыслах сны. — Понимаешь же, что в итоге он тебя просто убьёт? — понижаю голос и внимательно, очень внимательно слежу за его лицом. За тем, как оно двигается и дёргается уголок уцелевшего глаза. Стараюсь увидеть и просчитать все дальнейшие реакции. Понять, выйдет ли вообще что из этого или не стоит даже и пытаться. — Но до этого ещё что-нибудь отберёт. Изувечит окончательно и только после избавит от всего этого. Только после избавит от вечного страха и боли, которую просто нельзя не испытывать в таком искорёженном теле. Боли, которая должна быть с ним и днём, и ночью. — Скажи, тебе больно? Прямо сейчас? Вглядываюсь в его лицо как никогда внимательно. Вглядываюсь и сам же себе вру, что для того, чтобы было удобно считывать эмоции. На самом деле же нет. На самом деле в сотый раз убеждаю себя, что он — Фольтвиг, мальчишка, которому не повезло оказаться не в то время и не в той семье. Он — не княжна, черты которой так упорно подсовывает мне съехавшее набок сознание. — Нога, верно? С ней что-то не так. Помедлив, опускает подбородок и шмыгает носом. Тут же часто-часто моргает, дёргая веком на уцелевшем глазу. — Что? Угадал? Там всё плохо, да? Удручённо кивает, да так и замирает, уставившись на свои опущенные руки и сжатую в правой стеклянную тубу. — Он знает? Тут же протестующе мычит и яростно мотает шеей. — Почему не скажешь? Боишься, что не станет возиться и исправлять? Вопрос жёсткий, но так добиться понимания куда проще. Сюсюкая и смягчая углы, вряд ли окажусь услышан. И сил уже нет на то, чтобы изворачиваться. И времени тоже. Ни у него, ни у меня его нет. И чем раньше он поймёт это, тем будет лучше для обоих. — Да, ты, наверное, прав. Он уже не станет возиться. Раз принялся за твои глаза. Скажешь ему про копыто — и он второй зрачок у тебя заберёт. А после и органы. Всю требуху изнутри. Она наверняка ему пригодится тоже. Мальчишка замирает, будто пытаясь сделать вид, что не услышал или что вовсе не слушает, и не шевелится вовсе. — Думаешь, я не прав? Дёргается и нервно перебрасывает зелье в другую руку. — Знаешь же, что прав. Иначе бы показал ему ногу. Не давить сложно. Сложно вовсе подбирать слова и строить длинные предложения. Раньше, до всего этого, не будучи в состоянии почти вечного похмелья, я был куда более красноречив и убедителен. Раньше мне и в самом извращённом кошмаре не могло привидеться, что можно застрять «в гостях» у чокнутого учёного, питающего страсть к поедающим живых и мёртвых тварям. — Послушай меня, у тебя всё ещё есть выбор. Я знаю, что сейчас жалок как никогда в жизни и вряд ли вызываю хоть какое-то доверие, но вот этот вот забитый, опасающийся даже своей тени парень едва ли не мой последний шанс. Другого, скорее всего, не будет. Нельзя оступиться сейчас. Нельзя оступиться, как десятки раз до этого, и потому я так тщательно подбираю слова. И смотрю на него без фальшивой жалости. — Тебе необязательно оставаться здесь. Нужно только набраться уверенности, понимаешь? Ты в силах прекратить всё это. Сам. Своими руками. Тебе нужно только избавиться от того, кто держит тебя здесь, — намекаю, не произнося того самого слова на букву «У» напрямую, и жду его понимания. Жду, когда оно мелькнёт в его оставшемся зрачке. — Он столько всего с тобою сделал, неужели тебе не хочется отомстить и освободиться? Глядит на меня так, будто я ему угрожаю арбалетом, и осторожно показывает на своё лицо указательным пальцем. Показывает на пластину и зияющую пустотой глазницу. И тут же горбится, ощущая себя калекой и уродом. И это плохо. Это значит, что он решил, что всё уже кончено. Поэтому сдался без боя, даже не попытавшись вырваться. — Думаешь, без языка нельзя вернуться? — Вопрос звучит будто бы с насмешкой, но привлекает его внимание. Заставляет смотреть с куда большим любопытством, и я, заметив это, медленно качаю головой и давлю из себя усмешку, уповая на то, что она сойдёт за добрую. — Наивный. Последнее слово скорее выдыхаю куда-то в свой ворот, и он тут же заинтересовывается, ждёт, пока продолжу, и даже дёргает меня за руку, когда продолжаю молчать. Неужели всё-таки попался? — Я не знаю, можно ли вернуть тебе речь, но спрятать всё это сможет любая умелая ведьма. Показываю, что именно, поведя пальцами в воздухе, и, судя по тому, с каким удивлением пялится, ему это не приходило в голову. Никогда не приходило. Ход однозначно верный. Обещание может выйти стоящим. — Я как раз знаю одну такую. Очень мудрую и сильную ведьму. Она сможет помочь тебе. Сделать так, чтобы никто никогда не догадался, что с тобой что-то не так. Заканчиваю, а он не верит. А он весь вздрагивает и опускает взгляд. Касается ладонью своего бедра, а после, указав вниз, резко отдёргивает её от колена. — Не все вещи обратимы, но натянуть можно почти любую личину. Не знаю, что там у него с ногой и как ему дальше жить, опираясь на трость или костыли, но, как по мне, лучше уж без ноги, чем с куском дохлого оленя, прилепленного к собственной плоти. Как и почти в любом другом месте лучше, чем в этом. — Ты же хочешь домой? Я спрашивал тебя про друзей, помнишь? Осторожно кивает и даже немного светлеет лицом. Той его частью, что осталась. — Они наверняка ждут тебя обратно. Так почему ты всё ещё здесь? Отворачивается, заслоняясь рукавом, и, видимо, собирается отпихнуть меня другой рукой. Чтобы не бередил раны и не давил на него. Чтобы отстал уже и прекратил обещать невозможное. Наверное, так. Наверное, я бы и сам пытался заставить отвязаться, будучи на его месте. Да только я на своём. И потому хватаю его левой за толкающие на ощупь пальцы. — Почему делаешь все эти вещи и позволяешь калечить себя, не будучи скованным чужой волей? Сжимаю их как могу крепко и заставляю опустить рукав тоже. Смотрит, как и прежде, в упор, и в глазах его нет ничего. Нет ничего, кроме растерянности и скорби. Жалости к самому себе. И непонимания тоже. Непонимания, которое я безжалостно разрушаю. — Если бы я мог, я бы уже сам убил его. Но я не могу, понимаешь? — не выдерживаю и говорю как есть. Говорю и всё также не свожу с него взгляда. — А ты можешь. Ты можешь отпустить нас обоих. Ужасается, конечно же, и я тут же предлагаю ему альтернативу. Предлагаю ему пойти на одну малость ради того, чтобы в итоге заиметь большее. Заиметь будущее, которого здесь, под горой, у него точно нет. — А если не можешь, то дай мне эту возможность. Он же не знает наверняка, колешь ты меня или нет. Он ничего не знает. Сколько времени нужно для того, чтобы эта дрянь перестала действовать? Несколько дней? Неделю? Больше? Мотает головой и пожимает плечами. Не знает. Он не знает, а я вспоминаю слова алхимика о том, что Йен, которому велели убираться, вряд ли сможет остановиться в ближайшую неделю. И слова, и гаденькую ухмылку тоже. Отпустил вроде его, заключил сделку, а на деле чёрт знает, выживет ли он. Живой ли вообще ещё? — Помоги нам обоим, а после я помогу тебе, — обещаю, цепко ухватившись за его хламиду, и заставляю смотреть на себя. Я обещаю, и в кои-то веки совершенно серьёзно. Без увиливаний и прочего дерьма. Я бы, может, и хотел воспользоваться чужой помощью и тут же уйти, но засевшая в голове, устойчивая ассоциация помешает мне это сделать. Я уверен, что помешает, и потому предлагаю совершенно искренне. — Давай условимся, что, как только я смогу выйти отсюда, мы вместе отправимся к ведьме, которая придумает, как вылечить твою ногу и наведёт маскировочные чары. Смотрит на меня так, будто никогда не видел, и уцелевший глаз широко распахнут. Не скрывает своего удивления и загоревшейся робкой надежды. Надежды, кроме которой мне от него почти ничего и не надо. Он должен поверить в то, что слышит. Должен поверить, что шанс есть, и ухватиться за него. — Это всё можно, Фольтвиг. Магия — это не наука. Магия может много больше. Я знаю, я очень многое видел, — убеждаю его и сам верю в то, что говорю. Убеждаю его и не знаю, что же ещё нужно. Что нужно для того, чтобы он нашёл у себя немного смелости по карманам и перестал быть служкой на косой ножке. Всё же так просто. Всё очень просто, если тебя не сдерживает никакая зелёная муть. — Я видел, как затягиваются страшные раны, старухи становятся юными девицами, а груды камней осыпаются хрупким стеклом. Ты когда-нибудь видел магию? Не фокусы или прочую глупую ерунду, а настоящие заклинания? Так дай мне возможность показать тебе. Доказать, что пока ещё всё обратимо. Это всё можно исправить, если выгадать момент. В горле пересохло, голос хрипнет, и я понимаю, что выдал за эти десять минут больше, чем за последнюю неделю. Я понимаю, что никакой воды не будет и придётся терпеть. И упорно наседаю дальше, стараясь не менять интонаций и не терять терпения. Не повышать голос. — Нужно только убить его. Ударить по голове или воткнуть лезвие в бок. Быстро и сильно. Так, чтобы рана была глубокой, понимаешь? — почти шепчу, а он от каждого моего слова, от каждого произнесённого звука вздрагивает. Он не понимает, верно, как это можно сделать. Как можно сделать что-то настолько страшное. Он не понимает и никогда никому, наверное, и не вредил. Может быть, даже не дрался с другими мальчишками — ну да что тут от этого толку? Хорошие, покладистые мальчики и осторожные, предпочитающие драке разговоры взрослые редко выживают, оказавшись по уши в дерьме. Особенно в таком, как сейчас я. — Ударить, когда голема не будет в этой части пещер. Ты же знаешь, когда он уползает охотиться, верно? Кивает, показывая, что знает. Конечно, знает. Только совсем глупый не понял бы, что во всех действиях каменной груды есть система. Во всех её передвижениях. Даже над пустующими камерами прокатывается в одно и то же время два раза в день. Наведывается проверить, несмотря на то что я тут тише воды. Проверяет, потому что так было приказано. Должно быть, делает полный круг по всей сети пещер и возвращается в исходную точку. — Ты согласен? Сделаешь это? Ради того, чтобы вернуться туда, где твой дом? Вернуться таким же, как и прежде? Замирает, думает, видимо, и сам же всё и пресекает. Все размышления. Вздрагивает, выдыхая ноздрями, и, опустив взгляд, мотает головой. — Почему «нет»?! Не выдержав, хватаю его за лицо, и он по-настоящему ужасается. Его в дрожь бросает от такого простого движения. И от того, что я касаюсь этой самой пластины. Нажимаю на неё своими пальцами. — Страх не спасёт тебя. Не избавит от козьей ноги и вот этого уродского намордника. А решимость может. Решимость и всего один хороший удар. Ты станешь свободным. Всё ещё удерживаю и осторожно отпускаю только после того, как перестаёт смотреть как на живую голодную виверну. — Подумай об этом, ладно? — прошу и отодвигаюсь назад, показывая, что полностью безопасен. Что никаких больше прикосновений и заглушённых шипением выкриков. — Подумай о том, что всё можно вернуть. Вернуть, почти как было. Отмахивается от меня, так резко дёргает рукой, что едва не по моему носу ею мажет, и, придвинувшись ближе, собирается сделать то, зачем пришёл. Не мешаю ему, поворачиваю голову, позволяя добраться до уже истыканной, покрытой мелкими коростами шее, и, когда уже касается холодной иглой, задаю последний вопрос: — А твой отец?.. Ты думаешь об отце? Сам не знаю, почему не додумался до этого раньше. Почему не спросил у него о самом главном. Может, всё-таки в жалости дело, а может, в том, что я почти уверен, что знаю, как именно закончил его папаша. Как бы то ни было, укола не следует, и я воспринимаю это как разрешение или даже просьбу договорить. — Разве бы он бросил тебя по своей воле? Может быть, он сам серьёзно ранен и ждёт тебя в вашем доме? Он тебя ждёт, Фольтвиг. Наверняка ждёт. Колеблется, а после всё-таки прожимает кожу, и я медленно закрываю глаза. Ощущаю, как становится тошно, и уплываю раньше, чем он встаёт, чтобы уйти. *** Лука наблюдает за ним со стороны. Наблюдает, опёршись плечом на бревенчатый бок конюшни, и ждёт, когда же его изволят заметить. Если вообще изволят. Лука смотрит на прямую напряжённую спину, сведённые под тонкой рубашкой лопатки, и беззвучно хмыкает. Лука ждёт, пока Наазир прицелится и выпустит стрелу. Неизменно мимо красного центра мишени. Неизменно косит правее и, ругнувшись, вытягивает из колчана следующую стрелу. У многих из них так себе с меткостью. Многие не слишком зоркие, многие не слишком ловкие. Большинство просто топорные и выжили только благодаря жестокости и дуболомству. Как ни крути, а ни у одного из лучников шансов нет, если махине с двуручем удастся подобраться. Да и с полуторником или лёгким одноручным. Деревяшкой от стали в реальном бою не отбиться, и поэтому Лука предпочитает не подпускать противников слишком близко. Поэтому Лука, ещё несколько лет назад смекнувший, что его сила в ловкости, без восторга относится к тренировкам с длинными железками. Впрочем, с Наазиром они в этом прямо противоположные, и потому даже немного удивлён, найдя его тут, на стрельбище. Наазир, спускаясь во внутренние дворы, предпочитает совершенствовать рукопашную или махать своим обожаемым, добытым чёрт знает где мечом, и оттого странно видеть его с луком. Странно видеть его без куртки, в одной только рубахе с закатанными рукавами и с непокрытой головой. Редко скидывает с головы капюшон. Шрамы, полученные в одном из боёв, прячет. Шрамы, оставленные не оружием, но когтистой пятернёй. Шрамы, что тянутся от виска вниз и цепляют ухо. Редко скидывает с головы капюшон… и царапины эти ненавидит. Ненавидит как вечное напоминание о своей беспечности. Луке же, напротив, очень нравится эта история. Нравятся напоминания о ней. Напоминания о том, почему не стоит недооценивать вставших из земли мёртвых. Встречаются и вовсе не медлительные. Зато сытые не встречаются никогда. Лука всё смотрит и смотрит, вслушивается в звук, с которым стрела разрезает упругий воздух, прежде чем вонзиться в прочное дерево, и, не удержавшись, хлопает ладонью о ладонь, когда Наазир наконец-то выбивает красный центр. С двадцатой попытки, не меньше. Всё мимо да рядом. Всё рядом, и плевать, что в двух сантиметрах. Не в цель — и точка на этом. Порой решают эти самые сантиметры, и потому никто никогда не простит их. Не закроет глаза. Лука всё хлопает, а Наазир никак не обернётся. Только выгибает спину ещё больше, опускает лук и, запрокинув голову, медленно выдыхает: — Чего тебе? Надо же, и смотреть не хочет. И не поторапливает с ответом, дожидается его в полной тишине. Дожидается, замерев с опущенным луком в сжавшихся куда больше нужного пальцах. Лука же, напротив, взгляда не отводит. Буравит им чужой затылок и, убедившись, что большего ему не перепадёт, всё-таки отрывается от своей опоры и делает два шага вперёд. Делает два шага и тут же оказывается под прицелом. Едва успел глазом моргнуть, как новая стрела улеглась на тетиву. Что же, так, по крайней мере, на него смотрят. Прямо в глаза, а не куда-то там вниз или в сторону. Лука улыбается, глядя на заточенный стальной наконечник, и, пожав плечами, разводит в стороны пустые ладони: — Я соскучился. Будто бы признаётся в чём-то, но Наазир, знающий его лучше прочих, только кривится и, словно отрицая что-то, дёргает головой: — Убирайся. Наазир выглядит даже не злым. Наазир выглядит загнанным. У Луки руки чешутся проверить, насколько близко он к тупику. У Луки загорается что-то внутри. Что-то, очень близкое к интересу. — Ну зачем так резко сразу. Ты же не злопамятный. Делает ещё один шаг вперёд и смотрит только на стальной наконечник. — И я считал, что не обидчивый, до недавнего времени. Лука хочет подойти ещё, но выпущенная стрела проносится в пяти сантиметрах от его руки. Ещё немного, и оцарапала бы. Зацепила. Наазир тут же выхватывает следующую и целит точно в левый глаз. Лука даже не вздрагивает, но и вперёд не ступает. Лука ждёт ответа на свой вопрос и вдруг понимает, что, когда стоят рядом, они даже не вровень уже. Наазир ниже его. Наазир оказывается не столь высок, как раньше казалось. — «Не обидчивый»? — переспрашивает даже не в половину, а, скорее, в треть голоса, почти свистящим от злости шёпотом, и уточняет, прищурившись: — Так ты думаешь, что обидел меня? — Напротив, я считаю, что исполнил одно из твоих заветных желаний. — Лука говорит совершенно серьёзно и выглядит уверенным в каждом своём слове. Лука выглядит так, что сразу и не разберёшь, издевается или нет. — Ты должен радоваться, а не отрешаться. Приподнимает брови и тянется ладонью к плечу чужого лука, чтобы потянуть его вниз. Эта изогнутая деревяшка мешает ему подойти ближе. Ему так не нравится. — Выполнил одно из моих желаний, значит… — Наазир повторяет за ним совершенно бездумно, будто не понимая смысла слов, и Лука тут же вскидывает указательный палец и добавляет самое важное из всех забытых слов: — Заветных. Наазир кривится и, дёрнувшись, высвобождает свой лук. Высвобождает и отбрасывает в сторону, продолжая сжимать в пальцах одинокую стрелу. Лука всё поглядывает на её наконечник. Лука знает, что таким и убить можно в ближнем бою. Лука знает. И куда именно нужно бить — тоже. Во всех смыслах знает. — Ты издеваешься или всерьёз считаешь, что это то, о чём я мечтал? Наазир не хотел говорить с ним. Не хотел именно потому, что знал, что не выдержит и закипит. Знал, что куда проще отцепиться, если игнорировать, но… Но его слишком трясёт для того, чтобы удержать себя в руках. И Лука, который легко считывает его эмоции, прёт дальше, не притормаживая. Лука не собирается никого жалеть. Не умеет. — Так ты всё-таки о чём-то мечтаешь? Наазир медленно выдыхает и опускает голову. Видно, что пытается сдержаться. Пытается быть выше и благороднее, что ли? Лука не понимает, зачем всё это. Для кого? — Говори, зачем пришёл, и катись, пока я не пустил тебе стрелу промеж глаз. Предложение почти даже великодушное. Предложение, на которое никто не откликнется. — А тебе хочется, правда? — Лука любопытствует с поистине детской непосредственностью и не собирается ни катиться, ни умолкать. — Хочется пристрелить меня? — Каждый день жалею, что тебя не утащила та водная ведьма. Лука и глазом не ведёт в ответ на такое откровение. Его как раз не царапает. Он знает, что ему в лицо врут. — Конечно, ты не жалеешь. Ни одной единой секунды. Ты бы ни за что не отказался от меня. Наазир смотрит на него как на чужого сейчас. Смотрит так, будто впервые видит и никогда не знал. Луке эта игра даже в чём-то по вкусу. Луке, наверное, нравится. Нравится его убеждать. — И ни за что не откажешься сейчас. Нравится убеждать в своей ценности и исключительности. Ни больше, ни меньше. Он такой один. Иначе и быть не может. Иначе эти стены уже бы развалились. Наазир его игнорирует и только смотрит. Довольно красноречиво, но Луке мало. Луке хочется больше его внимания. И злости тоже. Криков. Не только их. — Ну так давай, докажи мне обратное, — всё не унимается и, как и в комнате, готов чуть ли не выплясывать вокруг. Готов добиваться своего куда дольше, чем привык. — Или, может… решим это по-другому? Бери меч. Сделаешь меня, и тогда, может быть, полегчает? — предлагает, кивая на чужие ножны, и нарочно задерживается взглядом на брючном ремне. Очень рисованно и нарочито. Наазир от этого не впечатляется, а, напротив, кривится. Морщится. — Ты зарываешься. — А не сделаешь — я снова тебя трахну. Лука его будто не слышит. Лука подмигивает и готов повиснуть на нём прямо здесь, во внутреннем дворе. С обещаниями, уловками и даже, о ужас, кусачими поцелуями. Сейчас ему хочется и их тоже. Только потому, что губы напротив него так дёргаются. — Уже иначе, не на лопатках. Соглашайся, Наазир, в любом случае не проиграешь. И чем сильнее с ним не хотят связываться, тем сильнее самому Луке хочется. Наазира же как от лицевой судороги косит. Сводит всю правую сторону лица. От отвращения, видно. К кому-то из них. — Какая же ты… Не исключено, что к обоим. — Что? Мразь? — Лука нарочно не даёт ему договорить. Лука с удовольствием сам произносит это слово. — Что же ты только сейчас это заметил? Повисшая пауза разбивается о тяжёлый выдох. Выдох, наполненный самым настоящим, неподдельным сожалением. — Никогда больше я не возьму тебя с собой. Не позволю стоять рядом, не… — Так и не надо. Я не хочу больше таскаться с тобой, — Лука его прерывает на середине гневной тирады и лишает даже такой малости. Лишает удовольствия отчитать себя, как сопливую малолетку. — Не хочу выполнять идиотские поручения, охотиться и убивать пьяниц за три монеты в качестве приработка. Я больше не хочу с тобой. И быть как ты я тоже больше не хочу. Договаривает, и повисает пауза. Договаривает, и над одним из многочисленных внутренних дворов проносится стайка испуганных кем-то птиц. И ни один, ни второй головы не поднимает. Наазир становится мрачнее низких, нагнанных с запада туч. Наазир, наконец, стаскивает колчан со спины и бросает стрелу. — Бери меч. — Ну наконец-то, а я уже начал думать, что ты… Лука, что сначала было усмехается, не договаривает, осекается, отскакивая назад, и тут же крутится, спасая живот и правую бочину от скользящего рубящего. Надо же, как выхватил! Лука не договаривает, быстро пятится, добираясь до старой оружейной стойки, и хватается за ближайшую же рукоять. Не глядя. По весу чувствует, что на эту схватку ему достался полуторник, но рассматривать некогда. Тут же ставит блок, не позволяя полоснуть себя уже по лицу, и, разорвав сцепку, отшатывается. Бегает пока. Пока крутится и блокирует, защищая то бедро, то спину. Примеривается, хотя к этому противнику ему и не надо. Знает все сильные стороны. Слабые тоже знает. Кружатся оба, и всё так быстро, что если бы кто высунулся поглядеть, то не уследил бы. Не поймал очертаний двух размазанных фигур взглядом. Для Луки всё это — затягивающая игра. Наазир — в бешенстве. Наазир в кои-то веки серьёзно, без уклонений и шуток, пытается его достать. Порезать, проткнуть и, может быть, даже убить. Лука не уверен насчёт последнего, но подставляться всё равно не стоит. Он и явился сюда вовсе не затем, чтобы позволить выместить на себе весь гнев. О нет, он не великодушный — такими широкими жестами не увлекается. Он не великодушный… не благородный. И быть таковым не пытается. Никогда не станет пытаться. Ни для кого, ни с кем. Всегда себя выберет. Всегда. Этот двор отличается от прочих тем, что не квадратный, а скошен на одну сторону. Этот двор уже и длиннее. Удобно для стрелков. Так себе для мечников. Но они оба лёгкие, оба манёвренные. Они оба знают друг друга, и от этого лишь интереснее. Лука во время не доведённого до конца пируэта получает хлёсткую увесистую пощёчину и едва не получает ещё и остриё в бок. Приходится отступить, отдалиться стремительной перебежкой, разорвать дистанцию и, стоя почти у побитых стрелами мишеней, выдохнуть и отереть раскровленный рот. Надо же, как залепил. Лука промаргивается даже, убеждаясь, что ничего не кружится, и с чужих ног — так он следит за тем, чтобы дистанция не уменьшилась слишком быстро, — переводит взгляд на лицо. Переводит взгляд на лицо и убирает языком снова выступившую алую каплю. Щека онемела, но это не мешает ему улыбаться. Конечно, нет. Полученные удары никогда ему не мешают. Вопросительно приподнимает бровь, будто спрашивая, ну когда же уже, и Наазир словно колеблется. Наазир не знает, остаться или, презрительно сплюнув себе под ноги, уйти. Уйти, вправду никогда больше не связываться и забыть. К чертям забыть про этого вот и надеяться, что он, такой самонадеянный и глумливый, не вернётся в какой-то момент. Не выполнит контракт и потеряется. Наазиру бы уйти, но Лука, наклонившись, быстро вытягивает из-за голенища сапога метательный нож и бросает его, почти не целясь. Бросает небрежно, но быстро. Бросает так, что Наазир едва успевает пригнуться и спасти лицо. Лицо, на котором пока ещё нет отметин. Нет, если забыть про следы, оставшиеся от когтей. Но те и не на лице. Те почти не считаются. Наазир выпрямляется снова, медленно выдыхает через раздувшиеся ноздри и, покачав головой, бросается вперёд. Лука уворачивается вместо блока. Теперь ему хочется ответить на эту пощёчину. Ой как хочется, да только мечник из него не такой хороший, каким стал Наазир. Только вот ему больше приходится крутиться и уходить, чтобы не получить ещё раз. Ему приходится хитрить. Впрочем, когда он не делал этого? Получает царапину на бедро, ставит почти такую же, симметричную, на чужую ногу и, улучив момент, дождавшись, когда клинки снова со звоном сойдутся, удерживает свой только правой рукой, а левой хватается за чужой ворот. Тащит его на себя, намотав на кулак, и, подавшись вперёд ещё, продавив чужой меч, с силой кусает за беззащитную губу. Кусает тут же ещё, нижнюю, после — верхнюю, дезориентирует, напирая с силой всего своего желания, и у Наазира, взбешённого до красной пелены перед глазами каких-то десять минут назад, начинают подрагивать пальцы. Скрещённое оружие ходуном ходит. Лука отбирает его меч безо всякого труда. Отбирает, отбрасывает на землю и всё не отрывается, несмотря на то что жрёт больше, чем целует. Жрёт, продавливает, напирает, заставляя открыть рот. Вырисовывая внутри чужого линии кончиком своего языка. Лука вцепляется в него уже двумя руками, а когда тот вздрагивает, расслабляется, то выхватывает кинжал из его же поясных ножен. Приметил, ещё когда просто смотрел. Когда слушал, как стрелы упруго вспарывают воздух, находя мишень. Выхватывает кинжал и тут же, в мгновение ока, разворачивает Наазира к себе спиной. Просто с силой дёргает за плечо и сам делает шаг в сторону. Прижимает его к себе, вдавливая лопатками в грудь, и когда тот смаргивает, дёргается, идёт, широкое, им же любовно заточенное лезвие уже под его кадыком. Щекотно холодит кожу. Вот-вот её оцарапает. Наазир сглатывает и режется. У Луки же внутри ноет всё. Ноет от предвкушения и осознания своей победы. Нечестной, в чём-то подлой, но… Но кого заботят такие мелочи? Кто станет договариваться в реальном бою? У Луки внутри всё плавится, он сам не понимает, отчего так тяжело дышит, и, не удержавшись, второй, свободной, рукой проходится по чужим груди и животу. Задерживается, чтобы надавить, заставить повести бёдрами и вжаться задницей поплотнее. Задерживается, а после спускается ниже, цепляется пальцами за чужой брючный ремень и тянет его вниз. Наазир дышит ничуть не тише. У Наазира, видимо, тоже месиво вместо лёгких, и потому, чтобы глотнуть воздуха, он запрокидывает голову. Касается макушкой чужого плеча. Касается, тут же очнувшись, подаётся вперёд, насколько позволяет лезвие, и замирает. Замирает, но поздно. Лука уже всё про него понял. Уже всё знает. Лука кусает губы и медленно, ими же, ведёт по чужой солёной коже. Ведёт ими по загоревшей полоске под линией роста волос и прикусывает. Сначала там, а после пониже, уйдя вправо. За плечо. Кусает и, толкнув в спину свободной рукой, заставляет Наазира шагнуть в сторону конюшни. Лука знает, что внутри никого нет. Лука знает, что не взял бы верх честно. Луке плевать, у него внутри всё взрывается, подобно пороху, от восторга. Наазир, который так его гнал, сейчас сдался. Похоти или рукам, которые совсем скоро его разденут, — не важно. Важно то, что спустя пару минут, когда опустится коленями на колкую солому, чужие штаны расстегнёт сам. *** Лаборатория, или пыточная, что, как по мне, куда ближе по смыслу, ничуть не изменилась с моего первого появления здесь. Всё так же. Только разномастных банок, заполненных чёрт знает чем, стало будто бы больше. Будто бы — я не уверен. Уже ни в чём. Не уверен даже, что в одной из этих стеклянных уродищ отражается именно моё лицо. Присматриваться нет никакого желания. Выяснять, почему спустя несколько недель снизошли до приглашения наверх, тоже. Пальцы правой так и остались непослушными. Тряпку, что закрывает швы, козлоногий мальчик менял раза три от силы. Странно, что не загнило ничего при таком-то тщательном уходе. Наверное, я бы и этого не ощутил. Только как в жар бросило бы, и начал пульсировать локоть. Наверное, не знаю наверняка, да и не хочу знать. Дед велел мне явиться — и вот он я. На пороге. Не могу даже побродить среди столов и полок, пока не разрешат. Вообще ничего не могу. Полная беспомощность, и это хуже любой боли. Ощущать себя не просто слабым, а самым беззащитным из всех. Самым жалким и ни на что не способным. Поистине замечательное ощущение. Волшебное. Волшебное настолько, что ещё немного — и начнут крошиться кромки зубов от давления друг на друга. Выжидаю, пока занятый чем-то у дальних столов алхимик заметит меня, и кошусь на поднявшегося вместе со мной мальчишку. С нашего последнего разговора прошло уже несколько дней, и после этого он ни разу не задерживался надолго. Убегал сразу же после того, как делал укол, и пресекал все мои попытки поболтать с ним. Убегал сразу же, но куда медленнее, чем мог бы. Нога его ощутимо беспокоит. Видимо, что-то со швами. Видимо, внутрь попала грязь или началось отторжение тканей. Чёрт знает, что у него там, под грязной хламидой. Чёрт знает, как этот дед там всё приладил. И как давно — тоже. Дожидаюсь, пока до меня снизойдут, закончив со своими важными делами, и невольно осматриваю всё, до чего дотянусь взглядом. Взглядом, что цепляется за начищенные до блеска, хитро выточенные инструменты. Тайра пользуется подобными, когда копается в своих мышах. Особенно мой взгляд притягивают острые, режущие кромки и дочерта разных зажимов, которыми перекрывают крупные вены во время операций. Во время ампутаций, которые мне доводилось видеть ещё в Ордене. И сердце поневоле тут же пускается вскачь. Ощущаю, как начал пульсировать висок, и как бы ни пытался убедить себя, что вся эта дрянь заготовлена не по мою честь, ничего не получается. Слишком уж близко к смотровому креслу всё это дерьмо разложено на заботливо подстеленной желтоватой салфетке. Старик всё копается, и я начинаю воспринимать это как отсрочку перед неизбежным. Вижу только его затылок и сгорбленную спину. Вижу и не хочу смотреть. Перевожу взгляд на второго, всё ещё похожего на человека мальчика, и тот поспешно отворачивается. Не то потому, что боится, что я начну намекать на что-то, не то потому, что знает, для чего все эти инструменты. Сам же их и приготовил наверняка. Что же… Медленно выдыхаю, и тут же, будто ожидая этого, оборачивается и старик. Оставляет то, с чем возился, и не торопясь подходит почти вплотную. Задерживается только, чтобы протереть руки какой-то мутной настойкой с острым спиртовым запахом. Оттереть с кожи кровь, в которой выпачкался, пока с чем-то копался. Или, может быть, с кем-то, представленным одной частью. Придирчиво рассматривает меня, носом так и крутит, даже хватается за мой подбородок своей холодной рукой и, дёрнув в сторону, заставляет повернуться боком. Ощущаю, как ощупывает мои зубы прямо через щёки. Будто пробует челюсть на крепость и, дёрнув за неё вниз, заставляет открыть рот. Заглядывает в него, задумчиво потирает нос свободными пальцами и легонько отталкивает прочь. — Хорошие у тебя зубы? — спрашивает, а сам что-то уже прикидывает. Сам уже вычисляет там для себя что-то. — Не крошатся? Понимаю, что даже не могу соврать. Понимаю, что язык не поворачивается даже для привычного сарказма. Не могу ничего, кроме кивка, из себя выдавить. Если сначала мог что-то спрашивать и нести всякую чушь, то теперь никак. Совсем ничего не сделать. Опускает голову тоже, прикидывает что-то себе и, махнув рукой, отходит. — Ладно, сначала посмотрим, что там с рукой, а уже после решим с зубами. С зубами, значит. Ему нужны мои зубы. — Садись в кресло. Подчиняюсь, и как бы мне ни хотелось притормозить или и вовсе повернуться к лестнице, не выходит. Могу делать только то, что сказано, и ни шага в сторону. Только так, и всё тут. Огибаю шаткий, только для инструментов предназначенный стол, и опускаюсь уже на знакомое место. Куртка осталась внизу, и он, защемив на переносице монокль с толстой выпуклой линзой, задирает широкий рукав моей рубашки. Разрезает плотную повязку и сначала изучает плотный багровый шов. Вытягивает из него все уже вросшие в ткани нитки, и этого я тоже не чувствую. Совсем ничего. Когда крутит и сжимает, ощупывая, — тоже. Цокает языком и берётся за длинную иглу. Медленно тыкает ею кончик каждого из моих пяти пальцев и, не добившись никакой реакции, удручённо качает головой. — А я говорил, что ничего не выйдет. И смотрит на меня с таким укором, будто бы это я виноват, что ничего не вышло. Нарочно всё ему испортил. Провалил внезапный эксперимент. — Только времени зря столько потратил. Что смотришь? Не желаешь извиниться?! И интонации у него так и скачут. То спокоен вроде бы, то почти в визгливой истерике. Не в себе настолько, что сам не замечает, как скачет от одного к другому. И меня натурально жрёт то, что мне иначе как правду не ответить. Не съехидничать и не выдать встречный вопрос. — Нет. Не могу даже промолчать. Могу только выполнять команды, и плевать моим же собственным губам, что я хотел произносить, а что нет. Воистину удивительная штука, эта зелёная дрянь. Удивительная и от своих свойств вдвойне мерзкая. — Какая грубость. Кривится весь, будто судорогой рябит и в итоге только качает головой. — Животина — она и есть животина. Что с неё взять? Никаких манер. Никакой благодарности! — бормочет негромко, переминаясь с ноги на ногу. Словно в нетерпении весь. И смотрит так требовательно ещё. Так требовательно, что я даже могу задать встречный вопрос: — Это за что же? — За то, что я несколько недель потратил в никуда, чтобы посмотреть, выйдет ли что из всей этой затеи. Само нравоучение сейчас и такой весь с виду почтенный лекарь, распекающий своего безответственного пациента. — И, надо же, всё, как я и говорил. Не вышло. Такой весь лекарь, вызвавшийся оказать помощь, да только взгляд у него тяжёлый и будто склизкий. Только вся одежда то тут, то там уляпана не отстирывающимися пятнами крови. — Кровообращение в норме, кость, видимо, тоже срастается, но нервы — увы. Цокает языком и сгибает кисть в обратную сторону. Давит на неё, и я не чувствую ни боли, ни натяжения связок. Ничего не чувствую. — Сдохли все твои нервы. Отрубить надо было её и уже отдельно копаться, без вот этого неблагодарного тела. «Неблагодарное тело», разумеется, против таких методик, но у него нет права голоса. Я не могу с ним поспорить, как раньше. И это будто ещё один камень сверху. Камень на и без того придавивший меня завал. — Что у тебя с печенью? А почки? Расскажи мне про свои почки, — требует и всё вглядывается. Изучает моё лицо и тут же, не дав сказать, машет свободной рукой. Словно отсекает ею что-то. — Хотя что с тебя взять? Там, поди, отбито всё и пропито давно. Что, скажешь нет? Сама подозрительность, и мне не хочется спорить. Мне хочется выдавить из себя единственно правильный ответ и надеяться на то, что он отвянет от меня. Хотя бы от той требухи, что внутри, сочтя её непригодной. — Да. Едва ли не впервые в жизни мне это как-то помогает. Помогает не соврать, но покривить немного. Я не умираю от распада проспиртованных органов, но и назвать себя трезвенником, который никогда не получал по пояснице тяжёлым сапогом, не могу. — Какой же ты бесполезный в итоге. Надо было оставить того, первого. Всё моложе и здоровее был, — напоминает вдруг, и я дёргаюсь. Неумышленно и не собиравшись. Я дёргаюсь, потому что нет. Не надо было. Не надо было ему тут оставаться. — Впрочем, с почками попробовать можно. Зубы вот тоже ничего. Может, и лёгкое в итоге сгодится, — перечисляет список моих сомнительных достоинств и возвращается к осмотру. Склоняется над столом снова, вцепляется в руку, так и этак её вертит. То сжимает, то просто пытается перекрутить. Изучает шов и пробует его пальцами. Видно, на плотность. Глядит, насколько хорошо схватился. И, надо же, этим он остаётся доволен в итоге. — А регенерация ничего. Вот тут даже странно, согласен. Странно, учитывая мой роскошный рацион и всё новые и новые порции заразы, гуляющие по крови, что вообще срастается что-то. — Может, не такой ты и ненужный? — спрашивает, и я не моргаю даже, пока, пожевав губами воздух, не продолжит и дальше рассуждать вслух. Не со мной разговаривает, сам с собой треплется. — Может, получится подсадить что другое вместо твоей бесполезной культяпки? Треплется и вдруг с силой дёргает меня вперёд, ухватив чуть выше локтя. Слишком даже сильно дёргает. Неожиданно для такого дряхлого тела. — Раз уж занялся, попробую сначала уже с ней, а после займусь всем остальным, — решает и сразу же оборачивается назад. — Фольтвиг, притащи вон ту бутыль. И жгуты тоже, — выдаёт распоряжения и тут же возвращается к совещанию с самим собой: — Думаю, тут стоит убрать повыше. Вот тут, выше локтя. Пережимает руку обеими своими прямо поверх задранной ткани, самому себе показывая, сколько же стоит «убрать», а я ощущаю если не ужас, то безумно близко. Я парализованный и не могу даже дёрнуться без чужого позволения. Мне придётся смотреть, как отнимают мою правую руку, и не иметь возможности даже отвести взгляд без команды, не то что освободиться. Если раньше я думал, что с помощью магии можно будет оживить её, то после того, как останется короткая культя… Назад уже ничего не вернёшь. Не восстановить отсечённую часть. С этим никакой магии не справиться. Можно залечить раненое, но мёртвое — не оживить. Не вернуть назад в том же виде. Ничего уже будет не вернуть. — Что-то у тебя пульс частит. Ты это брось. Прекрати немедленно! Или крови будет слишком много. Истечёшь ею, и как мне с тобой работать дальше? Снова ждать, пока ты изволишь восстановиться для новой операции? Вскидывает голову, пытливо вглядывается в моё лицо, и я замираю. Замираю, позабыв вовсе о своём страхе остаться без конечности. Потому что его глаз, выпуклый и увеличенный линзой монокля, мне очень хорошо знаком. Я знаю, где он его взял. И тонкие, куда более аккуратные швы, нежели те, что он накладывал мне, тому подтверждение. В уголках глаза по два. Тонкие, едва заметные линии. Он не просто забрал у мальчишки глаз. Он забрал его для себя. Чтобы заменить свой старый. Заменить свой второй. Первый он, видно, переставил ещё раньше. Поэтому он показался мне таким странным. Показался мне чужим на этом морщинистом лице. Он и есть чужой. Позаимствованный у кого-то. Старик медленно меняет части своего тела. Старик за этим забрал у мальчишки сразу всю нижнюю челюсть. Ему были нужны его зубы, и, видно, некоторые из них не прижились, были отторгнуты организмом, и теперь алхимик хочет добрать те, которых не хватило. И с почками, видимо, у него тоже серьёзные проблемы. Пока только у него, но скоро при таком раскладе будут и у меня. Даже любопытно на миг… Без скольких органов человек может жить? Наверное, стоило этим раньше поинтересоваться. Когда ещё получалось разговаривать без позволения. А что же дальше? Дальше нужно позволение на то, чтобы дышать?.. — Фольтвиг, ты что, плохо слышишь? Следует промыть тебе уши? Я что велел?! — рявкает уже, и мальчишка суетливо хватается за бутыль. Ступает ближе, а старик, пробормотав что-то о невоспитанных шалопаях, берётся за ножницы и срезает рукав моей рубашки по самую горловину. Хватает меня за плечо, тащит вперёд и заталкивает руку в тиски, заставляя меня почти грудью лечь на столешницу. Ему должно быть удобно всё это делать. Ему должно быть светло, и поэтому, как только бутыль оказывается на месте, по его левую руку, он требует больше света. Больше ламп и опустить ту, что почти над моей головой, пониже. А сам смачивает тряпицу и протирает мою кожу. Тут я всё прекрасно чувствую. Тут, где он собирается сделать надрез и деловито накладывает тугой жгут. Конечно же, ему не нужно, чтобы я умер от потери крови. Ему нужно, чтобы я это пережил. А потому, прежде чем приступить, явно вырубит чем-то. Очнусь уже без руки. Понимаю это так чётко, что готов закричать. Готов протестовать всеми возможными способами, но мне не позволено это делать. Мне позволено только смотреть и дышать. И хуже этого не может быть ничего на свете. Даже смерть не так плоха по сравнению с беспомощностью. Алхимик — или же кем он там себя считает? — осматривает инструменты, цокает языком вдруг и поднимается на ноги. Понимает, видно, что кость ему скальпелем не перепилить. Понимает, что нужно что-то покрепче и побольше. Решает, что недостаточно подготовился, и принимается вынимать новые и новые инструменты. Достаёт их из свёртков, потрошит какие-то ящики и в итоге, наконец, находит искомое. Оказывается, у него под рукой не было пилы. Хорошей такой, стальной, с крупными зубцами. Фольтвиг почему-то загодя не приготовил и её тоже. Может быть, и не знал, что старику понадобится. Может быть, не хочет оставаться единственным изувеченным существом в этом мире. Перевожу взгляд на его спину и не понимаю, чего же он ждёт. Почему всё ещё тут. Я бы, наверное, вышел, чтобы не кривиться от не самых приятных на свете звуков. Я бы никогда не стал помогать кому-то настолько же шарахнутому на голову, как этот дед. Не был бы зашуганной прислугой, позволяющей калечить и себя тоже. Раньше я бы много чего не позволил, а теперь могу только ждать, пока ко мне вернутся, чтобы заняться вплотную. Теперь могу только ждать и надеяться на то, что не переживу это. Усну, накачанный до отказа, и больше не проснусь. Что в итоге сердце, которое столько раз пыталось то лопнуть, то разорваться, остановится. После того, как он примется потрошить меня, дороги назад уже не будет. Через несколько минут не будет. Для меня всё будет закончено. Только не разом, а медленно, по частям. Вдруг вспоминаю о том, сколько раз насмехался над смертью и всегда говорил, что уйду молодым. Уйду после неудачной драки или поймав отравленную стрелу. Уйду потому, что противнику повезёт больше. А тут… тут и не противник даже. Тут всё намного хуже. Такая смерть — худшая из всех. Умереть беспомощным и жалким — отвратительнее всего. Умереть не с оружием в руке, а от гноящихся ран или потому, что тело не сможет работать без одного из жизненно важных органов. Умереть на чужом, натёртом до тусклого блеска разделочном столе. Понимаю, что трясёт, только скосив глаза и заметив, что тиски ходуном ходят. Понимаю, что это не дрожь уже даже, а почти припадок. Внутри всё вопит, и никак не заткнуть, не прекратить это. Не утихомирить. Внутри всё пылает, и нет этому пожару выхода. Потому что мне не разрешили вопить и возмущаться. Вот так запросто. Старик возвращается на своё место. Света от придвинутых ближе ламп становится больше. Протерев руки, берётся за один из разделочных ножей и почти уже было делает первый уверенный надрез, как, спохватившись, откладывает его в сторону. — Вот же… Совсем забыл, что ты ещё в сознании, — сетует с такой непосредственностью, будто всего-то лишь об остывшем супе говорит, и отходит снова. Видно, за своей зеленоватой жижей или чем похлеще. Отходит снова, и я не могу надышаться в эту отсрочку. Я не могу заставить себя принять то, что сейчас произойдёт. Я просто не могу. Не могу, и всё тут. Вскинув голову, насильно почти отодрав её от столешницы, взглядом нахожу вторую, перемещающуюся по лаборатории фигуру и теперь, при свете, глядя на него со спины, вижу, что правая сторона его хламиды заляпана чем-то изнутри. Чем-то, оставляющем пачкающие, просачивающиеся пятна на уровне бедра. Вижу и понимаю, что гниёт заживо. И я так же буду, когда вместо непослушной руки мне пришьют чью-нибудь лапу. Понимаю, что это конец. Абсолютно идиотский и противный до омерзения. Я отсюда не выберусь. Никогда больше не увижу ничего, кроме каменных сводов. И снег ли там падает или дождь идёт — перестаёт иметь значение. Я не выйду отсюда. Может, он сам то, что от меня останется, найдёт. Найдёт мёртвым, разрубленным и собранным снова, но уже из десятка других существ. В груди всё сдавливает в единый миг. Сжимает, будто сердце угодило в чужой кулак и пытается биться вопреки хватке. И от этого и больно, и перекрывает горло. Душит. Старик стучит по стеклянной стенке тубы ногтями и делает шаг назад, в мою сторону. Старик что-то там себе бубнит, оборачивается и больше не медлит. Возвращается, уже собирается опуститься на стул и… не успевает. Оказывается застигнутым врасплох коварным, в спину прилетевшим ударом. Может, козлиная нога и болит, но всё ещё действует. И прыгать, толкаясь ею, выходит весьма стремительно. Я поверить не могу, что он решился и всадил в итоге лезвие в чужой бок. Ударил раз, и тут же, уже другой рукой, второй. Воткнул длинную металлическую спицу в чужую шею и дёрнул её вниз. За минуту до того, как я едва не остался без руки. Неужто пожалел?.. Поэтому передумал? Ударил и тут же отпрянул назад. На шаг, на два… на три, к заваленным всякой дрянью столам. Отступил и замер там, ожидая, когда же дед рухнет на пол. Я тоже жду. Жду и даже не дышу. Не верю ещё в то, что вот оно, пронесло! В последний момент уберегло что-то! Не верю, и… видимо, не зря. Дед как держался за спинку своего рабочего стула, так и держится. Согнулся только после первого удара, но даже не охнул. Ни крика, ни стона. Ничего не было. И это… это более чем подозрительно. Накрывшее меня с головой облегчение уступает место подозрению, и я, согнутый как чёрт-те что, с трудом поворачиваю голову. В его сторону. И замираю с распахнутыми не только глазами, но и ртом. Тишина в лаборатории мёртвая, потому что полученные алхимиком раны даже не кровят. Он разжимает пальцы и, выпустив из них тубу с зелёной жижей, выпрямляется. Не оборачиваясь, молча выдёргивает сначала спицу, а после засевший по самую рукоять разделочный узкий нож из своего бока. Выдёргивает и бросает на стол прямо перед моими глазами. И обе железки оказываются перепачканы кровью, но кровь эта почти чёрная и густая. Мёртвая, свернувшаяся уже кровь. Я не понимаю… Я просто не понимаю, как такое возможно, а он в это время равнодушно, без своих идиотских причитаний и бубнежа, задирает свои верхние одежды. Чтобы, обернувшись, деловито ощупать рану. И место, куда воткнулось лезвие, оказывается почти синим. Оказывается пересечением двух старых швов. Вовсе не таких, как у него на лице. О нет… Спина и бок у него просто перепаханы. Шиты-собраны из разномастных кусков кожи. Спина и бок будто собраны уже не раз и не два. — Ну вот, — выдыхает наконец, и в голосе столько равнодушия, что я только теперь понимаю, кому угораздило попасться. — Испортил хороший орган. Выдыхает и оборачивается уже полностью, потеряв ко мне всякий интерес. Оборачивается и смотрит только на мальчика, лица которого мне не разглядеть. — А я ведь столько заботился о тебе, Фольтвиг. Дед делает шаг вперёд, и голос у него по-прежнему мёртвый. Лишённый всяких эмоций. Голос у него отстранённый и будто с какими-то маниакальными нотками. Очень тихий, вкрадчивый голос, из тех, что и никакой вроде, но, услышав, больше не забудешь. Слишком уж равнодушный. — Дал тебе ногу вместо той, что ты имел глупость потерять, сунувшись в лес один, и вот так ты решил мне отплатить? — спрашивает, и я тут же вспоминаю вытянутую колбу с изуродованной швами ступней. Понимаю теперь, что не кромсал ему пальцы по одному. Понимаю, что, действуя из каких-то своих резонов, просто оттяпал Фольтвигу всё по колено, а то и выше, вместо того чтобы ампутировать только перебитую ступню. — Вот так, я тебя спрашиваю?! — срывается на крик, и тот перестаёт быть человеческим. Звук вообще не похож ни на какой из тех, что мне доводилось слышать. Звук страшный, режущий, и после него тут же будто проносится что-то мимо. Что-то полупрозрачное и тёмное. Проносится мимо меня и замирает между ними. Замирает для того, чтобы поспешно скрыться, растаяв прямо в воздухе. Может быть, мне почудилось, а может быть, это банши явилась за тем, кому грозит скорая смерть. И что-то подсказывает мне, что смерть эта наступит не от двух оказавшихся такими жалкими ранений. И я могу только смотреть, изогнув шею. Я могу только ждать того, что произойдёт дальше. Ждать и надеяться на то, что дед не сожрёт это дрожащее существо, прибившееся к стенке. Потому что мне снова кажется что-то не то. Потому что я не вижу его лица, а слышу только судорожные быстрые вздохи. Слышу их, и проклятое, искорёженное принятием галлюциногенов и всего прочего подсознание рисует отличные от реальности образы. Я вижу его другим. Я вижу другого, такого же ломкого, на его месте. И это заставляет меня паниковать. Это заставляет меня слабо дёрнуться и, тут же обмякнув, опуститься щекой на столешницу. Я ничего не могу сделать. Совсем ничего. Могу смотреть и моргать пореже. Могу наблюдать и молчать. Молчать… Дед молчит тоже, стоит только напротив, и не то думает, не то собрался всё-таки умирать. Дед молчит тоже, и стены вдруг приходят в движение. Стены оживают, и та, что ближе ко мне, правее от выхода, идёт рябью. Колеблется так сильно, что пара чудом навешанных на камень полок валится на пол. Дрожит так сильно, что ни для кого не секрет, что же это там. Что очнулось и приближается. Странно, что так поздно. Видно, алхимик и вправду не ожидал. Слышится не то лающий, не то смахивающий на стон звук и утробное мычание. Слышится попытка будто бы заговорить, но… но она резко обрывается. Визгом, слившимся со звуком ломающегося камня. В лаборатории становится теснее в два раза, один из столов оказывается перевернут. В лаборатории вырастает каменная, наполовину только лишь высунувшаяся глыба. И, не получив ни одного произнесённого вслух приказа, вцепляется в мальчишку. Хватает его за обе руки и, дёрнув, перекидывает через себя, укладывая спиной на груду разномастных стекляшек. И треск, и хруст, и звон разом. И треск, и хруст… задавленные куда более громким и выразительным, чем раньше, воплем. Воплем того, кого связало по рукам и ногам. И ладно бы верёвкой, так нет же — каменными петлями, будто ухватами. Я оказываюсь забыт, у алхимика куда более важные дела. И не то мстит, не то и впрямь только наказывает. Наказывает самым из диких способов, что мне довелось увидеть своими глазами. Как же много я видел… и никогда — как человек лишается всех конечностей разом. И даже несмотря на то, что нечем ему, всё равно кричит. Глухо, утробно, так, что кровь на мгновение замирает в моих жилах. А сердце, напротив, колотится быстро-быстро… Сердце колотится оттого, что я, идиот, так сильно просчитался. Я был уверен, что голем — это единственное, чего следует опасаться. Я был уверен, что дед дряхлый и жизнь едва теплится в его теле. А вот как всё обернулось на самом деле. Он, видно, давно уже всё это начал. Он, видно, и не живой в привычном смысле вовсе. Он собирает себя раз за разом, подбирая совместимые с телом органы, и сейчас очень раздосадован. Потерей одного из них. Крови так много, что, кажется, её запах выдавил из лаборатории весь воздух. Все остальные запахи выдавил. Крови так много, что она стекает со стола на пол и пачкает собою и камень, и отброшенные конечности. Пачкает чужие, уже никому не нужные тряпки и содранную с лица пластину. И быстро всё. Всё так быстро… Дед склоняется над ним, что-то делает, и не перестающий ни на секунду мычать парень затихает. Не то умер, не то что похуже. Я забыт, и вряд ли про меня сегодня вообще вспомнят. Он слишком занят. Занят так сильно, что, вернувшись за инструментами, даже меня не замечает. Принимается за дело там, около другой столешницы. Вовсе не для этого предназначенной. Принимается за дело, и звук, с которым кромсает и дёргает, заставляет меня вздрагивать. Я не знаю, что он делает, и никогда не хотел бы узнать. Я не понимаю, сколько времени проходит, но все мышцы уже ломит. Я не понимаю, в какой момент голем исчез и не отключался ли я. Не уверен в этом. Потому как, в очередной раз подняв голову, не нахожу взглядом ни брошенных каменной глыбой частей тела, ни самого остова этого самого тела. Не понимаю, куда всё делось, и только кровь и битое стекло говорят о том, что не привиделось. Только кровь, которой хватило бы на то, чтобы вымазать тонким слоем весь пол. Алхимика тоже нет — скрылся в одной из соседних комнат. Скрылся за ширмами или перегородкой. Алхимика нет и надежды уже тоже. Пытаюсь считать про себя для того, чтобы хоть как-то контролировать время, но каждый раз сбиваюсь. Путаю цифры и начинаю заново. Путаю, кусаю себя за язык или щеку, и по новой все. По новой… Возвращается как ни в чём не бывало. Появляется с противоположной главной двери стороны и, осмотревшись, цокает языком. Видно, не по душе ему, что здесь теперь так грязно. — Эй ты, животное, — зовёт совершенно обыденно и вернувшись к своему прошлому брезгливому тону. Зовёт будто собаку, и я ненавижу себя за то, что тут же отзываюсь и, несмотря на чуть ли не судорогой скованную шею, поднимаю голову. — Да-да, ты. Сталкиваемся взглядами, и он оценивающе склоняет свою набок. Долго стоит, потирая морщинистый подбородок, а после, решив что-то, кивает. Так, будто позволил себя уговорить. — Ослабь тиски и поднимайся, — приказывает, и я ушам своим не верю. Приказывает, и пальцы левой тут же тянутся к фиксирующим штырям, что можно вытянуть безо всяких проблем. Ни резьбы, ни стопора. Делаю то, что велели, и выпрямляюсь, а после, не теряя времени, и вовсе становлюсь на неверные ноги. Всё, как он и сказал. — Прибери тут всё и выметайся. Указывает рукой на дальний, самый тёмный из всех углов, и если прищуриться, то можно разглядеть в нём очертание каких-то вёдер или инструментов. Тянусь к ним сразу же, несмотря на то что едва заставляю себя передвигаться. Рискую и вовсе растянуться по полу, и поэтому хотя бы левой, но стараюсь держаться. За стены и столешницы. — Видно, придётся тобой позже заняться. Последнее уже себе под нос бурчит и, тут же развернувшись, исчезает в одном из каменных ответвлений. Видимо, куда-то туда он и унёс тело. Видимо, где-то там он и будет «менять» испорченное на целое и живое. Мне же так плохо, что я на секунду даже сомневаюсь, я ли это вовсе. Меня так мутит от запаха крови, что, добравшись до чужих тряпок и швабр, я едва не утыкаюсь в один из черенков носом. Я не понимаю, как то, что я увидел, вообще возможно. Я не понимаю, что это за тварь. Как оно разговаривает и ведёт себя так, будто я действительно являюсь для него каким-то животным. Оно не может быть человеком, но и ни на одну из встреченных мною тварей не смахивает тоже. Вампирам ни к чему ухищрения с зельями и заменой вышедших из строя частей тел. Оборотни регенерируют сами… Что же он такое? Кто он вообще? Собираю разбитые стёкла и скидываю их в одно из вёдер. Собираю, и пальцы подрагивают. Всё в липкой, застывшей уже крови. Опускаю взгляд вниз и понимаю, что теперь мне всё это отмывать. Мне помогать ему. Готовить инструменты, натирать банки с замаринованными гадами и частями их требухи. Понимаю, что теперь я — мальчик-служка. Мальчик на побегушках, которого будут медленно раскраивать и разбирать. Одной рукой сложно, режу пальцы раз или два. Одной рукой медленно, но судя по тому, что дед не появляется ни через час, ни когда я, закончив с осколками, думаю, чем же замыть всю кровь, его это нисколько не расстраивает. Судя по тому, что я увидел, времени у него просто тьма. Что же ему причитать тогда о двух неделях, если оно ничего не значит для него? Это самое время?.. *** Они сталкиваются в одном из тёмных крытых коридоров, и Лука тут же закатывает глаза, уверенный, что вот, ну сейчас точно начнётся. Начнётся по новой то, что он вообще не хочет ни слышать, ни обсуждать. У них, видите ли, возникла проблема. Проблема из-за того, что Наазир уверен, что теперь-то уж их связало прочнее некуда, а Лука уверен, что нечем и связывать. Что ничего не изменилось, и уж он-то точно никому ничего не должен. Не клялся же и не обещал. Так какой с него теперь спрос? С чего Наазир решил, что может его хватать и дёргать? И смотреть как на предателя тоже. Они сталкиваются в одном из коридоров. Лука только собирался ускользнуть и потеряться на всю ночь, Наазир же, напротив, только вернулся с очередного задания. И выглядит откровенно не очень: видно, был ранен. Видно, вымотался и направлялся вовсе не в свою комнату, иначе они бы не встретились сразу за лестницей. Один в начищенных до блеска сапогах и в кои-то веки светлой рубашке и второй, больше смахивающий на ходячий кусок грязи. — Паршиво выглядишь. Лука заговаривает первым и упорно не замечает все тяжёлые осуждающие взгляды. То, что ему преградили путь, тоже. Лука сейчас сама непосредственность и делает вид, что не понимает. Делает вид, что совсем тупой, потому что не хочет, чтобы ему полоскали голову. И настроение портили тоже. У Луки планы, в конце концов. Он хочет весело провести этот вечер. В компании какой-нибудь не отягощённой моралью девицы. Иногда ему и такого хочется. Расслабиться и поиграть. Поиграть в кого-то другого, с отличными от своих страстями и предпочтениями. Только вот Наазиру он этого объяснять не станет. Не считает нужным ни снисходить, ни распинаться. Особенно когда тот с такой осуждающей рожей. — Зато ты выглядишь так, будто нашёл расчёску. Ну вот, пожалуйста. Лука заставляет себя остаться на месте и весело всхрапывает, как строптивая лошадь. Дались ему эти идиотские упрёки. — Могу я спросить, для кого такая честь? И брови приподнимает ещё так, надо же. Ещё руки сейчас сложит поперёк груди — и ни дать ни взять само недовольство во плоти. Укор. — А зачем? — Лука и вправду этого не понимает. Смысла всех этих взглядов и вообще всего разговора. Встретились, так кивнули бы друг другу и разошлись. К чему им подобие каких-то жалких сцен? — Какая тебе разница, с кем я собираюсь переспать сегодня? Наазир чуть ли не задыхается от такой прямоты. Наазир ушам своим поначалу не верит, а после прикрывает глаза, видно, вспомнив, наконец, с кем имеет дело. И поэтому только спрашивает устало и вместе с этим ещё и глаза трёт: — Ты серьёзно? — А что, видишь следы улыбки на моём лице? — Лука разводит руками в стороны и, вопреки своим же словам, широко и с выходом скалится. — Так это улыбка предвкушения всего лишь. Не каких-то там важных намерений. — И как мне это понимать? И действительно, как? Как понимать всё то, что между ними происходит, если Лука то виснет на нём, нарочно сам лезет, а после выдаёт вот это вот? После делает вид, что они никто друг для друга и никак не связаны. Наазир не понимает. Наазир хочет его просто прикончить временами. Сейчас вот тоже. Очень хочет. И если не убить, то хотя бы испортить рожу, чтобы не пользовался ей и не улыбался вот так. — Да что понимать? Я хочу погулять сегодня. Что тебе тут непонятного? — продолжает светить зубами и косит под дурачка. Косит совсем недолго, видно, столь быстро устав от напускного энтузиазма. Становится серьёзным и даже задумчивым. Будто дошло что-то. — Или… ты против? — спрашивает будто бы без подвоха и даже постукивает указательным пальцем по подбородку. — Да, я… Постукивает пальцем по подбородку и становится ядовито-ехидным, стоит только Наазиру попытаться подтвердить это. Вот же идиот! Принял за чистую монету. И сам себя тут же ругает за это, да поздно уже. — С чего ты взял, что можешь быть против? Только из-за того, что мы с тобой трахаемся периодически? Вот именно за это и ругает. За то, что сам подставился. Под насмешки и под голос, которым можно убивать. Голос, который вкрадчивый и негромкий, но как же унизительно это слышать. Как унизительно понимать, что тот любопытный мальчишка, каким Лука был ещё год назад, исчез. Этому уже не нужны ни россказни, ни чужая помощь. Этого уже не подкупить. Хотя бы потому, что вот уже, полная независимость не за горами. Хотя бы потому, что Лука считает, что перерос Наазира, и тот это понимает. — А дальше что? Закатишь мне сцену во время тренировки? Запретишь смотреть по сторонам? — Заткнись, — не знает, как ещё прервать поток этого дерьма, и выдаёт самое очевидное. — Да с превеликим удовольствием. Лука действительно рад бы, да только вот молча ему своего не добиться. — В сторону отойди — и будешь наслаждаться тишиной аж до самого рассвета. — Почему ты такой? — Это и выдох, и отчаяние в чистом виде. Это не столько даже реплика, сколько вырвавшаяся мысль. — Почему ты всегда такая мразь? Лука только плечами жмёт в очередной раз и одёргивает полу расстёгнутой куртки. — Мне извиниться за это или спишем вопрос как не требующий ответа? Ты если соберёшься надуться на меня ещё раз, то не раньше полудня, ладно? Вряд ли у меня с перепоя выйдет нормально двигаться. Лука подмигивает ему, явно намекая на схватку или что-то поинтереснее, и встречает такой ответный взгляд, что тут же закатывает глаза, отбросив все свои намёки. — Ну что ты так смотришь? Не понимает, и всё тут. Не понимает, почему всем так важно пихать только в одну дырку и блюсти сомнительную нравственность. Ему вот будет абсолютно плевать, если Наазир решит всё-таки, что пора завести кого помягче и подобрее в своём окружении. Полюбезнее и без привычки кусаться по причине и без. — Я же не предавал тебя, не пытался зарезать в спину. Я собираюсь повеселиться немного, и только-то. Смотрят друг на друга ещё какое-то время, и Наазир первый машет рукой: — Вали. Отступает в сторону, намереваясь подняться в свою комнату, а после направиться во внутренние, спящие по ночам дворы. И вместе с грязью и потом смыть с себя и всю идиотскую привязанность. Избавиться от неё и забыть ко всем чертям. Хватит с него уже вот этого всего. Просто хватит. И когда он уже всё решил, уже собирается быть твёрдым до конца и больше не попадаться, Лука, словно почуяв это, хватает его за руку. — Погоди. Удерживает за запястье и будто невзначай поглаживает пальцами там, где ощущаются все вены, сокрытые под тонкой кожей. — Ты, конечно, выглядишь как уставший кусок дерьма, но выпить это никогда не мешает. Пойдёшь со мной? И смотрит так вопросительно, вскинув тёмные брови. Смотрит без своих уродующих насмешек и наконец-то, кажется, и вправду серьёзен. Кажется, надразнился, и Наазир, конечно же, замирает. Наазир ощущает себя ослом, но всё-таки неохотно подаёт голос: — Зачем? Позволяет продолжить диалог, и все его планы осыпаются прахом. Забудет и выбросит он, как же. — Отдохнёшь, расслабишься тоже. Глядишь, и перестанешь быть задницей. Пойдём, — зовёт и даже протягивает свою вторую ладонь. Пустую и повёрнутую вверх, словно в знак капитуляции. Прикусывает губу и всем своим видом так и излучает энтузиазм. Зовёт, и Наазир, уставший и почти сутки проведший без сна, сдаётся. Не потому, что считает это хорошей идеей. Потому что хочет знать и быть рядом. Хотя бы так, хотя бы в надежде, что эта дрянь, нажравшись, не потащится дальше. В надежде, что, будучи на глазах, Лука лишь только подразнит его и, довольный собой, этим и ограничится. Наазир сдаётся и, оглядев себя, устало изрекает: — Мне нужно переодеться. Лука тут же соглашается с ним, понимая, что такой кусок грязи рядом просто испортит всё впечатление. Отступает и, выпуская чужую кисть, кивает на тёмную арку в конце коридора. — Тогда встретимся на месте. Обмениваются быстрыми кивками, и когда тот наемник, что старше, уже поднимается по ступеням, то второй окликает его снова. Окликает по имени и добавляет к прочему громким шепотом: — И, Наазир, если меня не будет за столом, не надо ломиться и вытряхивать из кладовки, ладно? Девицам такое почему-то не нравится.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.