Колхида лежит от нас за тремя морями — земля со своими горами, героями, дикарями, вепрями, упырями, диковинными зверями и с Золотым Руном. Но, глаз не смыкая даже ночью, возле него там стоят, как стражи, чудовищные драконы, чтоб избежать покражи. И пятьдесят гребцов только с одним резоном, чтоб завладеть Руном, с песнями и трезвоном пустились на корабле за горизонт с Язоном… Вот отчего аргонавты вступили в борьбу с пучиной. Праздность была причиной. Ах, нужно быть мужчиной, чтоб соблазниться — и чем? Чужой золотой овчиной. Бродский
Душно-горчичное пламя хрустит, осыпаясь медовыми искрами, на самом острие стрелы. Льется драгоценным дождем в чахлую траву, под стоптанные сандалии. Пальцы оттягивают тетиву привычно, широким замахом, почти касаясь щеки. И можно даже не глядеть. Она знает, что попадет. Она всегда попадает. Думаешь ли ты о том, что на острие твоей стрелы всегда жизнь или смерть, девочка? Она не думает. Она попадает. Всегда. Но сегодня на острие ее стрелы — смерть. И девочка знает это. И украдкой переводит дыхание, заглатывая колкий, слезно-саднящий комок поглубже, куда-то в самые недра, в самые головокружительные бездны внутреннего Тартара. Потом, нескоро, за полночь, когда в затихшем, выскобленном, отмытом от крови и обретшем нового хозяина дворце заснут вповалку уцелевшие герои, а их предводитель торжественно опустит на царское ложе свои трофеи — заморскую баранью шкуру и заморскую колдунью — только тогда мучительно проглоченное станет рваться наружу истошными слезами, воющими проклятиями и звериными воплями. А пока девочка стоит прямо, выставив вперед ногу и пальцами касаясь щеки — твердая, тонкая и неуклонная, как стрела. И хрустящие медовые искры с острия льются в чахлую траву. И она попадет. * * * Она тонкая, как стрела. С острым лицом, костлявыми пальцами и торчащими, будто цыплячьи крылья, лопатками. Таких не воспевают на свирели пастухи. К таким не выстраиваются женихи с дарами. Таким не надевают на голову благоуханный венок, чтобы провозгласить прекраснейшей. Она это знает. Она носит короткий хитон и стрижет волосы*, словно мальчишка. И за спиной у нее звякает колчан. — Клянусь богами, Аталанта**, ты самый меткий стрелок, какого я знаю! Никто с тобой не сравнится. Безбородое, совсем еще детское лицо сияет. Но глаза глядят сквозь нее, словно через прозрачный поток, куда-то вдаль, на другой берег… на других… Если нельзя стать возлюбленной — быть хотя бы соратником. Воительницей. * * * Синий взгляд из-под нависших седых бровей острее стрелы. И слово звенит туго натянутой тетивой. — Нет. Рокочет волнами голос, играет волнами соленый ветер. — Только не девчонка. Но уже волны бьются о весла, оседая на волосах седыми клоками пены. Уже поднят якорь и над головой хлопает огромным крылом белое полотнище с вытканной посередине горчично-желтой бараньей шкурой. Синий взгляд гаснет, за широкой спиной слышно полупроглоченное проклятье и плевком сквозь зубы: — Баба — на моем корабле! * * * Она умеет доказать, что она — не баба. И не только упрямым старикам, не видавшим в жизни ничего, кроме верстака и рубанка. И когда тетива впервые запоет под костлявыми пальцами, а острое лицо в короткий миг предельной сосредоточенности, отделяющий вдох от выдоха, натяжение от полета, жизнь от смерти, вдруг станет почти красивым — с какой затаенной победной радостью она оглянется на притихших героев, возомнивших себя повелителями мира только потому, что родились мужчинами. На притихшего героя, знакомого с детства, но ни разу не взглянувшего на нее иначе, чем на товарища по играм, почти — всегда почти! — равного ему. Вот и сейчас он улыбнется, но с привычно-отрешенным ласковым спокойствием, посмотрит — привычно — как сквозь поток и скажет — в похвалу скорее себе, чем ей: — Ведь я говорил вам, друзья, во всей Элладе не сыскать лучника более меткого, чем Аталанта. И повернется, и пойдет назад к кораблю. И когда, привычно давясь растоптанными надеждами, пряча предательски саднящие глаза, она бессильно опустит до судороги зажатое в худых пальцах древко, за спиной вдруг пророкочет волнами голос. — Недурно, девочка. Недурно?! * * * Он умеет доказать, что это его корабль. Не безбородого мальчишки, случайно, волей — или насмешкой — богов возглавившего опасный поход. И уж точно не всей этой разномастной швали, кое-как набранной по медвежьим углам Иолка***. Пьяницы, воры, бездельники, пройдохи. И ни один в жизни не держал в руках весло. Хороши гребцы, нечего сказать! Ах да. Еще баба. Под широкими, задубевшими почти до полной бесчувственности от шрамов, ожогов и мозолей ладонями дерево поет чисто и звонко, как тетива. Он любит свое ремесло больше, чем битву, вино или женщин. Больше даже, чем море. Он может без конца слушать лишь волны — и дерево под своими руками. За спиной что-то звякает непривычно и неуклюже переминается. — В чем дело? Он не поворачивается, взгляд не выпускает чернеющую загнившими водорослями рану на обшивке. — Не видишь, я занят. — Я потому и пришла. Ишь ты. — Хочу помочь. Голос у нее красивее, чем лицо. И поет почти так же звучно, как волны — и дерево под его руками. И тетива в ее тонких пальцах. «Неужели? И что же ты умеешь?» — собирается спросить он, но не спрашивает. Двигаясь размеренно-неторопливо, словно корабль, меняющий курс, он оказывается прямо напротив щуплой фигурки в коротком хитоне, с мальчишечьи стриженными волосами и цыплячьи торчащими лопатками. И почему-то протягивает молоток. — Загони болт. А я погляжу. Худенькие пальцы оплетают рукоять, словно водоросли — мягко, но настойчиво-неодолимо. Удар разрезает воздух резко, звонко и легко. И он почти с удивлением ощущает, как тонкокрылой бабочкой в паутине путается улыбка в седой косматой бороде. — Глаз у тебя зоркий, в том не откажешь. Что ж, хоть от кого-то будет прок. — Локоть не задирай только. Вот так. Острая кость ложится в ладонь проще и податливее, чем привычное, верное оружие — резак или копье. От неожиданного тепла он почти вздрагивает и в каком-то давно забытом первозданном любопытстве наблюдает, как мучительно-медленно, необоримо заливается карминным удушьем острое личико. — Арг… * * * — Арг… Она произносит это на вдохе, и в худеньких пальцах трясется обломок стрелы — багряный, как ее лицо. Он тяжело перекатывается на бок, хмыкает в бороду и наблюдает. — Похоже, и среди колхидян**** найдутся умелые лучники. В глазах, с ужасом перебегающих от его развороченного до иссиня-тугих жил плеча к безвольно застывшему на ее узкой ладони медно-деревянному ошметку, не вспыхивает даже оскорбленное тщеславие. — А ты, я погляжу, и пустить, и вынуть стрелу мастерица. Редкий дар. Из-под лихорадочного жара на остром личике начинает проступать тошнотворно-зеленоватая бледность — и он вытягивает большую мозолистую ладонь, ловя воздух. — Помоги подняться. Она наконец оживает, багряный ошметок летит в выжженную траву. И тонкие руки обхватывают его за пояс — с негаданной, обоих изумляющей, бережной — почти нежностью. — Ну-ну, девочка. Я еще поживу. * * * Огромный и мощный, как корабль, несгибаемый, словно утес, он высится в густо-фиалковом мраке — видна лишь широкая спина и седые, будто гребень волны, перехваченные повязкой волосы. Она ступает непривычно робко, и доски палубы поют непривычно звонко и ладно под стоптанными сандалиями. Или просто ночь выдалась слишком тихой? Там, на берегу, сейчас шум и веселье. Предводитель похода, юный герой и друг детства справляет свадьбу с колхидской царевной. Друг детства. Только и всего. — Зачем ты здесь? Голос рокочет волнами. Она вздрагивает — не привыкла. Но тут же, не осознавая, не задумываясь, вытягивается — прямая и острая, точно стрела. — Кто-то должен стеречь корабль. Голос подчиняется покорно, и она про себя благодарит богов за влажно-душистую тьму, в которой с высоты своего роста он, даже если захочет, не сможет разглядеть ее лица. — С этим я мог бы справиться и в одиночку. Она не спорит, а он больше не спрашивает. Тьма тянет осьминожьи щупальца, пеленает удушливо-тесно, неспешно и незаметно вытягивает слова. — Отец и мать мечтали о сыне. Потому и отказались от меня при рождении. Хирон вырастил меня, научил стрелять из лука. — Он воспитал многих славных героев. — Мне не стать одной из них. Ведь я не мужчина. — Принять свою судьбу подчас не просто. Но лишь оставшись тем, кто ты есть, обретешь счастье. — Я не знаю, кто я. — У тебя еще довольно времени, чтобы это узнать. * * * Воздух застрял где-то в горле, не доходя до легких. Она смазывает пот ладонью вдоль бровей и, нагнувшись, вытягивает из шуршащей травы бездвижную пятнистую тушу. И тут же сама вздрагивает потревоженной дичью, ловя за спиной шелест сандалий. — Хорошим слухом боги тебя тоже не обделили. Огромный и мощный, как корабль. Седые волосы стянуты повязкой. В широкой ладони копье — острие багровое. Через плечо изжелта-бурая пушистая шкура вспыхивает солнечными бликами, искрится брусничными пятнами. — Хочешь посостязаться в охоте? Почудилось, или впрямь порхнула тонкокрылой бабочкой улыбка в косматой бороде? — Победа за тобой, девочка. Шелест сандалий ближе, жгучий, словно из кузнечного меха воздух колышется фиалково-сумрачными складками хитона. — Почему ты носишь черный*****? Она не успевает ни подивиться своему любопытству, ни укорить себя за него — ровный голос рокочет волнами. — По весне двое моих сыновей не вернулись на берег. Она невольно сглатывает, поджимая иссеченные ветром губы и почему-то косясь на свежий, едва подзатянувшийся лиловатый рубец на большом обнаженном плече. — Мне жаль. Синий взгляд из-под нависших бровей острее стрелы. — Такова судьба морехода. Негоже ему умирать на суше. Внезапной догадкой прохватывает спину — до колких мурашек, до липко-холодного пота даже на жаре. — И ты отправился в это плавание, чтобы… — Жребий наш в руках богов. Если начертано мне здесь свой путь окончить — так тому и быть. — Нет! Она не знает почему. Но чувствует, что время вдруг истончилось до носимой ветром песчинки, сжалось до кометно вспыхнувшей доли мгновения, в которую нужно успеть отбросить в шуршащую траву лук и пятнистую тушу, метнуться и замереть, стиснув в испуганно хрустнувших костлявых пальцах фиалково-черные складки хитона, пропитанные жгучим, раскаленным, душным предзакатным воздухом и горько-саднящей солью. А потом потянуть их вниз, вдоль едва подзатянувшегося лиловато-бурого рубца на широком плече, и услышать, как одна за другой звякнут медные фибулы и в свой черед стекут в шуршащую траву. И вздрогнуть, уловив на спине жар последних лучей и больших загрубевших ладоней. И тонкокрылой бабочкой порхнувшую в косматой бороде улыбку угадать и поймать губами. * * * — Тебе ведь не нужно было руно? — Нет. — А вечная слава? Смех рокочет волнами, слегка вздымая широкую, словно скала, поросшая выцветшим на солнце мхом, грудь, и пальцы невольно скользят ниже, по заскорузлому белесому шраму — сколько битв было у него прежде, чем она появилась на свет? — Тем паче. — Отчего же… Он перекатывается на бок, двигаясь размеренно-неторопливо, как корабль, меняющий курс. Хмыкает в бороду. Наблюдает. Синий взгляд острее стрелы. — Я прожил долгую жизнь, девочка. Богатство и власть мне ни к чему. Смерть не страшит меня. Куда страшнее возвращаться в пустой дом, к остывшему очагу. — Тебе не придется! Я… я хочу сказать… если… Карминно-душный жар на щеках нужно где-то спрятать, и, крепко зажмурив глаза, она ныряет в выцветший мох, как в морскую пену — вдыхая просоленный запах и чувствуя, как слегка колышется рокочущим смехом скала. — Ты весьма красноречива. Для воительницы. Я не воительница. * * * Под широкими, задубевшими почти до полной бесчувственности ладонями острое девичье тело поет чисто и звонко, как тетива. Он любит ее больше, чем битву, вино и других женщин. Может быть, даже больше, чем море. Но меньше, чем свое ремесло. По крайней мере, она так думает. И вспыхивает карминно-душно, неисправимо под стрелой синего взгляда, перестав сожалеть, что не родилась мужчиной, и в эту минуту вдруг кажется больше женщиной, чем застывшая в благовонных одеяниях, в перезвоне драгоценных ожерелий и священных амулетов колхидская царевна. И, налегая на весла, герои вдруг начинают глядеть на нее иначе, впервые за долгое плаванье с уключинным скрипом стискивая зубы и неловко ерзая на деревянных скамьях. Но костлявое, затвердевшее синяками и перетертое ссадинами плечо ложится в большую горячую ладонь проще и податливее, чем верное оружие, — и герои отводят глаза, покорно уступая старшинству и заслугам. Он может без конца слушать лишь волны. И то, как поет дерево — и ее тело под его руками. * * * Худенькие пальцы оплетают, словно водоросли — мягко, но настойчиво-неодолимо. Тянут куда-то вверх, в жарко колышущиеся складки короткого хитона. Но еще жарче выплевывает грязно-багровые сгустки перешибленное ребро. И прохлада пожелтевшей травы под ладонями уже манит сильнее, чем натянутое тугой тетивой острое девичье тело. — Арг… Арг! Она произносит на вдохе, и в лице начинает проступать тошнотворно-зеленоватая бледность. И смутно угаданным, уже испытанным жестом он вытягивает большую мозолистую ладонь, ловя воздух. И находя знакомые иссеченные ветром, нежно треснувшие губы — и уже почти их не чувствуя. — Беги. * * * Кто-то неуклюже, настойчиво, неразборчиво хватает — за плечи, за руки, под мышки. Дергает, встряхивает, словно пук соломы. Голос знакомый, но лица не разглядеть. — Оставь! Надо спешить! Мы вернемся за телом, обещаю. Я обещаю тебе! Она не понимает, что за тело и для чего за ним возвращаться. Но в ушах рокочет волнами: беги. И она подчиняется. Как надлежит женщине. И, может быть, воительнице. * * * Негоже мореходу умирать на суше. Волны бьются о весла, оседая на волосах седыми клоками пены. Уже поднят якорь и хлопает огромным крылом белое полотнище с вытканной посередине горчично-желтой бараньей шкурой. Вытянувшись тугой тетивой, закусив иссеченные ветром губы, она стоит, никуда не глядя, до судороги зажав в костлявых пальцах фиалково-черную, глубинно-холодную складку хитона и считая про себя удары весла. Один, другой, третий. Скоро они остановятся, и звякнет якорная цепь, и ее потянут прочь — неуклюже, настойчиво, неумело. За плечи, за руки, под мышки. И в лицо ударит соленой пеной — и уже будет неважно, отчего так жгуче саднит распухшие веки. И можно будет на миг отвернуться, чтобы не видеть неожиданно-растерянных, почти ласковых лиц героев, покорно отдающих дань старшинству и заслугам. А потом нужно будет идти. Слишком, изобличающе пристально следя за извивами узкой горной тропы, поросшей шуршащей травой и выцветшим на солнце мхом. То и дело непривычным, не свойственным себе жестом поправляя колчан за перетертым ссадинами, затвердевшим синяками плечом. И загоняя в самую глубь, в самые головокружительные бездны внутреннего Тартара колкий комок. Который лишь потом, нескоро, за полночь, в затихшем, выскобленном, отмытом от крови и обретшем нового хозяина дворце станет рваться наружу истошными слезами, воющими проклятиями и звериными воплями. Думаешь ли ты о том, что на острие твоей стрелы всегда жизнь или смерть? Я не думаю, Арг. Я знаю. На острие моей стрелы — смерть. Шаги, как удары весла — один, другой, третий. Скоро они остановятся. И нужно будет встать прямо, выставив вперед ногу. И оттянуть тетиву — привычно, широким замахом, почти касаясь щеки. И знать, что душно-горчичное пламя, сыплющееся медовыми искрами под стоптанные сандалии, через миг прожорливо захрустит деревянной обшивкой и фиалково-черными, глубинно-холодными складками хитона, золотым дождем польется в седые волны. Можно будет даже не глядеть. Ведь она всегда попадает — твердая, тонкая и неуклонная, как стрела. Воительница украдкой переведет дыхание, слушая, как хрустящие медовые искры с острия падают в чахлую траву. Вздрогнет, словно вдруг уловив на спине жар последних лучей и больших загрубевших ладоней. Прошелестит соленым ветром жгучий, словно из кузнечного меха, воздух. Вспорхнет из белесого, как застарелый рубец, выцветшего на солнце мха тонкокрылая бабочка. И она попадет.Часть 1
1 января 2018 г. в 19:44
Примечания:
* Строго говоря, это историческая неточность. Греки в эпоху архаики волосы вообще не стригли. Стриженные волосы носили рабы. Свободные граждане обрезали волосы только в знак траура. Но мне показался так симпатичен мальчишеский образ Аталанты в фильме, что не смогла удержаться!
** По одной из версий, Аталанта, дева-лучница, участвовала в походе за золотым руном. Исследователь Роберт Грейвз дает ее имя в списке пятидесяти аргонавтов в книге "Мифы древней Греции". По другим версиям, например в поэме "Аргонавтика" Аполлония Родосского, Ясон отказался взять ее на "Арго", опасаясь любовных раздоров, и она ограничилась тем, что подарила ему копье.
*** Иолком правил Эсон, но его брат Пелий захватил трон, по одной версии убив Эсона, по другой заставив его совершить самоубийство, по третьей отправив в изгнание. Сын Эсона чудом избежал расправы, его воспитал знаменитый кентавр Хирон (также вырастивший других героев: Тесея, Геракла, Ахиллеса). Ясон потребовал корону назад, и Пелий согласился с условием, что племянник добудет ему золотое руно. Что он и сделал, но поскольку Пелий не горел желанием исполнять обещанное, Ясон (по другим версиям Медея, колхидская царевна, помогшая Ясону добыть руно и увезенная им с собой в Элладу) убил Пелия.
**** Колхида – территория современной Грузии.
***** Некоторые источники пишут, что греки вообще не носили черного. Но во многих книгах по истории костюма утверждается, что траурным цветом в древней Греции все же был черный.