ID работы: 6827410

suffocation

Слэш
R
Завершён
185
автор
Размер:
67 страниц, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
185 Нравится 30 Отзывы 31 В сборник Скачать

when you least expect it

Настройки текста
      Хидан не прекращает говорить почти никогда; и заставить его умолкнуть решительно невозможно.       Слушать — невыносимо раздражает.       Особенно когда это снова бредни о его боге; когда он поймет наконец, что Какузу это не интересует совершенно.       Хотя порой Какузу думает, что Хидан несет всю эту чушь по большей части для себя, а он просто невольный слушатель.        — Даже ты не можешь отрицать величие истинного бога, — Хидан ухмыляется — такое чувство, что пытается вывести на конфликт.       Это глупо, и еще более глупо то, что у него почти получается.       Это определенно не то, что стоило бы говорить.        — Истинный бог только один, — слова вырываются сами собой, — и это не твой Джашин.       Хидан затыкается, удивленно глядя на него.        — Нихуя себе, что я слышу? И кто же тогда, по-твоему?       Вот здесь — промолчать бы, бесполезный разговор, ненужная откровенность, что рискует вызвать слишком много вопросов; но почему-то Какузу отвечает:        — Пейн.       Взгляд Хидана выражает полнейшее непонимание.       Но Какузу и не ждал, что кто-то вроде него сможет понять.       Тем более — он и сам не до конца понимает.       Просто для него это действительно так.       С самой первой встречи он не воспринимает Пейна по-другому.       Нет, когда он только видит его — слышит его слова — он не производит на него впечатления.       Мир без войн — какой бред, на самом-то деле. Войны никогда не прекратятся, такова уж человеческая натура — Какузу знает это по собственному опыту. Мечтают изменить мир только безнадежные глупцы.       Таким ему кажется и Пейн поначалу.       Он заявляет — я бог, что спасет этот мир.       Протягивает руку, приглашая идти за собой.       Какузу усмехается про себя — какая чушь — и бросается в атаку.       Пейн побеждает его с легкостью, едва ли напрягшись; стоя на коленях, Какузу смотрит на него снизу вверх, смотрит на его объятый лучами утреннего солнца силуэт, и понимает — в тот момент еще скорее подсознательно — что Пейн не лжет, не заблуждается.       Он один и способен изменить их погрязший в жестокости мир.       У него одного хватит на это сил.       Пейн, как и должно богу, милосерден — дает ему еще один шанс. Без права отказаться, но Какузу и не собирается этого делать.       Он идет за Пейном — следует по пятам молчаливой тенью, уже зная глубоко внутри, что никогда не покинет его.       Пейн говорит о своем видении мира вдохновенно; его слушают без интереса, Хидан откровенно смеется, большинству же попросту все равно.       Какузу ловит каждое его слово, не показывая этого.       Силой Лидера невозможно не восхищаться — невозможно не восхищаться им самим.       Раньше Какузу скептически смотрел на разного рода фанатиков. Постепенно же он понял — каждому нужно верить во что-то, чтобы продолжать двигаться вперед.       У Дейдары и Сасори это искусство; у Хидана — его непонятная религия; у Итачи с Кисаме свои идеалы, о которых они не распространяются, но очевидно, что и у них есть за что бороться.       У каждого из Акацки — есть.       Кроме него.       И потому однажды Какузу выбирает верить в Пейна — в его силу и его мечты. Мечты о прекрасном мире без войн и смертей; такие идеалистичные и далекие от него.       Но Пейн заставляет его взглянуть на все иначе.        — Охуенная шутка, — после долгого молчания выдает наконец Хидан.       Какузу не отвечает, не видя смысла в продолжении разговора.       Это не шутка и не заблуждение; самая правдивая вещь, которую он когда-либо говорил.       Пейн — его бог; обладающий реальной силой, в которой нельзя усомниться.       Всей разницы — лишь то, что Какузу не молится ему, как Хидан — своему богу.       Но, пожалуй, не так уж далек от этого.

***

      Встречаются они с Пейном не так часто, как, возможно, хотелось бы; и встречи эти обычно ограничиваются отчетом о выполненной миссии и выдачей нового задания.       На самом деле, им не о чем разговаривать больше; не светские же беседы о погоде вести, о личном — тем более нет.       Пейн не кажется человеком, который нуждается — заинтересован — в подобном.       До одного дня.       Когда Пейн останавливает его, спрашивает — без видимой причины.        — Зачем ты вступил в Акацки? Ради чего сражаешься? — в его обычно равнодушных глазах тлеет искра интереса.       Такое чувство, будто бы ему важен ответ.       Но что же за странный вопрос.       Пейн хочет убедиться в лояльности — или зачем спрашивает его об этом?       Как будто у него был выбор — и дело даже не в том, что он тогда проиграл.       В любом случае, Какузу не знает, что сказать; и просто молчит.       Молчит, пока тишина не становится невыносимо давящей; пока Пейн не смотрит на него, словно поторапливая.       Когда он наконец размыкает губы, его голос звучит ровно и сухо:        — Я уже говорил, что меня интересуют лишь деньги. Это моя единственная причина.       Пейн кажется… разочарованным. Кивает и отворачивается, устремляя взгляд вдаль.       Заходящее солнце освещает его лицо красновато-оранжевым, и в этот миг он действительно прекрасен.       Еще более, чем прежде.       Какузу смотрит, не отрываясь — хочется запечатлеть в памяти его образ, такой непривычно умиротворенный, расслабленный; как если бы его не терзало прошлое, настоящее и будущее.       «Я сражаюсь за вас, Лидер-сама».       О некоторых вещах лучше молчать.       Пейн вдруг снова смотрит на него — нечитаемым взглядом, по которому невозможно понять, о чем он думает; но, кажется, сам он видит Какузу насквозь.       Он надеется, что только кажется.       Что-то в лице Пейна неуловимо меняется, словно эмоции показываются через привычную маску безразличия; что это — удивление, непонимание?       Какузу отводит взгляд первым, не в состоянии больше выдерживать этот неловкий зрительный контакт.       Все же — этот странный случай меняет что-то.       Словно Пейн начинает доверять ему немного больше; хотя изменения столь незначительны, что кто-то другой не заметил бы их вовсе.       Какузу не уверен, что чувствует насчет этого.       Должен ли он радоваться тому, что они начинают видеться немного чаще?       Даже если почти не разговаривают — если только не обсуждают миссии или финансовые дела организации.       Какузу не понимает, для чего Пейн вообще приглашает его к себе — зачем так подолгу смотрит на него, не говоря ни слова, серьезным усталым взглядом пресекая любые попытки начать разговор. Но не может от этого отказаться — от возможности провести рядом с Пейном лишний час или два.       Пусть по большей части их короткие встречи наполнены молчанием и бесконечным одиночеством — даже вдвоем.       Особенно вдвоем.

***

       — Какузу, — говорит Пейн. — Задержись — мне нужно поговорить с тобой. Наедине.        — Разумеется, — после недолгой заминки начинает Какузу, но его прерывают.        — Что, скрываете от меня что-то? — недовольно спрашивает Хидан. — Все еще не доверяешь мне, а, Лидер?       Какузу бросает на него предупреждающий взгляд.        — Иди, Хидан. Это не займет много времени.        — А, к черту. Будто мне не похер! — Хидан кривится, но дальше не спорит.       Они молча ждут, пока он не уйдет.        — От него одни проблемы, — тихо бормочет Какузу, но Пейн все же слышит.        — Но вы хорошо сработались, верно? — отмечает он. — Важен лишь результат.        — Вы хотели поговорить о Хидане? — Какузу поворачивается к нему. Было бы неудивительно; скорее наоборот, это более чем вероятная причина. И хотя надеется он на нечто иное, он все же не ждет этого.       Пейн отвечает не сразу, и Какузу выжидающе смотрит на него — слишком долгая пауза удивляет.        — Нет, — наконец произносит он. — Дело в другом.       Какузу молчит, позволяя ему говорить, и Пейн продолжает:        — Я хотел бы кое-что спросить у тебя, — в этот раз в его голосе проскальзывает нечто, похожее на неуверенность.       Странно для него — обычно он не выражает никаких эмоций.       Тем не менее, Какузу старается не показывать удивления, только кивает:        — Спрашивайте, Лидер-сама.        — Что ты чувствуешь ко мне? — Пейн смотрит все так же спокойно, но этот вопрос… выбивает из колеи; и это еще мягко сказано.        — О чем вы?       Звучит слишком фальшиво.        — Возможно, я… неверно понял. — Пейн в самом деле кажется сейчас неуверенным. — В таком случае мне стоит извиниться. Но я все же хотел бы услышать ответ.       Как будто этот ответ так просто дать.       То, что Какузу испытывает к Пейну, слишком сложно объяснить парой фраз. Эти чувства давно уже вышли за грань лишь уважения и восхищения; но он сам не до конца их понимает. Просто быть рядом с Пейном — эта возможность сама по себе бесценна.       Но сказать всего этого Какузу не может; словно эти слова еще больше нарушат хрупкое равновесие того странного, что между ними; эмоции сдавливают горло так, что становится трудно дышать.       Пейн — прекрасен, удивителен; и, пожалуй, Какузу давно уже живет только ради возможности смотреть в его глаза; но это звучит достаточно глупо в его голове, чтобы еще и произносить вслух.       Пейн и не дает ему ответить — словно понимает все по его взгляду.       Чертова проницательность.       Хотя, возможно, все просто в самом деле очевидно.        — Ясно, — коротко и бесстрастно, как всегда — и ожидать чего-то иного не имело смысла.        — Лидер-сама, — начинает Какузу, но слов не находит. Оправдываться кажется странным, не он ведь завел этот разговор; но что-то нужно сказать.       Пейн мягко прерывает его:        — Называй меня по имени.       Какузу недоуменно смотрит на него, но в его глазах — только серьезное спокойствие.       С чего бы?        — Пейн-сама? — произносит он полувопросительно, и звучит это, должно быть, откровенно неловко, но Пейн кивает.       Улыбается легко, почти незаметно — но все же; это так странно.       Единственный раз Какузу видел его улыбку в тот день, когда они впервые встретились — и это было довольно давно.       За годы его улыбка не изменилась, и сам Пейн — такой же, как тогда, восхитительно-нереальный — словно не из этого мира, словно не человек —       Божество.        — Слишком формально, но если тебе нужно время, чтобы привыкнуть — можешь звать так, — тихо произносит Пейн, касаясь его руки — едва ощутимо, будто спрашивает позволения — и Какузу крепко сжимает его ладонь; смелость, которой он от себя не ждал.       Пейн не возражает — смотрит с непривычной теплотой в глазах.        — Что вы делаете?       Бессмысленная надежда вновь загорается внутри; но это глупо, думать, что Пейн мог бы ответить ему взаимностью.        — Разве это не то, чего ты хочешь? — вопросом на вопрос отвечает Пейн.        — Я… — отрицать очевидное еще более глупо; и Какузу сдается. — Да.        — И это то, чего хочу я.       У Какузу нет причин сомневаться в искренности Пейна; в конце концов, он никогда не лгал ему. Но это все же так странно и так — невероятно.       Чтобы Пейн испытывал к нему что-то, хоть немного напоминающее интерес?        — Поцелуй меня, — вдруг говорит Пейн.       Протягивает руку, осторожно касается пальцами его щеки и стягивает маску, открывая лицо.       Смотрит — абсолютно уверенный в своей просьбе.       Все кажется слишком быстрым — но Какузу слишком долго хотел этого, чтобы сейчас отказаться.       Он склоняется ближе, целует его — и в этот момент от переполняющего счастья почти физически плохо; это слишком сильное чувство, чтобы его выносить. Оно кажется ненастоящим и в то же время — слишком настоящим, слишком ярким и интенсивным; кружит голову и отшибает напрочь весь самоконтроль.       У Пейна мягкие прохладные губы, чуть подрагивающие ладони так твердо, но ласково придерживают за плечи; он целует уверенно, но чересчур осторожно, будто все же сомневается; и в нем ощущается сила, которая так и притягивает к себе.       Ему невозможно сопротивляться.       Сейчас — и не хочется.       Отстраняясь, Пейн чуть улыбается снова — и на его улыбку Какузу смотрел бы вечно.       Так глупо.

***

       — Что-то не так? — в голосе Пейна искреннее беспокойство — и, пожалуй, непонимание.       Какузу качает головой, не в силах это объяснить.       Кажется — если он прикоснется к Пейну, иллюзия разрушится.       Происходящее и без того слишком нереально.       Пейн понимает без слов, по взгляду — как всегда; но лишь вздыхает, улыбается легко и говорит:        — Все нормально. Можешь трогать меня, сколько угодно.       В подтверждение — сам берет его руку, кладет себе на грудь — смотрит в глаза уверенно и спокойно.       Какузу до отвращения неловко от своих сомнений.       Кожа Пейна прохладная, почти ледяная — это не отторгает, но странно; ведь не так и холодно здесь. Впрочем, это не так уж важно, чтобы заострять внимание.       Пейн слегка вздрагивает, когда Какузу ведет ладонью к его шее — больше исследуя, чем лаская; касается его щеки, проводит пальцами по губам — в этот момент Пейн подается навстречу, прикрывая глаза.        — Видишь? Не бойся, — выдыхает, прежде чем поцеловать его.       Какузу и не боится — не того, что Пейн предполагает, по крайней мере.       Его страх — что все окажется нереальным, всего лишь сном.       Еще — разочаровать его.       Пейн не говорит, чего от него ждет.       Но пока, кажется, он не делает ничего, что было бы ему неприятно; и, возможно, не стоит настолько об этом беспокоиться.        — И я тоже хочу прикоснуться к тебе. — Пейн проводит ладонью по его груди, едва касаясь кожи. — Ты не против?        — Нет, — отвечает Какузу. Он не уверен, как реагировать; но не возражает и не двигается, позволяя Пейну продолжать.       Ищет разочарование в его глазах, но он все так же спокоен.       Его прикосновения легкие, почти осторожные; не совсем то, чего Какузу от него ожидал.       Но жаловаться не на что.       Пейн улыбается — едва заметно.       Его прохладные пальцы скользят по плечу Какузу, и все это время он продолжает смотреть ему в глаза.       Какузу не привык к такой близости, и подсознательно что-то не дает ему расслабиться полностью. Он постоянно начеку, прекрасно зная, что для кого-то вроде него доверие — роскошь. Он не причинит вреда Пейну и не оттолкнет его сейчас; но ощущение неправильности все равно остается.       Ему все еще сложно в это поверить.        — Прости, если что-то не так, — Пейн смотрит на него. — Я давно уже не был с кем-то.        — Дело не в этом, — Какузу качает головой. — Продолжайте.       И впрямь странно, быть с кем-то — не случайным встречным на одну ночь, чье имя не задерживается в памяти до утра, — Какузу даже не может сказать точно, когда это было в последний раз.       Жизнь отступника к подобному не располагает; разве что искать среди таких же, как ты сам, кому опасно открываться даже ненадолго.       Пейн — исключение; он, пожалуй, единственный, кому Какузу доверяет по-настоящему.       Как бы странно это ни было.        — Как ты хочешь? — спрашивает Пейн, придвигаясь ближе и осторожно обнимая — словно в любой момент готов отпустить.        — Мне все равно, — Какузу поднимает руку, запускает пальцы в короткие волосы Пейна; перебирает мягкие пряди, отмечая невольно, как Пейн чуть прикрывает глаза, прижимаясь ближе. — Как нравится вам.       Пейн снова целует его, легко, все с той же чрезмерной осторожностью, которая хоть и удивляет, но кажется очаровательной; смотрит на него с едва заметной улыбкой.        — Тем не менее, я хочу, чтобы понравилось и тебе.       Будто возможно иное; неважно, что именно Пейн хочет, главное — он позволяет ему быть рядом.               — Все в порядке?       Пейн медленно кивает; сразу почти до боли вцепляется в его плечи, выдыхая.       Какузу проводит ладонями по его спине, задерживает руки на бедрах, следя за выражением его лица.        — Не торопись, — говорит, забывая о формальностях — что сейчас кажется уместным, — не хочу сделать тебе больно.       Пейн чуть смеется — но смех перетекает в стон, когда он начинает двигаться, все еще неуверенно, словно привыкая к забытым ощущениям; склоняется к Какузу, прижимаясь губами к его, шепчет между поцелуями:        — Ты слишком беспокоишься… но это так… — Пейн прерывается, вздрагивает, снова резко выдыхая.       Какузу обхватывает ладонями его лицо, смотрит в глаза — все еще до конца не верит в то, что он реален сейчас.       Я люблю тебя, хочется сказать, но останавливают все те же сомнения — слишком рано, слишком глупо; это может только испортить все.       И потому Какузу говорит только:        — Ты прекрасен, — и целует его, чувствуя, как он снова улыбается.       Возможность, о которой он не смел и мечтать — быть с Пейном рядом; прикасаться к нему, целовать его — и получать то же в ответ.       Какузу не питает никаких иллюзий — вряд ли Пейн любит его или испытывает что-то серьезнее интереса, простого желания чужого тепла рядом; но этого достаточно.       Это больше, чем все, на что он мог рассчитывать.       И лучше — эта близость, размеренные движения, в которых контроль разделен поровну между ними; наполненные такой странной нежностью долгие поцелуи — наконец так отчетливо Какузу осознает, что это — настоящее; не воображение, не безумная фантазия; и тем — идеально.       Прежняя скованность Пейна уходит, и его отзывчивость заставляет целовать, касаться — дольше, сильнее; хочется остановить этот момент, зациклить навечно, кажется — его не хватает, все время мало, даже когда он чуть слышно, но отчетливо выдыхает его имя, когда сжимает-оттягивает волосы, заставляя откинуть голову назад, целует так, что по телу проходит дрожь.       Все, что Какузу может — целовать Пейна в ответ, сжимая в объятиях, ловить каждый вдох и несдержанный стон; замечать время от времени, как меняется его лицо, искажаясь страстью, несмотря на все попытки сдерживаться.       И с каждой секундой все острее понимать, что действительно любит его — сильнее, чем кого-либо прежде.       Какузу почти говорит это, захваченный его невозможным взглядом.       Но все эти слова сейчас явно лишние — и Какузу лишь вовлекает Пейна в очередной поцелуй, пытаясь передать так хотя бы часть переполняющих чувств.       Пейн отстраняется вдруг, глядя на него неотрывно — шепчет немного хрипло и тихо, как будто просит:        — Я хочу, чтобы ты смотрел на меня.       Эта страсть в его голосе звучит откровенно непривычно, но и — притягательно.       Какузу и так смотрит только на него — ему нравится видеть непривычно яркие эмоции на его прежде всегда спокойном лице.       Пейн кладет прохладные ладони ему на плечи, сначала — гладит осторожно, поднимаясь к шее, но эта обманчивая нежность вскоре сменяется иным, — и Какузу не может понять, что заставляет его оставаться на месте, когда Пейн невесомо проходится пальцами по его горлу — и сжимает крепко, не давая вдохнуть.       Может, все дело в его взгляде.       Или в этом доверии.       То, что Пейн делает, не выглядит как игра — больше как намерение убить.       Без повода — без смысла.       Мысли оттолкнуть его даже не возникает.       Тем более — причинить боль в ответ.       Остается — задыхаться, не отрываясь, смотреть — как просит — приказывает.       Вот только от недостатка воздуха кружится голова, и невольно Какузу зажмуривается; почти сразу Пейн склоняется к нему, целует скулы, веки, повторяет тихо-отчетливо:        — Смотри на меня, — и Какузу смотрит, прямо в его горящие безумием глаза; за болезненным удушьем невольно думает, насколько же Пейн красив сейчас.       Холодные пальцы сжимаются сильнее, и Какузу дергается, инстинктивно пытаясь освободиться — хоть немного вдохнуть. Пейн не говорит больше ничего, только неотрывно — глаза в глаза — наблюдает, держит крепко — и все еще двигается, быстро, даже о собственном комфорте не заботясь — хотя, возможно, ему так лишь больше нравится.       Не только ему, если так — дышать получается с трудом, но возбуждение все еще не уходит, и Какузу едва не сходит с ума от этого сочетания — почти теряет сознание от боли и от того, насколько хорошо.       Пейн вдыхает резко, стискивая руки на его горле — полностью перекрывая доступ кислорода, вновь двигается — приподнимается и сразу глубоко, до упора насаживается; сумасшедшее удовольствие мешается с усилившейся болью так, что не понять, что именно преобладает.       Руки Пейна дрожат, и сам он дрожит тоже, неразборчиво шепчет-стонет что-то, что Какузу не может понять; в глазах темнеет, и он не в силах издать ни звука, только выгибается, до крови прокусывая губу, вцепляется в запястья Пейна в отчаянной попытке — отпусти —       Он не может больше дышать.       Последнее, что он видит — как в глазах Пейна вспыхивает осмысленный ужас.       Когда сознание к нему возвращается, Пейн по-прежнему рядом с ним, молча обнимает его; осторожно перебирает влажные спутанные волосы.       В его взгляде — странная тоска и что-то, похожее на сожаление — вину.       Какузу не вполне понимает, что сам должен чувствовать.       Ему кажется, что он не чувствует ничего.        — Пейн, — горло еще саднит, и говорить получается с трудом. — Что…        — Я зашел слишком далеко, — Пейн отстраняется, напоследок проведя ладонью по его щеке. — Мне жаль.       Какузу трясет головой, не в силах что-либо ответить — он не уверен, что здесь вообще есть, что сказать.       Дело в нем или в Пейне?       Вряд ли это важно.        — Это явно… было не то, что ты от меня ждал, — Пейн прерывается, отводя взгляд, — и я пойму, если ты не захочешь… продолжать.       Остатки здравомыслия подсказывают принять молчаливо предложенный выход. Забыть обо всем, вернуться к началу и никогда не вспоминать.       Ни этот инцидент, ни то, что ему предшествовало.       Впрочем — когда Какузу слушал голос разума, если дело касалось Пейна?        — Просто предупреждай, что тебе нравятся… подобные вещи, — он подавляет подступающий к горлу кашель и натянуто усмехается, — все нормально. Правда.        — Какузу… — начинает Пейн, но он не дает договорить.        — В конце концов, не убил же ты меня.       Назвать это хоть немного удачной шуткой не поворачивается язык; но Какузу все равно заставляет себя рассмеяться.       Как будто — если представить ситуацию столь незначительной, она таковой и станет.       Пейн качает головой, но затем кивает, все еще — с сомнением во взгляде. Одновременно с надеждой и странной нежностью.       В тот момент Какузу еще готов принять произошедшее за случайность, даже почти забывает после изначального шока.       Пейн давно ни с кем не был; «зашел слишком далеко», неверно поняв его реакции — такое порой случается. Он сожалеет, признавая ошибку — это в самом деле мелочь.       «Не убил же» — разве не так?       Все нормально.       Беспокоиться не о чем.       Это — может, и случайность; но то, что происходит в следующий раз, определенно случайностью назвать нельзя.       Все заходит на сей раз действительно слишком далеко.       Холодный металл вспарывает кожу — глубоко врезается в плоть почти до кости, но боль отчего-то не кажется настолько сильной.       Вслед за лезвием Пейн касается его рукой — едва ли теплее металла, но мягче — нежнее, почти успокаивающе гладит.       Отчасти приятно — и Какузу подается вперед, стремясь как можно дольше продлить момент, даже не отдавая себе отчета в том, что происходит; он словно наблюдает за всем со стороны.       Пейн проводит рукой по краям раны — и запускает пальцы внутрь, ломая ребра, как незначительную преграду — тянется туда, где оплетенное черными нитями, хаотично бьется сердце, и Какузу не сопротивляется.       Доверие, граничащее с глупостью — что там, откровенным сумасшествием, и еще вопрос, кто из них двоих более безумен сейчас.       Какузу мог бы, возможно, Пейна остановить — попытаться точно, все возможности открыты; его тело само по себе — оружие, в любой миг можно нанести удар — но даже мысль о том, чтобы навредить Пейну, кажется наивысшим кощунством.       Пейн — его бог.       И своему богу Какузу позволяет все.       Прямо сейчас Пейн может даже убить его — он не станет ничего предпринимать.       Не посмеет.       Ведь зачем — он счастлив.       Это сильнее, чем любовь, пряно-леденящее чувство, расползающееся по венам; лучше — любого наслаждения, выжигаемое искрами под веками; хуже — самой невыносимой боли, застывающее солоно-горьким вкусом крови на губах.       Кровь — везде, кажется, ее так много, что он давно должен быть мертв, но почему-то все еще жив.       Потому что его бог не хочет, чтобы он умирал.       Росчерками глубоких ран на и без того покрытом шрамами теле — Пейн словно оставляет на нем клеймо; как знак того, что он принадлежит ему.       Только ему.       Разве не лучшее доказательство чувства.        — Вот так, — шепчет Пейн, — хорошо.       Почти не больно — странно, непривычно, отчего-то так холодно; и ни тени страха.       Его сердце бьется под чуткими пальцами Пейна, и в любой момент — он может его уничтожить, это Какузу даже не убьет — но Пейн не делает ничего.       Оправдывая доверие.       Сейчас, как никогда прежде, Какузу понимает Хидана и его безумные молитвы; но бог Хидана — ничто, эфемерный вымысел, тогда как бог Какузу — перед ним.       Он никогда не умел молиться — пустые восхваления кажутся недостаточными, а просить о чем-то он не смеет.       И потому Какузу лишь повторяет его имя, надеясь, что хоть малая доля всех его чувств будет услышана — понята.        — Да, — Пейн наклоняется к нему, смотрит в глаза, — именно так.       Какузу не ищет смысла в его словах, только слушает голос — спокойный, уверенный, в то же время — будто просящий.       Просящий позволить ему еще немного боли — и почему нет, если его богу так угодно.       Какузу не боится очередной недолгой смерти.       Он видит — только взгляд Пейна, безумный и полный болезненного любопытства.       А затем мир погружается в темноту.       Страха по-прежнему нет.       Страх накрывает позже — безумный, больше похожий на панику.       Когда Какузу приходит в себя, то не сразу понимает, в чем дело; но вспоминает все, едва увидев лицо Пейна.       И к страху примешивается боль.       Хуже, чем раны, которые заживут довольно быстро — что-то глубоко внутри болит куда сильнее.       Почему, за что, какого черта — но ответов нет и не может быть.       Потому что он сам позволил.       Может, легче было бы, не будь Пейн сейчас рядом; в одиночестве всегда проще привести разрозненные мысли в порядок, разобраться в себе, в том, что делать дальше.       Но Пейн рядом.       Пейн слишком близко — и видит, не может не видеть, как Какузу рефлекторно отшатывается, пытаясь оказаться как можно дальше, насколько это вообще возможно на узкой кровати, когда за ним стена, а прямо перед ним — Пейн.       Пейн замирает, хоть и, кажется, хотел прикоснуться; в его глазах мелькает горечь и понимание.       Какузу усилием воли заставляет себя сделать несколько глубоких вдохов и успокоиться — Пейн не причинит ему вреда, сейчас — точно нет.       Он не может быть уверен.       Больше ни в чем.        — Ты в порядке? — тихо спрашивает Пейн.       В его голосе — беспокойство и почти незаметная надежда.       Что ответить на это, Какузу не знает — все мысли как будто испарились, в голове оглушающая пустота.       Вырывается только:        — Ты хотел убить меня, — и это не вопрос.       Пейн вздрагивает, смотрит почти с ужасом, и эта его неожиданная эмоциональность выбивает из равновесия.        — Нет, — он протягивает руку и тут же опускает ее, замечая, как Какузу моментально напрягается. — Нет, — беспомощно повторяет. — Никогда. Я не хотел этого делать, поверь.        — Тогда почему?       Несмотря на все усилия, дрожь в голосе скрыть не удается; и это не страх перед болью или смертью, это непонимание — страх перед этой стороной Пейна.       Доверие — слишком большая роскошь, и об этом не следовало забывать.        — Иногда… — Пейн прикрывает глаза, словно собираясь с мыслями, — иногда я не могу остановиться. Что-то заставляет меня причинять людям боль, даже если на самом деле я не хочу. Я думал, с тобой будет иначе. Что я смогу удержаться.       Какузу медленно дотрагивается до руки Пейна, проводит пальцами по бледной ладони; и тот почти сразу обнимает его, заставляя застыть на месте.       Хочется вырваться — но не получается даже пошевелиться.        — Прости меня, — Пейн прижимает к себе крепко, утыкается лбом в его плечо — и Какузу никогда прежде не видел его настолько эмоциональным — это так не похоже на него, он выглядит таким человечным. — Прости, я действительно…        — Все в порядке. Я верю, — отчего-то голос Какузу не подчиняется, и звучит это так жалко, что ему отвратительно от самого себя.       Все в порядке?       Если бы это было так.       Пейн не отвечает, только обнимает сильнее — и от этого больно немного, еще не зажившие раны дают о себе знать; но на физическую боль Какузу не обращает внимания.       Сейчас — она такая незначительная, что ее почти нет.       Больно иначе.       Даже сейчас Какузу все еще хочет отстраниться, оттолкнуть его прочь, чтобы он больше никогда к нему не прикасался —       В то же время желает лишь, чтобы Пейн обнимал его так всегда.       Чертова двойственность — все эти ненормальные чувства.       От них так тяжело избавиться.       Невозможно.        — Если ты… — голос Пейна почти срывается, но в последний момент он возвращает над собой контроль. — если ты сможешь дать мне второй шанс, я постараюсь…        — Пейн-сама, — останавливает его Какузу — возвращаясь к формальному обращению, словно эта хрупкая преграда способна отгородить их друг от друга; но об этом, должно быть, стоило думать раньше. — Я же сказал — я вам верю.       Это не совсем честно.       Он не знает, верит ли.       Но хочет верить.       Пейн никогда прежде не лгал ему.        — Не смотри так, — почти отчаянно говорит Пейн. — Я обещаю, я никогда больше не сделаю ничего подобного.       Какузу молчит, неотрывно глядя на него — Пейн смотрит в ответ, и в глазах — только печальная нежность и искреннее сожаление.        — Ты ведь сказал, что веришь мне.        — Да, — соглашается Какузу.       Нет причин не верить — Пейн и впрямь не делает ничего, что могло бы быть хоть немного неприятно, напротив — сейчас он поддается, открывается ему, полностью доверяясь.       Едва заметно участившееся дыхание, дрожь и прикрытые глаза — Пейн кажется таким хрупким под его руками, и от этого почему-то становится горько.       На самом деле Пейн куда сильнее него.       Какузу заставляет себя не думать о том, что было до того; не думать о том, как легко руки Пейна, сейчас обнимающие его за плечи, ломали ему кости; не думать о том, как выглядела его кровь на лице Пейна.        — Прошу, — голос Пейна — тихий и почти умоляющий. — Поверь мне.       Он притягивает его ближе к себе, жмется всем телом, не стыдясь; его кожа все еще холодна, но кажется — немного теплее, чем прежде.       Какузу так странно это — что Пейн ему доверяет.       На его месте он бы не стал представать столь беззащитным перед тем, кого едва не убил.       Но Какузу никогда не посмеет причинить боль Пейну — что бы тот ни сделал с ним, пусть даже в сотни раз хуже.       Пейн делает это не потому, что ненавидит; не потому, что хочет причинить боль — потому что не может иначе выражать привязанность.       Может быть, любовь.       Какузу точно знает, что любит Пейна — хочет говорить об этом ежесекундно, но, будучи не в силах это выразить, только молча целует его — губы, лицо, шею, все тело — не словами, так физически пытаясь передать все, что чувствует.       Пейн вздрагивает, когда Какузу опускается между его раздвинутых ног, легко касаясь, гладит по бедрам; но не останавливает, протягивает руку, вплетая пальцы в его волосы, и Какузу вопросительно смотрит, вскидывая голову.        — Нет-нет, все хорошо. Продолжай, — это звучит как просьба — и Какузу продолжает.       Пейн почти ни звука не издает — только резкие, рваные вдохи, иногда срывающиеся на тихие стоны; но тело говорит за себя, когда он выгибается, не контролируя дрожь, а его пальцы до боли стискивают волосы Какузу. Этого достаточно — понимать, видеть, что ему нравится.       После — тоже; Пейн обнимает его, прижимается крепко, будто хочет никогда не отпускать — повторяет почему-то без остановки «прости», закрывает глаза, позволяя Какузу целовать его, прикасаться — как угодно.       За что ему извиняться, отстраненно думает Какузу, не отрывая взгляда от лица Пейна — каким же невозможно красивым он выглядит сейчас.       Пейн все еще — его бог, по непонятной причине отвечающий на его чувства, недостойные даже быть замеченными.       Что бы Пейн ни делал — это все еще слишком малая плата за то, что Какузу позволено быть рядом с ним.       И если кто-то и должен просить прощения — это он.       За несоответствие.       «Я верю вам».       Иногда одной веры мало; Пейна хватает ненадолго.       Все происходит неожиданно: его объятия превращаются в стальную хватку, и руки сжимают слишком сильно и слишком долго, чтобы списать это на случайность.       Меняется и взгляд.       Ни следа прошлого тепла; только ледяная ярость.       Не на него конкретно направленная, в никуда — просто потому, что Пейн может.       А сопротивляться ему — практически невозможно.        — Что вы… делаете, — с усилием произносит Какузу; он может лишь оттолкнуть Пейна прочь — причинить ему вред он по-прежнему не способен.       На какую-то секунду глаза Пейна вспыхивают незнакомым гневом, почти — жаждой убийства; но почти сразу эта эмоция сменяется осознанием, и он тут же отстраняется сам, отступая назад.        — Нет, — выдыхает, — прости меня. Я не…       Какузу прикрывает глаза, пытаясь осознать происходящее.       То, что Пейн остановился, кажется невероятным, но и успокаивает в то же время; не до конца, но все же.        — Все хорошо, — Какузу не позволяет ему отвернуться, притягивает в объятия, прижимает к себе. — Пейн-сама.       Хотя они и так близко сейчас — он все равно стремится отгородиться от него, пусть даже и просто словами.       Плечи Пейна слегка подрагивают, и голос срывается тоже:        — Я говорил, что никогда больше не сделаю подобного…        — Вы и не сделали ничего.       Не сделал.       Возможно — возможно — Какузу не ошибся, решив поверить ему.       Пейн ведь остановился сейчас.       Нет смысла бояться.       Все нормально.       Доверять полностью теперь слишком сложно; но отпустить его — сложнее вдвойне.        — Какузу, — едва слышно говорит Пейн, — почему ты все еще остаешься? Почему не уходишь — ты же сам видишь, я…       Потому что не хочу вас потерять.       Я люблю вас.       Вы — мой бог.       Любой из этих ответов верен — и ни один не подойдет.        — Я думал, это очевидно, — отвечает Какузу. — Вы нужны мне. Что бы вы ни сделали, я… всегда буду рядом.        — Сумасшедший, — Пейн отстраняется, смотрит на него с какой-то тоской и одновременно нежностью.        — Может быть, — не спорит Какузу.       Берет его холодные ладони в свои, подносит к губам, целуя тонкие пальцы; Пейн вздрагивает, но позволяет ему этот невозможно глупый жест.        — Зачем ты, — говорит только, мягко, словно успокаивающе. — Не надо, это уже лишнее… я и так, — он не успевает договорить, когда Какузу резко притягивает его к себе, прижимаясь губами к его в отчаянно-страстном поцелуе.       Пейн замирает на мгновение, прежде чем ответить — но отвечает, искренне до боли; и от этого Какузу едва ли не задыхается; от желания просто быть рядом, ближе, никогда не отпускать.       Это и в самом деле сумасшествие; но разделенное на двоих — оно прекрасно.

***

      Прохладные пальцы осторожно дотрагиваются до его лица, отводя в сторону длинные волосы — прикосновение ненавязчиво-нежное, и тем не менее, Какузу отстраняется невольно, больше инстинктивно.       Пейн смотрит на него непонимающе, с каким-то беспокойством.        — В чем дело? — спрашивает он; его рука все еще так близко.       Какузу молчит, не глядя на него.       Дело не в том, что ему неприятны действия Пейна — на самом деле, приятны, и он не хотел его останавливать.       Но все же иррациональное беспокойство — так отвратительно похожее на страх — не уходит; не позволяет просто наслаждаться близостью.       Какая-то часть Какузу все еще не до конца убеждена, что Пейн не причинит боли — что его рука вовсе не собирается нанести удар.       Как это уже происходило.        — Я сделал что-то не так? — мягко спрашивает Пейн.       Какузу находит в себе силы качнуть головой.       Сейчас — нет; Пейн не сделал ничего, что дало бы причины реагировать таким образом.       По правде говоря, давно не делал — но все же.       — Ты не доверяешь мне, — полувопросительно произносит Пейн.        — Дело не в этом, — Какузу закрывает глаза. Он хочет, чтобы Пейн прикоснулся к нему снова; и в то же время так страшится этого. — Я сделаю все, что вы прикажете. Скажите мне умереть — и я умру ради вас. — Пейн вздрагивает, слыша его слова, но молчит. — Но сейчас… — он и сам не знает толком, что именно имеет в виду. — Это сложно.       В глазах Пейна загорается понимание.        — Ты боишься, — тихо говорит он. — Что я сделаю тебе больно.       Какузу не произносит ни слова, старается не смотреть на него, но Пейну это и не нужно — он действительно понимает. Без слов, без объяснений.       Пейн вздыхает — и снова протягивает руку, осторожно гладит его по щеке. В этот раз Какузу не отдергивается, замирает, не двигаясь — и расслабляется постепенно, отдаваясь ласковым касаниям.       Пейн не собирается ранить.       Все в порядке.       Нет.        — Не бойся, прошу, — Пейн смотрит на него с непонятной тоской в глазах. — Я знаю, что не заслуживаю твоего доверия… но я не хочу его терять.        — Не потеряете, — с трудом говорит Какузу. — Я верю вам. Все хорошо.        — Не надо мне врать, — Пейн хмурится.        — Я не вру, — Какузу прикрывает глаза. — Все в порядке.       Пейн качает головой, плотно сжимая губы.       Наверняка видит сквозь это притворство.       Не то чтобы Какузу на самом деле не верил — но сомнение — страх — никуда не уходит.       — Если я снова сделаю что-то подобное… — Пейн не отводит от него взгляда. — Останови меня. Даже если этим навредишь мне — неважно. Я не хочу, чтобы ты… — «погиб», — пострадал.       Одно и то же.       Какузу молча кивает.       Прекрасный совет — которым он никогда не воспользуется.       Даже не столько потому, что не хочет — не может.       «Останови меня» — будто это так просто.       Пейн слишком превосходит его по силе.       За попыткой оттолкнуть следует лишь один небрежный жест — и Какузу не успевает толком понять, как врезается в стену с такой силой, что, кажется, все кости разом трещат — оседает на пол, тщетно силясь вдохнуть, пока Пейн подходит к нему.       Глупо было ожидать чего-то другого.       Он слишком силен.       Какузу с трудом поднимает голову — и в глазах Пейна видит лишь холод.        — Сейчас тебе больно? Покажи мне, — Пейн склоняется так близко, что почти касается губами его щеки — но даже на такую фальшивую ласку его уже не хватает, он лишь говорит — медленно, и его голос словно дрожит от предвкушения. — Я хочу видеть, как тебе больно.       Какузу выдыхает сквозь сжатые зубы — но молчит.       Если есть что-то, что он никогда не станет делать — это кричать и просить остановиться, как хочется Пейну. Словно в нем еще осталась какая-то гордость — но это глупо. О гордости он едва ли помнит, позволяя Пейну все это.        — Умоляй меня. Плачь. Покажи свою боль.       От одной мысли не то тошно, не то смешно; но и есть что-то в этих словах, в том, как Пейн это произносит — что становится почти страшно.       Впервые за слишком много лет.       Взгляд Пейна застилает пелена безумия, когда он выкручивает, ломает его запястье — осколки костей рвут кожу, горячая кровь стекает по пальцам, и в этот момент — действительно бы закричать, прося — хватит, — но Какузу упрямо смотрит в глаза Пейна — все еще молчит.       Ему нестерпимо хочется закрыть глаза, но Пейну нравится, когда он на него смотрит — нравится выискивать в мешанине эмоций что-то только ему и заметное.       Холодный металл пробивает ладони, пригвождая к стене — не дернуться, не сбежать, но как будто Какузу когда-либо хотел этого.       Как будто он мог бы сбежать, даже если бы ему было это позволено.       Все, что он может — подчиняться одному взгляду Пейна, одному касанию; бог или нет на самом деле, он обладает именно божественной властью над ним.       Руки Пейна скользят по его телу, с интересом ощупывая свежие раны — больно, но привычно; сколько раз ему приходилось переносить худшую боль.       Пейн смотрит со странным любопытством; почти восхищенно, словно перед ним что-то поистине прекрасное.       Разве может хоть что-то в нем быть прекрасным?       Но Пейн — что-то видит.       Зачем-то Какузу ему нужен.       Это стоит любой боли.       Это безумие.       Если так хочется умереть, не проще ли просто перерезать себе горло?       Вот только умирать на самом деле не хочется; но сделать он тоже ничего не способен.       Почти нежно Пейн кладет холодные ладони на его шею, сжимает до того сильно, что перед глазами плывут разноцветные круги.       Вдохнуть не получается.       Лицо Пейна расплывается, как и остальной мир вокруг.       Какузу не сопротивляется, даже не против потерять сознание сейчас; это лучше, чем продолжение мучительной пытки.       Из спасительного забытья его вырывает легкий удар по щеке — Какузу резко открывает глаза; всей выдержки едва хватает, чтобы молчать — настолько боль, переполняющая его, невыносима.       Словно со стороны он отрешенно понимает, что руки его снова свободны, но от этого скорее хуже — каждое неосторожное движение причиняет боль.       Пахнет кровью — густой тошнотворный запах въедается в кожу, и вряд ли от него удастся избавиться скоро.        — Еще не все, — говорит Пейн.       Холодной ладонью проводит по его лбу, отводя с лица спутанные волосы.        — Пейн-сама, — на большее у Какузу не хватает сил, и он просто кивает.       Интересно, сколько еще он способен выдержать?       Вряд ли так уж много.       Пейн наклоняется почти вплотную — и осторожно целует его, медленно — почти нежно.       Какузу вздрагивает, не понимая — но отвечает, отдаваясь неожиданной ласке, закрывает глаза, пытаясь сосредоточиться на поцелуе — не думать о боли, не думать о том, что только что было.       Пейн отстраняется и смотрит на него — и снова Какузу кажется, что он видит в его глазах сожаление и вину.       Кажется, что все нормально; так пугает понимание, что с каждым разом грань между нормальностью и безумием стирается все больше.       Пейн переходит из одного состояние в другое почти незаметно — и уже неясно, чего ожидать от него в следующую секунду.        — Прости меня, — Пейн гладит его по волосам. — Как ты? — искреннее беспокойство, настолько странное после произошедшего.       Какузу только дергает плечом, тут же морщась от боли — «нормально».       Терпимо.       За всю его жизнь он получал куда более серьезные ранения.       Сейчас самую малость хуже лишь потому, что он позволяет Пейну это делать.       Последствия бурной ночи — как же смешно, черт возьми — наутро все еще слишком очевидны, несмотря на наскоро залеченные раны.       Медик что из Какузу, что из Пейна не очень.       У них обоих куда лучше получается причинять боль; и Пейн в этом невероятно хорош.       Хидан его состояние замечает, не удерживается от комментария:        — Выглядишь хуево.        — Без тебя знаю, — сухо отвечает Какузу.        — Да я серьезно, — не унимается он. — Что, на базу ночью напали, а я все проспал? Ты сейчас реально как гребаный зомби. Того и гляди на куски развалишься.       Его идиотское сравнение не вызывает даже улыбки; только голова начинает болеть сильнее.       Хидану незачем знать хоть что-то, но так просто он не отстанет — никогда не отстает; и приходится ответить.        — Всего лишь спарринг с Лидером.        — Вот делать тебе больше нехуй было, — ухмыляется Хидан и наконец-то теряет интерес к теме.       Зачем только спрашивал; кому вообще нужны эти бесполезные разговоры.       Это раздражает, но не так уж сильно злит; все, чего Какузу сейчас хочет — остаться в одиночестве и отдохнуть хотя бы немного, насколько позволит не проходящая тупая боль во всем теле.       Но миссию никто не отменял.       Пейн мог бы отправить кого-то другого, попроси он; на самом деле сам это предлагал — но так показывать перед ним свою слабость Какузу не собирается.       Чем дальше, тем больше это становится похоже на безумие.       Отчаянно цепляясь за Пейна, забывая обо всем, игнорируя даже банальный инстинкт самосохранения, Какузу все больше склоняется к мысли, что это не любовь — одержимость, больная зависимость; ведь иначе нет причин и смысла терпеть это.       Порой он не может не испытывать страха, когда прохладные пальцы Пейна бережно гладят его лицо; и от понимания и вины в его глазах становится еще хуже.        — Прости, — когда приступ этого сумасшествия проходит, Пейн всегда так непривычно эмоционален. — Прости меня.       Как будто Какузу мог бы не простить; мог бы ответить иначе.       Он так хочет быть уверенным в искренности его слов — и, возможно, Пейн в самом деле искренен.       Это не его вина, что он не может контролировать себя.       Но это вина Какузу, что он не может просто уйти, разорвать эту связь, словно опутавшую его по рукам и ногам.       Пейн никогда не говорит прямо о каких-либо чувствах; но простого «ты нужен мне» Какузу вполне хватает; это честно, и интонации передают эмоции лучше любых витиеватых фраз.       И, наверное, только ради таких моментов Какузу продолжает, стискивая зубы, терпеть все более изощренные истязания; в конце концов, ему проходилось проходить и через худшие пытки, приходилось и умирать; на этой мысли тянет нервно рассмеяться, ведь кто знает — однажды Пейн может и в самом деле его убить.       И будет ли это того стоить, Какузу уже не так уверен, как в самом начале.       — Ты в порядке? — Пейн кажется в самом деле взволнованным.       В это уже слишком сложно верить — что ему не все равно, что его хоть немного волнует его состояние — его жизнь.       Верить все же хочется — в то, что Пейн на самом деле не хочет причинять боль, что старается сдерживать эту странную тягу.       Хоть и выглядит все иначе.       Какузу не отвечает — в самом деле, что ответить?       Не уходи, не оставляй меня — все это звучит слишком жалко, и он сомневается, что сможет контролировать голос, когда едва удерживается от болезненных стонов.       Может — иди к черту; но если Пейн уйдет сейчас, тогда смысла во всем этом нет точно.       Какузу хочет, чтобы он остался.       Не так.       Хватит.       Убирайся.       Не бросай меня.       Какузу не понимает сам себя.       Дело в боли — она мешает думать, путает мысли.       Так больно.       Сложно понять, но руки у него сломаны точно — как и ребра, ноги, кажется, тоже; все тело ощущается сплошной раной. Бывало и хуже — но именно сейчас такое чувство, что хуже быть просто не может, и впору бы выть от боли, будь у него еще силы на это.       Происходящее кажется бредом.       Во многом из-за того, что Какузу по-прежнему не пытается сопротивляться.       Боль — определенно не то, что ему нравится; и это не то, что он стал бы покорно сносить от кого-то другого.       Но Пейн — исключение из любого правила. Всегда.       Иногда Какузу думает, что ради возможности быть с ним рядом, прикасаться к нему — можно стерпеть любую боль.       Даже тогда, когда он почти убивает его.       От этой мысли почему-то только больнее.        — Прости, — тихо говорит Пейн; кажется — искренне.       Он осторожно берет его за руку — наверное, только чудом Какузу не издает ни звука в этот момент. Слабое зеленоватое свечение охватывает его ладонь, залечивая перелом; поневоле рвется нездоровый смех — было бы хуже, не знай Пейн хотя бы базовых исцеляющих техник. Постепенно боль стихает, но не уходит совсем — но это лучше, чем ничего; Какузу вспоминает и о собственной технике наконец, с трудом концентрируется, позволяя нитям зашить наиболее глубокие раны, пока Пейн до странного нежно перебирает его волосы, неслышно говоря что-то.       Какузу не слушает его — не хочет слушать.       Раны заживать все равно будут долго, еще больше шрамов добавится — хотя это точно меньшее, из-за чего стоит переживать.       Стоит радоваться тому, что он еще жив.       Хоть и умереть было бы проще.        — Мне жаль, — Пейн неощутимо гладит его по плечу, и Какузу невольно пытается отстраниться — сбежать как можно дальше, прочь от него, куда угодно. — Что же ты… — сейчас его голос звучит отчего-то отчаянно, и в нем снова слышится вина. — Что я с тобой делаю.       Только то, что я позволяю — хочет ответить Какузу, но лишь горько усмехается, с трудом поднимает руки, обнимая Пейна — боль резко бьет по нервам, но ему, наверное, плевать.       Это в самом деле глупость, всю степень которой он осознает; но все равно продолжает, раз за разом прося Пейна остаться с ним — и они оба не в силах прекратить эту извращенную игру.       Все же игру — ведь добровольно.       Хоть и ежесекундно в мыслях лишь «хватит, не надо больше».       Какузу не может даже ничего сказать, но Пейн прижимает его к себе — и все прочее отступает на второй план.       Он рядом, по крайней мере; этого достаточно, чтобы не думать больше ни о чем.       Однажды, наверное, Пейн точно его убьет.

***

      Какузу убеждает себя, что каждый подобный раз — последний; но все повторяется снова и снова.       Он не хочет так обрывать то, что между ними.       Не хочет терять Пейна — это больное-неправильное счастье, что он чувствует, находясь рядом с ним.       Пейн — непредсказуем; в одну минуту переходит от нежности к неконтролируемой ярости, теплота в глазах сменяется пустотой, которая не оставляет никаких шансов.       Предугадать его действия сложно, почти — невозможно; и единственным слабым облегчением служит лишь то, что не Какузу провоцирует его; дело в Пейне и его безумии.       Которое так хорошо скрывается в обычные дни.       Пейн всегда останавливается, прежде чем все становится слишком серьезно; но определение «слишком» у них явно разное.       Все равно больно.       Когда все заканчивается — срыв, приступ, как угодно зови — Пейн ужасается, дрожащими руками водит над его окровавленным телом, не решаясь дотронуться, чтобы сильнее не навредить; Какузу смотрит, пытаясь во взгляде прочесть такое нужное — фальшивое — «все будет хорошо», и повторяет сорванным до хрипа голосом, «я в порядке».       Что, конечно, не так.       На самом деле срывов не так уж много; и до сих пор, несмотря на это, время, проведенное с Пейном, стоит того, чтобы терпеть боль.       Но редкость этих эпизодов компенсируется все нарастающим безумием.       С каждым разом все становится хуже.       Словно с каждым днем Пейн сходит с ума сильнее.       Порой Какузу удивляется, почему все еще жив.              Как сейчас — распятый под его равнодушным взглядом, захлебываясь собственной кровью, не в силах пошевелиться; и особенно остро в этот момент осознавая свою беспомощность.        — Хочешь, чтобы я прекратил? — спокойно спрашивает Пейн, проводит скользкой от крови рукой по его щеке.       Какузу не может издать ни одного звука; только кивает с трудом, окончательно наплевав на гордость.       У каждого есть предел — и кажется, он своего уже достиг.        — Тогда попроси меня остановиться, — голос Пейна немного смягчается. — Мне не кажется, что тебе так уж больно — ты ведь молчишь.        — Пейн-сама, — сипло выдыхает Какузу — но на большее он не способен.       Это отвратительно — невыносимо.       «Прошу, хватит».       Но не вслух — никогда, достаточное унижение — позволять ему делать с ним все, что захочется.       Пейн сжимает его плечи, приподнимая — и ударяет затылком о каменный пол; перед глазами все расплывается, и Какузу шипит сквозь стиснутые зубы, чувствуя, как горячая кровь растекается под головой.       Само по себе это еще терпимо — но когда накладывается на боль от прочих ран, сдерживаться не удается.        — Вот так, — почти ласково произносит Пейн, — не молчи. Если больно — говори. Кричи, плачь — я хочу это слышать.       Сейчас Какузу в самом деле хочется закричать; но это не поможет.       От привкуса крови во рту мутит, лицо Пейна кажется размытым, как во сне — или иллюзии; пусть это будет иллюзия, лучше очнуться в плену врага или за мгновение до смерти от руки врага же — чем принять то, что Пейн действительно делает это с ним.       Тебя предупреждали, словно насмехается внутренний голос.       И ведь верно — Пейн был честен с ним.       Какузу всего лишь расплачивается за неверно сделанный выбор.       Доверять кому-то, полагаться на кого-то, кроме себя — глупость, ведущая к разочарованию и в худшем случае — к смерти.       Ладони Пейна скользят по его груди, давят на ребра с кажущейся невозможной силой, не жалея.       Треск собственных ломающихся костей почти оглушает, осколки прорезают кожу, протыкают легкие, заставляя вновь кашлять, давясь кровью — Пейн же раны углубляет, словно наслаждаясь его реакцией, словно хочет увидеть-услышать больше; и на самом деле, Какузу не знает, как ему удается сейчас промолчать.       Если бы не нити, пронизывающие все его тело, он уже сошел бы с ума от боли; так же — ощущения слегка притупляются, хоть и по-прежнему ужасны.       Больно — все, о чем он может сейчас думать.       Он отворачивается, стараясь дышать ровно, сосредоточиться на чем угодно, кроме боли.       Видеть Пейна невыносимо.        — Нет-нет, — Пейн цепко ухватывает его за подбородок, поворачивая к себе. — Я же просил. Смотри на меня. Только на меня.       Как всегда, выбора не остается; как всегда — приходится смотреть.       Пейн улыбается — но в этой улыбке нет ничего настоящего; просто гримаса, искажающая лицо, делающая его совершенно нечеловеческим.       — Вот так. Смотри.       Его холодные пальцы вновь почти ласково проходятся по открытым ранам, проникают внутрь — от боли уже совершенно невозможно дышать.       Все внутри кричит — убей и беги — но Какузу по-прежнему не может даже подумать о том, что навредить Пейну; а бежать уже поздно.       Было поздно с самого начала.        — Пожалуйста, — отчаянно, ненавидя себя сейчас, шепчет он — он не в состоянии больше выдерживать эту пытку. — Пейн, прошу, остановись. Я… не могу.       Это слишком больно.       Все, что Какузу видит в глазах Пейна — безразличие.       Мир взрывается болью — еще большей силы, хотя кажется — разве может быть хуже?       За болью следует темнота.        — Ты совсем долбоеб? — интересуется кто-то.       Какузу с трудом приоткрывает глаза; видит склонившееся над ним чье-то лицо, но зрение настолько затуманено, что черты различить невозможно; голос кажется смутно знакомым, но узнать не получается.       Впрочем, следующая фраза проясняет все моментально.        — Ты совсем долбоеб, — констатирует Хидан, не дождавшись ответа. — Впрочем, я это давно знал.       Что ты тут делаешь, хочет спросить Какузу, но голос не подчиняется; боль не позволяет сосредоточиться хоть на чем-то.        — Я что-нибудь придумаю, — эти слова вкупе с беззаботным тоном совсем не обнадеживают, — а ты вот подумай, что бы ты без меня делал — может, не стоит меня вечно нахуй слать?       Да какая разница, убирайся.       Какузу не может ни пошевелиться, ни произнести хоть слово; что бы Хидан ни собирался сделать, хуже уже точно не будет.       Хидан без особых церемоний поднимает его; вспышка боли почти оглушает, и почти сразу сознание милосердно отключается.       Когда Какузу приходит в себя снова, первое, что он замечает — боль уже не настолько сильная.       И, кажется, он в состоянии двигаться.        — Ну наконец-то, — буднично, словно не видит ничего необычного, говорит Хидан.       Какузу с трудом приподнимается, трясет головой, пытаясь прийти в себя. Мысли путаются — сложно понять, что вообще происходит. Почему он все еще жив? Что здесь делает Хидан? Где Пейн?        — Так, миссия явно отменяется, — бормочет Хидан. — Впрочем, я давно хотел небольшой отпуск, и почему в этой сраной организации нет выходных? Зарплата и без того жалкая, так еще и отдохнуть невозможно.        — Почему ты говоришь об отмене миссии? — кое-как разлепив пересохшие губы, спрашивает Какузу.       Честно говоря, он даже не помнит, что у них было какое-то задание.        — Ну, — Хидан скептически хмыкает, — я сомневаюсь, что ты сейчас можешь куда-то идти, тем более сражаться. Хотя если хочешь — кто я такой, чтобы запрещать? Я тебя как смог, подлатал, вроде уже не подыхаешь — ну и сойдет.        — Вот делать тебе больше нечего было, — Какузу поворачивается к нему.       Хидан выглядит странно — его взгляд, точнее; но Какузу сейчас не в том состоянии, чтобы разбираться в этом. Может, ему просто кажется.       Может, вообще все происходящее сейчас — не более чем бред.        — Нет, если ты предпочел бы, чтобы я тебя так оставил — могу тебе заново что-нибудь сломать, — радостно предлагает Хидан. — Умирай и наслаждайся.       Вопреки ситуации, Какузу усмехается.       Нет, ничего странного, все тот же Хидан — ведет себя, как всегда.        — Встать хоть можешь? — интересуется он.       Протягивает руку — и вроде бы искреннее желание помочь, насколько это вообще возможно в случае Хидана; но Какузу моментально отдергивается, избегая контакта.       Собственная реакция приводит в ступор на долю секунды — это Хидан, его нет смысла бояться; но леденящий страх все равно сковывает, несмотря на все доводы рассудка.        — Сам справлюсь, — с усилием произносит он.       Поднимается на ноги — с трудом, боль все не желает проходить или хотя бы становиться более выносимой.       Хидан смотрит почему-то обеспокоенно, но потом пожимает плечами, словно говоря — «как хочешь».        — Что случилось-то хоть? — спрашивает.        — Неважно.        — О, блядь, начинается, — бормочет Хидан. — Нет, уговаривать не буду, хочешь — молчи.       Какузу безразлично кивает.       Чем меньше вопросов — тем лучше.        — Но все-таки это пиздец, — продолжает Хидан. — Пейн, конечно, ебнутый, но это совсем пиздец.       Какузу кривится, услышав его имя; вспоминать не хочется совершенно.       Хидан не замечает или не обращает внимания на реакцию, направляется к выходу, не затыкаясь; Какузу следует за ним.        — Чем вы занимались? На тренировку не похоже нихуя, — Хидан оглядывается, но, не встретив отклика с его стороны, продолжает говорить.       Немного — раздражает; но в целом плевать.       Как будто это изменит хоть что-то — в лучшую или худшую сторону.       Пусть говорит.       Его даже необязательно слушать.        — Что, он тестировал на тебе новые методики пыток? Вообще нихера не рационально, я тебе скажу — со мной бы эффективнее получилось, на мне и заживает все быстрее. Или что тут за хуйня у вас была? Впрочем, похуй, мне не интересно.       Какузу почти не вслушивается в быструю и сбивчивую речь Хидана; его мысли занимает совсем не это. По большей части он пытается сконцентрироваться на том, чтобы не упасть — боль и усталость едва позволяют сделать шаг.       Он чувствует себя неимоверно опустошенным; но больше никаких эмоций нет.       Это странно.       Неважно.       Хидан продолжает говорить что-то — отстраненно Какузу отмечает, что он слишком уж нервничает; с другой стороны, его никогда проблемы Хидана не волновали, с чего должны волновать сейчас?       В глазах темнеет; по телу растекается отвратительная слабость.       Очередной шаг — и колени подламываются; Какузу даже не пытается удержаться на ногах.       Он успевает услышать, как Хидан громко ругается:        — Блядь! Твою ж мать, сука, да ты издеваешься!       И снова теряет сознание.        — Вот скажи, какого хуя я вообще с тобой вожусь? — спрашивает Хидан и тут же добавляет, — не отвечай, это риторический вопрос.       Какузу не спешит открывать глаза; по правде, он предпочел бы снова отключиться, разговаривать он совершенно не хочет.        — Знаешь, мне сейчас очень хочется тебе хорошенько въебать, — задумчиво сообщает Хидан.       Ничего нового — и незачем как-то на это реагировать.       Какузу продолжает молчать.       Просто уйди и оставь меня в покое.        — Но тебе уже нехуево досталось, так что не буду.       К сожалению, чтение мыслей в список малочисленных талантов Хидана не входит.        — Эй, я же вижу, что ты очнулся и слышишь меня. Не молчи.       «Не молчи» — и перед глазами появляется лицо Пейна; бесстрастный взгляд, неприятная усмешка.       Боль кажется такой реальной.       Это похоже на рефлекс — Какузу подрывается на месте, выставляя руки перед собой — только потом открывает глаза, понимая, что Пейна здесь нет.       Здесь только Хидан — смотрящий на него расширенными в недоумении глазами, явно не понимая такой внезапной реакции.       Какузу и сам ее не понимает — но панический ужас не спешит уходить.       Это всего лишь Хидан.       Он не причинит ему вреда.        — Джашин, дай мне сил, — мученически стонет Хидан, — как же я заебался!       Какузу медленно выдыхает, заставляя себя расслабиться — насколько это возможно.       — Я уже начал думать, что ты реально помирать собрался, — вроде бы с усмешкой говорит Хидан, но его лицо остается слишком серьезным, вопреки словам.        — Не дождешься, — вяло отвечает Какузу. — Что тебе нужно?        — Что мне нужно? Как насчет хотя бы ебаной благодарности?       Хидан, на самом деле, имеет право злиться, но Какузу это признавать не собирается — скорее по привычке.        — Я не просил тебя о помощи.       На это Хидан почему-то ничего не отвечает, только шипит что-то неразборчиво и зло сквозь стиснутые зубы.       Какузу отворачивается от него — может, наконец заткнется.       Но это было бы слишком хорошо — Хидан не из тех, кто оправдывает надежды.        — Просил, не просил, похуй! Объясни мне, что за хуйня происходит.        — Во-первых, это не твое дело. Во-вторых, ты… — Какузу невольно передергивается, вспоминая, — все равно не поймешь.        — Ты меня уже заебал, — Хидан кажется сейчас отчего-то усталым и действительно — заебанным, если прибегать к его обычному лексикону. — Я же не просто так спрашиваю. Я хочу помочь.        — Мне это не нужно, — раздраженно отзывается Какузу. — Я… благодарен тебе за то, что ты сделал, но подробности тебя не касаются. Почему тебя вообще волнует мое состояние?       Хидан озадаченно хмурится — как будто и не думал об этом; впрочем, когда он вообще хоть о чем-то думал? Смешно ожидать от него, что он сможет свои действия обосновать.        — Ну, предположим, мне на тебя чуть меньше похуй, чем на остальных. И вообще, вот ты сдохнешь — и кого мне в напарники дадут? Дебила Тоби? Как-то не хочется. Хотя, — в его глазах вспыхивает что-то непонятное, — если я все правильно понял, даже Тоби, блядь, в сотню раз умнее тебя!       Неожиданно даже для себя Какузу не может сдержать смех.       И ведь Хидан не так уж и неправ.        — Раз ты уже что-то там понял, зачем тебе еще объяснения? — спрашивает он.        — Блядь, я не знаю, — выдыхает Хидан, — может, я ошибаюсь. Я, блядь, хочу ошибаться, ты же не можешь быть настолько идиотом? Или можешь? Джашин, за какие ебаные грехи мне это наказание?        — Тебя никто не просил…        — Я не с тобой разговариваю! — срывается он.        — А с кем — с Джашином? — Какузу пытается звучать скептически, хотя на самом деле ему плевать. — Твой бог — не более чем фикция.        — Нихуя ты не знаешь, — Хидан резко сжимает кулаки и так же быстро расслабляется. — Да и вообще, твой «бог» вот точно реален, что — сильно лучше стало?       Прямой намек на Пейна так болезненно очевиден, что Какузу не находит ответа; он вообще не хочет о нем думать — но Хидан своими словами бьет по больному, бередит свежие раны, и отвратительное чувство беспомощности снова одолевает.       Какузу опускает голову, сжимая ладонями виски — может, умственных способностей Хидана хватит на то, чтобы понять, что стоит уйти; что он сейчас не настроен на разговоры по душам и вообще какие бы то ни было разговоры.       Кажется, до него все-таки что-то доходит; он остается рядом, но хотя бы молчит.       Лучше бы ушел.       Какузу настолько тошнит от себя и своей слабости, что он почти хочет умереть; и присутствие Хидана лишь все усугубляет.

***

       — Опять к Пейну идешь, — Хидан даже не спрашивает — утверждает, из ниоткуда появляясь, встает у него на пути.        — Не твое дело, — Какузу обходит его, избегая излишнего контакта.        — Долбоеб, — Хидан перехватывает его за руку, — конченый псих. О чем тебе с ним говорить?       От того, как крепко он сжимает его запястье, внутри все переворачивается — и снова приходится повторить себе, что Хидан не представляет для него никакой угрозы — хотя бы потому, что он слабее.        — Мне плевать, что ты думаешь, — Какузу резко высвобождает руку. — Я уже говорил тебе — не лезь.        — А мне похуй, что ты говоришь, — скалится Хидан. — Не терпится сдохнуть?       Какузу не собирается отвечать, просто оттесняет его прочь, проходя мимо.       Незачем его слушать — вздумалось Хидану поизображать доброту, пусть; он не станет поощрять его бред.       Тем более что все это действительно Хидана нисколько не касается.        — Эй, — Какузу не хочет оборачиваться, но зачем-то это делает.       Хидан смотрит на него — так же до странного серьезно, без намека на насмешку.       На какое-то мгновение — Какузу думает, что, возможно, он искренен в своем намерении помочь.       Пусть и помочь ничем не может.       И ничья помощь — тем более его — Какузу не нужна.        — Я его убью, — спокойно говорит Хидан. — Если он хоть что-то еще сделает… что угодно — я просто его нахуй убью.       Какузу рассмеялся бы, будь у него на это силы; Пейн в секунду с Хиданом расправится, если захочет, и бессмертие ему не сильно поможет. Что за самоуверенность.       Да и в чем смысл?       Хидан просто безнадежный идиот.       Какузу, наверное, тоже — раз от его слов ему становится совсем немного спокойнее.        — Лидер-сама.       Заставить голос звучать ровно — сложно; еще сложнее сохранять спокойное выражение лица, но здесь хотя бы спасает маска.       И даже так не покидает чувство, что Пейн видит его насквозь.        — Какузу.       Хоть Пейн и выглядит бесстрастно, в его голосе отчетливо прослеживаются неуверенность и вина; они не говорили с последней встречи, которую Какузу совершенно не хочет вспоминать — и Пейн, возможно, тоже.       Он наверняка тоже понимает, что после этого ничто не станет, как прежде.        — Полагаю, нам стоит поговорить.       Пейн кивает, позволяя ему продолжать; сам молчит, словно боясь сказать что-то не так.       Но слова уже ничего не испортят.       Нечего портить — ничего не осталось.        — Вы знаете, что… вы очень дороги мне, Лидер-сама, — Какузу невольно вновь отмечает, насколько Пейн красив, когда позволяет эмоциям — сейчас удивлению — проявиться на его лице.       Но если думать об этом слишком долго, он снова не сможет покончить с этим.        — Знаю, — Пейн смотрит на него. — Ты снова закрываешься от меня. Как будто я чужой тебе.       Это звучит даже смешно; но от того не менее болезненно.       Не чужой, нет — по-прежнему самый близкий человек, — но позволять себе столь лично к нему обращаться еще хоть раз — слишком опасно.        — Будет лучше, если мы прекратим… наши отношения.       Заминки избежать не удается; вся ситуация продолжает казаться нереальной.       Взгляд Пейна не выражает ни злости, ни недоумения — только печальное понимание.       Не сказать, что от этого становится легче.       — Я не боюсь смерти, Пейн, — вопреки желанию, с губ срывается именно его имя. — Но это не значит, что я хочу умереть.       Пейн улыбается, натянуто и горько, но вновь кивает.        — Что ж… полагаю, все к этому шло.        — Мне жаль, — тихо говорит Какузу.       Он не знает, что еще можно добавить.        — Не стоит. Все это… только моя вина. Я не могу измениться, — Пейн отводит взгляд. — Но что я могу сделать — оградить тебя от себя. И это я должен был сделать давно. Кажется, ты оказался умнее меня.        — Не настолько умнее, если не ушел сразу, — криво усмехается Какузу. — Но все же я не жалею.       И это честно — он и впрямь не жалеет; почти уверен, что повторил бы снова — жизнь точно ничему его не учит.       Но продолжать теперь он уже не в силах.       Такое чувство, что Пейн хочет сказать еще что-то — и после недолгого молчания действительно говорит:        — Постой, — и шагает к нему.       Тянется коснуться его руки, и Какузу невольно вздрагивает — сейчас уже точно нечего бояться, но, кажется, он нескоро еще сможет привыкнуть к тому, что не за каждым прикосновением следует боль.        — Я всегда… — Пейн запинается на полуслове, но продолжает: — Я люблю тебя. И всегда буду. Что бы ни случилось.       Это первый раз, когда Какузу слышит от него открытое признание; но вопреки всему, это не радует нисколько.       Ему все равно.       Разве что немного больно.       Какузу молча кивает, загоняя неуместный страх как можно дальше.       Он в самом деле не знает, избавится ли когда-нибудь от чувств к Пейну, или они так и будут продолжать отравлять его изнутри.       Как бы то ни было — это единственный правильный выход.       Пейн долго смотрит ему в глаза; и легко сжимает его ладонь, прежде чем отпустить — наверняка понимая, что дальнейший разговор не имеет никакого смысла, они сказали друг другу все, что могли.       Все кончено — и Какузу отчего-то не чувствует облегчения, только странную пустоту.       Это оказалось проще, чем он предполагал.       И одновременно слишком сложно.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.