ID работы: 7372320

Бедный Слава

Слэш
NC-17
Завершён
1177
автор
Размер:
81 страница, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
1177 Нравится 401 Отзывы 241 В сборник Скачать

Глава 3. "В глазах нету злости, потому как в душе свет не гаснет"

Настройки текста
- Я строжайше запрещаю любые телесные наказания в поместье без моего ведома и прямого приказа. Это понятно? - Да чего ж непонятного... Как прикажете, Мирон Янович. - Хорошо. А теперь расскажите мне, Александр Сергеич, как так вышло, что крепостной холоп Славка, поротый за дерзость, цитирует великого русского поэта Жуковского? Тимарцев нервно усмехнулся. Мирон сидел в кресле, покачивая закинутой на колено ногой, курил отменную гаванскую сигару (управляющему не предложил, не потому, что мещанин, а в отместку за злосчастную порку). И терпеливо ждал ответа. - Ну, Мирон Яныч… тут, надо вам сказать, целая история, - неловко начал Тимарцев, и Мирон спокойно сказал: - А вы не спешите. Времени у вас вдоволь. Ну что поделает русский человек против воли барина? Всё рассказал. Правда, сведения, полученные Мироном от управляющего, оказались неполными и обрывочными – он служил в Троицком только последние пять лет, а история и впрямь была давняя. Пробелы в общей картине Мирон восполнил в следующие несколько дней, порасспросив дворовых, в основном Авдотью, которая была ключницей еще при батюшке старого барина Василия Ивановича, и всех дворовых знала наперечет, как родных детей. Да и другие крепостные, кому Мирон задавал вопросы, отвечали охотно и прямо – никакой тайны в этом не было, да и особенной невидали – тоже. Слава Карелин был сыном пары дворовых, умерших в один год от тифа, когда он был совсем еще маленьким. Осиротевшего мальчика пожалела барыня Софья Ильинична – супруга Василия Ивановича и матушка барышни Анны, будущей жены Мирона. Вообще барыня отличалась нравом строгим, даже крутым, дворовые побаивались ее сильнее, чем меланхоличного и хоть угрюмого, но не слишком драчливого барина. Софья Ильинична же могла и за волосы дворовую девку оттаскать, и собственной милостивой ручкой не раз вламывала плетей нерадивым слугам. Но маленький Слава запал ей в душу – вероятно, потому, что был одногодкой ее сына Петра, больше того – его молочным братом: мать Славы приходилась Петру кормилицей. Барыня велела взять мальчика в дом и приставила к сыну, которому сравнялось тогда шесть годков. Слава спал в людской, но день проводил с баричем в играх и развлечениях, вместе они обучались конной езде (когда Слава подрос, его произвели в стременные молодого барина). Они носились по полям и роще, дурачились в реке и вообще баловались, как балуются все деревенские дети, если только им не приходится сызмальства гнуть спину на пашне или на приусадебных работах. Слава, по барской милости, от этого был избавлен. По свидетельству домочадцев, юный барич Петр Васильевич – или попросту Петенька, - очень его любил. Софье Ильиничне эта привязанность барича к юному холопу не слишком нравилась, но женщина она была умная, поэтому препон не чинила. Тем более что у Петеньки не было ни братьев, ни соседских детей близкого возраста, а с кем-то же мальчику надо дни коротать, пока батюшка почивает, а матушка потчует дворовых плетью по спинам. Когда Петеньке исполнилось десять, ему наняли учителя. Но Петенька, привыкший к безделью и вседозволенности, учиться не захотел, от уроков отлынивал, от учителя убегал и вообще вел себя весьма огорчительно. Тогда-то Слава и пригодился. Барыня призвала к себе Петеньку и заявила, что отныне Слава будет сидеть при нем на каждом уроке. Если Славка на урок придет, а Петенька нет – то Славку тотчас отправят на конюшню и всыплют розог. Если Петенька на урок явится, но станет грубить учителю – Славку на конюшню и всыплют. То же самое, если Петенька станет учиться плохо, лениться, не делать уроков – всякий его просчет и неприлежание обернутся для Славы новой поркой. Педагогический ход был без малого гениальный. Петенька испугался. Он был добрым мальчиком, ни слуг, ни животных не мучил, со Славкой они иногда дрались, но по-дружески, как это всегда у мальчишек бывает. Только раз или два Петенька попытался отлынивать, и Софья Ильинична крепко держалась слова: тащила Славку на конюшню и драла, как сидорову козу. Петенька падал матушке в ноги, хватал за подол и молил, чтобы пощадила Славку, а та отвечала лишь: «А будешь еще лениться? Вот тебе, вот», - и лупила Славу по вздрагивающей спине, так приговаривая, словно это он ленился и за собственную леность был наказан. Примерно в то время, сказывали дворовые, Славка и стал не в меру болтлив. И так и так высекут, хоть робей и в землю гляди, хоть насмехайся господам прямо в лицо – так какая разница? Пока Петенька не привык, Славку секли чуть ли не каждый день. И, воспитав таким суровым образом послушание в собственном сыне, Софья Ильинична невольно взрастила дерзкого и несдержанного на язык дворового, которому что дерзи, что не дерзи – всё равно, так и так ведь битым быть. Однако педагогический метод Софьи Ильиничны принес плоды. Петенька стал прилежно учиться, а так как Славка во время уроков сидел рядом (и если Петенька ставил кляксу, то линейкой по пальцам учитель огревал Славку), то в конце концов Петенька потребовал, чтобы и Славу учили тоже. Мать посмеялась, но позволила – почему бы и нет? В конечном итоге, грамотные крепостные стоят дороже. Из обученного парня со временем можно будет сделать писаря, а то и управляющего... Так Слава стал учиться вместе с Петенькой. Они готовились к занятиям голова к голове, зубрили хором французские времена глаголов и даты правления римских императоров, и экзаменовали их тоже обоих. Только Славке, если он путался и забывал, за это ничего не делали, а вот если экзамен проваливал Петенька – то Славку опять били. Странная это была наука, но двух мальчиков, а потом и подростков, она сблизила. Они были неразлучны целыми днями, а потом, когда Софья Ильинична умерла, и ночами тоже. Петенька распорядился постелить Славе постель на полу у своей кровати, в ногах, и следующие два года Слава там и спал, как собака. Впрочем, на подушку и одеяло Петенька не скупился, да и матрац велел класть на доски хороший. После смерти матери Петенька – к тому времени уже юный барин Петр Васильевич – жестокую науку прекратил и учителя с позором выгнал. Батюшка его был почти безволен и, обожая сына, во всем ему потакал. Петр продолжил учебу самостоятельно – выписывал из столицы ученые книги, трактаты, романы и стихотворные сборники, газеты и журналы, причем и на русском, и на французском языке. Были в Троицкой библиотеке даже книги на греческом – Еврипид и Софокл в оригинале. Мирон заметил их, еще когда оглядывал библиотеку в первый раз, и удивился: в Европе утверждали, будто в обычной помещичьей усадьбе книг вовсе не сыщешь, тем более таких. Словом, Петр Васильевич был юношей весьма образованным – и неустанно образовывал Славу. Слава перестал быть мальчиком для битья и стал стременным, а заодно и закадычным товарищем Петра Васильевича Власова. А потом приключилась беда. Старый барин, мечтая о великом будущем для сына, отправил его учиться в Петербург. В первый же год Петр Васильевич пристрастился к картам, и вскоре проигрался вдрызг – долгу за ним числилось тридцать тысяч рублей. Не вынеся позора и не имея средств уплатить долг, Пётр Васильевич застрелился. Страшная эта весть грянула, как гром среди ясного неба. Никто не мог в это поверить – и уж тем паче Слава. Он казался больше всех потрясенным и надолго куда-то пропал – думали даже, что сбежал. Но дня через три вернулся, похудевший и осунувшийся, с красными заплаканными глазами, и долго ни с кем ни словечка не говорил. Славина жизнь после гибели юного барина разительно переменилась. Василий Иванович, поседевший и слегший от горя, поначалу все дела забросил, и о Славе, конечно, забыл. Но потом как-то наткнулся на него во дворе, посмотрел дико, закричал страшно – и сослан вон из дома, на конюшню. По спискам Слава так и числился стременным, вот только любимый конь Петра Васильевича остался в Петербурге, где тот погиб, и куда-то пропал – то ли украли, то ли Петр сам его продал еще при жизни. Так что не за кем больше Славе было ходить и не с кем выезжать. С тех пор прошло уже три года, Слава давно оправился, и, как прежде, дерзил, зубоскалил и преглупо шутил по поводу и без повода. И его по-прежнему за это пороли, только гораздо реже. Василий Петрович запретил ему показываться себе на глаза; в дворне говаривали даже, что может и продать на сторону, чтоб не напоминал ему чертов Славка про погибшего сына. Но беспричинная ненависть к Славе мешалась у старого барина с глухой привязанностью – ведь Слава не просто напоминал о сыне, но и служил чуть ли не единственной оставшейся от Петеньки памятью. Так что барин делал вид, будто Славки вовсе нет. Когда Славка зарывался и Александр Сергеевич велел его пороть, барин не спорил, но сам наказывать Славу никогда не велел, да и смотреть тоже не любил, как порют. Так что Слава теперь уж не катался, как сыр в масле, но и не бедствовал – по большей части бездельничал, так что жизнь у него была даже получше, чем у многих дворовых. Хотя уже и не такая сладкая, как в те благословенные времена, когда он удостоен был чести спать на матраце в изножье барской кровати. Все это сполна ответило если и не все, то на многие вопросы Мирона. И дерзость Славы, странно сочетавшаяся с благодушным смирением, и его эрудированность, и даже способность цитировать русских поэтов – все получило объяснение. По правде, Мирон не знал, как отнестись к этой странной помещицкой традиции давать хорошее образование некоторым своим крепостным. С одной стороны, просвещение – всегда благо. С другой – просвещая крепостного, ему никто не торопился не то что давать свободу, а хотя бы уменьшать степень его неволи. Весьма характерным Мирон счел тот момент, что добрый барчук Петенька, учивший своего дружка Славу французскому языку и пытавшийся защитить его от побоев матери, с легким сердцем укладывал его спать у себя в ногах, как собачонку. Было в этом что-то противоестественное, от чего Мирону делалось не по себе. Невольно подумалось, а только ли в ногах у барина приходилось ночевать Славе Карелину? Не вынуждал ли его молодой барчук согревать по ночам свою постель? Но такие вопросы задать было некому: если слухи и ходили, то передавать их никто не стал. Содомия в России считалась уголовно наказуемым преступлением, за которое без разговоров услали бы в Сибирь, не важно даже, крепостного или дворянина. Впрочем, Мирон полагал, что дальше дружбы у них не пошло, и никакого насилия со стороны Петра не было – иначе Слава не переживал бы так гибель молодого барина и не горевал бы по нему. Но пробудившегося в Мироне интереса унять уже было нельзя. Он дал Славе вылежаться не один день, а три. Лекарь, все же прибывший на зов, смазал каким-то снадобьем раны, и вскоре Слава стал вставать и даже сидеть мог в постели прямо, хотя при этом и морщился. Мирон заходил к нему дважды в день, утром и вечером, узнать, как его самочувствие, и проверить, хорошо ли его кормят – он распорядился подавать в эти дни Славе то же, что и ему самому, с чего разговоров всей усадьбе стало на всю следующую неделю. На третий день Слава окончательно повеселел, темные круги вокруг глаз побледнели. Мирон решил, что можно теперь немного и поговорить о том, что так его заинтересовало. - Мне рассказали про тебя, что ты ученый. Читать, писать умеешь? – поинтересовался он, и Слава кивнул: - Учился. Правда, давно книжек в руках не держал. Как Петя… то есть барин Петр Васильевич померли, так меня выгнали на конюшню, и книжек я уже больше не видел. Последнее признание он сделал с таким грустным, потерянным видом, что Мирон невольно улыбнулся, но тут же и нахмурился. - А хотел бы почитать? Пойдем в библиотеку. Слава недоверчиво посмотрел на него – и просиял. В библиотеке Мирон подошел к полкам, оглядел их и вынул томик Жуковского. Слава широко улыбнулся, взял книжку и раскрыл, издав упоенный вздох. - Это одна из наших любимых была. Ну, моя и Пети… Петра Васильевича. Читали по очереди, соревновались, кто больше наизусть выучит. - И кто обычно выигрывал? - Я, - отозвался Слава без малейшего хвастовства, а потом вперился в раскрытую книгу взглядом. Мирон решил ему пока не мешать, отошел к креслу и закурил сигару, со стороны наблюдая за своим необычным собеседником. До сих пор он как-то не мог его толком рассмотреть – то в потемках они были, то Слава лежал больной, и неудобно было на него пялиться. Теперь Мирон видел, что парень он очень высокий, сутуловатый, нескладный немного, но это была нескладность годовалого щенка, веселого и полного жизнелюбия. Он улыбался почти всегда, кроме тех случаев, когда нес какую-то несусветную околесицу про страусов – тогда становился смертельно серьезен. А сейчас, наблюдая его с книгой, жадно глотающего страницу за страницей, Мирон увидел его вдруг совсем другим: словно светящимся изнутри. Глаза сверкали, он даже губы приоткрыл, словно в благоговении. Очень, видимо, любил Жуковского. - Вслух читай, - сказал Мирон, и Слава охотно начал: - Раз в крещенский вечерок Девушки гадали: За ворота башмачок, Сняв с ноги, бросали. Он хорошо читал, немного только в начале запинался – видно было, что отвык. А ведь было довольно жестоко со стороны Василия Ивановича отнять у Славы книги после того, как они годами составляли его духовную пищу; может, куда более жестоко, чем сослать с господского этажа на конюшню. Но Слава заново освоился быстро, стал читать громче, четче, не сглатывая слова, только растягивал их немного из-за своего среднерусского акцента. У него были задатки хорошего чтеца или даже оратора, судя по тому, как умело он выделял интонациями смысловые места, в точности угадывая, когда это было уместно и необходимо. - Авдотья сказала, что барич тебя и по-французски учил, - сказал Мирон, и Слава опять закивал: - И по-гречески, но это я, наверное, уже и не вспомню. Давно было… Мирон снял с полки томик Софокла в оригинале. Слава взял, нахмурился, морща лоб, потер густую черную бровь костяшкой пальца. Шевельнул губами, проговаривая про себя непривычные слова. А потом начал читать. Софокла в оригинале. Куда более внятно и бегло, чем сумел бы сам Мирон – греческий ему всегда давался через пень-колоду. Мирон закончил эксперимент, дав Славе почитать Вольтера. И тот прочитал, хотя уже далеко не так вдохновенно. Французские слова он произносил вроде и верно, но с таким чудовищным акцентом, что их едва можно было понять. - Стихи любишь больше, чем прозу, да? – спросил Мирон, и Слава сконфуженно усмехнулся. - Ну да, есть такое. Очень люблю. - А я и сам пишу немножко, - неожиданно для себя признался Мирон, и Слава поразил его до глубины души, выпалив: - Так и я тоже! Они уставились друг на друга - словно каждый думал, что собеседник над ним потешается. Причем в случае Славы это можно было утверждать почти наверняка. - Ты пишешь стихи? – переспросил Мирон. Нет, второй раз он на Славкину ерунду не купится, еще чего… - Писал, - неохотно ответил тот, явно уже пожалев о своей несдержанности. – Петя… Петр Васильевич тоже писал, мне показывал, просил, чтобы я похвалил. Ну я решил, чего бы и мне не попробовать. И тоже ему показал, но он так смеялся, что мне стыдно стало. Говорит - про крепостных музыкантов слыхал, крепостные актеры в каждом третьем поместье есть. А у меня, говорит, будет свой личный крепостной поэт! Экая невидаль! - Между прочим, в Малороссии есть очень известный крепостной поэт по имени Тарас Шевченко. Его недавно выкупили из крепости, причем деньги на это, по слухам, дала сама императрица. - Вот оно как. Повезло. Мирон какое-то время молча разглядывал его с ног до головы – просто не было сил удержаться. И опять его поразило полное смирение, с которым Слава выдержал этот осмотр. Ну еще бы – не ему, сотни раз поротому на конюшне за чужую вину, смущаться от барских взглядов. - А у тебя сохранилось что-то из твоих стихов? - спросил Мирон, и Слава замялся. - Ну… так… кое-что. Меня когда из господского дома вытурили, вещей никаких забрать не позволили, я чудом одну тетрадку сберег. Она у меня на конюшне. - Принеси. Слава испуганно уставился на него. Мирон подумал сначала, что он стесняется, но потом до него дошло. - Да я не отберу! – торопливо заверил он, а когда Слава подозрительно сощурился, добавил: - Клянусь, верну назад в полной сохранности. Я не прошу совсем мне отдать, а только одолжить на один вечер. - Смешной ты, барин, - хмыкнул Слава. – Так и вижу, как ты заходишь в курятник и, расшаркавшись, любезно обращаешься к петуху: «Милостивый государь, будьте любезны одолжить мне ваши бедрышки и печенку. Только на нынешний вечер, потому как нынче у нас званый ужин. А завтра верну!» Мирон засмеялся было – но тут же осекся. До него как-то странно туго доходило – все, что связано со здешним укладом, с его новым барским статусом, с крепостными… Слава хотя и шутил опять, но шутил-то всерьез. - Ты имеешь в виду, что принадлежишь мне весь с потрохами, и своего ничего у тебя нет? – тихо спросил он, и Слава улыбнулся, все так же легко и лучезарно. - Так и есть. А смешно мне то, что вы этого сами как будто не понимаете. Ох, барин, непросто вам придется с нашими мужиками. Вы простодушны очень, вас же любой вокруг пальца обведет. А уж такой пройдоха, как Алексашка Тимарцев – в первую очередь. Мирон усмехнулся. Слава был абсолютно прав. - Я не собираюсь надолго тут оставаться. Только закончу дела с поместьем, покрою долги и уеду. Ну так что, дашь почитать твои стихи? Я правда прошу об одолжении, Слава, а не приказываю. Не дашь – пойму. Слава посмотрел на него исподлобья. Усмехнулся как-то криво, одним углом рта. - Ну чего же. Дам. Как же не дать... Он сходил к себе на конюшню, в первый раз за три дня покинув господские покои. Мирон проследил за ним взглядом, с удовольствием отметив, что Слава уже почти не прихрамывает - то ли лекарская мазь чудодейственной оказалась, то ли и впрямь на Славе Карелине все заживало, как на кошке. Он вернулся минут через десять, неся в руках клеенчатый сверток, перемотанный бечевкой. Сверток Слава прижимал к груди, и, подойдя к Мирону, остановился и опять с сомнением посмотрел на хозяина. Не верит... не верит, а ослушаться не смеет. - Вот что, - решился Мирон, отвечая на невысказанные Славины колебания. - Я тебе залог оставлю. Держи. Он взял со стола и протянул Славе коричневый томик с золотым тиснением. На обложке значилось: "О.Кс.Миронов. Вечный жид". - Эта книга мне дорога, думаю, не меньше, чем тебе твоя, - слегка улыбнулся Мирон. Он вдруг понял, что отчего-то волнуется. Конечно, он и в Петербурге волновался, когда дарил свою первую поэтическую книгу Крылову и Белинскому, ведь от их мнения зависела не только его возможная литературная будущность, но и чувство его собственного достоинства. Почему же он и теперь это чувствовал, стоя не перед великим поэтом или критиком, а перед своим собственным крепостным? - О.Кс.Миронов, - прочитал Слава, беря книгу одной рукой (другой все еще прижимал свой клеенчатый пакет к груди). - Вы, что ли? - А ты смышленый. Ну, вроде как я. Мое литературное alter ego... ты же знаешь, что такое alter ego? - Конечно, - поморщился Слава. - Миронов - понятно, а что такое О.Кс.? - Олег Ксенофонтович. Так звали моего гувернера, который меня в детстве дома обучал и открыл для меня русскую литературу. Я в Германии вырос, у нас в семье хоть и по-русски говорили, но отец о России вспоминать не любил. Так что если я что толковое и написал, так обязан этим Олегу Ксенофонтовичу. - Ксенофо-онтович, - протянул Слава и ухмыльнулся. - Теперь понятно, почему вы так запросто поверили в Полиандра Христофорыча. - Негодник ты, - беззлобно сказал Мирон, и Славина ухмылка расползлась чуть не до ушей. - Знаю, - кивнул он. И протянул наконец Мирону свой драгоценный пакет. Пакет сильно пахнул навозом - хранили его, должно быть, в сундучке на конюшне. где Слава спал, - но был чистым. Мирон серьезно кивнул: - Прочитаю и завтра верну. И ты почитай и... можешь, если захочешь, себе оставить. - Благодарствую, - сказал Слава, и его глаза сверкнули так ярко, что Мирон чуть не охнул. Что-то было в этом парне такое, не всякий раз из него выглядывавшее, от чего в дрожь бросало и мурашки бежали по рукам - только было это не тревожно вовсе, а сладко-сладко... - А хочешь еще какую-нибудь книгу взять? Если хочешь, бери. Любую. - Шутите? - Нет, отчего же? Выбирай, что хочешь. Слава посмотрел на Мирона с недоверчивым удивлением. Потом опять просиял. Шагнул к шкафу и, не колеблясь, вытянул только недавно поставленный туда томик Жуковского. - Любимый поэт? - улыбнулся Мирон. - Ага. - И мой тоже. Ну, ступай пока. До завтра. - До завтра, Мирон Янович, - тихо сказал Слава и вышел из кабинета. Мирон нарочно отложил знакомство со Славиным пакетом до ночи, когда дневные дела в поместье закончились и усадьба погрузилась в сон. Велел зажечь побольше свечей, лег на кровать, где был теперь нормальный матрац, набитый пшеном и гречкой, а не мерзкая пуховая перина. Вытянул ноги, сунул в зубы сигару и взял пакет, ощущая приятное предвкушение. Он не ждал чего-то особенного. То, что Слава начитан и образован, как для крестьянина, вовсе не гарантировало наличие у него хоть каких-то способностей к стихосложению. Но сам Слава к своим стихам относился, похоже, серьезно - судя по тому, как он берег единственную оставшуюся у него тетрадь со своими сочинениями. Под бечевкой и несколькими слоями клеенки обнаружился еще и бумажный пакет, а под ним уже - толстая тетрадь, исписанная от корки до корки. Даже на полях и внутренней стороне обложки все было исписано, вкривь и вкось - Слава строчил свои вирши ровно до тех пор, пока у него оставался хоть клочок бумаги. Писал он, впрочем, довольно аккуратно, почти без клякс, печатными буквами, сплошь заглавными. Выглядело это по-детски, но происходило, вероятно, просто от недостатка практики. Насколько понял Мирон, когда барин Петр Васильевич уехал в Петербург, Славино образование закончилось раз и навсегда, а ведь с тех пор прошло уже больше трех лет. Мирон раскрыл тетрадь наугад и выхватил взглядом строфу: утопаю в черноземе видно что небо струилось в нигде утопаю в черноземе мне Россия лает волчицей во мгле природа знает где запрятан гром утро задирает без стыда свой звездный подол Написано было все слитно, без знаков препинания и даже без точек - Слава то ли не умел их ставить, то ли просто не считал нужным. Мирон перелистнул страницу. человек не врет только тогда когда он мертв червячок ползет по чернозему но птичка склюет его Он перелистнул снова. Листал и листал, выхватывая взглядом то одну, то другую строку. Потом вернулся в начало и стал читать все подряд. В стихах не было ни структуры, ни формы - Слава ничего не знал о правилах стихосложения и рифмовки, строки у него скакали, как пьяные черти, без порядка и почти без смысла. Часто встречались орфографические ошибки, стихотворные размеры не соблюдались никак и нигде. Но Мирон читал и читал, не в силах оторваться, и ему казалось, что он пробирается через густой темный лес, где нет ни тропы, ни намека на присутствие людей, только угрожающе хрустит что-то, воет неведомое зверье... но нет-нет - да и проглянет сквозь нависшие черные ветви яркий солнечный луч. невыносима нелегкость бытия внутри пустыня а снаружи тополя ласково шумят выйду в русское поле так страшно умирать коли ты в неволе Мирон поднял от тетради глаза и увидел слабый отсвет зарождающейся зари за окном. Свечи догорели почти до конца. Мирон задул их, закрыл тетрадь и положил ее на колени, глядя на светлеющий прямоугольник окна в предрассветных сумерках. То, что он прочитал, это поразило. Это нельзя было назвать хорошей поэзией; это было что-то меньшее, чем хорошая поэзия, и в то же время настолько большее... В этом была какая-то безудержная, первобытная, дикая сила, и малограмотность поэта, его хотя и довольно широкий, но бестолковый и бессистемный кругозор лишь усиливали эту дикую силу... силу хаоса. Эти стихи почти напугали Мирона. Он любил гладкий, стройный классический стих, как у того же Жуковского, и сам старался писать так же, и ведь получалось же у него. Но сейчас Мирон чувствовал, что его собственные гладкие, правильные стихи рядом со стихами Славы Карелина - как высокая бревенчатая стена перед могучей волной воды, поднявшейся из реки во время паводка. Он все-таки задремал перед самым восходом, положив тетрадь Славы себе на грудь и накрыв ее рукой - так, словно под ладонью у него были не сухие страницы, пропахшие навозом, а чье-то теплое плечо. Утром, после завтрака, Мирон зашел в комнату, которую отвел Славе. Тот сидел на кровати, поджав под себя ноги, сунув длинные пальцы в растрепанные волосы, с книжкой на коленях, и жадно читал. У Мирона екнуло внутри, но тут он заметил, что книга эта - томик Жуковского, а не О.Кс.Миронова. Почему-то стало обидно. Но он уже шагнул внутрь, так что Слава пугливо вскинулся, словно застали его за чем-то недозволенным. - Сиди, - кивнул Мирон, когда Слава двинулся, чтобы встать. Подошел к кровати и положил на нее Славину тетрадь. - Вот, видишь, возвращаю, как и обещал. А ты мне зря не верил. - Спасибо, - сдавленно сказал Слава. Мирон понял, что он мысленно уже распрощался со своими стихами. Часто же беднягу раньше обманывали. - Тебе спасибо. Я прочитал. И это просто что-то невероятное. Ты очень одарен, Слава, действительно. Я немного разбираюсь в этом вопросе. Тебе обязательно нужно писать еще. И, конечно, учиться. Поехать в Петербург, поступить на обучение. Ты заслуживаешь этого. - А-а, - протянул Слава, слегка улыбнувшись. - Тоже, как Петр Васильевич, решили себе крепостного поэта завести? Ну это можно. Петербург... я бы поехал, - робко добавил он. Так странно сочеталась в нем эта робость с дерзостью и почти что хамством. Он. впрочем, не лебезил, ни когда ему угрожали телесной расправой, ни когда сулили всяческие блага. Принимал то, что дают - хоть порку, хоть барские подарки - с одинаковым спокойным смирением. И это так дьявольски не вязалось, не клеилось с той бурной, лютой силой и тоской, которую он выбрасывал в своих стихах, точно ядовитые плевки. Так страшно умирать, коли ты в неволе... - И поедешь, - сказал Мирон. - Только не крепостным, а свободным человеком поедешь. Я дам тебе вольную. И денег. Слава молчал с полминуты, не меньше. Молчал и просто смотрел на Мирона. Опять не верит. Да что ж с ним тяжко-то так, недоверчивым таким... - Мне в ближайшие дни нужно будет найти стряпчего, для тяжбы по поместью, - проговорил наконец Мирон, так и не дождавшись ответа. - Заодно и оформлю тебе вольную грамоту, чтобы... - Нет, - сказал Слава и, отложив томик Жуковского, все-таки встал на ноги. Он был выше Мирона и шире в плечах, и Мирон невольно поднял голову, чтобы глядеть ему в глаза. Вместо смиренной, чуть насмешливой покорности, вместо недоверчивой благодарности в них теперь читался гнев. И, кажется... страх? Да что с ним творится? Неужели все еще не доверяет? - Что - нет? - спросил Мирон довольно резко. - Не хочешь вольную? - Не хочу! - почти выкрикнул Слава и тут же скривился, точно горько во рту стало. - Что ж вы так... барин... а-а, чтоб вас... Нет, не хочу. То есть благодарствую, вот вам земной поклон в ножки, добрая ваша душа. Видно по всему, что хороший вы человек. Только вольной мне не надо. Избавьте от такой милости. - Я тебя не понимаю, Слава! - Мирон тоже повысил голос. Он совершенно не того ждал, идя к Славе этим утром, и начал уже всерьез сердиться. Что за капризы?! - Ты же сам писал, вот в этой своей тетради, как страшно в неволе жить, а помирать еще страшнее. Твои стихи дикие, хаотичные, в них тоски столько же, сколько и животной силы. И не ври мне теперь, эта тоска от того, кто ты есть, ты достаточно умен, чтобы это осознавать. Ты к крепости, может, и привык, но твоей душе в теле крепостного тесно, и мы оба знаем, что это правда! - Красиво говорите, Мирон Яныч. - процедил Слава. - Складно так. Как и вирши ваши. Чересчур уж складно. Красота есть, понимания нет. - Что ты имеешь в виду? - Да ничего. Простите, барин. А хотите, не прощайте, велите пороть. Или на страду сошлите, продайте в рекруты, как пожелаете. Вот только воли мне не надо. Не приму. Мирон потерянно молчал. Ему было... больно? Да, пожалуй, что больно. Было настоящим чудом встретить кого-то вроде Славы Карелина в дикой русской глуши, Мирон полночи мечтал, как отвезет его в Петербург, образует, огранит этот алмаз, подарит его миру, а мир - ему... Только не учел, что алмаз окажется строптивым чертом, встанет, набычившись, и скажет упрямо: "Мне от вас воли не надо". И вот как же так? - Если тебе воли не надо, то чего надо? - спросил Мирон. - Позвольте в людскую вернуться, - хмуро ответил Слава. - Непривычно мне на барских перинах спать, за три ночи все бока измял. - Это я понять могу, - вздохнул Мирон. - Сам перины не выношу. А ты уже точно здоров?.. Ну ладно. Иди, если хочешь. Только правда, подумай, что я сказал. Я предложения своего назад не беру, и если ты передумаешь... Слава молча поклонился ему в пояс. Сгреб с кровати томик Жуковского и, пройдя мимо Мирона боком, вышел из комнаты. Мирон посмотрел на опустевшую измятую постель и только теперь заметил, что томик стихотворений О.Кс.Миронова так и остался лежать на Славиной постели.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.