ID работы: 9629310

Урания

Слэш
NC-17
Завершён
3719
автор
Уля Тихая бета
шестунец гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
243 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3719 Нравится 232 Отзывы 1406 В сборник Скачать

Набережная неисцелимых

Настройки текста

Как войску, пригодному больше к булочным очередям, чем кричать ‘ура’, настоящему, чтоб обернуться будущим, требуется вчера. Иосиф Бродский, 1987

1942 год, Карелия Вот тебе и «хотя бы» совок. Арсений, правда, когда просыпается, даже бровью не ведёт; он видит на себе зелёную военную форму, пилотка лежит рядом с лавкой, и груда вещей — дед рассказывал ему о войне, и Арсений примерно знает, что он в этой груде найдёт. Но уже даже истерика отмахивается от него, выдав вместо себя бессилие; он садится устало, затёкшими плечами дёрнув, прикрывает глаза и откидывает голову на стенку, что позади него заусенчатым, почти махровым деревом. Урания, конечно, продолжает шутить свои глупые, злорадные шутки с ними, и у Арсения не остаётся никаких сил, чтобы хоть как-то над ними смеяться. — Без обид, — роняет он в пустоту. В избе пахнет лесом и немного — золой; от деревянной лавки болит спина, но он хотя бы в тепле и в доме, а не в каких-нибудь стылых окопах с замёрзшими намертво конечностями. Стены сквозь тюль кружевной ласкает солнце, и за окном едва-едва шелестят листья, птицы где-то вдалеке делятся впечатлениями от этой невероятной, безбренной жизни, и Арсению сначала кажется, что это какой-то совершенно другой мир. Здесь тихо и нету смерти. А потом в дом врывается солдат грузинской наружности с радиоприёмником, где хрустят вести с фронта — где-то бой был выигран с малыми потерями, Москву бомбят, Сталинград стремительно теряет позиции. Арсений жмурится — его секундная надежда разбивается о правду в который уже раз. В тот, когда всё ещё больно, но будто безысходность смиряет быстрее. Парень откусывает ломоть от яблока и улыбается ему. — Проснулся, зевака. Там баба Галя куру разделала, на ужин сделает, и баню растопит к ночи. Только дров надо наколоть, — он ставит приёмник на стол, что накрыт ажурной салфеткой. Всё так по-домашнему, иконы в дальнем углу, спрятанные от посторонних глаз, недопитая мята в кружке с железной ручкой, совсем как в поезде, и ставни виднеются будто с картинок. — Наши молодцы, справляются, — говорит пацан и достаёт из-за пазухи портсигар с самокрутками. — Будет у нас и победа, и всё. Курить пойдёшь? Арсений молча кивает и поднимается на свинцовые ноги. Хмарь смерти будто сходит дольше в этот раз — наверное, потому что она здесь везде и без них. Везде, да не везде — они выходят из косой избушки на свежий, лесной воздух, что бьёт в ноздри, а вокруг тишь да гладь. Несколько солдат идут с вёдрами куда-то в чащу, на шаткой скамейке сидят две девчонки лет семи и повторяют буквы во весь голос, пальцами водя по истрёпанным книжкам. Жизнь течёт, как всегда, и у Арсения тревожным комом эта безмятежность встаёт в груди. Он тянет папиросу ко рту и даёт парню рядом поджечь её спичкой. Дым почти пряный, уже привычный, хоть и до ужаса горький. Голову ведёт ещё как, но Арсений всё равно даже не шевелится. — Ты сегодня какой-то особенно тихий, — говорит парень, глядя на него. — Обычно из тебя и так слова не вытянешь, пока не выпьешь, а сегодня даже без «доброго утра». Да я же от балды над тобой шучу, — усмехается он. Арсению всегда интересно, какие детали о нём мироздание вплетает людям в головы, и какой разный он получается в чужих умах. Урания — всё ещё удивительная система, продуманная до мелочей и при этом ощущается, как конкурс импровизаций — то искатель, которому сорок, то искатель, у которого по всем признакам родственная душа рядом с ним, не может её найти всё равно. И помнят они всё всей толпой — и так тоже не должно быть. Но Арсений рад помнить Антона. Урания делает, кажется, невозможное — раскрывает его совершенно другим человеком. Но может, он всегда таким был, просто Арсений даже не хотел пытаться быть ближе; и Антон, впрочем, тоже. Арсений надеется, что тот в порядке, и они как-нибудь найдутся; он вспоминает «золото» и извинения громким шёпотом куда-то в макушку. От этого внутри что-то ноет — ранее Арсению неизвестное; и ласковое, мягкое, но притом настолько горячее, что грудь печёт. Они виделись будто буквально минут десять назад, но тоска скребёт внутри обворованной, оставленной без сил кошкой; Арсений, кажется, влюбляется. Он всегда был честным самим с собой, и теперь не прячется за страхами и неуверенностью — в завтрашнем дне, в Шастуне, во всём этом; у него чувство, будто у Антона на том конце провода то же самое. И пускай он вообще не парень мечты Арсения, но и мечты Арсения давно меняются и становятся проще. Антон просто ощущается родным вдруг, балансом всех его нюансов своими нюансами, кем-то близким; по-настоящему. Между ними огонь, и вода, и медные трубы, но дело, конечно, не в этом; дело в том, что Антон оказывается тем, кого искал Арсений, даже не зная об этом. И любовь к нему когда-нибудь в перспективе больше не пугает его, как пугала даже простая приязнь. — Ты чего застыл? — переспрашивает парень чуть настороженно, а Арсений давит сапогом окурок, кинув его на землю, и улыбается. — Я, кажется, впервые влюбился, — говорит он тихо в ответ. И правда впервые — раньше он как будто бы не смотрел на людей дальше собственных установок и закоренелого раздражения. А Антон приходит и ломает каждую собственными руками, через всё непринятие. Разносит всё привычное простым пониманием — не все люди должны быть такими, как Арсений; и идеальными тоже не должны быть. Даже Арсений. Новость будоражит собеседника, и он лыбится, руки потирая заговорщически. — И кто? Наська? Скажи Наська, красавица же! — Да нет. — Арсений перекатывается с мысов на пятки. — Не Наська. Ты не знаешь. Как, кстати, тебя зовут? — спрашивает он невзначай, надеясь, что это будет не так странно. Но с надеждами у него в принципе не ладится. Парень хлопает глазами, ошарашенный, и весь проблеск задора пропадает из его взгляда. — Брат, ты чего? — говорит он загробным тоном. — Ле… Леван я… — Отлично, а год какой сейчас? — Сорок второй. — Сорок второй… А мы где? — В Карелии. — Ну и славненько. Тишина стоит такая, что Арсению страшно за Левана. Тот смотрит на него во все глаза и больше не улыбается — и ждёт пояснений хоть каких-то напуганно. — Не парься, за часы сейчас не хотят убить, хотя сначала пытались вроде сказать, что это всё от Гитлера, — вдруг слышится поодаль, и Арсений дёргает головой, чтобы поймать взглядом знакомую тощую фигурку, что в гимнастёрке шлёпает к ним по лужам. По Павлу Алексеевичу даже и не скажешь, чувствует он какие-то лишения или нет — как был худыш, так и остался. — А… блять, да ты что, я уже думал, ты головой ударился, — снова улыбается Леван. Он вообще светит этой своей южной, белозубой улыбкой постоянно — будто вокруг не война. А вокруг них, вроде, практически и не война, это Арсений узнаёт позже, когда старшина Павел Алексеевич вводит его в курс дела, сидя с той самой холодной мятой и книжонкой «Преступления и наказания» в узловатых пальцах. — Как вы поняли, что я искатель? Вы не помните меня, — спрашивает Арсений категорично сначала. — А ты меня помнишь, — кивает Павел Алексеевич сам себе. — Да ты просто задаёшь эти отсталые вопросы, там только дебил не догадается. Прости, Лёв. Арсений усмехается и облакачивается на стенку плечом. — Мы с вами виделись после революции. Вы не помните, но я жил в соседней комнате. И я обещал, что если мы встретимся снова, я напомню вам о нашем знакомстве. — Почему ты ко мне на «вы» тогда? — спрашивает тот искренне удивлённо. — Потому что в две тысячи двадцать первом вы мой препод. Паша смеётся сипло и головой мотает как-то пространно, а потом, наконец, рассказывает: и про то, что они в глухой деревне в Карелии резервным войском, и про то, что немцы здесь только пролетают над головами, и зенитная установка одна, а жизнь вполне безмятежна, если не слушать радио. И Арсения даже на самую малость отпускает страх — но не за себя давно, он-то умрёт при любом раскладе; он боится видеть смерть вокруг себя, жестокую и нелепую, за чьи-то чужие страхи и идеалы. Когда он был пиратом, она будто была весёлой почти — все лезли на рожон сами, почти счастливые от шанса быть упокоенными в море. А королевские гвардии он не бил собственными руками. А тут всё тихо, почти мирно, и он расслабляется, решает начать жить. Колоть дрова на зиму, помогать по хозяйству, быть чуточку полезным в мире, что принимает его, как желанного гостя и бережёт заботой матери. Родители у него были строгие, но всё-таки не плохие, и Арсений даже немного скучает каждый раз, когда кто-то вроде бабы Гали ставит перед ним тёплый хлеб и треплет по щекам с искренней благодарностью за помощь. Но эта рана тоже перестаёт болеть — Арсений давно от них отстранился; тоска по Серёже же до сих пор скребёт оторванным от души куском. Но Арсений верит, что когда-нибудь найдёт его среди копий людей в этих альтернативных историях и жизнях; к счастью, в единственном экземпляре только искатели, а остальных как-нибудь можно отыскать. Правда, от того Серёжи в нём будет только лицо, но Арсений уверен, что в дружбе есть что-то столь же крепкое, как и в родственности душ в этой треклятой Урании — и требует меньше жертв. Но так проходит только два дня — в жарком воздухе бани, что пахнет смолой и можевельником, в предзакатном воздухе, влажном и вечернем, во вкусе того самого хлеба и ранних яблок, в смехе Лёвы, шутках Паши, вопросах об искательстве от ребят из взвода и тишине безоблачной ночи. А потом посреди ночи всю избу будит грохот кулака о дверь, и всё спокойствие забивается в углы и шкерится под крышей, пока все безмолвно тянутся за оружием раньше, чем открывают глаза. Арсений, совсем бесстрашный (у него ещё две недели, и пулю в голову ему никто не пустит сейчас), дёргает за шаткую ручку двери первый, пока позади Леван взводит ружьё. Но за дверью оказывается всего лишь Антон, что валится ему прямо на руки, теряя сознание; тот прижимает руку к животу, будто пытаясь остановить давно спёкшуюся на ране кровь. Но Арсений вцепляется в его плечи, оседая на пол, и улыбается всё равно, пускай от боли между бровей, так трогательно стоящих домиком, у Антона морщинка. Шепчет что-то там, сам себя не слыша, мол, тише, всё будет нормально, когда Антон стонет от боли, и не отпускает, пока они не укладывают его в крохотную избушку с одним-единственным местным врачом и почти плоским матрасом на койке. Но Арсения не отпускает глухое счастье, пусть и незначительное на фоне тревоги — Арсений рад видеть его в любом из миров, потому что если они вместе, у них что-то да получится.

***

Весь следующий день Арсений проводит в тревожном возбуждении и никак не может усидеть на месте, постоянно бегает к подобию госпиталя; но Антон не просыпается ни утром, ни днём. Его перевязывают, а рану промывают, удивляясь разводам морской соли на коже около. А Арсений стоит поодаль и хмурит брови в поиске ответа на вопрос, почему жизнь не обновила Антона в этот раз. Эта рана явно старая, полученная на галеоне, потому что в такой глуши ему максимум мог бы попасться на пути какой-нибудь безумный головорез, полетевший крышей с началом войны, и то вряд ли — и Арсений не понимает, намёк это от Урании, что они тянут резину, или какой-то очередной сбой. Но остаётся только догадываться и ждать, когда Антон наконец проснётся; Арсений проверял его часы, и счётчик идёт на недели, а не на минуты и часы. Он видел горящую жжёным металлом цифру семь, и видел, что у них ещё всё впереди; но вселенная не любит, когда кто-то думает, что может быть умнее её. И Арсений ждёт, блуждая по избе неприкаянным зверем и зелёной рябью мелькая перед глазами других, пока не наступает ночь. Арсению не спится, и он сидит только на лавке в безделии, пока все спят и один коренастый солдат, имя которого вылетело из головы из-за всего этого тревожного шума, стоит в карауле. Но Арсений не может больше просто пялить в стенку — лучше пялить в неё рядом с Антоном, чтобы на душе было спокойнее. Арсений очень хочет обнять его — и сам у себя спрашивает, когда успел так сильно этого захотеть. Он отпускает врача поспать нормально, в натопленную избу, на нормальной лавке — та, что рядом с койкой Антона, шатается и скрипит. Арсений смотрит на него, спящего и умиротворённого, и думает о том, что если бы не Урания, он бы не увидел Антона таким, какой он есть для близких, наверное, никогда. И он не знает всего до сих пор даже на какой-то нелепо маленький процент, но больше ему ничего не мешает узнать. Тишина и спокойствие убаюкивают сильнее застоялой в теле усталости, и Арсений дремлет, голову на стенку откинув, дёргаясь от мимолётных шумков и далёкого стрекота сверчков. Но чужие пальцы, что легонько цепляют его, свисающую с колена ладонь, он признаёт не сразу и отмахивается сначала. А потом её щёкочут, и Арсений вздрагивает, свинцовые веки едва поднимая. Война возвращает его к привычному ритму жизни, где между подъёмом и засыпанием лишь шесть-семь часов, как по часам; но больше Арсений не может так жить — он хочет спать неделю, поднимаясь, чтобы поесть лишь и, может быть, обнять Антона. Желания у него глупые, странные, но желание любви клюёт его по-прежнему. Но одно дело, когда нет никого, кто мог бы его удовлетворить. И совсем другое, когда есть. Антон смотрит на него блестящим под светом луны взглядом, таким же измученным, но тёплым, почти радостным, и морщинки улыбки посеяны у век лапками. — Привет, — говорит он едва слышным шёпотом, но в ночной тишине это словно рупором. Арсений садится ровнее и руку его, с койки свешенную, перехватывает. — Рад видеть тебя, — отвечает он, долго находясь с ответом. И говорит самый искренний; Антон не отвечает, но Арсений видит, что он тоже — пальцы на его ладони сжимаются, а улыбка, беспечная и глупая, никуда не сходит с его лица. Признак дурачины — но в «дурачине» нет совсем ничего обидного; это же Антон. — Эд с Егором тут? — спрашивает Антон вместо, и Арсений усмехается. А потом сипло смеётся, нагибаясь к их сцепленным рукам — внутри всё сжимается упоённо, и Арсений хочет улыбаться. Скажи ему кто несколько месяцев назад, что он будет лыбиться до боли в щеках, сидя в покосившейся избушке где-то на севере страны и глядя на Антона, того, который Шастун, он бы, наверное, закатил глаза и раздражённо плюнул бы что-то ядовитое человеку в лицо. Но он улыбается. Потому что время — удивительная штука. Но чуть влажная ладонь Антона выскальзывает из его хватки, и Арсений чувствует себя осиротевшим, и, кажется, его лицо выглядит так же опечалено — Антон смеётся едва, но дёргает другую руку к ране; смеяться ему больно, видимо. — Опусти голову, — просит он, и Арсений хмурится растерянно, но опускает всё равно. Пальцы Антона несмело стягивают пилотку, а потом по короткому ёжику проходятся почти ласково. — Хочу назад твои кудри. — Я тоже хочу назад свои кудри, — говорит Арсений. — И твои, — добавляет, а потом всё же отвечает на вопрос: — Эда с Егором тут нет, я не знаю, где они. Не знаю, насколько это может значить, что… — Мы соулы? Глупостей не говори, всё же и так понятно. Арсений хмурится, и в груди неприятно колет; не то чтобы он сам сильно расстроился, если бы Антон не оказался его родственной душой, но такая категоричность неприятно дерёт. Но оно и неудивительно — Арсений везде одинаковый, и всё его занудство просто отошло на второй план, и вытерпеть его тяжело. Никто бы этого не хотел. Арсений и сам себя иногда терпеть бы не хотел; но у него к себе есть некоторое уважение — за эрудицию, за ответственность, за многие вещи. Потому что он просто такой человек, и ждёт от других чего-то вроде. А лучше не ждать вообще ничего — не будет и грусти, одиноко скребящей внутри теперь. Но Арсений, впрочем, понимает Антона вполне — так кажется. — Зато Павел Алексеевич — командир взвода, — переводит он тему мягко. Антон вздёргивает брови. — Он здесь? — Да, я видел его две жизни назад, — Арсений прыскает, нос по-лисьи морща. — Я забыл, что я долго… — Бегал от меня? Да, — тянет Антон с какой-то ноткой серьёзности. — Почему, кстати? — Расскажу, если перестанешь перебивать меня, — язвит Арсений, и Антон усмехается. — Какие мы нежные, — беззлобно отвечает тот, — Ваше Сиятельство. Арсения дразнит это глупое прозвище каждый раз и заводит на зубоскальство. — А вы грубые. Перебивать невежливо. — А переглаживать? — У тебя всё ещё ужасные каламбуры. — А ты хуёвый дипломат, — отвечает Шастун, ни секунды не думая. — Я в члены не вещаю. — Ага, напомни это моему. — Не разводи меня, не было такого! — возмущается Арсений и отодвигается театрально от него, но ноги в сапогах всё равно в железное основание кровати упирает. — А ты уже заведён? — А ты придурок. — Кончились аргументы, — усмехается Антон, и Арсений надувается весь, руки на груди сложив. — Да ладно тебе. — Я проиграл битву, но не войну, — заявляет он. — Мы русские, с нами Бог и победа над фашизмом, — отвечает Антон что-то от балды, но в целом правду. — Так почему ты от меня бегал? — Потому что ты меня раздражал. — Двадражал. — Вот поэтому, — фыркает он. — Я просто хотел уйти от твоего общества, потому что ты тип бесючий такой. И ты всё ещё он, кстати, просто теперь мы семья по несчастью. — Сказал другой бесючий тип. — Это правда, — говорит Арсений гордо. — Да ладно, не правда, — хмыкает Антон. — Я просто так, чтоб ответить, сказал. Я же вижу, как все твои душные установки прахом пошли, когда ты вырвался из стакана мира своего. — Стакана мира? — Ну вот этот мир зубрёжки, бесконечной духоты, вопросов преподам по сто штук в минуту. У тебя всё было стабильно, и ты в этом постоянстве был, как хуй в крайней плоти, в тепле и комфорте. Настолько, что сам себе выдумывал поводы раздражаться. Я понимаю, у тебя родители немного того, синдром отличника, все дела. Не подумай, я ничего такого. Просто это не ты, как оказывается. Арсений молчит, глядя куда-то сквозь Антона; его поражает то, какое впечатление он производит на самом деле — и это саднит муторной болью где-то внутри. И ещё сильнее от того, что это говорит Антон, который так Арсению нравится — но которому не нравится Арсений, настоящий. — Это как раз-таки я, Антон, — говорит он тихо и губы поджимает горько. — Меня вырвали из моей жизни и кинули в другие, где нет ничего и никого, что мне дорого. Я люблю учиться, Антон, понимаешь? Я люблю задавать тысячи этих вопросов, читать книжки, много знать. Да, быть может было бы проще, если бы я не пытался прыгнуть выше головы ради похвалы. Но всё это в целом я люблю. И да, не моя мечта учиться на экономиста, но я пытаюсь взять от этого максимум. Я уже ползу на стены, Антон, от безделья. Нигде не найти книг, ни одной, а все, что есть, я уже читал. И мне жаль, если это кажется всего лишь духотой и чем-то неприятным. Не все ненавидят учёбу, и это не делает меня неправильным. В нём просыпается гордость, и он даже подбородок задирает, глядя в потолок неровный. Он не считает себя каким-то странным только потому, что любит читать и узнавать что-то новое. Но очень жаль, что Антон — да. Это режет, но Арсений справится — не то чтобы он верил в то, что у них даже при связи что-то бы получилось. Они слишком разные, и этот разговор оголяет степень их непонимания, которое сгладилось на фоне общей беды. Но в тишине и спокойствии всё возвращается. Тёмной ночью между ними пролегла тревожная черная степь, как в той старой военной песне — и Арсению не больно, но очень грустно. — Прости, — искренне раскаивается Антон — в его голосе сквозит такая вина, как не сквозят кривые окна. — Я ду… — Думал, что я не такой, и это всё давление, я понял. — Но это… Или всё-таки больно. — Антон, расскажи, откуда рана, — отрезает Арсений. Тот смотрит на него долго, и тянется к колену пальцами, но Арсений меняет положение так, чтобы Антон не мог достать до него. Пройдёт время, и эта горечь пройдёт тоже; но не теперь. Антон закусывает губу и больше не лезет. — После того, как ты умер, мне живот вспороли на бойне. И проснулся я с этой же раной, но уже не смертельной. Наверное, потому что я вмешался в Уранию глупо, — рассказывает он тихо, но с какой-то глухой тревогой, совсем отвлечённой. — Ты должен был утонуть, когда за сиреной пошёл, но помнишь, в день мёртвых я сказал про богов? Я задобрил маму Бриджит на том кладбище, и в мире магии это сработало — она накинула тебе пару часов. Эд, оказывается, понял всё раньше, потому что в первый раз от сирен и умер, и кольца заблокировали их магию, — говорит он, глядя в темноту потолка. — Ну и видимо, мне в наказание решили оставить это. Тупо получилось, что я в итоге сам тебя и убил, хотя так хотел побыть с тобой дольше. У Арсения внутри что-то ёкает, и он устало прикрывает глаза. — Быстрее умрём, быстрее найдёмся, это правда, — кивает Арсений с усмешкой печальной. — Но… — начинает Антон снова, и Арсений видит в темноте эти трогательные брови домиком, но больше не смотрит. — Я пойду, Антон, ладно? Поправляйся, нам надо дожить до каких-нибудь спокойных времён, — он улыбается ему едва, опустившись на корточки рядом с постелью, но губы негнущиеся, почти титановые. Надо — хочет Антон быть его соулмейтом или нет. Тот тянется к нему ладонью, но Арсений уходит от касания и встаёт на ноги. Дверь закрывается со скрипом, от которого внутри у Арсения всё идёт судорогой. Хочется верить, что Антон действительно имел в виду совсем не то, раз так хотел продлить ему жизнь — но, наверное, не знал, чего это ему будет стоить. Он возвращается по лужам от недавнего дождя в избу, стараясь не разбудить никого, и говорит врачу, что больной проснулся — а сам не может перестать вспоминать тот виноватый взгляд; но что-то не даёт ему думать об этом сейчас. Сон у Арсения тревожный.

***

Они делают шаг вперёд — и два назад. Арсений пытается сложить два плюс два, но не получается даже пять по другой системе исчисления. Мысли будто бы валятся из рук, как бы странно то ни звучало, но ощущается так — и всё начинает валиться из рук на самом деле. Он роняет кружки и тарелки, падают топор, ложки, веники для бани, вёдра — Арсений злится на себя, но ничего не может с этим поделать. К Антону он больше не приходит — но Антон никуда не уходит из его головы сам. Арсения скребёт скупая обида; он не игнорирует вопросы о нём, а потом, когда Антона всё-таки выписывают, не избегает встреч — но избегает взглядов, разговоров дальше необходимого, потому что не может пока разобраться. Сначала это просто — Шастун не мелькает, и думать получается лучше: о том, как он целовал его ключицы, таскал ему воду с похмелья. И смотрел — не так, как раньше; и не так, как когда-либо кто-то на Арсения вообще смотрел. А потом ещё думать о том, что они с Антоном когда-нибудь просто поцелуются, и вообще, глупости это всё. Что он, оказывается, на самом деле такой, каким Антону никогда не нравился. Арсений не злится — он никого не заставляет любить себя, а Антон не виноват ни в чём совершенно. Но и Арсений не виноват так же — ему лишь грустно вспоминать о том, что когда-то человек, настроив себе иллюзий, дал ему повод верить, что всё возможно. И давал верить долгие секунды, когда они оказывались ближе друг к другу, чем их смерти и пробуждения. А это — очень маленький срок. А потом Антона выписывают, и становится совсем худо, потому что его виноватый и тоскующий взгляд цепляет Арсения, где бы они ни были; и попытки заговорить ломают его стены так упорно с просьбами послушать его и дать ему закончить. И в этом взгляде — всё, в чём Арсений боится себе признаться. Больше всего на свете он не умеет признавать ошибок, потому что это оголяет всё его несовершенство. Это значит, что он не знает всего — а недоучки, такие, как Арсений, не нужны никому. Но Антон признаёт ошибки и не кажется от этого глупцом; ловит его между делами, цепляет за запястье. И Арсений хочет скулить, умоляя оставить себя в покое; но тот всего-лишь протягивает ему книгу. Рукопись, сшитую на нитки, с текстом витиеватым почерком и поплывшими чернилами местами, пыльную и жёлтую. На ней — незнакомое название и автор инициалами, и Арсений рассматривает её с жадностью, стряхивает пыль с обложки. И в груди что-то заходится снова — и мир становится куда более сложным примером. Арсений теряется в его словах и поступках вовсе, но улыбается легко и, привстав на носочки, касается губами его щеки чуть щетинистой, что колется едва. — Я нашёл в избе у печки, это муж бабы Гали написал, такого ты точно не читал ещё, — говорит Антон, взгляд опустив оробело. Или просто прячет улыбку. — Спасибо, — говорит Арсений, делая тот пресловутый шаг назад, а потом шепчет, всё же его взгляд перехватывая: — Дай мне время, ладно? Антон смотрит на него долго и кивает, обрадованный хотя бы таким исходом, а Арсений всю следующую ночь зачитывается повестями покойного мужа бабы Гали, и всё это напоминает ему Пришвина и Шолохова; но он глотает текст жадно, каждое слово в мыслях катает, всматриваясь в угловатые под пером буквы. Чувствует себя варёным с утра правда, но довольным, словно сытый кот, и на Антона поглядывает украдкой с благодарностью. Как будто бы всё совсем не так, как кажется. В один из дней ближе к его смерти баба Галя достаёт самогон с пыльных антресолей; наконец дров достаточно, чтобы ей и деревеньке хватило на зиму, да и вообще, сегодня воскресенье, а у Арсения есть ещё три дня, чтобы жить эту жизнь — и эти три дня надо чем-то занять. К пятой жизни алкоголь перестаёт вызывать у него приступы самобичевания, как и всё почти, кроме сотен мелких тараканов в голове. Но Арсений так и не понимает, впрочем, прикола пить что-то мерзкое — если уж напиваться, то вкусным чем-то. Правда его нервная система порядком против такой вольности и морали. Павел Алексеич достаёт аккордеон, и становится веселее — Леван, как и предполагал Арсений, сродни Антону весёлый пьяница, Кирилл лишь замыкается в себе сильнее, чем обычно; а тот и без того молчун. В деревне веселье, танцы — ещё один рядовой, имя которого так и не задержалось у Арсения в памяти, хватается за гитару, и всё это выглядит — звучит — так, словно войны никогда не было. И Арсений отдаётся этому чувству, прихлёбывая пиво из зелёного стекла бутылки и заедая всё печёной картошкой и яблоками; ему здесь не оставаться, и забыться проще, чем местным — такие мгновения спокойствия обманчивы. Но Арсению правда нету дела до того, что будет потом — он исход войны знает; ребята пытались выманивать у них с Антоном эту правду, но не получили ни одного ответа. Они и без того много творят того, что вообще не в праве делать, но такие вещи говорить нельзя — Эд чуть ли не врезал ему, когда он на корабле хотел разболтать про Семилетнюю войну. Нельзя, как бы ни хотелось прекратить их мучения; Арсению интересно лишь, что будет с Леваном и другими ребятами и доживут ли они до конца этого, казалось бы, бескрайнего мрака. Но по мелочи они всё равно продолжают чудить, ощущая безнаказанность. Ну в самом деле, когда Антон просит Павла Алексеевича сыграть на аккордеоне Моргенштерна, Арсений сначала смотрит на него, как на больного, но потом думает, что даже дожив до старости, никто из здесь присутствующих не застанет это, и запомнит навряд ли. Но как на больного всё равно продолжает смотреть — и Павел Алексеевич, кажется, разделяет его настрой. — Какой Моргенштерн? — выгибает он бровь. — Ну тот, который «вру-ту-ту-ту это вертолёт»! — голос Антона сквозит такой мольбой, будто от этой песни зависит судьба всех крохотных воробьят мира. — Арс, скажи ему! — Шастун разворачивается и смотрит жалобно с надеждой на молчаливую поддержку. Арсений вздыхает тяжело — они всё ещё нормально не общаются, но против этого взгляда у него нет совершенно никаких сил, поэтому он хмельно отмахивается и говорит: — Да сыграйте вы ему эту песню уже, быстрее отстанет, — и оставляет бутылку на полу около лавки. — Ой, ой, щас же сам попрёшься танцевать, — язвит Антон, сморщившись как целлофановый пакет. — Ах, да, ты же старик с рождения, тебе норм одни и те же песни древние слушать. Арсений усмехается — Антон подначивает его ответить на подкол, выводит на разговор; скучает, кажется, и Арсений, признаться, скучает тоже — сильнее, чем хотел. Но он не находится с ответом, поэтому лишь цокает и с крайне снисходительным видом поднимается со скамьи. Антон вспыхивает радостью тут же и тянет его в центр комнаты под смешками других. — В старых песнях нет ничего плохого, — нудит Арсений. — Но ты же тоже устал, скучаешь по дому, все дела. Это правда, он скучает — ещё как. Но не по всему же. — Ты предлагаешь мне Моргена, как альтернативу? Антон, я, может, говнарь, но всё-таки не говноед. Он лукавит — в этих его вертолётах тоже нет ничего неисправимо жуткого; каждому своё, а Алишер хотя бы не заставляет голову напрягать. — Ты и говнарство — диаметрально разные вещи, Арсений. — Радиусно, — передразнивает он его. — Секущно. — Хордово, — соревнуется Арсений, голову гордо задрав и чуть ли не в губы ему говоря. И ошибкой становится на них смотреть. Арсений делает шаг назад, смущаясь, а Антон усмехается, но внимания на этом не акцентирует, шутит нелепо: — Я так глубоко не помню уже. — У нас математика была курс назад. — Ну она же уже «была». Арсений головой качает сокрушённо. — Ты безнадёжен. — Если только влюблён, — роняет Антон, но тихо так, что кроме Арсения этого не слышит никто. Но этого достаточно, чтобы его сердце ударилось о грудь и предпочло больше никогда этого не делать — Арсений замирает и смотрит с малейшим сомнением. Ему хочется спросить глупое «почему ты так говоришь?». Но он не спрашивает, комком расстерянность глотая, и вздрагивает, когда Павел Алексеевич всё-таки заводит шарманку с «Дулом». — Вру-ту-ту-ту-ту, это вертолёт! — орут они с Антоном под недоумевающе-насмешливые взгляды. Но у Арсения шум в ушах стоит, и после песни он забивается назад к стенке, на лавку, и приземляется рядом с Леваном, который порядком пьян, но улыбается так же привычно. Арсений молчит и не может ни о чём думать, лишь глупо вспоминая это «влюблён», брошенное с такой уверенностью, словно это не внезапное осознание и не бестолковая ложь, а давно принятое чувство. Ему кажется, будто он зря не дослушал его оправдания тогда в избе, и что-то упустил; смотрит, как под Верку Сердючку Антон обещает, что всё будет хорошо, а потом орёт, что его свои пырнут ножом, и вообще, болен на голову — значит вооружён; и улыбается сам. Какой же он всё-таки; у Арсения ноет внутри патокой. — Я понял, кто, — говорит вдруг Леван, и Арсений поворачивает к нему голову. — М? — Я понял, кто, говорю, — отвечает он и головой дёргает в сторону Шастуна, что пляшет под народные мотивы аккордеона, пьяный и счастливый. Арсений вспоминает их давний разговор и улыбается.

***

Арсений не собирается с силами. Проходят эти три дня, ему отведённые, а он так и не приходит к Антону с разговором — немецкие бомбардировщики летают над их головами всё чаще, и деревня погружается в суету и напряжённое ожидание с примесью щекочущего испуга. В последний Леван, возвращаясь от реки с полными вёдрами, говорит почти сурово, настороженно, что слышал неподалёку немецкую речь, и суета только сильнее шумит в деревеньке. Собирают разведку. — Я пойду, — говорит Арсений твёрдо. — Я немецкий знаю по мелочи, может, пойму что-нибудь. Лучше я, чем вы, — говорит он, глядя на оставшийся час на циферблате. Павел Алексеевич кивает задумчиво и смотрит на свои — ему тут быть ещё пару месяцев, Арсений спрашивал. Ему всё ещё радостно видеть знакомые лица сквозь века, но Арсений чувствует себя смертельно уставшим; и Урании не хватает этого, чтобы дать ему шанс остаться где-то в другом месте. Он хочет осесть, подумать о том, может ли у них с Антоном быть какое-то реальное будущее, или все эти чувства сгорят с иссякшим азартом. Перестать считать минуты и найти своё место — потому что первая жизнь всё больше ощущается слишком далёкой и больше не единственной реальной. Она теряет свои краски, и память стирает мелочи, что связывали с ней Арсения. И оно к лучшему — Арсений мыслями готовит себя к тому, что больше туда не вернётся. — Тогда я с ним, — вдруг подаёт голос Антон, и Арсений оглядывается. — Мне всё равно туда же. — В преисподнюю? — глупо спрашивает самый мелкий пацан из отряда. Хотя Арсений с Антоном недалеко от него ушли; но он чувствует себя старее не на несколько месяцев, а лет на пять, и удивляется способности Шастуна улыбаться несмотря ни на что. Хотя Арсений, наверное, и не умел никогда. — Надеюсь, что не хуже, чем в этой, — усмехается Антон невесело. — Не вернёмся через сорок минут, значит, кто-то тут всё-таки бродит, будьте готовы, — добавляет он твёрдо. Арсений кивает одобрительно — умрут они в любом случае, но если умрут там, то скорее всего от рук фашистов. Он отнимает от дерева длинное ружьё и обнимает Павла Алексеевича в порыве. Тот смеётся коротко и бросает, что, может, и увидятся ещё, кто знает — у него впереди целых пятнадцать жизней, а у Арсения ещё семь. А Левану шепчет на ухо коротко, похлопав его по плечу, что всё будет нормально, и это даже не обман вселенной. Что «всё» он не уточняет, а Леван — хороший малый. Первые пять минут они идут в тишине по перелеску, переступая кусты и слушая хруст веток — Антон забавно ругается на те, что с деревьев свисают слишком низко. Он нелепый, косолапый мишка, из которого вытащили всю вату, поэтому остались только кожа да кости; но Арсения это умиляет даже слишком для человека, который не любит криворукость и неосторожность. Но на самом деле Попов много чего не любит — правда вся эта нелюбовь на второй план уходит в попытках принять действительность каждый раз; и не бесит его ни то, что ему не дают лечь спать в одиннадцать вечера, ни то, что он не может сосредоточиться ни на чём — потому что когда не сосредоточиться на раздражении, то и беситься, в общем-то, никак не получается. — Да ебал я эти низкие проходы для гномов, блять! — ругается Антон на очередную листву, которая оставляет паутинку у него на лице, и Арсений улыбается. — Антон, это лес, — говорит он в ответ. — Хуес, чё он дерётся? — искренне возмущается Шастун. — Ты ему уже и так траву собой подавил, оставь в покое этот биогеоценоз. — Биогеочто, бля? — хмурится Антон. — Ну, по сути, лес, это экологическая система, тип растительности, состоящий из кустов, деревьев, травы и других растений. Но главные — деревья. Это не я ебанутый, это всё энциклопедия. Антон резко тормозит посреди тропинки, и Арсений дёргается от неожиданности. Он испуганно оглядывается — но вокруг ни души, даже птиц нет, и Попов выдыхает расслаблено. — Давай поговорим, — говорит Антон серьёзно, и у Арсения будто лопается струна напряжения внутри. — Давай, — выдыхает он шумно и обмякает, приваливается к стволу берёзы, что шелестит негромко, ненавязчиво так. Потом они всё-таки идут дальше — их ждут, и лишнего получаса на трепотню у них нет; но они начинают в пути. — Арс, в общем… — начинает Антон, но поправляется тут же: — Арсений, я имел в виду, да, я… — Нет, «Арс» нормально, — отвечает тот, а потом улыбается нерешительно. — Я никогда не любил «Сеня», потому что оно какое-то бесхребетное, слишком простое, а «Арс» нет. Рычащее такое. Ар-р-рс, — действительно рычит он сам себе. Арсений чувствует на себе его взгляд, внимательный, мягкий. Правда, тушуется всё равно под ним как-то; странный он, что поделаешь. — Ты удивительный человек, — говорит Антон с долей восхищения, и Арсений, чтобы не встречаться с ним взглядом, поднимает глаза к небу, где кроны деревьев рвут его блёклую голубизну. — Ваще, я это и хотел сказать, типа, да, я ошибся, подумав, что всё в твоей жизни — это какое-то давление родителей, но нет ничего, блин, такого в том, что ты любишь учиться. Это классно, наверное, столько знать. Ты меня удивляешь каждый раз какой-то новой инфой, и даже сейчас. Немецкий? Французский? Английский? — Да, но немецкий правда немного. Я учил для себя когда-то. Из сложного запомнил только, что идиома «Утиный суп» значит «что-то очень простое». Антон улыбается до румяных щёк. — Я просто не это хотел сказать, понимаешь? Не то, что ты типа неприятный зубрила. Но ты правда был достигатором дотошным, который докапывался просто до всего, а в Урании ты стал будто свободнее. Пропала необходимость оправдывать чужие ожидания, и теперь получается, что только свои. Но ты сам себя спросил, что же всё-таки твоё. — Не спрашивал. — Не спрашивал? — удивляется Антон. — Нет. Просто возможности здесь нет бежать куда-то, быть первым во всём. Но меня это грызёт, я не умею не пытаться быть лучшим. Кому я нужен тогда? — спрашивает Арсений так равнодушно, что почти обречённо. — Мне. Арсений смотрит на него с некоторым скепсисом, но Антон продолжает и без его ответа. — Ты нужен мне, потому что нахуй идеалы. Люди на наших глазах умирали за идеалы, за что-то почти невозможное и условное. С твоей любознательности хуеешь, и с упорства тоже, и ещё ты весёлый, с тобой клёво спорить, хоть я и знаю, что ты переспоришь меня в любом случае, ты забавно злишься, но ещё классно наблюдать за тем, какой ты несовершенный. Как тебя бесят странные вещи, как ты пыхтишь, но стараешься, как ты радуешься каким-то диким своим выдумкам, как ты довольствуешься собой и голову задираешь от своего превосходства. Потому что ты вот такой, но точно не душный самолюбивый сноб, у которого на уме только медали и грамоты и которым я знал тебя сначала. Это ты. И это я хотел тебе сказать. Арсений останавливается и смотрит на него страждуще, потому что не верит; потому что неидеальных в его картине — стакане этом дурацком — мира не любят. Хотя он сам обожает пошлого, безалаберного Серёжу, который правду-матку без зазрения совести лупит в лицо, обижая всех вокруг и Арсения иногда тоже. Но Арсения неидеальным любить не смогут — у него и характер холодный, сам он отстранённый очень, и ему кажется, что это всё можно откупить умом и достижениями. — Ты сказал, что это всё глупости, — цедит, пытается как-то отбиться он, но проигрывает сражение, которое сам себе и придумывает. Потому что нет сражения, и Антон победить его не пытается, но Арсений и это не может отдать правдой в чужие руки. — Потому что мне ясно, что мы, скорее всего, родственные души, и так. — Почему? — Тебе логику или душу? — Я не Текна. — Она выбрала логику, насколько я помню. Я с племяшкой смотрел, — оправдывается зачем-то Антон. — А я для себя, — говорит Арсений, чтобы Антон перестал обесценивать свои желания. — Так я не она. — Потому что у тебя в голове какая-то целая невероятная планета, и эта планета нравится мне. — И твоим тараканам, mon cher, — заканчивает за него Арсений по привычке, даже если это не то, что Шастун хотел сказать. — И моим тараканам, — усмехается тот, и тянется поправить несуществующую прядку чёлки, но одёргивает себя. Арсений выдыхает и прикрывает глаза. Вдалеке журчит ручей, и листья всё трясутся, шелестят о новостях сами себе, тревожатся тоже. — Но ты же совсем другой человек. Ты оболтус, которому бы только поржать и поспать побольше. И это не правда, но Арсений всё равно возводит в абсолют. — Даже если и так, ты себя просто не видел со стороны. — Тебе не нужны мои нудные замечания. — Они забавные, может, узнаю чего нового. Мы же вряд ли доучимся. Я, по крайней мере, точно нет. — Антон становится ближе на шаг и пытается в глаза заглянуть. Чертила, знает же, что Арсений сейчас, как оголённый провод. Всё-то он хочет знать. Арсения, конечно, режет понимание, что действительно, может, и не доучатся, но сейчас его кроет другим — а остальному встать в очередь, потому что он с ума сойдёт думать обо всём сразу. — Я тебя заебу тем, что дохрена умничаю. — Обожаю спорить с тобой, правда. Это весело. — Арсений слышит в его голосе улыбку. — Я сложный. — А я-то как два пальца обоссать, — Антон коротко хохочет. — Ты — утиный суп. Арсений вздыхает удивлённо, почти восторженно, потому что тот запомнил, и что-то внутри него разрывается теплом и влюблённостью — почти бабочками, но чуточку больше. Антон тянет его на себя, и Арсений мягко падает к нему в руки, зарывается лицом в гимнастёрку и руками скользит ему подмышки. Чужие большие ладони гладят его спину, и Арсений выдыхает, хоть и не верит всему, что говорит Антон. Но обещает себе попытаться. — Хуёвые из нас разведчики, — бубнит он ему в плечо. — А по-моему, отличные, — отвечает Антон уверенно и руками сжимает его крепче прежде, чем эхом между деревьями грохочет выстрел. Арсений вздрагивает и слышит его сдавленный крик, и ноги у Антона подкашиваются — тот сжимает часы в руках. — Антон, — говорит Арсений тихо совсем то, что вообще может сказать. — Антон. Его берёт страх, но не паника; он думает схватиться за ружьё, опуская раненного Шастуна на землю — у того кровь выступает на губах, и от её вида грудь перетягивает. Кровавое пятно на его животе расплывается почти мгновенно, и Антон лишь едва прикрывает его, укладываясь в траве — и Арсения уже пугает не пуля и не враг рядом, а то, как отрешённо и безразлично Антон воспринимает эту рану. Арсения трясёт, но он всё равно берёт в руки ружьё, делает подслеповатый выстрел куда-то в неестественно тёмные фигуры вдалеке — но зрение Урания ему не лечит, да и косит он из-за дрожи. От безысходности пальцы поджимаются, но нету больше толка ни в страхе, ни в его жалких попытках что-то изменить, на которые подбивает его собственное тунеядство. Антон хрипит позади и касается его бедра едва, но Арсений не может отвести взгляда отчаянного от чащи. А потом его прошибает болью такой силы, что он падает навзничь на землю с гримасой крика на пыльном лице. Связки рвёт в крике, и тело горит будто на пяти кострах сразу; кровь тёплой волной расползается под одеждой, и Арсения прошибает холодный пот — он не видит и не слышит ничего, кроме собственного замыленного сквозь грохот сердца имени. — Арс, Арс, — зовёт его Антон, и его холодная рука накрывает запястье крепкой хваткой. Арсений не видит его чётко за слёзной пеленой; его трясёт, и по губам кровь течёт тошнотворной кислой вязью. Он в грудь кричит Антону, что по затылку его гладит, потому что тело будто вспарывает изнутри, испращает раскалённым кнутом. — Потерпи, потерпи минуту, потерпи, золото, — бормочет он, стискивая иногда его волосы в узловатых пальцах. — Я тебе не верю, — воет Арсений, хныкая так по-детски от совсем недетских вещей. — И не надо, ты только потерпи. Арсений сжимается, стараясь как-то уйти от этих мук, но они следуют за ним по пятам, обгоняют и встречают, куда бы он не сунулся. Он вцепляется в ладонь Антона своей и падает бессильно на спину. Смотрит в рваное небо, что красится градом его слёз, которые стекают на землю куда-то по вискам. — Думай о хорошем, — просит Антон. — Мне больно, — сипит Арсений сквозь зубы, до боли сжимая челюсть. — Я знаю, — говорит Антон тихо. И он знает, как маячит мысль на периферии и совсем не жжёт больное несовершенное сознание; он знает лучше. — Думай о хорошем, — повторяет Антон и находится вдруг: — О кошках. Думай о кошках, Арс. Арсений плачет и смеётся, до чего это глупо, и тело дрожит от судорог. — Наверно… — начинает он напевать хрипяще, чтобы мозг отвлечь от этой всепоглощающей боли, первое, что в звенящую голову приходит. — В следующей жизни, когда я стану кошкой… — Лучший, Арс, — говорит Антон с такой гордостью, что в этом Арсений не смеет сомневаться. — Лучший. Всё до сих пор горит огнём, но это отходит на второй план за гудением в воспалённом мозге. Арсений чувствует, как жизнь уходит с кровью, с тёплой рваной раной, со свинцом в веках, и он благодарен за это сильнее всего на свете. — Наверно, в следующей жизни, когда я стану кошкой… — продолжает он, уже ласково, бессильно держась за чужие пальцы. Небо над головой меняет свои очертания волей веток, которые укрывают их в тени. Так заканчивается пятая жизнь Арсения Попова.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.