ID работы: 13929120

Да свершится правосудие

Гет
NC-21
В процессе
42
Горячая работа! 354
IranGray соавтор
Размер:
планируется Макси, написана 601 страница, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 354 Отзывы 9 В сборник Скачать

Глава 28

Настройки текста
Полин       Над Нью-Йорком почернело небо. Вдалеке сверкали молнии, подсвечивая клубившиеся темные тучи, доносился грозный рокот грома. Летняя ночь нырнула в глубину, чтобы смениться стремительным рассветом. В номере царила, несмотря на распахнутое окно, такая духота, что Полин позавидовала беднякам, спящим сейчас на крышах, под открытым небом. Как когда, в восемнадцать, спала она сама, вольно раскинувшись в одной рубашке, и лунный свет будто холодил ее тело, горячее от жары и ласк.       А это лицо, что до сих пор видится во сне, тонкое, порочно-красивое — пошлое, слащавое, как в синематографе… Хью, ее змей-искуситель, оказавшийся всего лишь мотыльком, летящим за своими желаниями…       Ну вот, позволила воспоминаниям взять верх. Как будто мало того, что виски ломит от духоты — наверное, быть грозе! — и самого омерзительного зрелища, какое Полин доводилось видеть за свою жизнь.       На казнь ее притащил Дюк, снял целый балкон в доме у самой площади — он не пропускал ни одного мало мальски значимого мероприятия в Нью-Йорке, будь то премьера спектакля на Бродвее или прилюдное избиение преступника… От последнего город и вовсе давно отвык, поэтому и ажиотаж был необыкновенный — кто знает, может это последняя публичная казнь в истории. Тем более за утонувший левиафан, о котором до сих пор судачили на перекрестках и писали в газетах. На эшафот Полин не хотела смотреть; она не любила жестокие зрелища, хотя старалась и не показывать этого Дюку, и раньше таскавшему ее на боксерские поединки и собачьи бои. Но и оглядывать тех, кто пристроился на соседних балконах и у открытых окон, эти лица, из которых иные быстро побелели, а другие выражали зверское, кровожадное наслаждение, оказалось не легче. От криков осужденного у нее задрожал бинокль в руке; еще немного — и пришлось вцепиться в балконные перила. Дюк, как она заметила, позеленел, но кое-как держался.       Полин позволила себе зажмуриться после особенно жуткого крика. Переведя дыхание, навела бинокль — избегая эшафота — на толпу. Ей хотелось убедиться, что там нет Одри.       Когда кузина явилась просить раздобыть, как она выразилась, «обезболивающее», настоятельно суя в руку серебряные часики, Полин, конечно, потребовала подробностей. Тогда-то ей и открылась правда о том, в кого влюбилась кузина. Хоть Одри и не сказала этого прямо, у нее все и всегда было написано на лице. А уж какая она была сегодня, когда они встретились ненадолго, и Одри забрала то, что Полин принесла… Восковая, глаза сумасшедшие. И будто ничего не видела, не слышала, не понимала. Как же было за нее тревожно, но что Полин могла сделать?       Что за рок такой преследует их семью? Почему из внучек бабушки Пелажи половина кто изнывает в несчастливых браках, кто остался старыми девами, а кто и вовсе был обманут, как сама Полин? Теперь вот Одри, самую младшенькую, угораздило влюбиться в самого известного преступника на двух континентах. Что еще хуже, женатого. Не видать и ей простого женского счастья? Что сказала бы бабушка Пелажи сейчас?

***

      …Счастливая восемнадцатилетняя девчонка, радостно отдавшаяся первой любви и искусству — которое, кажется, любила наравне с Хью, и оно-то ее не предало — Полин в первые полгода вовсе не вспоминала о родных. Они с Хью кружились в Нью-Йорке, будто в танце, ходили на спектакли и в синематограф, снимали маленькую комнату под крышей, совсем как у Одри сейчас, и каждую ночь дарили друг другу наслаждение. Казалось, так будет всегда… И лишь оглушенная абортом и изменой, больная и отчаявшаяся, она написала домой впервые за полгода. Она понимала, что путь в Новый Орлеан ей заказан, что родные, скорее всего, давно ее прокляли за позор, но почему-то надеялась хоть на пару добрых слов.       Сперва ей написала сестра, Софи. Тогда она еще жила при родителях, помогала учителям в местной школе. Софи сообщила и о том, в каком гневе мать, и о том, что отца свалил сердечный приступ, но он потихоньку оправляется. Приложила немного денег и пожелала удачи. Как догадалась Полин, сестра ответила ей в тайне от всех — кроме, видимо, бабушки. Из-за этого письма она прорыдала всю ночь, так было стыдно и страшно тревожно за отца, доброго, сильного, который так ее любил…       И неделю спустя после письма от Софи, уместившегося на одной страничке, пришел толстый конверт с письмом от бабушки. Открывая, Полин не знала, чего и ждать: бабушка, как она думала, больше всех должна быть потрясена ее поступком. От своей внучки она подобного точно ожидать не могла. Анжелика — и та все же вышла замуж, пусть ее кавалера, Рене Бернье, и загоняли под венец чуть ли не с вилами. А Полин сбежала, бросила семью, а теперь вот оказалась брошенной, умертвившей ребенка… Открыв письмо и пробежав глазами, Полин сначала решила, будто спит или будто разучилась понимать французский. Перечитала еще раз, но все равно поверила с трудом. Бабушка писала вот что.       «Мне, маленькая моя Полетт, очень жаль, что с тобой так вышло. Не мне тебя судить, тем более, это моя вина. В вас всех моя кровь, я уже по Анжелике это видела, и надо было бы мне вас предостеречь, а я, старая лицемерка, стыдилась. И дальше, наверное, ничего не смогу сказать никому из девочек. Но тебе расскажу, куда меня чуть не привел такой путь.       Я, как ты знаешь, родилась в Париже, мать моя была швеей, как стала потом и я. А вот чего ты не знаешь, это что я была незаконнорожденной. Мать едва сводила концы с концами, и уж где она находила деньги, чтобы меня прокормить — о том лучше не думать. Когда я выросла, то так же бедствовала, но не унывала: сама не знаю, почему, а ждала какого-то чуда. Я была, знаешь ли, хорошенькая девушка и очень веселая, лучше всех в квартале пела и плясала, хоть башмачки у меня и были дырявые. И вот однажды, поверишь ли, меня заприметил молодой граф — порой и знатные особы в Париже, ища развлечений, заглядывали на танцульки на окраинах. В тот же вечер я стала его любовницей.       Он много мне платил, познакомил с такими же, как я, содержанками, из которых многие были актрисы — это, милая, называется «полусвет». И пожалуй, я немного влюбилась в него, да вот только он разорился скоро почти подчистую, и чтобы поправить дела, решил выгодно жениться. Сколько горя мне это принесло! Но я решила не опускать руки, а лучше попытать счастья в Америке.       Ты знаешь, что я на войне была маркитанткой у северян, а не знаешь того, что я была еще и походной женой одного их офицера. В меня, не совру, был влюблен весь полк, и все же я любила милого Жанно, как я его называла. Я думала, он женится на мне, да он предпочел вскоре после победы вернуться в Нью-Йорк: сказал, там его ждет невеста. Дочка банкира, скромница, не мне чета.       Как мне стало больно! Он уехал, а я точно с ума сошла. Кое-кто из его полка еще оставался в Новом Орлеане, где мы с ним расстались, и все они меня не забывали. Среди них я выделяла одного, Шеймуса, славного рыжего ирландца. Мне уже было все равно, женится ли он на мне — такие веселые у нас были ночки! Поди, распугивали мы всех оборотней и мертвецов в болоте Манчак — близ него обычно мы и виделись, чтобы по городу не ходило лишних слухов. А еще принялся ухаживать за мной один мальчик из местных. До войны его семья принадлежала к самым богатым плантаторам, но отец и старший брат погибли на войне, и ему пришлось пресмыкаться перед северянами, чтобы прокормить мать и сестер. А звали его… Джон Морган.       Вот так, не удивляйся. Морган-Зверь тоже был когда-то мальчишкой и был влюблен в жестокую кокетку — твою бабушку. Но я его, если честно, держала на расстоянии, потому что побаивалась: уже тогда у него бывали страшные вспышки ярости и лютой злобы. Знала бы я, чем все кончится…       Однажды ночью, когда мы с Шеймусом уединились у края болот, Джон Морган вдруг возник перед нами. Он целился в нас из пистолета. Шеймус, закрывая меня собой, встал и принялся насмехаться над ним — слишком лихой он был малый, чтобы попробовать, наоборот, успокоить взбешенного мальчишку. Не прошло и минуты, как Джон выстрелил в него, а потом кинулся топтать тело.       Я лежала, не шевелясь; ни в одном бою мне не было так страшно, как теперь. Джон вдруг остановился и посмотрел на меня. Поднял пистолет, и я принялась молиться. Видно, Бог смилостивился надо мной, блудницей, и смягчил сердце убийцы: Джон повалился на колени и заплакал. Наверное, он только сейчас понял, что его ждет.       И тут мне стало жаль его. Шеймуса было не вернуть: Джон попал ему прямо в сердце, кровь уже прекратила течь. Он умер из-за меня. Но и Джон мог умереть из-за меня: если бы узнали, что он, южанин, убил северянина, ему было бы несдобровать.       — Не плачь, — сказала я. — Тело можно спрятать в болоте. Я никому ничего не скажу.       Вдвоем мы дотащили тело до болота и сбросили туда. Кое-как скрыли прочие следы. Так и жили с тех пор, обходя друг друга стороной и надеясь, что другой не признается в преступлении. Сама не знаю, как на мне женился твой дедушка; должно быть, он так меня полюбил, что плюнул на все слухи.       Хоть и говорят, что Джона Моргана убил собственный сын, Страшный Винс, а все-таки похоронили его чин-чином, с гробом и молитвой, как полагается, а бедного моего Шеймуса даже не отпели. Может, все я свои грехи сумею отмолить, а этот — наверное нет, да как бы за меня и вы все не пострадали.       Вот так, милая Полетт. Я сама пала куда глужбе, чем ты — могу ли я осуждать тебя? И все-таки я стала потом почтенной женщиной. И ты, уверена, еще станешь. Только не повторяй моих ошибок, и если сможешь сберечь от них какую-нибудь еще молодую девушку — сделай это для меня. Благословляю тебя. Твоя бабушка, Пелажи Шапелье».       Письмо Полин с тех пор всегда носила с собой. Разумеется, никто не знал об этом. Бабушка Пелажи скончалась в окружении детей и внуков; да, жаль, Полин не смогла с ней попрощаться. После похорон написали отец и брат; с тех пор Полин переписывалась с ними и Софи. Та жила независимо — выучилась на чертежницу и уехала в Питтсбург, потому что, по ее собственным словам, «всегда хотела пробовать себя в новом» — но оставалась в курсе дел всех родственников, потому что со всеми умудрялась немного дружить. Семейные связи потихоньку восстанавливались, пусть мать и сестра Марьон заявили, что не хотят слышать о Полин, даже если она порвет со своим ремеслом.       Четыре года назад в Нью-Йорк вдруг приехала малышка Одри, и Полин очень старалась оберегать ее от жизни, которую вела сама — потому и не особенно привечала. Когда Одри, отыскав ее, впервые пришла к ней в гримерку, где был, как обычно, проходной двор, даже не масленая улыбочка Диего заставила содрогнуться — он хоть знал слово «нельзя» — а оценивающий, изучающий взгляд Дюка. Он рассматривал Одри, как будто грушу на рынке, сомневаясь, спелая ли. До сих пор тошно вспомнить.       Но от всего не убережешь…       Ударил гром. Полин вздрогнула и по давней детской привычке перекрестилась, а после высунулась в окно, подставляя лицо хлынувшему ливню.       …Одри она все же увидела: уже когда все закончилось, решилась посмотреть на эшафот, а кузина как раз зачем-то всходила по ступенькам — туда, где среди кровавых луж привалилось к столбу чье-то изуродованное тело. Кажется, кому-то из мэрии стало дурно; палач, отбросив кнут, жадно пил прямо из горлышка какой-то фляжки, а сумасшедшая девчонка рвалась в самый ужас. Полин невольно поднялась, чувствуя, что к ней надо бежать — точно они обе снова были девочками, малышка Одри упала, и Полин нужно было поднять ее, помочь. Но она не успела бы добежать, для этого нужно было еще спуститься, выйти из дома, где они арендовали балкон, пробиться сквозь толпу… Она увидела, как Одри села рядом с осужденным, этим куском мяса, чудом державшимся на ногах, на тюремную телегу, увидела, как он склонил кузине голову на плечо, как она, словно защищая его, накрыла его голову рукой. Какое у Одри было лицо, страдающее и одновременно твердое, исполненное горящим желанием спасти… Может, и не врут книги, которыми Полин зачитывалась в юности, и любовь на свете есть — и вот она, настоящая, чистая, готовая на все.       «Значит, он женат, да, Одри? И где же его жена, почему не она добывала для него обезболивающее, почему не она всходила к нему на эшафот, чтобы дать пить, и не она теперь его обнимает…» Полин стиснула кулаки от злости, к которой примешивался дерзкий вызов, и загадала, когда блеснула молния, чтобы у ее маленькой кузины все получилось. И тотчас сильнейшие потоки воды ударили в землю, смывая кровь и слезы, пропитавшие ее сегодня. Эндрю Морган       Эндрю Морган накинул плащ, запер кабинет. В больнице скоро начнут просыпаться, но пока было тихо. Он шел по коридору бесшумно и быстро. Проходя мимо тридцать девятой палаты, покосился на полицейского, храпевшего на скамье, потом заглянул в дверь, приоткрывшуюся от сквозняка. После разразившейся грозы с улицы тянуло необычайной свежестью.       Оба спали — наконец-то. Природу этого сна Морган предпочел не угадывать, но они спали, а не кричали и не рыдали. Не мучились.       Эндрюс лежал, вывернув шею, припав щекой к разорванной простыне. Ненужная ему сейчас подушка лежала на тумбочке. Во сне он постанывал сквозь зубы, но лучше уж так, чем дикие крики или это жуткое бормотание, сменившее вой, покуда ему зашивали раны, когда он умолял просто убить его, просто перерезать горло или задушить. От одних воспоминаний руки дрогнули. Второй раз в жизни Морган ощутил себя палачом. Почему бы ему было не отнять силой у Джонсона ключ от заветного шкафчика, да не вколоть бедняге обезболивающее? Как совести хватило чем-то оправдывать себя, приводить аргументы, рассуждать, покуда человек так мучился прямо перед ним? «Вот так мы привыкаем малодушничать — и…» У малодушия Эндрюса оказались слишком страшные последствия, о которых — да, он должен был думать, но если за слабость назначать кнут, людей без шрамов почти не останется.       Одри тоже спала, сидя на полу, положив голову на скрещенные руки, на краешек пропитавшейся кровью постели. Она даже не стянула с головы косынку, чтобы, видимо, волосами случайно не задеть раны. Бог знает, что она вынесла вчера. Они держались за руки даже во сне, переплели пальцы, держась крепко.       Он еще раз оглядел обоих спящих. Чем не картина «Правосудие свершилось»? Повесить бы ее судье Уоррену на стену… В гостиной или в кабинете. Только ведь не проймешь эту сволочь ничем.

***

      Немного дав себе передохнуть, а устал он больше даже не физически, Морган вернулся в больницу. В ближайшие сутки-двое он вряд ли ее покинет, пока Эндрюс не переживет кризис. Дай Бог, чтобы пережил. И чтобы сегодня и завтра удалось как-то достать обезболивающее и суметь ввести. Иначе Эндрюс вряд ли протянет.       Если бы не чертов перикардит, шансов у него было бы больше, но сейчас ослабшее сердце испытывало немыслимые нагрузки и в любой момент могло сдаться. Поэтому доктор Морган и решил подежурить в больнице, хотя опять была не его смена. Не только из-за Одри, ее умоляющих глаз, не из-за долга врача и собственного человеческого сострадания — он в самом деле привязался к этому несносному упрямцу с довольно беспокойным характером.       …Ту бутылочку пива, которую Эндрюс попросил в качестве последнего желания — Фрэнки выставила лучшее — они распили вечером вместе. Опять же, Эндрюс сам предложил это.       — А то, знаете, в одиночестве напиваться — последнее дело…       Судя по его лицу после первого глотка, на настоящий Гиннес то, чем торговал владелец «Похлебки», походило мало, однако Эндрюс деликатно промолчал об этом. Они вместе беззлобно посмеялись над перепуганным пастором, приходившим его исповедовать — видно, везде свои интерны — а потом долго болтали о разной ерунде, припоминали забавные случаи на работе и с родственниками. Моргану давно казалось, что они с Эндрюсом во многом схожи — в любви к своему делу, в сдержанности, и даже чувстве юмора, порой довольно странном. Кто знает, может быть, со временем они стали бы добрыми друзьями… Эндрюс держался молодцом — зная, что его ждет через день, он был спокоен и наслаждался этим разговором, не Бог весть каким пивом, и даже смеялся. Тем тяжелее было выходить из палаты, оставляя его в одиночестве.       И вот человека, еще пару дней назад полного сил и жизни, заживо превратили в фарш. Моргана передергивало при одной мысли об этом. Томас Эндрюс был неплохим человеком, явно не заслуживающим того, что с ним произошло. Виноват — да, но слишком уж жестоки были удары судьбы и кнута. Да и само это истязание, кровавое, жестокое, оставляло в душе тяжелый отпечаток. Для Эндрю Моргана, видевшего перед собой с детства неуправляемую жестокость отца и брата и самому испытавшего на своей спине удары кнута, все произошедшее было словно возвращением в те времена, когда он бессильно рыдал, спрятавшись в сарае, дрожа и сжимая руки в кулаки. Как только он начинал надеяться, что люди в большей своей массе все же добры и не лишены милосердия, происходило что-то, что в очередной раз жестоко разочаровывало. Он понимал Фрэнки, которая с подобным столкнулась впервые и испытала потрясение.       Вчерашний разговор с ней будто придал сил и успокоил — хотя вроде бы это сам Морган успокаивал бедную девушку. Кажется, у него получилось, ему бы хотелось так думать. Он вспоминал об их объятиях, как ощутил ее тепло, тонкую талию в своих руках, и явно почувствовал ее запах… И это кружило голову, заставляло сердце биться по-особенному. Стоило, наконец, признаться себе, что эта девушка стала ему не просто небезразлична, он влюблен в нее… Но одновременно с этим теплым чувством накатывала грусть и досада — вряд ли он способен был на здоровые отношения с кем-то после Лилиан. Он разучился общаться с женщинами, боялся заразить кого-то той болью, что носил в себе, боялся начать сравнивать, а это было неизбежно… Но больше всего он боялся позволить себе надеяться на что-то, а потом получить отказ…       И разница в возрасте, столь ощутимая, что от нее нельзя было отмахнуться запрещала ему сделать хоть небольшой шаг навстречу. И… если Фрэнки узнает его историю, она, полюбившая Тео за его доброту и чистоту — не отвернется ли она от Моргана с отвращением? Он был так счастлив видеть Фрэнки, ему хотелось постоянно быть рядом, любоваться ее улыбкой — для этого ему будет достаточно оставаться ее другом. Но он вспоминал их прогулку по парку и чувствовал, что кровь волнуется, как в юности — как она танцевала, как горели ее глаза! А их последний разговор? Может, все-таки…       Он резко остановился на ступеньках у входа в госпиталь, услышав женский крик, наполненный отчаянием и одновременно яростью, такой громкий и сильный.       Одри.       Он и не знал, что она может так кричать. Через несколько мгновений он уже летел по лестнице, не чувствуя под собой ног, на ходу сбросил с себя плащ прямо в коридоре. увидел толпу, и, не разбирая, кто там стоит, ринулся к палате. Чуть было не врезался в Калхуна, бежавшего навстречу.       — Слава Богу, док! Быстрее!       — Он умирает!!! Он умирает, пустите! — это кричала надрывно Одри.       Морган наконец заметил ее, которая отбивалась от растерянного полицейского, присланного накануне. Они стояли в открытых дверях палаты.       — Дорогу! — рявкнул Морган, с силой дергая полицейского на себя. Одри кинулась к нему:       — Доктор Морган! Он умирает, а они ничего не делают!       Он мельком бросил на нее взгляд, заметил ее совершенно белое лицо и глубокий кровоточащий укус на руке полицейского, который пытался ее удержать.       — Пустите ее, она мне нужна!       Вряд ли полицейский его послушался бы, но Одри рванулась с такой силой, что он ее не удержал, а Калхун схватил его за плечи, оттаскивая. Морган ворвался в палату, следом за ним вбежала Одри.       Томас Эндрюс умирал, это он сразу понял. Он слабо и жутко хрипел, лежа на животе, словно втягивал в себя не воздух, а вязкую жидкость, страшные раны на спине шевелились рваными краями. В животе у Моргана похолодело, руки мгновенно занемели, потеряв чувствительность. Джонсон стоял у кровати, заполняя какие-то бумажки.       — Какого черта, Джонсон?! — рявкнул Морган. Джонсон испуганно вздрогнул, но тут же высокомерно вздернул голову и что-то начал говорить, Морган уже не слушал.       — Одри, надо перевернуть!       Они вдвоем, работая как одно целое, быстро перевернули Эндрюса на истерзанную спину. Его глаза были закатаны под лоб, на губах выступила пена. Он уже не дышал.       — Пульс!       Одри прижила дорожащие пальцы к шее.       — Пульса нет. Доктор Морган…       Морган чертыхнулся, привычно сцепил руки в замок, уперся ими в грудную клетку напротив сердца — смещено к середине, он помнил, и начал качать.       — Три, четыре, пять… Давай! Ну давай же! Калхун, срочно позовите мисс Уилсон, пусть возьмет адреналин.       Он видел, как Одри, не дожидаясь команды, принялась делать искусственное дыхание, зажав Эндрюсу нос.       — Одри, следите за пульсом, — ординатор Рассел, внезапно появившийся в палате, сменил ее — это хорошо, объем легких у него больше.       — Один, два, три…       Время замерло, потекло, как жидкое стекло, тягуче, медленно. Сколько у них осталось, прежде чем его мозг умрет от кислородного голодания? Минута, две? Сколько он умирал на глазах этого ублюдка в пенсне, не пошевелившего даже пальцем?       — Пять, шесть… Упрямый. Ирландский… Осел… Ну давай же…       Пот лился со лба градом, срывался вниз мутными каплями. Кажется, он даже слышал размеренное капанье о пол, и только потом, когда быстро кинул взгляд вниз, понял — это капала кровь с пропитавшихся насквозь простыней. С какой же силой сейчас сплошная рана на спине вдавливалась и билась о кровать — Эндрюс истечет кровью, прежде чем они смогут завести сердце… Если смогут…       — Адреналин, доктор Морган, — Элисон уже здесь, умница. Он взял шприц и вогнал его в грудную клетку, в остановившееся сердце, а Элисон уже прощупывала вену на сгибе локтя, чтобы поставить капельницу.       — Давления нет, доктор Морган.       Сейчас это давление появится. Он все для этого сделает, они все сделают. Он продолжил качать.       — Одри, пульс?       — Нет.       Голос совершенно безжизненный. Да чтоб его. «Хватит девочке из-за вас плакать, слышите, Эндрюс? Мать вашу, ну-ка заводитесь!» Он усилил толчки, сам задыхаясь, скрипя зубами.       — Легко отделаться решил, да? Сдался?! Лапки сложил?       Кому он это говорил, себе или Эндрюсу — неважно.       — Шесть, семь…       Боль в руках от напряжения была невыносимая, он чуть было не застонал.       — Пульс! — крикнула Одри. — Пульс есть, доктор Морган.       Эндрюс сделал хриплый, протяжный вздох. Его грудная клетка зашевелилась, раз, другой. Рассел, оттирая пот, выпрямился. Морган тоже, весь мокрый, задыхаясь, будто долго бежал со всех ног. Стало дурно, он взялся за грядушку кровати руками. Элисон поставила капельницу.       Одри опустилась на колени около кровати, словно не могла стоять больше на ногах, наверное, так оно и было.       Он дождался, пока пульс восстановится полностью, потом они осторожно перевернули Эндрюса назад на живот, и тот мучительно простонал, но как же Морган был рад слышать это.       Некоторые швы разошлись, спина обильно кровила. Рассел взялся обработать и зашить, Морган ему благодарно кивнул, а сам резко развернулся к двери, где жался к косяку Джонсон, о котором все забыли.       — Обезболивающее. Немедленно. Принесите сюда, или я вырву у вас ключ и возьму сам, — Морган посмотрел в глаза этому нелюдю, который по чьей-то ошибке имел право носить врачебный халат.       — Это запрещено! — взвизгнул Джонсон.       — А мне плевать, — с холодным бешенством сказал Морган. — Попробуйте, воспрепятствуйте. Ну же, Джонсон?       Джонсон заморгал белыми веками с полным отсутствием ресниц.       — Я позову полицейских!       — Зовите. Будет больше свидетелей того, как я набью вам морду. Ключ!       Рядом с ним, плечом к плечу встал Рассел, с другой стороны — Элисон. Одри сидела у кровати, держа Эндрюса за руку. Джонсон затравлено облизнулся, быстро, по очереди оглядывая их.       — Я напишу жалобу! Это вам так просто не пройдет.       — И вам тоже, — срывающимся от волнения голосом сказал Рассел. — Вы ничего не предприняли для оказания помощи. Врачебному сообществу Нью-Йорка будет интересно об этом узнать. Вас лишат права лечить!       — Меня не в чем упрекнуть, — обиженно пробормотал Джонсон. — Я знал, что остановка сердца вызвана сильной продолжительной болью, но, так как в соответствии с приговором суда…       — Заткнитесь, — оборвал его Морган. — Ключ, сопроводите до кабинета и можете больше не путаться под ногами.       Джонсон трясущимися руками достал ключ.        …Морган сделал укол, дождался, пока дыхание пациента станет спокойным и ровным. Сердце билось — торопливо и глухо, но билось. Рассел и Элисон ушли готовить инструменты.       — Одри, — Морган помог ей подняться и усадил на стул.       — Мистер Калхун пришел сегодня, как он сказал, посмотреть, как тут мистер Эндрюс. Доктор Джонсон увидел его и вошел с этим полицейским, сэр, это новый караульный, — тихо сказала она. — Сказал, что это проверка. Они осмотрели воду и капельницу, отлили оттуда в пробирку. Мистер Эндрюс стонал, а потом… Потом…       — Тсс, — Морган погладил ее по голове и Одри обессиленно прижалась к его боку.       — Я пыталась помочь, но полицейский выволок меня… И доктор Джонсон ничего не делал. Если бы не вы, доктор Морган…       Она заплакала, почти бесшумно, но крупно дрожа всем телом.       — Теперь с ним все будет хорошо, Одри, — Морган улыбнулся. — Ты же его знаешь.       — Спасибо, — прошептала она и, прежде чем он успел отдернуть руку, поцеловала его в тыльную сторону ладони. — Спасибо.       Он почувствовал, как стало жарко, как запылали щеки.       — Ну что ты… Ты молодец, Одри. Я буду в кабинете до завтрашнего утра. Зайду через час посмотреть, как вы тут. Поменяй простыни, попроси Рассела приподнять его.       Одри кивнула. Морган вышел из палаты — Калхун уговаривал всех разойтись. Его укушенного коллегу Элисон наверняка увела в процедурную. Морган побрел к кабинету, сунув дрожащие руки в карманы брюк. Еще немного, и доктору Данбару будет с кем делиться виски. Одри       С того момента, как мистер Эндрюс чуть не умер, наверное, прошло время, но сколько — Одри не понимала. Она сперва даже не различала, который час, только машинально делала, что требовалось, а если ничего было не нужно, сидела, застыв, у его постели, и не замечала ничего, кроме его лица.       Слава Богу, он больше не кричал с тех пор, как они дали ему обезболивающее. Только постанывал теперь, вывернув шею, стиснув зубы, но все равно это было уже легче, она уже могла дышать, могла думать, что-то делать. Когда он кричал, у нее руки не поднимались, тело и разум не слушались. Самое страшное, она все еще мало чем могла помочь. Теперь осталось только ждать, пока раны заживут. Директор Брайтон сказал, недавний скандал, когда мистер Эндрюс чуть не умер и доктор Морган буквально вырвал обезболивающее у Джонсона, дальше больницы не пойдет: никто не узнает о проступке, как он выразился, доктора Джонсона, если только тот сам «будет благоразумен». Обезболивающее они давать будут, только знать об этом посторонним не нужно. Полицейского, которого укусила Одри, тоже как-то уговорили молчать, наверное, мистер Калхун постарался. Она извинилась перед ним, но в голове у нее было пусто. Ужас того момента, когда мистер Эндрюс хрипел, захлебываясь пеной, а ее оттаскивали и не давали ему помочь, оглушил, заслонив, кажется, даже воспоминания о казни.       Доктор Морган заглядывал несколько раз за день. Он и сам совершенно измучился, лицо побелело, рот так и сжимался в узкую полоску. Он осматривал раны, покачивал головой, глядя на залитые кровью простыни. Надо было бы их снова поменять, но нельзя было лишний раз трогать мистера Эндрюса, поэтому Одри только подсовывала чистые пеленки, которые быстро промокали.       …Она принесла очередной графин с холодной водой и выдавила туда немного лимонного сока. Присела у кровати.       — Вы хотите пить? Мистер Эндрюс?       Он приоткрыл глаза.       — Одри… — прошептал он. Она вздрогнула и нагнулась ближе. — Возьми меня за руку. Пожалуйста.       Его наконец развязали, одна рука у него лежала вдоль тела, вторая, согнутая — у его лица. Она осторожно обхватила ее своими пальцами, и на них стало ощущаться его горячее дыхание. Он чуть сжал ее руку.       — Одри, расскажи мне… Расскажи о бабушке Пелажи. И о Гекторе…       Она удивленно приподняла брови, потом поняла — ему так будет легче. Послушать ее глупые россказни, отвлечься хоть немного от этого всего. И она начала рассказывать:       — Однажды на Марди Гра Гек решил взобраться на ту платформу, на которой ехали наши Роз и Габриэль, король и королева праздника…       Она судорожно вздохнула, пытаясь вспоминать дальше, продолжать говорить — но поняла, что не может. У нее не осталось сил на веселые, добрые воспоминания, на смех. Ей как будто обжигало в эти дни душу и память; о чем бы она ни пробовала вспомнить, а на ум приходила только кровь, только пена на губах, только свист кнута и крики.       — Сэр, простите… Можно, я лучше спою вам?       Он очень слабо кивнул; конечно, ему было все равно, только бы что-то слышать, отвлекаясь от боли. Одри еще минуту пыталась запеть что-то веселое, ободряющее, но не смогла бороться с горечью, с отчаянным желанием выплакать в песне душу. Может, и мистеру Эндрюсу лучше поплакать с ней.       

— Моряк изможденный вернулся с войны, Глаза его были от горя черны, Он видел немало далеких краев, А больше он видел кровавых боев

.       Сидя на полу, Одри прислонилась к кровати и пела, уже не думая о том, чтобы никому не мешать, чтобы приглушить голос, и так срывавшийся от сухих всхлипов. Сколько она плакала за эти дни, а все слезы так и не выплакала.       

— Меня ты красоткой, моряк, не зови. Вина мне не жалко, мне жалко любви. Был муж у меня, он погиб на войне, Покойного мужа напомнил ты мне.

      Сквозь дрожащие ресницы она взглянула на мистера Эндрюса: его губы шевелились. Он подпевал? Вопросительно посмотрел, когда Одри замолчала, и пришлось продолжить — да и легче становилось от грустной песни:       

— «Сказали мне люди, что муж мой убит, Что он за чужими морями лежит. Вина мне не жалко, что осень — вино, А счастья мне жалко, ведь счастье одно». Моряк свой стаканчик поставил на стол, И молча он вышел, как молча пришел, Печально пошел он на борт корабля, И вскоре в тумане исчезла земля.

      Одри обессиленно закрыла глаза. Снова посмотрела на мистера Эндрюса: он точно пытался ей улыбнуться. «Мы еще поборемся. Еще все будет хорошо».

***

      Потянулись трудные дни. Обезболивающее кололи уже свободно, но последствия первых суток, сказал доктор Морган, будут сказываться, и вообще раны так или иначе будут сильно болеть. Мистер Эндрюс пока не мог подняться, не мог есть — от боли его тошнило, не мог даже одеться, Одри лишь прикрыла его до пояса одеялом. Он только перед казнью немного окреп, и она не представляла, откуда ему теперь брать силы.       К тому же он снова начал заговариваться. Наверное, от боли или от действия сильных обезболивающих. Доктор Морган сказал, что такая путаница сознания возможна и сама по себе от пережитого стресса.       Обычно это происходило к вечеру, он становился беспокойным, боль в ранах усиливалась, поднималась температура. Одри вспоминала те ночи, когда его лихорадило от пневмонии, когда он бредил, но сейчас все было словно еще страшнее.       Странно, но о «Титанике» он ни разу не вспомнил. Бормотал о верфи, о своей семье, часто звал мать, что-то пытался объяснить воображаемому отцу, изредка вспоминал жену… Но теперь не звал ее, не называл ласково — только спрашивал «почему», и каждый раз ее сердце заходилось от жалости и боли за него.       В те минуты, когда мистер Эндрюс приходил в себя, он пытался ей улыбнуться и не путал ее ни с кем, нащупывал ее руку и сжимал. Одри забыла, когда последний раз была дома, когда как следует ела и спала. Элисон и доктор Морган пару раз начинали говорить об этом, но замолкали, увидев ее взгляд. Пока ему не станет лучше, она не могла отойти ни на час. Особенно после того, как он чуть не умер на ее глазах. От воспоминаний об этом начинало трясти и приходилось брать его за руку, прикасаться — лишь бы убедиться, что все это в прошлом, что Томас жив и дышит… Все чаще она про себя называла его по имени, кажется, это было правильно после всего пережитого.       Одри знала, что была нужна ему — он ее звал, когда боль становилась слишком сильной, просил спеть ему, просил не уходить, а потом извинялся за это, за свою слабость. Она бы и так никуда не ушла.       Вот и сейчас, когда до укола было еще далеко, а раны уже начали болеть, он беспокойно заметался лицом по подушке.       — Одри…       — Я здесь, — она опустилась у кровати на колени, на полу лежала маленькая подушечка, она принесла ее из сестринской, когда колени начали болеть, и теперь подкладывала под них.       — Одри!       Она взяла его за руку, заглядывая в лицо.       — Я здесь, мистер Эндрюс.       Видно было, что ему становится очень больно, Одри это всегда чувствовала, у нее даже начинала покалывать спина. Он пытался терпеть, но стоны начали прорываться сквозь стиснутые зубы. У нее стискивало в груди, она вспоминала страшные первые часы после казни, когда он так кричал, а она могла бы облегчить его боль, но боялась сделать укол. Как она себя теперь ненавидела, вспоминая это!       — Послушай… — он сглотнул. — Можешь уколоть пораньше, Одри?       Она боялась этого вопроса. Он пытался терпеть, изо всех сил пытался, но доктор Морган предупредил, что обезболивающие дадут такой эффект — он будет воспринимать их как благословенное избавление от мук. Да и сами по себе эти препараты несли в себе опасность. Полин говорила о своих знакомых, опустившихся, ставших безумцами из-за этого дурмана, дарующего мнимое удовольствие. Одри и сама наблюдала это раньше, ей всегда было жалко больных, но все-таки никогда не было так трудно удерживаться от того, чтобы вправду пораньше ввести лекарство.       Ему делали укол всего три часа назад, и теперь надо было потерпеть до девяти. Часто нельзя было колоть. Одри оглянулась на маленькие часы на подоконнике — было только начало восьмого.       Его глаза умоляли.       — Сэр…       — Одри… Ты же можешь. Один раз. Пожалуйста.       Она погладила его руку.       — Сэр… Мистер Эндрюс, вы же знаете, я все для вас готова сделать. Но это только навредит, поверьте мне.       Он усмехнулся через силу.       — Мне лучше знать. Ты же добрая, малышка Одри. Ну пожалуйста.       Она покачала головой. Ее называли доброй и раньше. Потом ругали последними словами, когда она отказывала в уколе. Она ждала, когда он к этому перейдет. Это выдержать от него казалось невозможным, но за те страшные часы после казни она заслужила от него это больше, чем от кого-то еще.       — Простите…       Он закрыл глаза, стиснув ее руку, потом тут же открыл — горящие от боли и бессилия.       — Мне больно, черт побери, понимаешь ты это или нет?!       — Я понимаю, — прошептала она. — Сэр, потерпите…       — Я только и делаю, что терплю! — мистер Эндрюс приподнялся на локтях и простонал — уже громко, не сдерживаясь. — Господи Боже, всего один укол! Да что с тобой такое?!       Одри снова стала гладить его по плечу, но он дернулся в сторону, избегая ее прикосновений, от этого движения опять простонал. Одри отняла руку, прикусывая до боли нижнюю губу. Лицо мистера Эндрюса перекосилось мучением, с туго сжавшихся губ сорвалось:       — Уоррен, гнида паршивая, чтоб ты сдох, будь ты проклят, мразь...       И дальше полилась ругань, страшная, адская, какой Одри, наверное, и не слышала. Она оцепенела, обхватив колени, не смея шевельнуться, не зная, что делать, и только понимая, что одного делать нельзя: нельзя уходить.       Мистер Эндрюс, выбранившись и точно от одного этого обессилев, шумно задышал, уткнувшись в свои ладони, простонал пару раз, потом поднял на нее покрасневшие глаза.       — Прости, малышка Одри. Прости. Я потерплю.       Она кивнула с виноватой улыбкой и вернула руку на его плечо.       …Но все-таки он боролся, и она тоже. И ему все же становилось легче, немного, но с каждым днем будто бы прибавлялось сил. И вот наступил день, когда Одри все-таки согласилась сходить домой на сутки. Вымыться, выспаться, поесть — хотя она уже отвыкла… И купить у старьевщика пару мужских ночных рубашек, какие носили раньше. Мистер Эндрюс скоро должен был начать вставать, но пока даже пижамы бы надеть не мог. А рубашки она распорола бы на спине, чтобы ткань пока не касалась шрамов. Хелен       Когда Хелен Эндрюс переступила порог родительского дома в Белфасте, она уже знала: приговор ее мужу привели в исполнение. Об этом газетчики Квинстауна и Белфаста кричали, надрывая легкие; пару раз газету, где на первой полосе была фотография Томаса в каком-то невозможном состоянии, чуть не сунули в руки и ей. Хелен пообещала себе, что не будет читать ничего подобного. Тем более… Ей не должно быть дела до человека, который так нагло, бессовестно обманывал ее все эти годы.       Отца не было дома, а мать, встретив ее на вокзале, по счастью, не стала беспокоить лишними рассказами и расспросами дочь, уставшую с дороги. Упомянула, что вечером они ждут Генри Харленда, и то была, кажется, первая приятная новость для Хелен за много дней. Силы будто покинули ее, но в тоже время она чувствовала облегчение. Все позади, а впереди новая жизнь, без обмана и предательства, без стыда за то, что она не делала.       Хелен с нетерпением ждала момента, когда увидит дочь, но встреча принесла с собой нежданное испытание. Малышка с радостным лепетом кинулась навстречу матери, потянула к ней ручонки, а Хелен замерла на миг, глядя в карие глаза дочери — такие же, как у отца… У Томаса. Как же Эльба похожа на него! Волна обиды и горечи нахлынула, быстро, правда, сменившись волной стыда. Разве должен невинный ребенок страдать за чужие грехи?       — Эльба, моя крошка, иди сюда, мое солнышко…       Хелен подхватила дочь на руки и крепко прижала к себе. Теперь это была только ее девочка, а чьи глаза смотрят с любимого, родного личика — неважно. Это можно забыть. Скоро Хелен ничто не будет связывать с Томасом, отец обещал, что постарается все как можно быстрее устроить.       Хелен приняла ванну, а после отправилась в свои комнаты, чтобы наконец отдохнуть с дороги.       В будуаре, на столике рядом с вышивкой, которую она не успела закончить перед отъездом и забыла взять с собой, стояла синяя бархатная коробочка, а рядом лежала свернутая газета. Итак, отец все же хочет, чтобы она прочла… Зачем? Ведь это же будет для нее лишнее испытание! Тем не менее, Хелен все-таки решила его пройти.       Сама статья оказалась очень скупой, но ее украшали, если здесь применимо это слово, фотографии, крупные и четкие. Хелен увидела Томаса, по пояс обнаженного — каким видела недавно в палате — но стоявшего на коленях посреди эшафота; увидела руки, столько раз ласкавшие ее — и лгавшие каждым прикосновением — закованными в наручники и вздернутыми; увидела его некогда сильные плечи и спину, по которым столько раз, бывало, скользили ее ладони — изрубцованными, буквально разбитыми страшными ударами. Она пролистала газету дальше. Вот он сходит с эшафота, вот в телеге его обнимает… Да, та самая медсестра — мерзкая, бесстыжая девка, как у нее совести хватило на виду у всех вешаться ему на шею! Хелен едва не отбросила газету, но увидела последнюю фотографию, где было его лицо, искаженное болью до неузнаваемости, сморщенное, бессмысленное… Его мука точно заслонила обиду, передалась со страниц. Хелен почувствовала, что задыхается, жалость к нему стиснула сердце. Каким бы он ни был обманщиком, на эти фото было страшно смотреть. Что же с ним сделали...       Она спешно позвонила, велела прибежавшей горничной забрать газету и подать соли. От их резкого запаха полегчало, и тут Хелен вспомнила про коробочку, остававшуюся на столе. Какой еще удар для нее приготовлен?       Она открыла коробочку. В ней оказалась очаровательная золотая брошка в виде цветущей веточки с маленькими бриллиантами, а рядом — маленькая, аккуратно сложенная записка. «Уже четыре года я так счастлив, что ничем не сумею достаточно отблагодарить тебя». Хелен узнала почерк мужа.       Сначала она пришла в полное недоумение, а после вспомнила наконец: ведь совсем недавно была четвертая годовщина их свадьбы. Да, в тот самый день, когда исполнили приговор. Выходит, Томас позаботился о том, чтобы заказать подарок заранее, несмотря на хлопоты с этим своим «Титаником»… Но как же так, как можно быть таким внимательным и чутким — и при этом бессердечно лгать?       Все потрясения, старые и новые, переполнили сердце. Хелен, спрятав лицо в ладонях, залилась слезами. Ей стало так дурно, что пришлось лечь в постель.       Ко времени, когда должен был появиться Генри, ей стало немного лучше. Откровенно говоря, Хелен заставила себя встать и выйти к нему, потому что смертельно хотела его увидеть. Только ему она могла открыть сердце, только на него положиться в полной мере. Родители, испытующе глядя на обоих, все же оставили их наедине.       Генри осторожно и нежно коснулся ее пальцев.       — Как ты добралась? Вы… поговорили?       Хелен слабо кивнула; мужество снова ее оставило, она ничего не могла ему рассказать.       — А про приговор ты знаешь?       Она лишь опустила ресницы, и он все понял.       — Мне очень жаль, Хелен. И на верфи многие сочувствуют Томасу. И из работников чертежного отдела, и в цехах… Этому Мюиру лучше бы не возвращаться в Белфаст, если не хочет отведать нашего конфетти. Народ, откровенно говоря, возмущен.       Хелен не стала уточнять, какое конфетти Генри имеет ввиду — хватит с нее ужасов. Она вспомнила о письме, которые написали рабочие в защиту Томаса. Да, ей рассказывал тот самый судья… Спазм сжал горло.       — Генри, погоди. Я должна тебе кое-что рассказать…       Ей никогда не было так гадко, стыдно, никогда она не ощущала себя настолько извалявшейся в грязи, как рассказывая о том, что произошло в Нью-Йорке — умолчала только об их близости с Томом — и что нашла сегодня днем у себя в будуаре. Генри, ее добрый Генри, выглядел неверящим и удрученным.       — Честно говоря, Нелли, мне сложно представить Томаса ведущим двойную жизнь. Ты знаешь, мне ни к чему его выгораживать… Но все-таки я не могу поверить.       Хелен устало прикрыла глаза. Как же ей быть? Тем более, если… Томас перед ней не виноват.       — Но зачем судье лгать? И фото в газетах, ты сам видел, как она...       — Действительно, незачем, — согласился Генри. Потом вдруг наклонился к ней и осторожно, едва касаясь, погладил по волосам.       — Хелен, мне кажется, тебе нужно отпустить прошлое. Каким бы оно ни было, придется принять, что оно миновало. Может, теперь настанет лучший день.       Хелен подняла глаза — Генри смотрел на нее с состраданием, нежностью… С любовью, смиренной и не смеющей ничего требовать. И лишь слегка, инстинктивно, Генри подался вперед.       — Ты справилась, Хелен. Ты очень сильная…       Его пальцы сжали ее руку. Губы Хелен невольно приоткрылись, и их вдруг коснулись губы Генри. Обдало теплом. Он чуть отпрянул было, но Хелен стиснула его руку в ответ, и он продолжил поцелуй.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.