ID работы: 13937221

Я был мозг, он был сердце

Слэш
NC-17
В процессе
240
автор
Размер:
планируется Макси, написано 238 страниц, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
240 Нравится 113 Отзывы 32 В сборник Скачать

I. Юные и смешные: часть пятая

Настройки текста
Приближение Нового Года в застывшем, обледенелом, пронизывающимся всеми ветрами Петербурге ощущалось не так уж празднично, как можно было ожидать. Может, было бы повеселее, если бы не зачёты, которые как назло (хотя почему «как»? Точно же, сомнения ни к чему) понаставили прямо в двадцатых числах декабря. Или, может, не в них было дело, если кое-кто кое с кем благополучно сдавали их на тройбаны или не сдавали вовсе, оправдывая данные им в сентябре звания — звания лодырей и будущих, (теперь, получается, нынешних) пересдачников. Будущее наступило, а вот новогоднее настроение нет. Веселить себя и друг друга приходилось самостоятельно, хотя с этим проблем, разумеется, не возникало. Просто было очень обидно, что ощущение праздника испортила система образования.  Выход с очередного зачёта, который не сдать было просто невозможно (нормативы по физ-ре — они такие) радостью облегчения не наградил. Улица встретила Андрея и Мишу зимней вечерней темнотой, оранжевым светом фонарей и заледеневшим крыльцом, на котором было крайне сложно не поскользнуться. До Нового Года оставалось всего ничего, а мысли были заняты только тем, чтоб поскорее отстреляться от учёбы. Если Миша был, в принципе, готов смириться с этим дурацким унынием, то Князь чувствовал, что начинает потихонечку стухать в плену всех стрёмных, но обязательных обстоятельств; да, всё веселье требовалось отложить на потом, потому что с ним, в отличие от занятий, можно так поступить, да, он мог потерпеть недельку-другую, ничего смертельного. Но угомониться на недельку-другую, в его понимании, не значило каждый день закрывать какие-то дисциплины ценой невозможного, унылого зубрежа того, что в жизни, так-то, не сильно-то и понадобится. Такие интенсивы откровенно заёбывали. Они шли по нечищенному от навалившего за день снега тротуару. Протоптанная прохожими тропинка оставляла место только для того, чтобы идти гуськом, друг за другом, и так они и топали, пока Андрей вдруг не остановился, не напыжился и не психанул:        Бляха, ну Ми-их! — не сказать, что он прямо-таки разозлился из-за всего этого невеселья в предновогодние дни, но вот развредничался на славу, стоило только ещё раз осознать их жопошное положение. — Тебя вот не заебало, а? — и обернулся, — а ты где там шуршишь вообще? Задумавшись о том, как его всё это бесит — что скоро праздник, а они, как придурки, всё ещё таскаются в училище, чтобы сдавать никому (даже преподам!) не нужные зачёты, хотя могли бы тратить время своей бесценной юности на что-то более важное, интересное, бодренькое в конце-то концов: сидеть, например, у Князя дома, сочинять, или собираться с Шуриками, то есть придумывать в четыре башки, а это всегда круче и прикольнее, — Андрей совсем не ожидал никакого нападения. А на него именно что напали — исподтишка, внезапно, без объявления войны. В лоб прилетело комком липкого, идеально подходящего для таких вот атак снега. Кожу, раскрасневшуюся, почти что отмёрзшую на морозе, тут же обожгло холодом. Андрей зашипел, покачнулся, сунулся варежками в лицо. Снег лез в глаза, нагло мешая обзору, и всё, что Князю оставалось делать — это хотя бы говорить.        Ай-яй-яй-яй! Сука ты! — …или не говорить, а орать. Но, вообще-то, эта неожиданная гадость только улучшила его настроение.  Миха ржал и, судя по звукам, мог вот-вот свалиться в сугроб, потому что, когда он так заливался, это значило, что угар завладел им полностью. Это было частым явлением на протяжении всего их знакомства (Андрей постоянно себя одёргивал: черту знакомых они прошли уже очень давно, теперь они были друзьями). Князю нравилось, что Михе нравился его юмор — Андрей любил смешить Горшка. Во-первых, это было почти волшебно: пара фраз или скорченная рожа — и всё, ты заставляешь человека биться в самой приятной из истерик. Во-вторых, это было попросту лестно — понимать, что Миха ценит не только стихи и рисунки, но и такую важную штуку, как юмор; творчество творчеством, но вот когда люди сходятся на общих шутках — это несколько другой уровень. Ты можешь общаться с кем-то, потому что у вас одно хобби, или потому что вы вместе учитесь, или потому что вы соседи, или потому что ещё Бог знает что, но когда вас связывает понимание на уровне приколов, это не может встать в ряд ни с чем из вышеперечисленного. Это значит, что вы не просто сошлись характерами — это значит, что вы понимаете друг друга без слов. Если бы не понимали со словами, то не закатывались бы до слёз, лишь посмотрев друг на друга.  Расправившись с заснеженной мордой, Андрей разлепил глаза. Его ресницы намокли, покрытые нерастаявшими снежинками, смотреть на мир чётко стало трудно. Мсти было не избежать.        Я ж в долгу-то не останусь, Мих, ну ты чё? — загребая горсть снега в руку, Андрей тут же швырнул холодный кругляш в ответку. Тот угодил Горшку куда-то в плечо, нисколечко не помешав ему уссыкаться и дальше.        Андро-о, — задыхаясь от смеха, хрипел Миха, — ты б себя ща видел, это просто пиздец. Как я попал! Хор-рошо! — и гоготал, и рычал, что так сразу и не поймёшь: хочет побеситься, покидаться снежками или всё-таки просто от души посмеяться. Но прямо сейчас Андрей об этом не сильно задумывался. Первый промах его только раззадорил, и теперь он, заграбастав побольше двумя руками, в прыжке обрушился этим сугробом (и самим собой в том числе) прямо на Горшка. Возня — а всё быстро превратилось именно в возню — стремительно сменила плоскость: они шмякнулись навзничь и теперь валялись и барахтались, напихивая друг другу за шиворот, хохоча, может, и вправду на всю улицу. Андрей ощущал, как снег, прижатый шарфом, противно тает вокруг шеи; Миха, перебиваясь грозно-смешливыми вскриками «На, жри!», чувствовал, как ледышки скатываются вниз по позвоночнику под свитером и майкой (и удивлялся: как Князь изловчился сунуть всю эту холодную погань прямо туда, минуя капюшон и воротник?). Холод и скука отступили, на смену пришёл задорный азарт. Где-то в середине всей потасовки Андрей понял, что с каждой секундой с ним церемонятся всё меньше. Миха помаленьку начинал бороться всерьёз. О своём боксе и каких-то там драках тот рассказывал с безапелляционной гордостью. «Да, занимался. Да я почти кого хочешь уложу, главное, короче, противника изучить, ага». В том, что горе-боксёр успел изучить его вдоль и поперёк, Андрей не сомневался. Они постоянно подстёбывали друг друга: Миха его за то, что задохлик (хотя прекрасно знал, что Князь не задохлик, просто, падла, любил дразнить, а так-то всё ещё помнил, что в случае чего Князя не догонит и не остановит), а Андрей его за то, что тот постоянно терял голову, когда врубались кое-какие инстинкты, и главной целью становилось стать первее всех. Жаловаться не жаловались, потому что обоим всё нравилось. Только вот разница в силе была ощутима. В обычной жизни, ясное дело, никто не занимался такими приколами на постоянке, то есть не выяснял, кто сильнее, кто ловчее дерётся, кто круче борется — это было, но не часто (Андрей ещё ни разу не победил). Но сейчас шуточная возня в сугробе переросла в то, что Князь, увы, уже был не в силах остановить. Момент возгорания был проёбан.        Миха-Миха-Миха, — зачастил он, ощущая, как запястья, скрытые варежками, с силой обхватывают. Горшок вошёл в раж, а Князь только и успел заглянуть в сверкающие от ненастоящей драки глазища, чтобы врубиться: отматывать назад уже поздно. — Алё, алё, ну всё! — смех, однако, его так и не отпускал. Такой Миха, пускай и выскочивший из реальности, в которой от победы в снежной недобитве на самом деле ничего не зависело, не слышащий ничего, кроме, внутреннего и природного «победить, победить, победить», всё равно веселил его. Старание сделать всё по-своему идеально боролось с желанием взять и раздавить, и эта битва двух противоположностей кинолентой крутилась в чёрных глазах; Андрею было очень потешно за этим наблюдать. Да и к чему бояться или осторожничать? Горшок, вступившийся за него в первый учебный день, ясно дал понять, что всерьёз никогда не тронет. Тронет наверняка кого угодно, но не Андрея. Поэтому от смеха буквально распирало, хотя, конечно, по-хорошему было бы уже давно подняться и хорошенько отряхнуться, чтоб ни в коем случае не заболеть под Новый Год — такого позора не выдержал бы ни один из них. — Мих, слышишь, прекращай! — напомнил Князь, на секунду испугавшись своих мыслей; нет, слечь с температурой было недопустимо.  Очевидно и ожидаемо: прекращать никто не собирался. Под звук его уже хриплого, вымученного, но всё-таки искреннего смеха Андрея перевернули на спину; до этого они пихались на боку, лицом к лицу, теперь же Миша возвышался над распластанным, лишившимся и защиты, и любого средства атаки Князем. Чёрные глаза искрились азартом всё ярче, руки сжимали всё сильнее и крепче, но Андрею не было больно. Эта Мишкина сила — всегда просыпающаяся в нём быстро, почти внезапно, но пылко и сразу напролом — не пугала, не смиряла, потому что она сама была весёлой и совсем не злой. Андрей пихался коленками, почему-то подумав, что выглядят они сейчас, наверное, как полные придурки — дерутся, толку ноль, зато потом пойдут битые и счастливые, потому что клёво потолкались. Тем не менее, сколько бы он не лягался, сбить Горшка так легко Андрей не мог.        Да я уже сдаюсь, правда, Мих, — отхохатываясь, признал он. Шапка сбилась набок, на ухо, забитое снегом, шарф по-дурацки сполз, прикрывая замёрзший и красный подбородок, лез в рот, и приходилось отплёвываться. — Честно, я всё! Андрей шумно дышал, хихикал и подхрипывал снизу, весь заморенный холодрыгой и их копошением; Миша наблюдал всю эту картину как будто бы в замедленной версии. Как если бы внезапно отмотал кассету на секунду раньше, и её зажевало, прокручивая один и тот же момент. Горшок улыбался, отпихиваясь от чужих бушующих коленок собственными, и вроде бы и услышал, что всё, противник поднял позорный белый флаг, а вроде бы и совсем пропустил это мимо ушей — тоже, кстати, красных и ледяных. Он чувствовал уже знакомое ощущение: не хотелось останавливаться, хотелось ещё, сила била из него ключом, как будто он веками томил её внутри только для того, чтоб разом обрушить в этой ниочёмной суете. Они с Шуриком пару раз обсуждали это, Балу говорил, что это нормально, потому что они альфы. Переходный возраст накладывался на период полового созревания, гормоны скакали, и подобные «озверения», получается, можно было смело считать чем-то абсолютно естественным и неудивительным, и не стоило их никак подавлять. Гормоны же не подавишь просто так, да и зачем, если это никому не мешает и является неотъемлемой частью их взросления. Если уж на то пошло, даже без объяснений Шурика Миша сам прекрасно высекал, когда его буквально охватывает, до краёв заполняет это желание — победить любой ценой, и неважно, есть ли в этом какой-то великий смысл. В таких ситуациях он смутно чувствовал уже знакомое ощущение: да, он вроде бы отлетал, как отлетал периодически, но связь с реальностью терял не полностью — наоборот, в такие моменты пробуждения диковатости и силы Миша начинал чувствовать всё острее. Отлетал наоборот. Это было странно, но не настолько, чтобы напрягаться. В последнее время оно, это желание, практически требование внутренней созревающей сущности, накатывало всё чаще. Если раньше Миша считал, что становится просто менее сдержанным и более вспыльчивым, потому что: а) «это всё возраст такой», как говорила мама; б) за всю жизнь устал слушать чужие нравоучения, не мог больше терпеть, сколько бы ни пытался, — то сейчас осознавал, что дело обстояло несколько иначе. Наружу лез альфа. Не то чтобы Миша отчаянно его сдерживал, но ранее таких ярких и неподавляемых проявлений не замечал. А желание делать всё по-своему, только так, как хочется самому, даже пускай всем назло, с каждым днём только росло. И сейчас Андрей, захваченный в нехитрый, но весьма надёжный плен, развалившийся под ним на снегу, смеющийся, запыхавшийся, требующий перемирия, всем своим видом показывающий, что сдался, вдруг острее поддел рвущуюся наружу сущность. Вопреки всем словам и, вообще-то, здравому смыслу, Миха заулыбался шире и сжал чужие руки сильнее. Изнутри завыло: «ты первый, ты победил, ты сильнее, давай, давай, давай», — но что именно это нечто требовало, Горшок не особо понимал. Просто вёлся у него на поводу:        Сдаёшься? — довольно спросил он, да и «довольно» — не подходящее слово. Нужно было обязательно услышать подтверждение, и в его предвкушении морду сам собой рассекал счастливый оскал, — ну-ка, ну-ка: кто победил?        Да ты победил, ты, — Андрей заворочался, беспомощно и безрезультатно закрутил руками, — только отпусти, щас отдавишь же, — и очаровательно, почти театрально, но больше всё-таки привычно — в своём стиле, бесовски, лукаво — улыбнулся, — а то мне ж этими руками ещё писать, рисовать. Кто ещё тебе накидает всего на свете и побольше, а?        Так, ты зубы-то не заговаривай, — все ухищрения были напрасны, Мишке сейчас было не до того. Наверное, не будь он распалён и разгорячён этим своим вспыхнувшим азартом, он бы не продолжал, — значит, я сильнее, а? — так и не отпускал. Внутри вопило: «да, да, да, сейчас скажет, сейчас признает!». Внутри разрасталось что-то животное, готовое уже взвыть, лишь бы наконец услышать заветное.         Да сильнее ты, блять, ну угомонись только! Больно уже! — не сдержавшись, психанул и завопил Князь. Теперь он не улыбался, а хмурился, супил нос, дёргал руками интенсивнее и совершенно точно злее. Игрульки внезапно кончились — ещё внезапнее, чем начались. Это Миху отрезвило. Сработало, как если бы ему прописали лёгкую пощёчину, от каких голова, конечно, не отлетает в сторону, но хотя бы встаёт на место. Горшок ойкнул, обострившиеся чувства и дикое желание исчезли, будто и не появлялись вовсе, он — оп! — и пришёл в себя. Тут же разжал пальцы, выпуская из хватки чужие запястья, скатился вбок, усаживаясь в разворошённом снегу. На сохранность штанов, на то, что до дома придётся пилить в мокром и холодном, было плевать. Куда больше волновало другое: Андрей.        Бля, иногда ты такая сука, Мих, пиздец, — ворчал он, усаживаясь следом, поправляя съехавшую шапку и развязавшийся шарф. Князь, как и Миша, был весь в снегу, и потому попутно старался отряхиваться, хотя выходило скудненько — от такой возни на каждом из них образовалось по новому сугробу, так просто не отделаешься. Миша в свою очередь потихонечку начинал испытывать стыд, или лёгкое чувство вины, или, может быть, всё вместе, потому что, конечно, он переборщил. Случайно, не специально, так просто получилось: он заигрался, завёлся и немножко сам в себе потерялся. Горшок знал, что сейчас не произошло ничего плохого: Андрей всё ещё бухтел что-то вредное себе под нос, растирая запястья, пыхтел, поднимаясь со снега, и выглядел нормально; ещё поворчит чуть-чуть и отойдёт — во всяком случае Князь никогда не злился слишком долго. Просто возвращение в реальность на пару секунд позволило посмотреть на ситуацию со стороны, и Миша понял, что с каждым разом его неугомонное нутро просит всё большего, и теперь, кажется, настала пора его сдерживать. Хотя бы чуть-чуть, как получится. А то терять ту грань, когда бесилово превращается во что-то неприятное хоть для одного, было как-то не прикольно.         Прости, Андрюх, — виновато пробурчал Миша, посмотрев на стоящего перед ним Князя. Сам он всё ещё сидел замерзающей жопой в сугробе, призадумавшись о том, что борщанул, что не услышал Андрея с первого раза, что не остановился вовремя; стыд помаленьку разрастался. Постепенно всё это переставало казаться таким уж пустяком. Он откровенно накручивался. — Я, это самое, не хотел, чтобы так. Просто отлетел чё-то, — встретив чужой взгляд, Миша увёл собственный куда-то в сторону; он чувствовал себя нашкодившим мальчишкой, чьи шалости привели к серьёзным последствиям. Может, так оно и было. Во всяком случае это было стрёмно. Князь какое-то время молчал. Первостепенно — чтоб показать, что он злится, потому что что это такое вообще? Он прекрасно знал — успел ознакомиться, так сказать, с «дано» в этой непростой человеческой задачке по фамилии Горшенёв, — что Миха такой человек, который может внезапно выдернуть свой шнур связи с реальным миром из розетки. Да тот и сам рассказывал про такие случаи: как, например, это раздражало училок в школе, особенно в началке. Пока всем мелким было интересно складывать два плюс два и пять плюс один, Мишка витал где-то в своих облаках, совсем никого не слушал и не видел перед собой. Андрею, будь он на месте тех сварливых тёток, которым вообще нельзя было работать с малышнёй, посчитал бы это очаровательным: главное, что ребёнок думает, то есть работает своей головой, а о чём и как — это дело десятое. Если с малых лет чертёнок не делает то же самое, что и все вокруг, это надо беречь и только взращивать, направляя, чтоб мелкий не наделал делов. Так или иначе, это уже происходило в Михиной жизни, и на это Князь, увы, был не в силах повлиять (хотя, если честно, очень бы хотел).  Ещё он молчал, потому что понимал, чтó их прелестный возраст делает с телом и сознанием друга. Они взрослели, как и миллионы оболтусов по всему миру, и неизбежно сталкивались с неминуемыми изменениями в собственных телах. А у Горшка-то целый набор: он и альфа, и так-то своенравный, и с характером не то чтоб лёгким, и с такими комплексами (которые Андрею удалось весьма быстро в нём обнаружить; благо, мозгов хватало не озвучивать, чтоб опять, как в тот раз с «додиком», Мишу не тыкать в них носом и не расстраивать лишний раз). Одно на другое — и получалось нечто необузданное и непредсказуемое: взрослеющий Горшок, превращающийся из затюканного мальчишки, которым он не должен был стать никогда, которым не являлся по натуре своей, которому всю затюканность навязали и привили извне, потихоньку трещал по швам из-за лезущей наружу альфа-сущности. Рано или поздно это должно было начаться, и ничего удивительного в этом не было. Но неожиданность произошедшего оно не отменяло. Прошло уже очень много времени с тех пор, как они в последний раз заводили хоть какую-то тему про альф-омег, и душа была спокойна. Вопросы, которые провоцировали тремор и предынфарктное состояние сердца, не поднимались давно — Андрей уже и думать не думал о том, что это всё ещё никуда не подевалось. С самим собой всё было под контролем, трижды в порядке: Князь действительно прилежно (и даже более чем) пил таблетки, оправлялся от своего главного кошмара и постепенно забывал простую истину — то, что он работает над и с собой, на других людей не распространяется. Это ему, Андрею, позарез нужно было знать всё о себе, о своём поле, о своём теле, чтобы просто не свихнуться (ну, и не спалиться тоже; напиздел — храбрись и пизди до конца, исключив все возможности попасться) — предупреждён-вооружён и все дела, — но у других такой проблемы не было. Значит другим не нужно было знать об этом всего и побольше и разбираться в теме так же хорошо, как Андрею. Вот и Миха — он подтверждал эту простую истину, наглядно демонстрируя, как протекают его изменения. И как бы да, в этом не было ничего страшного — все взрослеют, все оформляются, все меняются, — да и сейчас не произошло ничего из ряда вон, но ведь кое-что всё-таки случилось. Кое-что весьма конкретное и говорящее само за себя. Андрей мелко поёжился, приходя к не самой приятной мысли. Миха поддался инстинктам, не стал сдерживаться и перешёл кое-какую границу. Не смертельно важную, конечно, и не какую-то небезопасную. Ещё раз: Андрей прислушался к себе и понял, что в этой придурочной возне его ничего не напугало. Просто… Если сейчас — так, то способен ли Горшок на что-то ещё когда-нибудь потом? В том самом смысле. Из тех ли людей Миша — которые не сдерживают ни себя, ни своих первобытных инстинктов? Или он всё-таки совсем другой — такой же, как и сам Андрей? Может, стоило не врать, а сказать правду? Раз Миха принял и полюбил всю Андрееву дурость, так органично вписался в этот нереальный мир сам — может, ему была бы до фени какая-то омежья принадлежность?.. Как и обычно, Андрей насильно прервал поток невесёлых мыслей — он всё ещё оставался оптимистом и не любил увязать в них надолго. Сполна хватило того, что было осенью. Он хмыкнул, возвращая себе улыбку и Михин взгляд — тот поднял голову, и Андрей засмеялся выражению его лица. Горшок грустно дулся, но было понятно, что сам на себя, а в такие моменты он выглядел до того по-детски несуразным, что начинало щемить сердце. Захотелось потрепать его по голове, как большую собаку, которая виновато смотрела на тебя после самого страшного вопроса «кто это сделал?». Андрей, конечно, на поводу у этой хотелки не повёлся — его смешка, как он посчитал, было достаточно, чтоб показать, что он больше не злится. А то Горшок ещё решил бы, что похуй, что он реально ничего не сделал и, если что, можно будет как-нибудь повторить. Нет, такого Князю не надо было.        Да знаю я, чё, — окончательно растаял он, вызывая скромную, всё ещё виноватую улыбку у Михи. — Как обычно, Мих. Только ты так больше не делай, ладно? А то я как-то прихуел. Больно, блин, — вместо вишенки на торте — маленькая жалоба, завершающая картину: «я не злюсь, я тебя знаю и принимаю, проехали, только ты всё равно больше не косячь, меня пожалей». Сработало идеально: Горшок подскочил на ноги, спешным порывом роняя с плеч и с головы снежные кучи, закивал быстро-быстро, как болванчик. Андрей не сдержал очередной улыбки.        Понял, Андрюх, ты прости, я больше никогда, отвечаю, — в это, как и в любое другое слово Миши, верилось без оглядки. Отлетал он, не отлетал — Андрею было без разницы, потому что это очень приятно: когда вы с кем-то слышите и прекрасно понимаете друг друга. — Пойдём, а то у меня уже жопа отмёрзла. Князь рассмеялся. Жопа действительно помаленьку переставала чувствоваться: пора было домой.

***

Дни до Нового года тянулись бесконечностью. День сурка превратился в целую неделю: подъём рано утром, потому что никаких прогулов, стараться не уснуть в автобусе, потому что если уснёшь — проедешь нужную остановку, не спать и не сочинять на парах, потому что нужно успевать списывать недостающие конспекты, пока их не начали проверять, сдавать долги, потому что иначе секир-башка, пыкаться-мыкаться на зачётах, чтобы не пролететь на очередную пересдачу, выкатываться из училища в полной темноте, потому что зима, темнеет раньше, чем наступает настоящая ночь, по морозу плестись до остановки, потому что устал и быстрее не получается. Невыпущенная энергия собиралась в Андрее, как пар под крышкой сковороды, идеи бились о черепушку, как миллиарды молекул, снующих туда-сюда на бешеной скорости. Если бы он был чайником, уже бы свистел и трещал, подпрыгивая на месте. Творчество томилось в нём, не находя выхода, и распирало изнутри. Терпение — а Андрей был способен на него, несмотря на шило, с которым был рождён — заканчивалось с каждым днём всё стремительнее.  Миша же не унывал. По крайней мере на учёбе. Не сказать, что он был в восторге от объёма работы, которую он не хотел делать, но это было гораздо лучше, чем валяться дома. К тому же, в училище, помимо преподов, замечаний и нескончаемых записей, проверок и допросов, его всегда ждал Князь. Выбирая между домом и Андреем, Миша отчётливо понимал, что никогда не выберет первый вариант. В их взаимоотношениях ничего особенного не произошло, ничего не поменялось, всё было, если так подумать, как обычно. Но то, что Миша понял, побывав в гостях у Князевых, теперь не выходило из его головы: там ему лучше, чем у себя, и дело не столько в крутой комнате Андрея, не в тёть Наде и её кайфовых котлетках и супчиках, не в том, что там всё по-другому. Дело в том, что Мише просто хорошо с Андреем, как будто бы там, где есть этот придурок (Горшок всегда обзывал его с бесконечной нежностью, на какую только способны близкие друзья, прикалываясь друг над другом и зная, что никто ни на что не обидится), находится настоящий дом — там хорошо, там весело, там тепло, там нет тревог и недопониманий, нет никчёмных ссор. Всё это было дома у Миши, но Андрей, появляясь рядом, забирал неприятности, только улыбался по-своему бесяче — и всё пропадало, оставляя место только для того, что предлагал ему Князь. Это было здорово. Оттого и дома находиться было с каждым днём всё труднее. Ощущение того, что всё изменилось, не покидало.  Он завалился домой позднее обычного; после пар побесились с группой (с той частью, что не слиняла при первой же возможности), поугорали над преподшей, которая особенно рьяно докопалась до Князя, и из-за этого после дольше шлёпали с Андреем до места расхода. На часах было за девять вечера — это поздно. В стенах этого дома девять вечера — это, видите ли, поздно.        Что за выкрутасы? — Миша не успел даже разуться. Он копошился со шнурками, шмыгал потёкшим в тепле носом, и был встречен не «привет, сын», не «ты не замёрз на такой холодрыге?», и даже не «как успехи в училище?», а вот этим вот. Настроение, как обычно, с наивысшей отметки рухнуло к минус бесконечности. Отец стоял в коридоре («вау, даже вышел с зала, чтоб доебаться», — злобно и весьма обиженно отметил Миша).        Задержался, — заставляя себя держать невозмутимый, простецкий тон, который ни за что бы не выдал его раздражения, ответил Горшок. Расшнуровываться он начал нарочно медленнее.        У тебя учёба заканчивается в полседьмого, сейчас девять вечера. Задержался на три часа? — зато тон отца выражал каждую его эмоцию: и негодование, и возмущение, и эту железную, невыносимую хуйню, которая «я военный, я в бешенстве, но я не буду орать — мне не положено». Иногда Мише казалось, что лучше б на него орали, потому что такое вот вымораживало сильнее и быстрее, чем простой человеческий крик.         Пап, — как назло, шнурки были распущены быстрее, чем хотелось. Миша выпрямился, встречаясь с хмурым, недовольным, прямым взглядом отца. Альфа внутри скрежетнул зубами — да Миша и сам, кажется, до такой степени сжимал челюсти, силясь не выдать своей строптивости, что вот-вот бы сломал свои зубы друг о друга, — ну задержался и задержался, всё ж нормально. Живой-здоровый, ну чё, блин? — он правда надеялся на мировую, поэтому и лебезил, как какой-то сраный лакей. Унизительно. Очень унизительно.        Если б не живой и не здоровый, это был бы другой разговор, — отсёк отец, давая понять: дело не в том, что он так сильно переживал, что с Мишей могло что-то случиться. Тот усмехнулся про себя: «ну да, точно. В меня же столько, бля, вложено: и боксы эти, и воспитание. Как мог вообще быть не живым и не здоровым, да?». Проблема, ну конечно же, была совсем не в том. — Ты сколько ещё будешь так себя вести? — а вот и она — проблема. Челюсти свело лёгкой судорогой, до того Миша их, кажется, перенапряг, только это всё равно осталось им практически незамеченным; раздражение росло, сдерживаться было всё труднее. Наверное, правильно было бы смолчать, выслушать лекцию, извиниться (при этом в очередной раз справедливо обозвав себя тряпкой) и скрыться в комнате.        Да я не понимаю, пап, — но Миша поступил совсем не так. Не сдержавшись, он и сам, кажется, обратился в барана, каким всегда представлял батю; желание доказать, что он не сделал ничего такого, превысило здравый смысл. На кухне тихонько охнула мама (но в коридор так и не вышла — вот, кто ведёт себя правильно). — Что такого? Нормально я себя веду, сёдня сдал зачёт, вчера все конспекты принёс. Я нормально учусь, всё делаю. Ну, задержался — так что такого? Мы с группой были, в смысле с ребятами с училища. Постояли, поболтали после пар. Поэтому припозднились с Андрюхой, — если Миша и сделал что-то правильно в этом разговоре, так это то, что не дал себе полную волю: хотя внутри кипело, и он был готов взорваться, все свои доводы он доносил не психами и не криками. Только ощущение оправданий не покидало; какого хуя он вообще должен оправдываться, если ни в чём не накосячил?         Не начинай даже про своего этого Андрюху, — глаза Юрия Михайловича гневно сверкнули.  Князя он невзлюбил сразу же. Когда Миша вернулся домой первого сентября, с восторгом рассказывая о новом знакомом, тот сходу дал понять одним только своим видом: ему это не понравилось. Все Мишины рассказы о том, как круто Андрей пишет, как необычно он рисует, что вообще он рисует — всех своих монстров, ублюдков, — как это необычно, какой он сам по себе интересный, хотя на первый взгляд гопота гопотой — нарвался же на двух типов, которые его чуть не отпинали, в самый первый день, — все эти Мишины рассказы были, к сожалению, даже не проигнорированы. Отец, дослушав, сходу выдал своё охуенно важное мнение: от таких, как Князев, надо держаться подальше, потому что добра и толку от этого ребячества не будет. Во-первых, по сравнению с таким-то мнением, когда твой ребёнок приходит счастливым и рассказывает о том, что его действительно заинтересовало и порадовало, игнор — действительно пиздатый вариант, по крайней мере беспроигрышный. Во-вторых, Миша не мог себе представить, что батя даже в такой ситуации будет вести себя в своём репертуаре. Хотелось, чтобы за твою радость порадовались в ответ — разве это слишком большое желание? Разве это неисполнимое чудо?        Да он-то что сейчас сделал? — не сдержавшись, отчаянно простонал (но всё-таки не психанул) Миша. Его упоминание Андрея было брошено вскользь, он просто хотел показать, что припозднились все собравшиеся после пар на поболтать — и, да, Князь и он сам в том числе.         Я сказал: про своего Андрея вообще молчи, — оборвал его Юрий Михайлович. Кулаки его быстро сжались и так же быстро спрятались, когда он скрестил широкие руки на груди.  Этот несдержанный, случайный в своём открытом проявлении жест значил, что отец нечаянно выдал своё негодование, а это происходило не так часто. В основном всё обходилось лекциями с нажимом в интонации и их содержании: «Не делай так, как делаешь. Будь человеком, будь мужчиной. Ты не должен так себя вести. Это неправильно. Не позорь семью». Отец по большей части оставался весьма хладнокровным в своих опупительных речах. Муся говорила, это всё профдеформация. Когда Миша с Лёшей были совсем мелкими, тащить все привычки и повадки с работы в дом было под запретом, но с каждым годом правило попрекалось всё чаще и в конце концов, видимо, исчезло. Теперь по одному только слову главы семейства строились не только те, с кем он работал, но и те, кто жил под крышей его дома.  В какой-то момент — Миша и правда не помнит, в какой именно — что-то начало меняться. Раньше он боялся не слушаться. Страх этот не был животным, он не холодил трусливую душу и не вгонял в панику, нет. Но с каких-то пор чем сильнее отец давил, тем быстрее росло сопротивление. Оно всё ещё было не таким уж выдающимся, конечно, но Миша чувствовал, как по капле утекает нечто, что сдерживало его от любых слов против отцовских. Желание заявить «ты не прав, ты ни в чём не прав» росло. Смелости пока не доставало, но, кажется, это был лишь вопрос времени.         Мне без разницы, чем занимаются твои дружки. Всех твоих друзей — за одно место и в музей. С лентяями и разгильдяями водишься, так что, таким же хочешь стать? — едва ли не рычал отец. Миша пыхтел, глядел в злые чёрные глаза напротив — какая злая шутка: глаза-то одинаковые, родные, друг другу совсем не чужие, а сколько было в этом образовавшемся противостоянии злобы и непонимания, как будто разбирались не папа с сыном, а два левых человека. — Миша, — в произнесённом имени не было ни доли родительской нежности или снисходительности, только новая порция напряжения, — я не собираюсь всю жизнь талдычить тебе одно и то же, я не попугай. Берись за ум.         Пап, да что я сделал-то, ё-моё? — едва не взвыл Миша, подходя ближе. Он совсем забыл, что даже не разделся, не снял ни куртку, ни шапку, настолько было не до этого.  И когда он подошёл почти вплотную, отец махнул рукой и развернулся.        Разговор окончен, — объявил он и скрылся в зале.  Сказать, что Миша был в ярости — значит не сказать ничего. Если бы он не сдержался, то зарычал бы и догнал, и тогда произошло бы что-то наверняка не хорошее.         Мишут, иди кушать, — тихонько позвала мама с кухни. Разговор действительно был окончен. Миша стянул с себя шапку и швырнул куда-то под ноги (внутренне всё-таки надеясь, что это было не слишком громко).

***

И вроде бы это происходило всю его жизнь — отец, его бесконечные уроки, мелкие радости каким-то незначительным вещам в роде «я горжусь тобой, потому что ты альфа, ты молодец», — но Миша плотно задумался обо всём только после того разговора в коридоре. Его это бесило и, конечно, расстраивало. Раздражало, что то, что он делает и чем гордиться сам, ни разу не рассматривалось как ценность, как его достижения. Музыка — и та была развлекаловкой, хотя Миша с самого начала понимал и всем заявлял, что это — дело всей его жизни. Да, пусть он и не умел пока что выдавать каких-то неповторимых шедевров, пусть он не успел стать мастером, но ведь всем вокруг нравилось то, как он играет. Отец, будь его воля, наверняка бы разломал гитару о стену и выбросил. Мучил один единственный вопрос: почему? Почему всё так? Миша съедался собственными мыслями — злыми, обиженными, грустными (но злости в них всё равно было больше). Когда сильно хочется, чтоб всё было по-другому, но ты не знаешь, как это исправить, и вряд ли сможешь сделать это быстро, иначе и не получается.  А с Князем всё получалось само собой: как и всегда, стоило только встретиться с ним, только дать увидеть себя, как тот сразу, без каких-либо вопросов понял, что происходит. Тогда был последний учебный день уходящего года, они, как порядочные студенты, какими отчаянно притворялись в течение зачётных недель, пришли на пары (хотя, справедливости ради, в этот день приходить нужно было только тем, кто не получил автоматы, то есть прогульщикам и двоечникам). Андрей, застопорившись в гардеробе, который представлял собой коридор с десятком перпендикулярно отходящих от него рядов вешалок, ухватил Горшка за плечо. Они стояли где-то в последнем ряду, посерёдке, и никто не смог бы увидеть их.         Мих, — шепнул он, уже разделавшийся с избавлением от куртки, шапки и шарфа, — чё случилось? И не препирайся. Я всё вижу.  Сразу стало тепло и хорошо — это же Князь. Это дом — дом, который не то что приглашает тебя, а сам, только увидев, забирает в себя и греет, пока не перестанешь отдавать мертвячьей синюшностью, пока не зарумянишься, пока тебе не станет хорошо. Миша доверял ему, особенно теперь, после всего, что удалось вместе пережить, и потому действительно не стал препираться, только отложил всё это дело:        Потом. После пар лучше, — и сам, наконец, разделся и закинул вещи на соседний крючок. Князь с готовностью и всей своей серьёзностью, которую проявлял так же уверенно и честно, как свою бесяку, кивнул. Кивок этот значил, что он понял, что после пар они действительно поговорят об этом. Даже если Миша передумает — всё равно будут говорить. И так оно и случилось, правда занятия закончились раньше, то есть не затемно. Освободившись, направились куда глаза глядят; Миша, пока они не нашли, куда приткнуться, тему не заводил, а Андрей, как и подобает слушателю, не начинал сам, предоставляя это решение Горшку. Так они дошлёпали до какой-то детской площадки, которая, в отличие от прочих, могла похвастаться чищенными скамейками, какой-то самодельной горки для малышат и даже турниками — без ковров! Удача была на их стороне. Князь сразу свалился на лавку, потянулся за сигаретами. Миша только скинул на неё сумку и сунул руки в карманы — насиделся уже, да и понимал, что не сможет усидеть на месте, разговор-то вряд ли будет приятным и спокойным.         Мих, не нервничай, — впопад — как обычно — заметил Андрей. Он уже курил, протягивал сигарету и Михе, но тот отрицательно мотнул головой. И правда нервничал.         Да блин, — буркнул он, вороша носком ботинка снег под ногами, — так-то ничё просто не случилось такого. Да и ныть не хочется, — неловко, сбивчиво начал он.        Так ты не ной, — Князь добро хмыкнул, и нервозность как-то сразу пропала: этот, вот, сидит, улыбается, курит на расслабоне. Слушает. Если нужно — успокоит, если Миха будет нести пургу — скажет прямо, как всегда это делал, жалеть и кудахтать не станет. Когда попадается такой слушатель (а если друг — так вообще!), и говорить сразу становится чуточку легче и свободнее, ведь тебя правда выслушают, а не сделают вид в ожидании своей очереди пропердеться. — Лучше попсихуй, если захочется. Раскочегаришься — в снег тебя засунем, а? По-моему, заебись, — Андрей пошутил, и это разбавило атмосферу, сделав её ещё легче, разреженней, спокойнее; Миша, который не слишком-то любил говорить о себе и своих проблемах, почувствовал, что сейчас его ничего не сковывает — ни изнутри, ни снаружи.        Да там батёк, — вздохнул Миха. — Заебал. Не знаю, чё делать, нахуй. Как бы, ну, понятно, что ничё не сделаешь. Он такой — и всё, я ж его никак не поменяю. А он меня и так, нахуй, и эдак меняет, ну, пытается поменять. «То нельзя, это не делай, веди себя прилично», блять, «будь мужиком, чё ты как этот» и вся хуйня. Я понимаю, что так у всех, правда, я не выёбываюсь, ничё не говорю. Но просто уже вот где, — красноречиво провёл ладонью под кадыком, а потом передумал и помахал ею где-то над макушкой, — да даже вот тут. Так я же всё равно не распиздяй какой-то там, да же? Я учусь, ну, нормально. Да вообще, блять, нормально я себя веду, не только учусь, — психанул, нахмурился, ноздри, как у разгорячённого жеребца, ширились — внутреннее негодование, которое, по-хорошему, предназначалось отцу, вдруг охватило Мишу, и он разозлился. Не на Князя, конечно, а просто: на всё и ни на что разом; замахал руками, высунув их из карманов — так злость нашла себе выход. Всё равно лучше махать руками, смешно жестикулируя, чем кулаками, не так уж забавно разбивая кому-нибудь морду. — Ничё такого не делаю, реально, я не какой-то там долбоёб, а домой приду на минуту, сука, позже — всё, еба-ать, на расстрел к стенке, нахуй, сразу! На гитаре поиграю, когда он дома — пиздец: опять отчитывает, как будто я децибелы, блять, это самое, — Мишка злился, матерился и запинался, эмоции разгоняли накопленные злобу и обиду, — на сто умножил! А это просто гитара ебучая, я же не в микрофон ору, да я вообще молчу, ничё не пою, просто играю, играю! Нет, громко. Нет, блять, хуйня, и занимаюсь я по жизни хуйнёй. Я бы ничё не говорил, правда, если бы это было не каждый день, если бы, блять, я не чувствовал, ну, не ощущал, что он меня давит. Как, блять, волкодав — давит. Тут же Горшок понял, что «давит» — самое подходящее слово. Раньше он не мог точно описать то, что ощущал, имея дело с отцом в те моменты, когда его норовили поучить жизни. Давили — он чувствовал себя так, словно на него положили здоровую доску и прижимали ею к полу. Действительно, он был как волк, загнанный волкодавом, этой здоровенной псиной, прижатый им к земле, как какой-то беспомощный бестолковый щенок. Это не совсем то давление, прибегая к которому тебя хотят, как кораблик, всего лишь повернуть в другую сторону, направляя, но не останавливая. Это такое давление, которое, если ты не будешь с ним тягаться, размажет тебя так, что от тебя ничего толком и не останется; такое давление, которое не направляет, а лишает любой возможности двигаться. Полностью понимать это не сильно способствовало принятию, тут и говорить нечего, но, разобравшись, что именно его так раздражает и, конечно, ранит, Миша почувствовал, что стало немножечко проще. Не легче, не приятнее, но проще — когда знаешь, когда в полной мере осознаёшь, с чем столкнулся и что именно беспокоило тебя так долго, становится проще.  Князь слушал всю эту речь молча, внимательно. Миха действительно помаленьку психовал, совсем не ныл, чего сам боялся и не хотел, но именно оттого это и показалось Андрею странным. И неожиданным. Наступление зимы вообще открывало какие-то новые, никому ранее не известные грани Горшка; Князь мимоходом подумал, что в наступающий год тот войдёт совсем другим, новым человеком, но останавливаться на этих мыслях не стал. Миха пыхтел, шмыгал красным носом, всё ещё шуршал, сбивая снег ногами. Потянулся за сигаретами, и Андрей, доставая их и делясь, понял, что речь окончена.  Не зная всю историю семьи Горшенёвых, Князь вдруг понял, что на самом деле знает о Михиной жизни не так чтобы много. Они как-то сразу сошлись на юморе, на фантазии, на историях, на музыке — да, это было классно, это было охуенно, но, тем не менее, другие важные аспекты жизни они затрагивали нечасто. Горшок вообще редко рассказывал что-нибудь о своих домашних, разве что выдавал парочку смешных историй про Лёшку, своего брата. С ним, судя по всему, у Михи были тёплые взаимоотношения. Про маму — мусю, как он забавно и ласково её называл — тоже всё было вполне нормально. А вот батя…  Теперь всё стало ясно. Андрей позволил помолчать и самому себе, мысленно обрадовавшись тому, что Миха не требовал сиюсекундного ответа — кажется, молчание нужно было и ему. Князь не знал, всегда ли тот умалчивал о том, что происходит дома, всегда ли терпел или, может, рассказывал Шурику с Пором, но, если так было всю жизнь, то есть если Миша всю жизнь молчал и жил с этим сам, никого не посвящая, это было… грустно. И тяжело. Вот оттуда-то ноги и росли. Миха, будучи талантом, дома за свои невероятные способности получал нагоняй, как будто это было ещё одной из заповедей, которые никому нельзя нарушать, а он нарушал на постоянной основе — ебать, да кто тут вообще вырастет без комплексов? Сердце сочувствующе сжалось. Может, если б Андрей оказался на его месте, то сломался, не рисовал, не сочинял, потому что это на самом деле трудно — заниматься чем угодно, если это каждый день называют ничегонеделанием и глупостью. Да и вообще — «будь мужиком»? Князь мысленно злобно усмехнулся — этот смешок, разумеется, предназначался Юрию Михайловичу и его невероятным воспитательным методам: «если б он только знал, что его сын готов был вступиться за какого-то левого бедолагу и навалять двум бычарам…». Не каждый бы так смог, и дело не в том, что Горшок раскидал бы их по всему училищу, нет. Очевидно, у него не было и шанса, и даже если бы они дрались два на два — тоже. Дело в том, что не каждый способен на храбрость — не просто не каждый, а практически никто.         Слышь, Мих, — подал голос Андрей, вставая с холодной скамейки — тоже насиделся, да и, если честно, просто захотел (почувствовал внезапную, но уже знакомую потребность — не просто хотелку) встать поближе к Мишке. Тот курил, успокаиваясь, а потом поднял взгляд — осторожный, внимательный и какой-то уязвимый. Появилось желание сгрести эту шпалу в охапку, потрепать по лохматой — «оброс, совсем оброс, скоро патлы будут лезть во все стороны» — голове, чтоб показать, что всё нормально, что всё хорошо, что не надо так смотреть, потому что никто не выкинет никаких фокусов, никто не гавкнет на него, не нужно ждать никаких подвохов. Но вместо этого Андрей несильно хлопнул его по плечу, оставляя руку в варежке покоится там, сверху, — нахуй не слушай его. Много он понимает, ага. Ты никакой не ненормальный. Вот, он тебе говорит: «будь мужчиной!», — Князь изобразил из себя какого-то напыщенного, раздутого, очень-очень серьёзного дядьку, скорчил рожу, забасил, насколько мог, развёл в стороны неширокие плечи; Горшок улыбнулся, хихикнул — добрый знак, хотя, конечно, вряд ли его отец выглядел именно так. Андрей быстренько вернул себя обыкновенного, перестав кривляться; он развеселил, подуспокоил — можно немного расслабиться, — а ты уже мужик. Помнишь, вот, мы когда впервые встретились, ты ж меня даже не отпихнул, не послал. Я в тебя влетел, а ты за меня вступился. А мог и отмудохать, вообще-то. Ты ж смелый, ты готов слабых защищать, я сам видел, так что говорю тебе: твой батя не прав. А если он не прав уже по двум пунктам: музыка — она у тебя охуенная, мужик — так ты уже, — то, может, не сильно-то и надо его слушать, а?  Поначалу Миха мялся, пожимал плечами. Андрей уловил в этом странную неловкость, почти стеснение. Было видно, что Горшок не хочет признавать отцовскую неправоту; поначалу он всё бубнил «да не, на самом деле он не изверг никакой», «это я просто чё-то расквасился, а так всё путём» — давал заднюю. Андрей бы не понял, что происходит, если бы не знал его уже достаточно хорошо.  Несмотря на всё сегодня сказанное, нельзя было не заметить, что Миша всё-таки очень любит и уважает своего отца. Если бы не любил — не обижался бы так сильно, в таком случае его бы не ранило ни одно кривое слово от Юрия Михайловича; если бы не уважал — не стал бы терпеть и вынашивать всё это так долго. Это значило ещё и то, что Горшок, очевидно, верил отцовским словам, даже если они так сильно расстраивали его, и это было самым худшим во всей сложившейся ситуации. Миша любил, уважал и верил — это не оставляло ему и шанса. Будь он уже сейчас, в их смешные и зелёные шестнадцать, хоть трижды великим композитором, будь он хоть самой музыкой воплоти, у него всё равно не было бы возможности просто взять и не послушать отца. Сердце снова горько стукнулось о грудную клетку — как же Андрею прямо сейчас, в эти секунды захотелось взять и достать все сказанные Юрием Михайловичем слова из Михиной башки, взять и кинуть под ноги, растоптать, словно их никто и никогда не произносил; в голове Горшка они занимали слишком много, непозволительно много места, которое можно было потратить на другие более важные, и хорошие, и приятные вещи.  Внутри в очередной раз распустилось уже знакомое, совершенно привычное — «успокоить до конца». Теперь, после всего, что они вдвоём прошли, хотя это всё ещё оставалось лишь малой частью от предстоящего, Андрей безошибочно определял моменты, когда Михе особенно остро была нужна его поддержка, или когда его нужно было растормошить, разбесить, чтобы отвлечь, или когда его надо было тормознуть, привести в себя; сейчас же разворачивался тот случай, когда Горшок практически вернулся в норму. Он всё ещё больше мыкал и не так уж весело усмехался, чем говорил — неприятные мысли не отпустили его до конца. Это значило, что его нужно отвлечь, как-нибудь потырышкать. Взгляд тут же метнулся к турникам — очевидно, ну чем же ещё можно подстегнуть альфу, каким бы этот альфа ни был? Тем более Горшка (в голове тут же всплыли воспоминания того, как он радостно носился по спортзалу, сдавая тот бредовый двенадцатиминутный норматив, ни разу не запыхавшись — хотя раньше терпеть не мог бегать и не мог делать это слишком долго, — пока Андрей истекал десятью потами и прощался с жизнью).        Мих, — хитро улыбнулся Андрей, опять хлопая его по плечу, но уже посильнее, чтоб точно взбодрить. Намечалась манипуляция, — а ты сколько вообще подтягиваешься?         Ну, не знаю, раз десять, наверное, смогу, — Горшок почесал лоб, вороша торчащую из-под шапки чёлку. Он легко поддался смене темы, видимо, совсем её не ожидая. — А чё?         Ха! — Андрей нагло ухмыльнулся, шурша к турникам. Он уже знал, что Миша двинулся следом. — Я больше, — беззастенчиво брякнул он, по пути снимая варежки и пряча их в карманы. Мысленный отсчёт: три, два, один…        Кого-о? Не смеши, а, да ты ж на физ-ре на этой хуйне только качаешься, как на качелях, Андрюх, — Горшок моментально подхватил провокацию, Князь же задорно подумал: «сработало!». Миха попался на крючок. — Докажи, раз такой пиздатый.         Да без базара, — Андрей потоптался под турником, примеряясь, и прыгнул, в прыжке хватаясь за перекладину.  Он и сам знал, что вряд ли осилит хотя бы семь разочков — ну что поделать, если Андрей сам по себе не был никаким силачом? В любом случае он затеял всё это совсем не ради победы (но, если честно, уделать Миху было бы пиздецки приятно). Куда важнее было растолкать его, отвлечь, чтоб жизнь и всё к ней прилагающееся перестали казаться ему грузной мутью. Конечно, было бы лучше и правильнее доказать Мишке, что ни одно слово его отца ничего не стоит, что они на самом деле ничего не значат, но много ли мальчишек в их возрасте думают об этом? Вот и Андрей — по крайней мере сейчас — не был озабочен такими хоть и важными, но сложными вещами.  Он попыхтел на ледяной железяке, пока руки не начало жечь, и действительно еле осилил шесть раз — даже ещё меньше, чем сам предполагал. Ничего зазорного Князь в этом не увидел: надо будет — наверстает, а сейчас в приоритете оставалось другое. Миха поржал над ним, как обычно это делал, если вопрос касался спорта — и, что ж, имел на это полное право:        Дохляк ты! Смотри, ё-моё, как надо.  И вскочил наверх сам, когда Андрей освободил это почётное для всех пацанов место (хотя, если уж на то пошло, с его-то ростом прыгать было вообще не обязательно — он доставал с земли и так). Начал прытко, со всей полагающейся отдачей, и за какие-то считанные секунды зафигачил те шесть раз, которые чуть не лишили Князя рук. Пробрала лёгкая зависть в стиле «ах ты, сука», но Андрей понял — это хорошая зависть, приятная — дружеская. Однако Горшок на том не закончил. Хотя, конечно, дальше ему стало тяжелее, он добил свои десять раз. Повиснув, победно рассмеялся — доказал, что лучше, и сразу взлетел на седьмое небо от счастья. «Как ребёнок», — с теплотой отметил Андрей. Это даже очаровывало — такая поистине детская радость от сущего пустяка.         Разъебал, — с абсолютным удовольствием принял своё неизбежное поражение Князь. Отчего-то Михе было приятно проигрывать, даже несмотря на то, что всё это соревнование было устроено специально для того, чтоб ему, собственно, проиграть; да и если бы не оно, не это дурацкое соревнование, видеть Мишкины победы, пускай и над самим собой, было восхитительно. Как-то он беззлобно, искренне радовался, не вызывая никакой зависти и ничего неприятного. Смеялся — и то светло, по-доброму. Только Миха, кажется, всё равно не собирался останавливаться:        Конечно разъебал! Зырь, чё могу, — и сделал то, чего Князь вообще не ожидал: подтянулся выше ещё раз и ухватился за железку зубами.         Ты еблан! — подскочил и заверещал Андрей, подлетая ближе. — Ты щас языком приклеишься, чё делать будем? Миха, ты дура, отпускайся нахуй! — это было и смешно, и удивительно, и одновременно с тем страшно, потому что мало ли что, вдруг тот и правда щас примёрзнет, а потом придётся отдирать с мясом. Перспектива не очень, хотя зрелище — до уссыкоза, бесспорно. Тот только что-то упрямо и так же ржуще промычал. Что-то похожее на «я держусь зубами», только едва различимое. Горшок развёл руки в стороны, демонстрируя свою нереальную крутизну, Андрей засмеялся громче — такой сюр укатывал в истерику даже его. Захотелось подёргать Миху вниз, чтобы посмотреть, что будет, но эта спонтанная идея быстро отбраковалась — что-то подсказывало, что было бы неплохо обойтись без экспериментов. Даже если оный разворачивался прямо сейчас, дополнять его не стоит.        Да слезай уже, ну всё, — отсмеиваясь окончательно, позвал Князь, — Мих, ну ёбнешься же щас! Тот протестующе замычал, Андрей угадал в этом мычании «нет»; всё же просунулся этот смешной альфа наружу, показал себя и теперь не хотел успокаиваться. Вспомнился тот дурацкий бой в сугробах. Князь подумал про себя: «может, не надо было так подначивать?», — потому что теперь перед ним вставала другая задача: вот этого растормошённого альфу угомонить. Он уже начал продумывать, как можно было бы это сделать, но ровно в тот самый момент произошло то, что в народе называется «накаркал».  Горшок вдруг вскрикнул, заматерился и таки рухнул вниз. Андрей заржал бы пуще прежнего, может, даже свалился бы наземь, если бы не одно «но». Очень большое, огромное «но».        Су-ука-а… — невнятно и с какого-то перепугу шепеляво взвыл Миха. Он медленно развернулся к Князю — перепуганный, бледный, весь в своей же кровищи. И без зубов. 

***

По пути они разве что умыли Горшка из купленной за копейки бутылки воды. Он хотел убрать кровь с морды снегом — быстро и бесплатно, — но Князь взбесился, схватил за рукав и потащил в магазин, раздобыв откуда-то из своей сумки салфетки. Десну поначалу натурально разрывало, от боли хотелось выть и лезть на стены, до того она казалась невыносимой. Но стоило только промыть губы, рот и подбородок, как она начала стихать; Миха вспомнил, что он всё-таки альфа — на нём всё заживало, как на собаке, и впервые в жизни по-настоящему поблагодарил небеса за то, что всё сложилось именно так. Всё-таки в каких-то вопросах он и правда выиграл эту жизнь (но было бы ещё прекраснее, если бы эти зубы могли отрасти сами собой). И если боль помаленечку-потихонечку стихала, то Князь — ни в коем случае. Он, только завидев окровавленную рожу Мишки, словно по щелчку превратился в кого-то другого: забегал вокруг, сунулся в рот, всё осмотрел, как будто мог хоть чем-то помочь в случае полного пиздеца, сгрёб в охапку, приказал не паясничать, дотащил до магазина, умыл — сам, зачем-то своими руками, залез в рот, стараясь не сделать больно (и не сделал, стоит отметить), — и заявил, что никуда не уедет, что не отъебётся, пока не убедится в том, что Миха без новых травм зашёл домой. Такого суетного Андрея Горшок в первый и последний раз видел только тогда, осенью, в день их фееричного знакомства. Это казалось странным, шокировало, и по какой-то причине Миха не мог Андрея не слушаться. По дороге на Ржевку они мало разговаривали: Князь стрессовал, кажется, больше него самого, и Михе было даже неловко от того, что он заставил этого вечно угорающего, но более собранного, чем он сам, человека нервничать. Тот не успокоился даже тогда, когда Миша, ни разу не слукавив, заявил, что ничего у него уже не болит — в ответ приказал не пиздеть и угомониться. Так Миша и сделал, ни капли не обидевшись ни на грубость, ни на строгость. Когда Князь нервничал, а тем более из-за него, из-за Горшка, желание отсвечивать затыкалось элементарным пониманием: если Андрей по-настоящему переживал, становилось не до шуток и не до препираний. Такие люди редко нервничают по пустякам, и когда их что-то волнует, когда они серьёзны, их необходимо слушаться. Прощаясь в Михином подъезде, тот попросил напоследок:        Мих, позвони потом, как сможешь, — и быстро обнял, притянув к себе за руку, которую ему протянули для рукопожатия — так они обычно прощались, но не сегодня. В этом объятии, само собой, не было ничего предосудительного или странного, но Миха вздрогнул, как вздрогнул и сам Андрей, который, кажется, не ожидал от себя такого порыва. Волнующийся Князь вызывал внутри странные смешанные чувства: Миша внезапно понял, что больше не хочет заставлять того переживать за себя никогда. — Батю не слушай.

***

В этом Андрей, как всегда, увидел самое важное: отец. Переходя порог дома, Миша тут же позабыл о том, что происходило там, за ним, и как за него беспокоился Князь, и как ощущалась его сбивчивая, боязная, нервная забота, и как до всего этого было больно, и сколько было крови. Теперь Горшок мог думать только о том, какой пиздец его ожидает здесь, дома. И был в этом прав.         Это что такое? — заприметив кровь на воротнике куртки, зашипел Юрий Михайлович; встречать сына, кажется, начало входить в привычку, и на этот раз произошло совсем некстати (можно подумать, это хоть когда-нибудь было кстати). В его голосе не было ни капли испуга или беспокойства. Миша хотел бы ошибиться, но различил в этом тоне только зародившееся, ещё не взорвавшееся в ярость возмущение. Гадко кольнуло обидой.        Да неважно, — попробовал отмахнуться он, уже следуя своей собственной привычке — медленно развязывая шнурки, как будто это могло спасти от предстоящего. Было бы здорово, конечно, если бы так оно и было. Тогда отец, может быть, заскучал бы так долго стоять без продолжения очередной казни, смотался бы в свой зал, а Миша, как мышка, прошмыгнул бы к ним с Лёхой комнату. Было бы славно жить в таком мире; Горшок тут же злостно и отчаянно посмеялся сам над собой — вот, о чём нынче мечтала молодёжь. Тартарары прямо тут — они прикатились. Но в реальность быстро вернул батин голос. Отсутствие передних зубов смачно подставило: Миша прошепелявил, как не знамо кто, и сам аж дёрнулся от того, насколько это было заметно.        Что?.. — тихо недоумевая, проговорил отец. — Что ты сказал?..        Говорю, нормально всё, — и снова оно — это дурацкое, ебучее, предательское «ш» вместо «с». Шнурки были развязаны. Копошиться внизу больше было ни к чему, и Миша выпрямился, сжимая губы — перед смертью и правда не надышишься, он, вот, только что проверил и убедился. Сердце затравленно колотилось внутри — он боялся.        Что… — беспрестанно чтокал Юрий Михайлович, пока не подошёл ближе и не оказался совсем впритык к сыну. Подозрения одолевали его, и самые страшные и позорные картинки лезли в голову. Он не мог не проверить. — Открой рот, — и Миша понял: ему пизда. Только увидев своими глазами пустоту там, где её быть не должно, где должны быть чёртовы зубы, отец взбесился. Перепалка быстро переросла в ругань, ругань — в скандал, и Мишин страх постепенно вытеснился нарастающей, нерастраченной за столько лет бесконечных упрёков злобой. Они гавкались друг на друга прямо так, у порога, Горшок даже не разделся, но теперь это оставалось совсем не важным. Поначалу он просто пытался перекрикивать отца, чтобы объясниться, чтобы сказать, что всё хорошо, что он сходит к врачу, всё сделает, чтобы вернуть всё в норму, но тот не слушал его, орал всё громче, тыкал, вопрошал, за что ему такой сын, такой непутёвый, дикошарый, который только и делает, что позорит семью, — и это ранило жёстче прежнего. Неужели это то, что всё это время отец хранил только в своей голове, никогда не озвучивая? Зубы — чушь, чепуха, зубы — дурацкий предлог, чтобы всё это вывалить. Сердце обиженно, затравленно гудело, но в этот раз боль порождала не страдания, а злобу — ответную, такую же громкую.        Посмотри на себя! — орал отец, хватая за воротник и подтаскивая к зеркалу. Тряс руками, махал ими во все стороны. — На кого ты похож?! Что за шут, что за позорище! Что ж ты делаешь, щенок?! Но, глядя в это чёртово зеркало, Миша замечал только бешеное, красное, гневное лицо отца и точно такое же собственное — по сравнению с этим всё остальное казалось ему пустяком. Всё раздражало, злило его: и то, что никто даже не спросил, что случилось, и то, что сходу его окрестили щенком, и то, что его — опять! — в собственном доме понимали в миллиарды раз хуже, чем за его пределами. Какая разница — с зубами он или без, если сути дела это не меняет, если всё, что он получил, вернувшись домой, это не элементарную родительскую заботу, а вот это вот? Даже Андрей ни слова ему не сказал — да Андрей вообще руками ему в рот залез, ни разу не побрезговав, лишь бы всё осмотреть и убедиться, что там нет ничего страшного. Князь о нём позаботился, а дома из него, вот, пытались вытряхнуть душу. Ужасный контраст перещёлкнул какой-то затвор. Что-то зарычало внутри, и Миша впервые понял, что в этот раз не сможет удержать это в себе. Страх исчез — кажется, это можно было назвать бешенством.  Миша отодрал отцовскую руку от себя, развернулся и словно не своим голосом рявкнул в ответ:        Да отстань ты от меня! Да хоть на кого я похож — похуй! Позорю тебя, да?! Позорю?! — отец онемел от шока и, пока молчал, давал Мише шанс говорить — он его не упускал. — Шут я, а?! Шут?! Значит, блять, буду шутом! Смотри, кого ты вырастил! Вот такой, значит, твой сын! Живи теперь с этим: твой сын — позор семьи, шут сраный, беззубый тунеядец! На, подавись ты этим знанием! По морде он получил тут же. Это была всего лишь пощёчина, но настолько мощная, настолько сильная, что голова метнулась в сторону, а половина лица моментально вспыхнула, как будто щека его была рукой, которую скрутили крапивой, этой дурашливой детской шалостью. Только вот боль была нихуя не дурашливая, не детская и не шаловливая — такая, что из глаз просыпалось парочку искр. Скандал продолжался и дальше, но Миша наконец понял, что значило то его отчаянное, не оформившееся до этого момента окончательно «нахуй». Он почувствовал это очень-очень давно, но полностью осознал только сейчас.  Нахуй — нахуй это всё. Нахуй отца, нахуй его слова, нахуй позор, нахуй правильное и неправильное, нахуй это. Он впервые в жизни сказал, что думает, не стал сдерживаться и получил за это. И что же с ним произошло? Ничего. Ничего страшного, ничего плохого — только замечательное, какое-то неземное удовлетворение от того, что он всё высказал. Долгожданное освобождение от этого гнёта стоило той ублюдской, унизительной пощёчины — скандалище не мог длиться вечно, а ощущение той свободы, о которой он мечтал, — Миша знал, — теперь останется с ним навсегда. Уходя из дома, с собой он взял сумку, брошенную у порога, а в неё мысленно спрятал это чувство, чтобы никогда больше, никогда его не потерять.

***

Андрей не помнил, как добрался до дома — сперва как они добирались к Михе, на Ржевку, а потом как он сам оказался у себя в Купчино. Полдня выпали из памяти, как тогда, осенью. Неуёмная, перманентная тревога колотила изнутри, и Андрей только порадовался, что дома в момент его возвращения никого не было — было бы тяжело сейчас общаться с домашними, не вскидываясь и не дёргаясь, а лишних вопросов слышать не хотелось. В голове без остановки маячил Миха: как он там, что с его зубами, что сказал батя, не посрались ли они в пух и прах, всё ли нормально, запишут ли его к врачу, как скоро восстановят зубы — мысли клубились в голове, но все они были обращены непременно к Горшку. Хотелось быть рядом с ним, чтобы знать, что всё в порядке (насколько это возможно), или чтобы разрулить ситуацию, если будет происходить что-то нехорошее.  Это не давало ему покоя, но сорваться обратно Андрей уже не мог — тут его отрезвляло, что это было бы опасно. Ведь он же омега. Он же так сильно переживает, он стрессует, и организм может дать сбой. И вообще — разве будет нормальный друг так чрезмерно переживать за другого? Ведь это была именно его омежья сущность, ведь это именно она выла и дрожала, заставляя дрожать и его самого, он просто не мог не трястись за Мишу — это было буквально заложено в его природе. Инстинкты просили, скулили: «надо быть рядом, надо помочь, Миха не в порядке, ты не с ним, ты не рядом, но ты должен быть там, рядом с ним, ты ему нужен, он тебе нужен, и он нужен тебе в порядке, рядом с тобой он точно будет в порядке, ты всё для этого сделаешь, ты должен всё для этого сделать», — и чувствовать это всё было невыносимо. Это разрывало его изнутри, холодный пот заставлял одежду мерзко прилипать к ледяной коже. Андрей метался по квартире, как очень быстрое приведение (правда, без моторчика), как какая-то неупокоенная душа, кусал пальцы, отрывая заусенцы с мясом, и совсем не замечал, как это больно — ему всегда было больно, когда он так делал, и именно поэтому он в своё время избавился от этой дурацкой привычки. А сейчас, переживая, неосознанно к ней вернулся. Горшок отзвонился только под вечер и с не своего номера, сказал совсем убитым, хриплым голосом, что всё в норме и что он у Шурика, что с батьком всё в порядке, что ничего не случилось, что покантуется денёк и вернётся, — и Андрей абсолютно не поверил ни одному его слову (кроме того, что он у Сашки — в этом сомнений не было). Он, может, и докопался бы до правды, выдрал бы из Михи истину и рассказ о том, как всё прошло, но мама, вернувшаяся домой, оборвала их разговор. Она как-то странно замерла в прихожей, тихонько, но настойчиво звала его, отвлекая от телефона. Андрей поначалу отмахивался, говорил, что это важно, что он занят, что любые вопросы могут и подождать, но она сказало то, от чего ему всё-таки пришлось замолчать и отвлечься от Горшка. Тот быстро скинул трубку, видимо, не желая говорить правду и воспользовавшись шансом; Андрей недовольно подумал: «собака, всё равно достану», но быстро обратился всем вниманием к маме. Что ж его, просто так, что ли, зазывала?        Ну что там такое?! — раздражённо, взволнованно бросил он. Стоя в коридоре в своей заснеженной дублёнке, не успев отряхнуть её с улицы, уронив сумку на пол, она глядела на него широко раскрытыми глазами. Что-то жутко ухнуло внутри.        Андрюш, — тихо, почти что шёпотом проговорила мама, — ты пахнешь. В доме наступила мрачная тишина. Андрей молчал, он замер, не дыша — Надежда Васильевна тоже молчала. Захотелось расплакаться. До Нового Года оставалось всего ничего.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.