ID работы: 13937221

Я был мозг, он был сердце

Слэш
NC-17
В процессе
240
автор
Размер:
планируется Макси, написано 238 страниц, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
240 Нравится 113 Отзывы 32 В сборник Скачать

II. О королях и шутах: часть третья

Настройки текста
Примечания:
      — Ми-ишка, — голос слышался мутновато, как будто откуда-то издалека или из-под воды. Миша в детстве часто прикалывался над Лёшкой, когда они ходили купаться: нырнёт в какую-нибудь муть, где вода грязнющая и уже даже не зелёная, а по-настоящему серо-буро-малиновая, подождёт с пару секунд, пока малой не испугается и не подбежит поближе, и слушает. Тогда-то не курил никто, дыхалка позволяла нырять подольше. Дожидался: «Ми-иш, Ми-ишка, ты где? Миша!». А он сидел в паре сантиметров от поверхности, ржал, выпуская носом компрометирующие пузырьки. Говорящий голос слышался точно так же, как тот, Лёшкин, детский. Чё к чему он это вспомнил? — Ку-ку, подъём! — куда его будили? Для каких великих подвигов? Вчера уже таких, поди, насовершали, что расхлёбывать надо будет, как только память прорвётся сквозь пелену уходящего сна.  Миша зажмурился закрытыми глазами. Ему хотелось поспать, а не «ку-ку-подъёма». В этой полудрёме ему очень нравилось, она грела его сама по себе без всяких там обогревателей и печек. А где тепло — там всегда хочется остаться. Там — или всё-таки тут, не разберёшь — хорошо было, легко так, спокойно. Никто не доёбывался. Лежал он себе и лежал, сопел сладко, как в детстве, наслаждался этой бессознательной жизнью.       — Гаврила, — хозяин голоса идентифицировался: Балу. Миша вредно, раздражённо промычал — Саня, падла, умел будить. Так умел, что потом весь оставшийся день хотелось ему голову открутить, — вста-ава-ай, — с нажимом тянул Шурик.       — Нет, — просипел в ответ Горшок. Вот такие вот пробуждения каждый сраный раз обходились не то чтобы добром. В конце концов, если кого-нибудь будил Балу, этому кому-нибудь нужно было заранее подготовиться к предстоящей мозгоёбке: просто так такие гуд морнинги Саша не проворачивал — не совсем же дебил, чтоб людей из райского наслаждения за шиворот вытаскивать только интереса ради. А вот если ему что-то надо было — тогда да, тогда он из лучшего друга превращался в противную трещотку, тараторящую на ухо без умолку, без снижения громкости и без жалости.       — Ну ты же понимаешь, что я не отстану, да? — заржал Саня. Миша уткнулся лицом в подушку посильнее, надеясь, что она спасёт (но понимая: теперь уже точно нет). Сон по-обидному быстро рассасывался, голова начинала потихоньку гудеть, как гудел вчера сам Горшок — на полную катушку. Чё они там вчера отмечали или обмывали — он и сам не знал. Ни тогда не знал, ни сейчас, с каждой секундой всё сильнее ощущая, как башка раскалывается на осколки, на которые пока ещё могла расколоться. Сидели вчера, пили, чего-то посочиняли, только нихрена не записали — считай, впустую, даже не в стол. Пор, кажется, вчера тоже отжёг, а под ночь загадочно скрылся в комнате с какой-то девчонкой, которая смеялась громче всех, как будто ни разу не слышала анекдотов про поручика Ржевского — она откровенно раздражала всех целый вечер (кроме, понятное дело, Щиголева), а потом Санёк втихомолку утащил её в спальню-логово, и она больше никому не досаждала своими хиханьками-хаханьками. Горшок поморщился: возвращение воспоминаний — процесс не из приятных. Особенно когда тебе не дали проснуться самому, а внаглую растолкали. Память потихоньку восстанавливалась дальше, обрастая новыми деталями; ещё они, вроде, познакомились с Яшкой — он был похож на школьника, а на гитаре брынчал так, что у Балу брови на лоб ползли (от восхищения или от зависти — непонятно, но раз всё-таки ползли, значит, этот момент в скором времени прояснится: когда Шурик на что-то так реагирует, значит, он от человека просто так не отвяжется). Миша поначалу поржал: «что, старче, мальчик понравился?», — потому что хотелось подстебнуть, как без стеснения и тормозов периодически дразнил его сам Шурик. Горшок знал, что вот то, о чём он пошутил, было в принципе невозможно: Яшка этот не пах совсем ничем, да и не отсвечивал особо, если не считать его единственного, но откровенно пиздатого выступления с гитарой. Значит, бетой был, тут ума много-то не надо было, чтоб догадаться. Да и характер такой — а его же всегда первее всего видно, — боль-мень спокойный, больше улыбающийся и слушающий, чем галдящий и громкий. А Балу — альфа, и в послужном списке его числились только девчата, причём заметные такие, не обязательно яркие, необязательно шумные, но каждая из них постоянно находилась в центре всеобщего внимания. Яков, в общем, мимо — по крайней мере мимо Балу, а вот со своим умением играть — может, и не мимо группы; можно было ещё подумать, парень-то всяко был интересным, а классные музыканты «Королю и Шуту» никогда бы не помешали.  Шурик тогда нахмурился, боднул коленкой по коленке, что означало «хуйню сморозил, мне не нравится», а потом заулыбался — придумал шутку — и наклонился поближе, чтоб выдать своё как обычно гениальное в самое ухо, чтоб точно услышали и не пропустили: «ты свои переживания по поводу Княже на меня не проецируй, реальность со своими фантазиями не путай». Ну и получил по уху, «потому что нехуй, и вообще заколебал с этой темой». А потом Мише в ответку прилетело, потому что Шурка не из робких был и сдачи всегда давал — и хорошо, если не с горкой. Они потолкались-попихались по засранному дивану, но с новыми выпитыми рюмками перебранка забылась и, соответственно, закончилась. Только вот это вот гадство надоедливо всплыло в памяти — «не отвертишься: Князь, Князь, Князь — он повсюду, везде, и даже в твоей похмельной башке», — и по каким-то причинам оно говорило голосом Шурика, хотя сам Шурик, который жил наяву, а не в чужой голове, молчал. Сколько бы Миша ни отнекивался, сколько бы он ни доказывал, что всё не так, что это невозможно, что это бред, Балу продолжал время от времени пускать свои шуточки. Тогда, когда они были ещё совсем зелёными, и даже ещё зеленее, чем сейчас, Мише это показалось надуманной хернёй и эдаким приколом ради прикола, потому что скучно было — вот это вот Сашкино «слышь, Гаврила, ты в своего Андрюху влюбился, что ль?». Потроллить ведь Балу всегда любил. Просто сдурнул, а шутка так и привязалась к нему — или он к шутке привязался, сразу и не поймёшь. Только вот сейчас, даже когда кое-кто усвистел в свою армию, когда его не было с ними уже больше года, Балу всё равно не прекращал. Он доканывал Мишку если не ежедневно, то уж больно часто, как будто заёбывать больше нечем было, как будто все остальные приколы резко разонравились и перестали казаться забавными. Поначалу, может, это было смешно и терпимо. Теперь же Горшок не понимал, какого хуя. Да, пропажа Андрея нехило ударила по Мише — но а как иначе-то? Без Князя, так резко и неожиданно ворвавшегося в размеренную, тихую, не сильно-то яркую жизнь, во-первых, было просто по-человечески скучно. Миша не испытывал, конечно, никакого недостатка в друзьях, но без бешеного под боком всё слишком стремительно превратилось в то, чем являлось до него: всё стало каким-то серым, ненормально обычным, ни капельки не весёлым. Андрей всегда находил какие-то способы поразвлечься, порой от скуки заводился с пол-оборота, совсем к ней не привыкший, раздражался, бухтел «Миха, блин, надо чё-нибудь намутить», а потом выдавал нечто бомбезное, что-то такое, благодаря чему они влипали во всевозможные неприятности. Рядом с Андреем о какой-то там скуке не было и речи. Теперь без этого было трудно. Да, во-вторых, без Князя было трудно. Раньше Миша и не задумывался, какой скучной жизнью он жил, он даже не понимал, что всё время был окружён дурацким серым миром, в котором даже оттенки этого цвета не различались; ходил в школу, терпел батю, слушал маму, пытался как-то вырываться из рутины, приобщал Лёшку к музыке, пыкался-мыкался с Шуриками, и всё по новой. Не было никаких перспектив, как бы сильно Мишка о них ни мечтал, потому что не было ничего особенного. А потом в него врезался сам по себе особенный Князь, и всё стало совсем по-другому. Серому цвету с тех пор не было места в их жизни; Андрюха на правах свободного и сумасшедшего художника раскрасил всё вокруг своими яркими цветами, не спросив ничьего мнения, и был в этом прав — такому, как он, не нужны были ничьи дозволения. Привыкнув к нему, притеревшись, заглянув в удивительный мир в его голове, Миша больше не хотел с ним расставаться — ни с Князем, ни с миром. А им пришлось. Под Новый, сука, Год — чтоб пообиднее да пострашнее, так по-гадски, не по-людски.  И что он мог сделать? Князь исчез, жизнь тут же растеряла свои краски — и что в таком случае Мише оставалось делать? Ощущение беспомощности, потерянности тогда охватило его целиком. Может быть, если бы всё не произошло так неожиданно, всё было бы иначе — и полегче, и как-то получше, по-хорошему. Но Андрея увозил куда-то блядский поезд, а Миша остался здесь — один остался, без их мира, без его стихов и рисунков, без общих любимых приколов, без друга остался. Один со всем (и совсем — тоже), против чего они с Андрюхой шли вдвоём, и задорно шли, весело, не унывая и ничего не боясь. Тогда казалось, что они любые горы свернут и не поцарапаются даже, но реальность быстро указала Мише на его место: «смотри, что ты есть без Андрея», — и, что ж, ему действительно пришлось посмотреть. Горшок часто задумывался о том, что Андрюха питал его какими-то жизненными силами. Это только рядом с ним не было ни страха, ни злости, ни ещё чего плохого; стоило ему исчезнуть, как не осталось ни хрена, кроме плохого. Сначала Миша злился, он был в ярости. Хотелось найти пропавшего, рявкнуть, чтоб больше никогда так не шутил, чтоб вообще даже не заикался, что может куда-то надолго уехать; хотелось найти этих мужиков, которые пришли за ним, набить морды, да хоть убить и закопать, чтоб больше никто не трогал Князя, чтоб никто не посмел его забрать и увезти хуй пойми куда, потому что его место было здесь, с ними, рядом; хотелось кинуться к отцу, умолять, чтобы он помог, чтобы Андрея не трогали, хоть кого, но только не его — забыть все обиды, всё забыть, только б он помог и не ссучился, не закозлил (но идея ожидаемо отбраковалась, едва он вспомнил, что бате такое не под силу). Потом ярость сменилась отчаянием и осознанием. Да, нельзя было так категорично утверждать, что Миша остался совсем-совсем один — был и Балу, и Поручик, и новая тусовка, и Там-Тамовские ребята, с которыми они постепенно налаживали связь и даже какую-никакую дружбу. Но без Князя всё смотрелось незаконченно, сыро, как-то не так, как надо — как будто на фотографии, где все стояли в ряд, в самом центре не хватало одного конкретного человека. Его место пустовало очень явно и очень громко: стоило Мише на секунду забыться, отойти от ощущения постоянной нехватки чего-то (ладно-ладно: кого-то) родного и важного рядом, как внутренний голос начинал вопить, оглушая: «всё не то! Князь должен быть тут!». Но его не было.  Как не было варианта не смириться (Миша честно искал — не нашёл). Время шло, а Андрей в армии вряд ли учился телепортироваться — он не мог оказаться рядом по щелчку пальцев, стоило Мише только захотеть. Если по-честному, это желание коптилось в нём перманентно, безостановочно. Хотелось зажмуриться, открыть глаза и увидеть перед собой знакомую улыбку, услышать «ну чё, Мих, как я тебя, а?». Подраться, может быть, потому что плохая это была шутка; крепко пожать руку, потому что Князь его всё-таки ещё как, просто охуеть как. Обняться, как тогда, давным-давно, в подъезде. Если для этого нужно было снова лишиться зубов, Миша был согласен и готов. Никакого вопроса не стояло, и не было никаких сомнений.        — А ну-ка быстро вставай! — заорал прямо в ухо проклятый Саша, и Миша вздрогнул, тут же распахивая глаза. Мысли так бережно обернулись вокруг гудящей-трещащей головы, что он незаметно для себя самого опять задремал, заморенный ими. Мысли эти, конечно, были не из приятных, но сейчас Мишка предпочёл бы остаться с ними подольше. Это, по крайней мере, было лучше, чем остаться с Балу.       — Да ты задрал! — зарычал в ответ Горшок, осознавая, что Шурик бесповоротно спугнул его ласковую дрёму. Рычал скорее от обиды, хотя и без злости тоже не обошлось — «это ж надо так доебаться, так доконать, чтоб до конца растормошить спящего после знатной попойки человека. С такими друзьями врагов не надо» (и именно этим утром Шурка был врагом номер один). Мишка завозился, отрывая голову от подушки, а корпус домкратом из локтей поднимая над голым, беспростынным матрасом. — Ну и сука же ты иногда, — злобно и мстительно проворчал он, — нахуя ты меня будишь-то, а? Чё мне, спать теперь уже нельзя? Ты про это тоже Князю расскажешь, чтоб наругал, да? Балу заулыбался так широко, что, казалось, щёки его могли бы треснуть. Миша замолк, спросонья не догоняя причины такого жуткого и пугающего удовольствия на чужой морде. А Саша действительно развеселился: не успел ещё сути дела объяснить, как разбуженный им объект сам чухнул что к чему, сам сказал всё, что нужно. А что сам того не понял — не беда. Это ж Мишка — он всегда так.       — Щас сам расскажешь, — проговорил Балу, сверкая хитрыми глазами в ожидании реакции. — Приехал твой Андрюха.

***

Дома остался великий срач и все те мысли, что трепали Мишку столько времени. Он даже не помнил, как одевался, не понимал, как умудрился напялить разные носки, хотя точно помнил, что с собой из дома, когда в очередной раз улепётывал с каторги под названием «собственный дом» к Балу, успел захватить только одни. Завтракать, чаёвничать не стал — стоило только осознать, обработать извилинами, что значит «приехал» и «Андрюха» (и ещё «твой», но с этим можно разобраться потом) в одном предложении, как в мыслях произошёл колоссальнейший «бум»; Шуркины слова стали осколочной гранатой, разорвавшейся в чужой голове — об успокоении после взрыва не шло и речи. Выбегая из квартиры вперёд Балу, даже не дождавшись, пока он договорит с Поручиком по телефону, Миха слышал только громкий, почти оглушающий звон в ушах. Звон этот подгонял его, не позволял медлить ни секунды, заставлял идти туда, куда надо, туда, где Мишка не появлялся слишком долго, чтобы не желать этого всем своим существом. Взрывная волна несла его вперёд. Балу вякнул из-за закрывающейся двери: «подожди меня!», — но ноги уже утащили Мишу из квартиры. Он пролетел по лестничному пролёту, цепляясь пальцами за перила, чтобы не пропустить какой-нибудь поворот и не шмякнуться в стену. Мысли вернулись к первому курсу: Андрей тогда врезался в него точно так же, вихрем проносясь по ступенькам, и цеплялся он за перила так же, и улыбался так же — дурно, немного по-дебильному, но счастливо, Миша запомнил тот день и то столкновение. И то Андреево лицо. Как он мог не запомнить? Теперь он сам со всех ног нёсся вперёд, лишь бы наконец-то увидеть эту хитрую, довольную рожу воочию, а не жалкими картинками воспоминаний в своей голове. Шурку не хотелось ждать, не хотелось стоять под подъездом, высчитывая секунды до появления этого медлительного говнюка. Всё внутри торопилось. «Где-то там Князь — туда надо, к нему, поскорее, побыстрее!», — сквозь звон в ушах пробивались неугомонные мысли. Однако Миша всё-таки притормозил, едва оказавшись на улице. Июньское солнце сперва неприветливо ослепило, пришлось зажмуриться и сбавить ход, чтоб не идти вслепую и не навернуться, но, стоило постоять под лучами несколько секунд, как светило сменило гнев на милость — оно начало греть макушку и плечи, ласково делясь своим теплом, и Миша остановился совсем. Может, так действовал небывалый душевный подъём, а, может, он просто словил ощущение абсолютной нирваны. Он всё ещё был готов сорваться на бег в любую секунду, но теперь просто стоял, запрокинув голову, вглядываясь прямо в солнце, улыбчиво щурясь ему в ответ. День обещал выдаться самым хорошим. Где-то там, совсем уже не далеко, а в своём Купчино, сейчас был Андрей. Он увидит его очень скоро, а через сутки, через какие-то двадцать четыре часа они, возможно, будут болеть с похмелья, валяться безвольными страдающими телами, жаловаться на всё вокруг и смеяться сквозь пульсирующую боль в висках. Ещё через день они будут что-нибудь писать или вспоминать старое. Миша покажет Андрею то, что наработал на его тексты, которые он присылал из армии. Потом они выступят в «Там-Таме» — теперь с Князем, его наконец-то все узнают, все наконец-то охереют, поймут, что такое «Король и Шут» на самом деле. И лето будет продолжаться. И солнце будет греть, а в середине июля — жарить. И всё будет, всё обязательно будет — потому что не может не быть. В последний раз Миша сталкивался с этим ощущением — что всё непременно будет хорошо — несколько месяцев назад. Стояла противная зима, почти бесснежная, но до ужаса ветреная, ледяными порывами обжигающая щёки. Он приходил к тёть Наде за тетрадями Андрея, тащился по угрюмому Петербургу, поскальзываясь на каждом шагу, не останавливался и шёл, не без лёгкого стыда понимая: Бог с ними, с этими тетрадями, они — предлог, официальное разрешение для самого себя. Просто тогда было особенно тяжко. По разным причинам тяжко, но в особенности потому, что уже начинало казаться, что Князь исчез навсегда, что не будет его больше вообще. Мише хотелось побыть там, где он, Андрей, был. Где были они вместе. Ведь если есть это место, где они были вдвоём, значит, и Князь совсем не исчез. Даже если кажется, что пропал с концами или что не было его никогда. Через силу признаваясь себе, Миша осознавал — и чётко проговаривал эту простую истину мысленно: на самом деле он шёл туда, чтобы попытаться вернуть себе их мир, который с собой увёз Андрей, который с его отъездом стал рушиться и меркнуть. 

***

      — Ох, Мишенька! — с порога запричитала Надежда Васильевна. — Замёрз, да? Замёрз же, сама вижу, не отнекивайся. Нос краснющий, мамочки! Пока раздевайся, тапочки возьми обязательно, дома тоже холодно. Сейчас чай тебе заварю, раздевайся давай. Миша дрожал всем собой на пороге, не в силах избавиться от вездесущего холода. Промёрз так промёрз, зуб на зуб не попадал. Если б верхние ещё были при себе, так точно бы уже выбились нижними — настолько сильно его колотило. Он улыбнулся, стараясь унять эту надоедливую дрожь, стягивая с плеч ни разу не тёплую куртку.        — Да не надо на самом деле, тёть Надь, нормально я, — попытался успокоить её Горшок. Сколько бы он ни приходил к Князевым в гости, сколько бы ни ночевал у них, всё равно не мог привыкнуть к такому отношению: оно было приятным и даже желанным, но, наверное, он сам уже слишком сильно привык к другому, чтобы переучиваться чему-то новому.       — Ага, — поначалу саркастически строго отрезала Надежда Васильевна, недовольно поведя бровью («точно семейное», — подумал Мишка), а потом заулыбалась в ответ, щуря светлые глаза, — а, поняла: чего погорячительнее, а, Мишка? — и засмеялась, как смеялась всегда: заливисто, заражающе, открыто. Как девчонка — никакая не взрослая женщина, а самая настоящая юная и беспечная озорница. Миша засмеялся в ответ, хотя и чуть смутился; он, в общем-то, всегда смущался, разговаривая с мамой Андрея или наблюдая, как эта чудесная женщина выдаёт свои шутки автоматными очередями, но всё-таки не стеснялся и не закрывался — все Князевы располагали к тому, чтобы радоваться в их компании. Радоваться, а не замыкаться.       — Тёть Надь, ну Вы чего, я ж не это, — забурчал он, не справляясь с ширящейся улыбкой. Был бы это Князь, а не его мама, разгон прикола в ту же секунду набрал немыслимые обороты, как это всегда случалось. Но с тёть Надей, как бы сильно Мишке ни хотелось, это не получалось. Это она разговаривала с ним как с равным, а ему, хоть и было ценно и приятно такое отношение, не удавалось признать и почувствовать себя — распиздяя — равным целой ей — такой замечательной женщине (замечательной маме охуительного сына, если быть точнее).       — Да не бойся ты, чего как не родной? — Надежда Васильевна радостно разлохматила и без того торчащие в разные стороны волосы. — Ну, пошутила тёть Надя, а ты сразу в краску! Скромник ты, Мишенька. Так, всё, значит! Пошла я чайник ставить, — отсмеявшись, она махнула рукой и скрылась на кухне, — Андрюшкины тетрадки у него там, в столе должны быть. Лучше сам пошарься! А то запрятать же ж мог… Как будто отбирали, нет, Миш, ну ты только подумай… И откуда у него эти повадки?.. — оставшихся слов Миша практически не услышал: официально получив зелёный свет, он тут же позабыл обо всём на свете. Только невнятно агакнул напоследок, не задумываясь о том, услышали его или нет. Находиться здесь после всего, что случилось, было волнительно. Поначалу. Направляясь в Купчино, не посещаемое им несколько долгих месяцев, Миша откровенно нервничал: он нервничал, когда звонил Надежде Васильевне, сбивчиво лепетал в трубку, что хотел бы взять Андрюхины черновики — «ну, там это, мне для дела надо, он разрешал всегда, я не испорчу, правда, клянусь, просто надо очень, верну в целости и, ну, всё хорошо будет, можно?», — нервничал, когда трясся в продуваемом хлипком автобусе, нервничал, когда шёл от знакомой остановки выученной траекторией к нужному дому. Находиться здесь — на территории Князя, куда они почти ежедневно мотались друг с другом — без него самого было странно. И как будто неправильно. Как будто Мишка пришёл поблуждать тут неприкаянным призраком прошлого — не такого уж и далёкого, совсем не забытого, но всё-таки прошлого.  А стоило только зайти в квартиру, услышать голос и тёплый смех Надежды Васильевны, которая снова приняла его со всем своим радушием, как вся нервозность растворилась. Он уже успел забыть, что значит «в гостях у Князевых». Андрюхи не было, но дух его присутствия витал здесь, словно тот никуда и не уезжал, а так, просто в магазин вышел и скоро бы пришёл. Головой Горшок прекрасно понимал: ему так думалось, потому что он просто хотел, чтобы это было правдой. Но приятное тепло загудело в груди, согревая, и лёгкая улыбка притаилась на лице. Если он шёл по улицам города и трясся от холода вперемешку с диким волнением, то, двигаясь к Андреевой комнате прямо по коридору, был лишь чуточку на взводе. Вернулось ощущение, которое неизбежно настигало его, когда он приходил в гости к Князевым раньше — «ты дома». А дома все тревоги, как известно, отступают.  Мишка открыл дверь. Раньше Андрей мог выскочить на него, напугав до смерти, закричав что-нибудь на своём выдуманном индейском; мог так и сидеть за своим столом, по-змеиному обвив ножку стула своей ногой, сочинять что-то, подвыпав из реальности; мог валяться на полу, завернувшись в ковёр — то есть страдая от безделья и балуясь одновременно. Но в этот раз комната встретила его удивительным и слишком не правильным, даже неуместным порядком и такой же не свойственной ей тишиной. Заправленная кровать, чистота на столе, аккуратно раздвинутые шторы; Миша оглянулся, проходя внутрь и прикрывая за собой дверь, и подумал, что, будь здесь Андрюха, всё уже двадцать раз было бы разбросано и раскидано. Этой комнате так — может, чуть-чуть даже по-свински, неаккуратно — шло гораздо больше. Или, может, ей просто очень шёл её хозяин. Без него тут, во всяком случае, было слишком пусто. Неживо. Почти что никак. Со стен на Мишу всё ещё смотрели эти нахальные, взбалмошные чудики. «Как давно я с вами не виделся», — про себя здороваясь с каждым, задумался он. За те тысячи (если не миллионы) часов, которые они с Князем проводили тут, сбегая с пар или чинно отдыхая после надоедливых учебных будней, некоторые рожицы сменили своё месторасположение. Однажды, когда Миха возвращался в комнату после мытья посуды (они тогда устроили ночёвку: родители уехали, Князь взялся за готовку, а на Мишку скинул обязанности по устранению срача, оставшегося после него и их не особенно культурной трапезы), он застал Андрея, стоящего на табурете возле стены — надо сказать, возле почти пустой стены. «Ты чё?», — спросил тогда Миша, ожидая чего угодно, но не снятых с законного места рисунков. Как-то он не ожидал никаких резких перемен. «Я всё придумал!», — выскочив из своей задумчивости, констатировал Андрей, — «здесь всё не так, как надо. Будем переделывать. Теперь по-новому надо!». Они тогда знатно задолбались, по очереди то влезая на несчастную табуретку, то спрыгивая с неё, перевешивали каждый лист туда, куда указывал Князь, отходя и присматриваясь. Это было ещё в те времена, когда они учились, но даже сейчас эти перемены были Мише в новинку, он не мог к ним привыкнуть, хотя и не считал какими-то неправильными (может, просто плохо адаптировался к новому?..). Неизменным осталось только одно. Вернее один.       — Здорóво, — усмехнулся Горшок, говоря вполголоса и глядя в центр завешанной рисунками стены. Оттуда на него пристально глядел Сказочник, не смыкающий глаз и не снимающий со своего лица извечную улыбку. Его они с Андреем не стали никуда убирать, придя к выводу: его место именно здесь, в самом центре.  Сказочник, впрочем, не ответил, как не ответил бы и ни один рисунок. Но увидеть его было сродни встречи со старым другом: Мише стало значительно лучше. Под этим пристальным взглядом ему никогда не было неуютно или некомфортно, хотя, конечно, даже этого всезнайку-пня Андрей изобразил жутковато; зная, что за ним неотрывно наблюдает этот нарисованный мудрец, Миша, наоборот, чувствовал себя свободнее. Как если бы понимал, что за ним всё время приглядывает Князь — не записывает в блокнотик косяки, их суть и количество, чтоб потом за них же спросить, а просто присматривает, чтоб делов не натворил. Не удержавшись и подмигнув глазастому Сказочнику, Горшок наконец зашевелился, протопал к столу, сразу вытягивая ящички. Так он добрался — дорвался — до тех частей их мира, которые перекочевали из Андреевой головы на бумагу; которые он не увёз с собой, не забрал; с которыми Миша мог остаться хотя бы так. Вытащив одну за одной, уложив их на заправленной кровати, усевшись рядом и открыв первую, Миша почувствовал это — то, что не чувствовал с того самого момента, как Андрея забрали. Он глядел на первый изрисованный и исписанный лист и улыбался, как какой-то дурак. Он почувствовал это — почувствовал, что Князь всё-таки ещё чуть-чуть здесь, и мир их тоже чуть-чуть здесь, и ничего никуда не ушло. По крайней мере не полностью и не насовсем. Он листал негнущиеся от количества написанного и нарисованного страницы, привыкшие к тому, что долгое время никто их не трогал, и на каждой останавливался, чтобы рассмотреть-прочитать повнимательнее. Казалось, Сказочник вместо Андрюхи пытливо поглядывает со стороны, не разевая рот, чтобы не отвлекать, но очень того желая. Князю всегда не сиделось на месте в такие моменты, его молчание порой было громче любых слов, потому что, конечно, он не умел долго молчать. Каждый раз, позволяя Горшку самостоятельно изучать что-нибудь новенькое, Андрей затыкал сам себя, но всем своим видом и шумными мыслями кричал: «да быстрее! Быстрее смотри, Боже мой! Я сейчас лопну!». Стоило Мише только закончить с ознакомлением с новыми творениями, то есть оторвать тетрадку от собственного носа, как Андрей накидывался на него с расспросами: «ну как? Что понравилось? А вот это вот? Не зашло? Подожди, давай объясню, ещё раз посмотри! А вот это, а? Ржачно, да? А чё переделать? Мих, ну скажи!», — и было это до того смешно, что Горшок каждый раз закатывался, не в силах взять себя в руки и не угорать над этой взбалмошной наседкой. Иногда даже такой на первый взгляд раздолбай, как Андрюха, мог искренне, взволнованно и абсолютно шизово зацикливаться на чём-то одном. Это не было плохо, и Миша смеялся не потому, что это просто прикол. Он смеялся потому, что, наверное, был счастлив в такие моменты. Это было сложно объяснить, и он не разговаривал сам с собой на эту тему, но всегда помнил, как ему нравилась эта Андреева маленькая шиза. А сейчас, закончив с первой тетрадью, Мишка понял: это он раньше просто ржал, что Князь так кудахчет и не отстаёт, пока не получит ответов на все свои вопросы, пока не узнает, что Мише понравилось, а что — нет. Теперь же его никто ни о чём не спрашивал — Андрея не было рядом, а Сказочник дарил один только свой всезнающий, многозначительный и вместе с тем совершенно ничего не значащий взгляд. В тот момент отчаянно хотелось, чтобы кто-нибудь так же, как раньше, напрыгнул с маньяческим азартом и вопросами: «так, посмотрел? Как тебе? Чё ты ржёшь? Хватит ржать, отвечай! А вот это как? А это? Стой, а вот это ты чё пролистал? Я для кого вообще стараюсь!». Без этого было пусто; тишина наваливалась на плечи самым неприятным грузом.       — Мишенька, — послышалось из-за двери, когда Горшок откладывал в сторону уже третьи черновики.  Он вскинул голову, и дверь скрипнула, пропуская внутрь Надежду Васильевну.       — Я чай принесла. И пирожки — представь, забыла совсем, что стряпала! Андрюшка раньше целый противень мог за два дня слопать, и я по привычке сделала побольше, — теперь она не выглядела весёлой и солнечной, и Миша оторопел: такой он её никогда не видел. Не знал, что она может быть такой… такой не такой. И это было не то чтобы здорово, — потом уж дошло: вот кому стряпала-то? Сергей же на работе постоянно, а мне самой столько даром не надо. Да и не люблю я, — Надежда Васильевна поставила поднос на прикроватную тумбочку, прошаркав в тапочках поближе, а потом всколыхнулась, будто очнувшись ото сна или наваждения: — ой, ладно, пойду я. Пришла тут, заговариваю тебя. Кушай, Миш, больше не отвлекаю! — и именно тогда Горшок впервые в жизни увидел фальшивую улыбку Надежды Васильевны. На её лице это смотрелось особенно неуместно. Так не свойственно — не к лицу! — и так грустно, что сердце печально ёкнуло, сжалось в груди.  Может быть, в тот самый момент сломался какой-то барьер, исчезло что-то, что мешало Мишке признать себя ей равным. Она — всегда такая светлая, бодрая, улыбчивая тётенька — теперь случайно, может, нехотя показала ему свою другую сторону. Ведь ей тоже было плохо — ей, всегда позитивной, неунывающей, всемогущей тёть Наде. Он тут сидел, расклеившись, и везде ходил, проклиная армию, обстоятельства, иногда самого Князя — знал, конечно, что тот ни в чём не виноват, но всё равно проклинал, ныл, жаловался. А Надежда Васильевна была дома, где больше не было её сына. И вряд ли хоть кому-то позволяла увидеть себя не такой, какой была всегда — или только старалась быть?       — Тёть Надь, — позвал Мишка, когда она почти уже вышла из комнаты. Та остановилась, не оборачиваясь, и стало понятно: кажется, прямо в этот момент это нужно было им обоим. Вот так остановиться, посмотреть друг на друга — они были разными людьми с разными жизнями, разными мыслями, привычками и ценностями, но именно в этот момент они обретали что-то общее. Важное, ценное и необходимое общее. — Я… знаете, ну… — хотелось брякнуть себе по голове за эту словесную неуклюжесть, за то, что нужное было так трудно достать из своей головы. Ведь Миша на самом деле не признавался в этом даже себе. Не знал причины, не понимал её, но всё равно ощущал и никак не мог озвучить даже самому себе. Ещё один барьер, ещё одна трудность — Князя не хватало даже сейчас. Он бы точно помог достать это изнутри, а если б было нужно, то достал бы сам, не чураясь непростой задачки и не разбередив ничего лишнего в чужой душе. Его не хватало всегда. И, конечно, его не хватало им обоим. — Я просто… Я тоже… И в этом «тоже» было именно то, что и стало общим для них — для тех, кто остался без Андрея. «Тоже» — они тосковали. Им было трудно. «Тоже» — «я тоже не могу», «я тоже чувствую себя плохо», «я тоже не хочу с этим мириться, но мне приходится».  Когда Надежда Васильевна развернулась, в светлых глазах её стояла тоненькая пелена наворачивающихся слёз. Страх ошпарил мерзким кипятком изнутри, Мишка подскочил; всё было так неожиданно. Вот, он сидел и глядел в тетради, впитывая в себя всё их содержимое как в последний раз, истосковавшись по ним, по их хозяину, по миру — по всему. Вот, зашла тёть Надя. Вот, она перестала быть девчонкой и превратилась в грустную, ни капли не счастливую и не жизнерадостную женщину — в мать, у которой вдруг отняли ребёнка. Да, не идеального ребёнка, не самого путёвого, да, дурного, озорного, непослушного, да, — но любимого, единственного. Он не сам ушёл, он ничего не выбирал — его заставили, и он смирился, и она смирилась, не в силах противостоять обстоятельствам и мужественному решению сына, который, хотя и испугался, но не сдрейфил, не сломался, а мужественно шагнул в неизвестность. Вот, Миша разглядел в ней эту рану. Понял, что, наверное, примерно такая же зияет у него самого где-то в районе груди. Понял и не смог не сказать — «я понимаю, мне тоже больно», — хотя и сказал, конечно, не так, сказал не красиво и не прямо, а по-корявому, нескладно, косноязычно, но всё равно сказал. И расстроил её. Ещё больше расстроил своим напоминанием, своим участием — ведь не просили же его, не просили об этом, а он полез, тыкая её, эту славную женщину, носом в её же боль.       — Тёть Надь, извините, пожалуйста, — Миша подскочил ближе, замахал руками, не зная, куда их деть, куда деть себя, такого невдупляющего: хотел показать, что понимает её, что она не одна в своём горе, а довёл до слёз. Чувство стыда окатило похлеще всех прочих чувств и эмоций. Он не желал огорчать её ещё сильнее — это было последним, что он когда-либо желал сделать в этой жизни. Только не её (и не Князя). — Я не хотел, Вы простите меня, пожалуйста. Ну, Вы что, тёть Надь? Не расстраивайтесь, Андрюха — он же не навсегда уехал-то, да? Скоро приедет, уже половина, наверное, прошла, скоро будет он, Вы только не плачьте, пожалуйста. Ну, дурак я, что ляпнул, так я не со зла же, тёть Надь, не плачьте, всё хорошо будет, — тараторил Миша, с каждой секундой погружаясь в непонятную панику всё сильнее. В мыслях мигало красной тревогой: «идиот, идиот, идиот!».  А Надежда Васильевна вдруг рассмеялась — не горько, не надрывно, вопреки возможным ожиданиям, а заливисто, звонко, и Миша опять впал в ступор. Он замер, вытаращившись на повеселевшую Надежду Васильевну, и руки его так и остались нелепо поднятыми — оторопев, он завис, коротнул. А женщина всё смеялась, утирая скользнувшие с ресниц слезинки.       — Мишенька, — проговорила тёть Надя, не прекращая улыбаться, когда наконец заметила, как застыл её гость, — всё хорошо, ну что ты? Ой, ну какой ты хороший, я не могу, — она легонько сжала ладонями впалые Мишкины щёки, и он оттаял, в немом удивлении опуская руки. Беспощадный мальчишеский ступор помаленьку отпускал — помаленьку, но не до конца. — Всё хорошо, правда, не извиняйся передо мной, ты же ничего плохого-то не сделал.       — Но Вы же… — начал Горшок, мелко кивая, тем самым указывая на её грустный взгляд, слёзы и печальный вид. В его голове не укладывалось: ведь она же плакала, хотя теперь хохотала и улыбалась. Слёзы грусти, а не радости стояли в её глазах. Как хоть что-нибудь тут могло быть хорошо?       — Нет, — легко и ласково прервала она, с грустной улыбкой качая головой. Миша послушно замолчал, всматриваясь в печальные, но посветлевшие глаза. Она бережно, как испуганного ребёнка, гладила его по щекам, и в этой нежности хотелось раствориться; Миша вдруг понял, как давно не виделся с мусей, как давно не чувствовал тепла её рук — таких же ласковых, любящих рук; понял, как давно тёть Надя не видела своего Андрея, как давно не обнимала его, как она скучала. Миша внезапно ощутил, как непрошенными, неожиданными слезами наполняются и его глаза. — Я тоже по нему очень скучаю. И слова эти прорвали невидимую плотину: в груди пыхнуло жаром, а слёзы быстро скатились по щекам. Их не хотелось даже останавливать; это было неожиданно, странно, и в любом другом случае Миша бы ни за что не посмел заплакать при другом человеке, в любом другом случае сознание пульсировало осуждающим тоном отца: «позорище! Развёл сопли! Мужик не ноет!», — в любом другом, но только не тогда. Надежда Васильевна тихонько охнула, но совершенно точно не от удивления: вряд ли хоть кто-то из них в тот день мог предположить, что они будут плакать, да и вряд ли кто-то мог действительно этого хотеть, но в итоге ничего не стало неожиданностью. Миша видел, как слёзы тоненькими дорожками пятнают тёть Надины щёки, чувствовал, как не унимаются собственные, и понимал, что именно в тот момент, в той комнате это можно было. Не существовало ничего позорного и неправильного. Существовала только их общая с тёть Надей тоска, эта тягучая, тяжёлая, печальная субстанция, которую теперь они смогли разделить на двоих. И стало гораздо легче. Надежда Васильевна обняла его, с готовностью и благодарностью делясь накопившейся заботой, материнской любовью — такой, от которой невозможно отказаться, которую невозможно не заметить и в которой невозможно не раствориться; Мишка прижимался к ней, обхватив хрупкие плечи своими длинными ручищами, и объятия эти принимали их общее и нерастраченное. «Я тоже по нему очень скучаю», — знал бы Князь, что происходит тут в его отсутствие: его мама и друг стоят, ревут (не навзрыд, конечно, но тем не менее), признавшись друг другу, как они по нему скучают, и не знают, что без него дальше делать. Было бы смешно, если б не было так грустно.        — Андрюшка бы нас с тобою засмеял, — шмыгая носом, мелко хохотнула Надежда Васильевна. Удивительно: теперь, после проскочившей искры взаимопонимания, Мише показалось, что они даже думали об одном и том же. Он улыбнулся, размыкая объятия, утирая пальцем мокрые ресницы.        — Да, — тихо согласился он. Надежда Васильевна тоже улыбалась, и теперь, наверное, они не выглядели такими бесконечно одинокими. Невысохшие слёзы блестели на щеках, но уже не катились из глаз, и на душе стало гораздо спокойнее, легче — лучше. Мишка чувствовал, как быстро успокаивается что-то внутри, как тревога постепенно покидает его, освобождая место для чего-то светлого и хорошего.  Оказывается, Мише было очень важно знать, что кто-то его понимает, что кто-то чувствует то же самое, что чувствует он. Этот простой факт сбил с плеч тяжкий груз постоянной тоски — как будто бы стало легче даже просто дышать. Кто знает, может, Князь бы и правда засмеял их с Надеждой Васильевной: «чё вы, рёвы-коровы? Всё ж нормально, щас долг Родине верну и сам вернусь! Расплакались они тут, посмотрите, как будто умер я», — но отчего-то Мише думалось, что он бы не стал. Что-то подсказывало ему, что, будь Андрей здесь, он бы радовался, наблюдая эту картину. И радовался, наверное, пуще самого Горшка. Всё правда было хорошо, и теперь никто не был одинок в своей боли. Поразительно: как легко и быстро, оказывается, могут решатся некоторые проблемы.       — А знаешь, что мне Андрей сказал насчёт тетрадок своих?  Успокоившись окончательно, но решив всё-таки не цеплять на себя лишнего, чрезмерного позитива, Надежда Васильевна устроилась на краю кровати. Она рассматривала сыновьи работы, улыбаясь, хотя всегда говорила, что мало что понимала во всей этой хтонической романтике. Чем бы дитя, как говорится, ни тешилось, лишь бы ни чем похуже. Мишка к тому моменту уселся рядом, уже тихонько хлюпая чаем и подтекающим носом; пирожки стремительно уминались, а разбередившееся нутро успокаивалось. Когда тёть Надя спросила, он заинтересованно вскинул голову: что Князь мог успеть сказать, пока экстренно собирал манатки? То есть не нашёл времени объяснить им, пацанам, что к чему, но вот распоряжения насчёт черновиков раздал — оправдывал кликуху-то, тем ещё князьком оказался. Заметив Мишину заинтересованность, Надежда Васильевна улыбнулась шире — Горшок много раз замечал, что её веселит любое их взаимодействие. Должно быть, это был хороший знак (но, если честно, он не спрашивал).        — Он сказал, чтобы я не убирала их никуда из стола, и чтобы их никто, кроме тебя, не трогал, — поделилась секретом тёть Надя, и в Мишиной груди тут же разорвался очередной салют, — и каким он там был по счёту за этот чёртов день?.. — а в голове запищало, запиликало: «только для тебя! Это всё только для тебя!». Может быть, если б Горшок был собакой, то он бы радостно, счастливо завизжал; это осознание, то есть что Андрей хотел бы, чтоб все его работы видел только Миша, вознесло того едва ли не к небесам. Непонятная, но очевидная радость разрывала изнутри, и Мишка разулыбался, сам того не замечая. Как будто он с самого начала этого хотел, но не понимал своих же желаний, чувствовал, но не знал, что именно. И вдруг понял, и осознание это стало чем-то сродни чуду; а кто ж чуду — и не рад? Надежда Васильевна рассмеялась, увидев это счастливое лицо, по-хомячьи прячущее за щекой кусок пирожка: — Мишка, ты посмотри на себя! Щас же рот порвётся! В тот вечер они больше не грустили. Меланхолия оставила их в покое, покинула этот светлый дом, наверняка напоследок раздосадованно цокнув невидимым языком своей невидимой сущности — если она, эта дрянь, хотела навести тут свои порядки, то у неё это не вышло. Не осилила. Надежда Васильевна разрешила забрать с собой несколько тетрадей, они болтали — и Миша болтал! Теперь по-настоящему, как равный с равным, без стеснения и смущения! И это было прекрасно, и он даже подумать не мог, как это окажется легко, как ему самому будет так легко разговаривать со старшим, не похожим на него человеком, глубоко им уважаемым, — а под конец ему в руку сунули тяжеленный сумарь с гостинцами (если две кастрюли с пюрешкой и щами плюс пакет с недоеденными пирожками можно назвать всего лишь гостинчиками), на шею повязали тёплый-претёплый шарф, закрыв им полморды так, что вместо любых слов на свет рождался только сплошной невнятный бубнёж. Миша в тот день получил себе немножко Андрея, немножко их мира и ясное понимание: всё будет нормально, даже если иногда кажется, что нет. Что получила Надежда Васильевна — он не знал, но догадывался, что тянущей пустоты в её сердце больше не было. И если Миша шёл к Князевым с тяжёлым сердцем, то уходил чуть ли не вприпрыжку. Не в тетрадях было дело. В чём-то поважнее (даже если раньше казалось, что нет ничего важнее этих черновиков). И вряд ли речь шла о двух кастрюлях.

***

      — Вообще, как случилось-то, — заговорщически начал Шурик уже на подходе к нужному подъезду. Они в дикой спешке преодолели длиннющий путь в Купчино, и везло им на каждом светофоре и на всех остановках: только подошли к переходу, как загорелся зелёный свет, не позволяя медлить ни секунды; только подскочили на остановку, как из-за поворота показался нужный троллейбус, сокращая время ожидания до ничтожных мгновений. Теперь они топали по заветной улице и уже видели, как открываются окна квартиры Князевых: это означало, что хозяева уже были дома.       — Тёть Надя позвонила, а ты дрых ещё. Она так-то с тобой хотела поговорить, но я тебя растолкать сначала не смог. Но не суть. Ну и вот, она сказала, чтоб мы быстро собирались и к ним дули. Главное — сюрпризом! То есть Князь не в курсах вообще, чё кого, он даже не подозревает ничего, — улыбался Балу, в предвкушении то щурясь, то пуча глазища: любил он такие темы, нравилось ему участвовать в чём-то таком, удивлять нравилось, причём куда изощрённее, своим умом и проделками удивлять. Мишка, как обычно, заражался его практически охотничьим азартом, не сопротивляясь такой же бесноватой улыбке, захватывающей полморды.       — Так нам, мож, в магаз сперва? — чухнув, что сюрпризы надо делать всё-таки бомбическими, подумал Горшок. А то бежали-то они вообще с пустыми руками, сломя голову бежали, не помня ни о чём. Впрочем, это он сам обо всём в секунду позабыл, стоило только осознать в полной мере, что Андрей приехал и больше никуда не уедет. Даже на подходе к его дому, прокручивая это в голове, Мишка чувствовал, как отчаянно ухало сердце — даже на горках во всяких луна-парках оно не трепыхалось настолько сильно, как при одной только мысли об этом — о том, что Андрей здесь, и здесь навсегда, а не на какое-то время.       — Ага, ну ты тогда иди, если надо, — насмешливо проговорил Шурка, всем своим самодовольным, но от того совсем не противным видом давая понять: прикалывается. — Ты пока с ума сходил, что Князь вернулся, я Поручику набрал, он в магазин сам зашёл. Кстати, а где вообще эта рожа? Уже припереться должен был, — и вытянул шею, силясь всмотреться: не стоял ли кто знакомый под подъездом. Мишка сощурился следом, заглядывая вперёд. И, словно вселенная продолжала их поощрять, из-за угла в ту же секунду вырулил знакомый сутулый силуэт, гремя стеклом в пакетах на всю улицу и пошатываясь из стороны в сторону под тяжестью звенящего содержимого.       — О! — вякнул Горшок, набирая скорости. Шурка — за ним. Они преодолели расстояние до Щиголева в считанные секунды, выхватили из рук пакеты, обменялись крепкими, радостными, даже какими-то предвкушающими рукопожатиями — предвкушающими, потому что руки тряслись стремительно, наскоро, совсем не лениво и не спокойно — каждый был взбудоражен (просто кое-кто сильнее прочих).       — Ну чё? — лыбясь, загоготал Поручик. При всём свойственном ему похуизме даже он оказался не властен над чарующим ощущением скорой встречи с другом. — Готовы? Мишка переглянулся с Балу, смакуя собственную сумасшедшую улыбку. Сдерживать её было сложно, как и рвущуюся наружу радость: то ли детскую из-за этой несдержанности, то ли уже окрепшую, осознанную, причина которой точно была и была понятна, как дважды два (и, между прочим, сидела сейчас где-то там, в паре этажей над их головами, переживающая первые часы в родном доме после долгой разлуки).        — Этот вот всегда готов, — пихая Миху локтём, усмехнулся Сашка. Поручик прыснул. — Развонялся тут на весь город.

***

      — Водолей! Вылезай! Или как там тебя, — насмешливое и точно мамино послышалось из-за двери; батя обычно не вмешивался в чужие водные процедуры и не балдел по астрологическим приколам. Андрей вздрогнул, раскрывая глаза, и только тогда понял, что, кажется, позволил себе на несколько минут выпасть из реальности. Он отключился под горячими струями воды, что лилась из душевой лейки прямо на макушку, согревая, расслабляя и потихоньку вводя в свой особый транс. Клубы пара разошлись до такой степени, что теперь сквозь них было сложно рассмотреть даже собственные руки. Это был вполне очевидный знак: всё, накупался, пора вылезать. Это ощущение — «я дома» — как-то слишком медленно, практически подозрительно проникало в сознание. Андрей по какой-то причине не до конца ему верил; происходящее — такое, казалось бы, долгожданное — теперь очень слабо походило на правду. Он бы скорее поверил в то, что всё это — сон, просто слишком затянувшийся, долгий. Дома было хорошо, но быть дома внезапно оказалось очень странно. Как будто он долго-долго бежал сюда, минуя каждое тяжкое препятствие, нёсся со всех ног, под конец совсем растеряв силы, мотивацию и цель, и добежал, чтобы остановиться и в итоге совершенно не сориентироваться на местности. Тревога должна была покинуть его, но она до сих пор назойливо жужжала где-то на подкорке, не оставляя Князя в покое. Может, не будь Андрей последние полгода на нервяке, этих идиотских мыслей получилось бы избежать. В любом случае он не мог до конца разобраться, в чём дело (и это напрягало не меньше).       — Выхожу, — крикнул он в ответ, в последний раз обмываясь ядрёным кипятком и наконец выключая воду. Думать думы можно было часами, днями и ночами, но здравый смысл подсказывал: сейчас это было бы попросту глупо. Даже если Андрею не верилось, он всё равно взаправду был дома, за стеночкой его ждал едва ли не позабытый уют, семья — самые близкие люди, в кругу которых все заботы теряли былую важность, проблемы отходили на второй план, уступая место спокойствию и размеренности. За дверью слышалось только бесконечное шебуршание; Андрей столько времени провёл в ванной, что, судя по всему, мама уже успела накрыть стол. При одной только мысли о еде жалобно заурчало в недрах живота. Подтверждение: всё, накупался, пора не просто выходить, а вылетать оттуда, чтобы со всей дури влететь за стол и схомячить по возможности всё, что будет над скатертью. Наскоро разлохматив отросшие волосы, пройдясь полотенцем по всему телу, Андрей прыгнул в любимые домашние треники — а перед этим и в ставшие маловатыми трусы (и не без удовольствия отметил, что всё-таки как-никак подкачался на своей персональной каторге. Или просто мама как-то неправильно их постирала?..). Дурная нервозность стремительно отступала перед воображением, рисующим долгожданную домашнюю еду, по которой Андрей успел истосковаться не меньше, чем по родителям и друзьям, и теперь он не разрешал себе медлить. Князь вышел из запаренной по его вине ванной, щурясь от яркого света в коридоре, утирая оставшиеся на лице капли краем полотенца. Первым его встретил чудесный запах маминого гуляша, и Князь не то измученно, не то блаженно простонал:       — Бо-оже, я щас, мне кажется, целого человека сожру, — потому что голод таки не тётка, а так фривольно себя вести, наплевав на дисциплину, он не мог себе позволить целых полтора года — не хухры-мухры же. Но потом через запах нереальнейшего маминого обеда пробился другой. Такой же знакомый, уже выученный, не запах чего-то, а запах чей-то.       — А может тебя сожрут? — в ту же секунду послышалось совершенно не мамино — и даже не батино, но отчётливо мужское и даже смеющееся — в ответ. Андрей замер, в последний раз вытирая полотенцем влажные слипшиеся ресницы. «Ну конечно». «А как иначе-то, блять?». Он сразу узнал этот голос, сразу понял, кто стоял перед ним. Просто, как и в собственное возвращение домой, в это по каким-то причинам верилось с небывалым трудом; реальность происходящего снова рассыпалась.       — Да ладно, — раскрыв глаза, прошептал Андрей. Голос вдруг сдал. Горшок стоял в коридоре здоровенной, но всё ещё дрищавой шпалой, сверкал радостными чёрными глазищами, в невозможно счастливой улыбке оголяя свою беззубость (по совместительству — личную гордость). Он всем собой олицетворял сплошную радость, вот с ног до головы одну только радость и ничего кроме. Упёр руки в худые боки, как будто готовился к этой сцене, специально подбирал позу подебильнее да посмешнее, чтобы встретить накупавшегося во всей придурочной красе. Это было действительно смешно. Даже трогательно, если так подумать. Просто это был первый раз в жизни, когда Андрей не знал, что ему делать. Он не знал, что почувствовал при виде Михи: ответную радость? Панический страх? Отупение, которое обычно захватывает человека, не ожидавшего никаких сюрпризов, целиком? Андрей не шевелился, не моргал, не дышал. Он смотрел на самого счастливого человека во всём Петербурге, на своего самого близкого друга и не знал, что ему, чёрт возьми, делать. В мыслях прогудело безнадёжное: «бля-я-я…». Вместо буйной радости в душе склизкой, липкой лужей растекалась тревога. Когда нужно было кинуться обниматься, Андрей думал о том, что, если Бог таки есть, он убережёт его от самого страшного. Он будет обязан это сделать.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.