——— xxx ———
Сиканоин готовится к неизбежному, как его учили сестрицы: тщательно, расторопно и немного воодушевленно, ведь что может быть лучше хорошего секса после такой нервотрёпки? По крайней мере, он настойчиво убеждает себя в том, что сможет через это пройти. Снова… В любом случае расслабится и выпустит из себя напряжение, даже кайфанёт, — как никак, ему всё это нравится. А может, просто привык настолько, что познал удовольствие, и из-за этого чуть улыбается, пока поднимается в назначенную ему комнату с шумоизоляцией. Ту, в которой огромная кровать и зеркала, где отдыхают и отдаются только самые богатые, элитные клиенты, от которых деньги текут рекой. Ту, где красные стены напоминают кровь, что текла по белым волосам. Хэйдзо останавливается на мгновение, прямо перед ручкой, держит пальцы над ней и мысленно обвивает образ Кадзухи, от которого сердце так тяжело и жестоко старается избавиться уже столько дней. Тончайшие запястья, что вот-вот растворятся миражом, потому что настолько бледные, что прозрачные. Глаза цвета наливного яблока, которые хочется вкусить, поцеловать и заставить смотреть только на себя. Сиканоин мотает головой, отгоняя помыслы, что в данную секунду абсолютно бесполезны и даже противны, ведь они заставляют его вернуться на несколько часов назад и прожить свой нервный срыв ещё раз. Хватит. Вдох. Выдох. Сиканоин погружается в образ, созданный им ради заработка. Расправляет голые плечи и ослабляет шнуровку штанов из тонкого атласа цвета спелых персиков с вырезами по бокам, что позволяют насладиться обнаженными бедрами. Под единственным предметом одежды больше ничего нет, и это становится главной темой обсуждения для проституток, которым удалось его заметить. Они гордятся им, его красотой и сексуальностью, придают ему сил, подбадривают комплиментами. Чокер на шее из того же материала, что и штаны, слегка удушает, но это лишь подогревает внутри аппетит, разгоняемый влажными фантазиями. Хэйдзо выгоняет из головы мысли о Каэдэхаре, растирает лицо, покрытое тонким слоем тонального крема и румян — чтобы свежести придать — и открывает дверь. За ней ещё одну. Внутри комнаты за балдахинами над кроватью уже сидит человек одетый целиком и полностью. Сиканоину это не особо нравится, но интерес разгорается, как ромашковое поле, залитое керосином. Он расплывается в игривой улыбке, слегка ерзает от предвкушения, закрывая замки и задёргивая полупрозрачную шторку над дверью. — Ты опоздал, — голос бархатный и низкий отскакивает от стен и будит внутри Хэйдзо нечто прекрасное. У человека с таким голосом не должно быть изъянов. За дорогими тканями прячется совершенство, которым Сиканоин сможет обладать. Вечер обещает стать приятным приключением, в котором не будет места для плохих мыслей и соплей по поводу того, что он никому не нужен. Сегодня он снова желанный, признанный и до скрежета зубов красивый. Разгоряченный и готовый ко всему, позволяет чертям, спрятанным глубоко внутри, взять верх и устроить себе пир. — Пудрил носик, — отшучивается Сиканоин и хихикает. Но не успевает понять, в какой момент ему прилетает пощёчина, а лицо незнакомца размывается перед глазами. — Я ждал тебя так долго, Хэйдзо, так желал увидеть тебя, — тот падает на колени, ведь приходится подставить вторую щёку, упирается ладонями в ковровое покрытие и резко прогибается в спине, когда на него наступают лакированным ботинком, оставляя грязный отпечаток подошвы. — Знаешь, насколько шикарное чувство предвкушения я познал, пока представлял, как великий Сиканоин Хэйдзо, о котором ходит столько ужасающих слухов, прогнётся подо мной подобно покорной шлюхе, что готова отдаться за крупную купюру? Стыд. Стыд пробирается в самое сердце и сжигает внутренности, пронизывает жалящими укусами всё то, что было до него, остаётся в полном одиночестве и, капля за каплей, вытесняет из груди даже остатки гордости, что теплилась там угасающей свечой после всего, что с ним произошло. Чаша полнится и переливается через край, сосуд горит страхом и даже чем-то большим, а на дне умирает в жалости к себе так называемый Сиканоин Хэйдзо. Он не отражает то, как его раздевают, не целуют, не обнимают и не готовят, а до ужаса, до беспомощности берут силой, с которой его собственная никогда не сравнится. Он не сопротивляется и не плачет, просто стискивает зубы, дрожит и молчит, позволяя вытворять с собой всё, что душе вздумается. Запечатывает на подкорке жгучую боль, пронизывающую тело самыми острыми кинжалами на свете, не смотрит на человека, что берёт его сзади рвано и небрежно, даже неумело, а потому ещё больнее. Человека, что с громким хохотом сумасшедшего наслаждения оставляет на коже порезы плёткой, тушит о скованную страхом спину окурки и бредит идеями, что он избранный, которому позволено то, на что любой другой даже не осмелился бы. Сиканоин чувствует, как горят лёгкие в желании закурить что-то из линейки тяжелых наркотиков, как болит поясница, изогнутая настолько неестественно, что невозможно, как дрожат руки, а внутренности в области таза разрываются на куски от беспорядочных толчков; как плоть, мясо и даже кости страдают, порождая в сознании образы, несвойственные его восприятию. На лопатки проливается что-то горячее, то ли воск, то ли кое-что гораздо уродливее; в волосы забирается чужая рука. Незнакомец поднимает голову Хэйдзо так, что тот вскрикивает впервые за всё время. — Смотри на меня, дрянь подколодная! — но Сиканоин отказывается видеть лицо огромного мужчины в дорогом костюме, что трахает его прямо перед огромным зеркалом у изголовья кровати. Он может смотреть лишь на собственное никчёмное выражение, украшенное румянами, которыми стала его же кровь, размазанная по шелковой подушке. Веки дрожат, ресницы аплодируют чужому удовлетворению — но слёзами и не пахнет, — а в глазах тотальное безразличие разбивает любые эмоции о скалы неверия. В голове настолько пусто, что даже боль растворяется прежде, чем добраться до нервных клеток в мозгу, и удовольствия не наблюдается, потому что любые ощущения испаряются в воздухе вместе с потом, который смешивается с вязкой кровью, переливающейся за края открытых ран на спине, рёбрах и животе. Тишина и звон колоколов вибрируют вокруг и превращаются в шепот, которым измученное сознание пытается спрятать психику куда подальше. Взгляд усталых зелёных глаз обращается к чёткам, что валяются на полу с тех пор, как выпали из кармана тех развязных штанов, которые с него сорвали с силой, лишь бы по бёдрам разрослись гематомы в цветах сливы и клубники. — Вот так! — стонет человек сзади, скорее всего кончая прямо внутрь, ведь у Хэйдзо есть справки, ведь не нужно бояться заразы, можно трахать её за бешеные бабки и уродовать настолько, чтоб больше никто к ней не притронулся. — Куда ты смотришь, а, голубок?! — человек слезает с кровати, пряча никчёмное достоинство обратно в штаны, и разминается. Слегка пинает носком лакированного ботинка те самые чётки, а затем наступает на них и давит каждую бусину по очереди. — Ты что у нас, в бога веришь? Внутри Хэйдзо со скрипом железных балок рушится вселенная, что держалась на честном слове, на внутреннем монологе, обращённом к создателю. Вместе с чётками угасает его вера, любое убеждение, и настоящее становится несущественным, бессмысленным, пустым, разлетается деревянными осколками по бездне, в которую затягивает стыд, разливающейся волной адреналина по телу, что, казалось, даже не дышит. — Рот открой! — Сиканоин не знает, сколько прошло времени, делает то, что велят и давится пачкой крупных наличных, но держит её в зубах. — Хозяйке твоей я уже заплатил. А это тебе на мороженое, чтобы сосать научился. Человек приводит себя в порядок, укладывает волосы, поправляет пиджак, хмыкает, удовлетворенный собой, и уходит, оставив дверь открытой, чтобы все, кто проходит мимо, могли наблюдать тот шедевр, который он сотворил на кровати, скрытой кроваво-красными балдахинами.——— xxx ———
Хэйдзо добирается до своей комнаты в агонии, в холодном поту и бреду. Шепчет что-то себе под нос, что сам не может разобрать. Ступает избитыми в кровь ступнями по ковру на лестнице и оставляет после себя отпечатки, которые размазывает простынь, в которую он кутается, чтобы спрятаться от охающих в ужасе сестриц. Он, как невеста, которую убили на собственной свадьбе, идёт бледным призраком прочь от алтаря, где его принесли в жертву собственным ошибкам. Первое, за что он хватается, — бутылка водки, которой он обливает себя, чтобы мучительное жжение обеззаразило раны, оставленные на коже ублюдком без лица. Он запирается в своём мирке, за стенами которого все стонут и кричат от удовольствия, заставляя его понять, чего вдруг лишился… всего за три часа. Хватается за плечи и трёт их, словно хочет отодрать вместе с кожей, с мясом ту грязь, в которой его искупали. Трогает себя везде и всюду, ловит панику, потому что ему отвратительны даже собственные прикосновения. Через ужас в глазах старается перебить ощущения, оставленные на теле тем ужасным человеком, лезет в душевую, включает горячую воду и орёт от боли, долбит плитку на стене, чтобы перебить зуд порезов, но делает только хуже. Кровь стекает по нему реками бессилия, сливается с желтоватой водой в одно целое и ускользает в канализацию, где ему, как мусору, самое место. Его собственное тело, красивое и эстетичное, кажется ему изуродованным, отвратительным, порочным и грязным. Оно отражается в зеркале, и Хэйдзо разбивает его, наступает на осколки и топчется на них, пока мылит раны и шипит от злости, боли и отчаяния, трёт, размазывает по ногам и рукам кроваво-красную пену и прячется от собственных мыслей под шумом звенящих капель. В один момент боль вдруг отступает, а вода становится почти прозрачной, к горлу подступает ком тошноты, и Сиканоин позволяет себе вывернуться наизнанку в толчок поблизости, держится дрожащими разбитыми руками за ободок и смотрит на отсутствие еды в организме, на кровь и слюни, на жидкость, капающую изо рта, отвратительную на вкус, обжигающую язык и щёки изнутри. Вязкую и вонючую, от которой болят зубы и дёсна. Ползком он забирается обратно в душевую, забивается в угол и закрывает глаза в бреду, ведь ему не спрятаться от собственных криков, вырывающихся из него после очередного удара плёткой, не скрыться от хохота, что сопровождает раздирающие его толчки. Эти воспоминания переполняют его, заставляя кашлять и рыдать, блевать в толчок и лезть обратно под душ, где он позволяет горячей воде разморить его паром, заслонить стеклом, что запотело, закрыть дверью ванной, замуровать замками в его комнату. Стыд остается рядом, чтобы гладить по голове, шептать мольбы о прощении и напоминать о том, кто он есть на самом деле. Ребёнок, оставленный матерью, как замена, ненужный и избитый самой судьбой отброс, которого нужно прикончить, чтобы проблем не создавал. Вокруг лишь пустота вдалбливает ему, что самые ужасные моменты своей жизни он всегда переживал в одиночестве, и это неизменно. Тело перестаёт дрожать, расслабленное жаром и отступающей от напряженных мышц истерикой. Появляется возможность дышать, даже если аквариумные условия притесняют кислород. Хэйдзо не плачет, а смотрит в потолок пустыми глазами, пока всё тело постепенно слабеет. Он больно мажет пальцами по коже, проверяя чувствительность, отмывает себя от грязи и крови, от чужих прикосновений, от слов, брошенных в него из ненависти и желания задеть за живое, утопить в самоистязаниях. Сиканоин вскоре всё же выходит из душа на своих двоих, останавливается возле кровати и смотрит в пепельницу на тумбочке. Пальцы дрожат, как у наркомана без дозы, напоминая чужие руки, что всё равно ещё бледнее, чем его собственные. Окурков не наблюдается, даже пепла нет, ведь Хэйдзо хотел вернуться к системе пяти в день, ведь так старался вырулить в нормальное русло и снова плыть по течению. Он тянет на ожоги и всё ещё открытые раны нижнее бельё, морщится и мычит; дышит громко, сквозь сорванные рыки, понимает, что голоса нет, что охрип, пока орал в душе, выражая всё то, что осталось внутри, чтобы исчезла наконец самая последняя эмоция, чтобы сердце закрылось на замок и перестало верить в сказки, а тело приняло свою долю и смирилось с тем, что ему не быть любимым, обласканным и принятым. Хэйдзо тянется к истасканной пачке сигарет, но руку ведёт в сторону — он роняет пепельницу с тумбочки, и та звонко разбивается. А за ней летит в бездну всё остальное. Кровать лишается опоры и падает, тумбочка ломается на бревна, столкнувшись с болотного цвета стеной, а в ней умирают документы, соглашения и любимая книга. Нужные сердцу фотографии рвутся на части, жужжащая лампа — вдребезги — оглушает звуком, на который Хэйдзо больше не способен. Одеяло рвётся на лоскуты, которые больше не сшить, пуховые подушки, на которых остались отголоски запаха чужих волос, становятся белыми снежинками, убитой впопыхах птицей, остатки которой витают по комнате и оседают на изничтоженной мебели. По стенам с кровавыми отпечатками разбегаются трещины. Истошный крик, превращающийся в кашель и звуки тошноты, заменяет собой мелодию, которую Хэйдзо слышит в голове. Он корёжит сознание Сиканоина и заменяет слова, произнесённые им же этим днём в попытке обмануть себя и убедить, что все эти встречи лишь пустой звук, что изнасилования не существует. Что это не больно, когда тебя берут против твоей воли… Но когда мир рушится, настигнутый апокалипсисом осознания, на пепелище остаётся лишь стыд, запирающий под крышку гроба всё то, что когда-то было важно.