ID работы: 14236271

У.А.Н.

Слэш
NC-17
Завершён
23
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
49 страниц, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник Скачать

-4-

Настройки текста

***

Мы становимся слепыми к тому, что видим каждый день. Пауло Коэльо

      После прочитанного Шура долго моется сперва под ледяным душем, а после под горячим, ощущая, как липкий слой чего-то непонятного окутал тело, проник в лёгкие и распространился там уже, от чего каждый вдох превращается в пытку. Рёбра будто кто-то заточил, от чего лёгкие резались и кровили. Ничего подобного физически произойти не могло. Но Шуре плохо, как никогда. Он смотрит в стену, меняет температуру душа и трёт тело мочалкой до красноты, боли и счёсанной кожи. Остановиться не выходит. Слишком гадко на душе, а воображение убеждает разум в том, что после прочитанного кожа сделалось грязной.       Интересно, а Игорь чувствовал себя таким же грязным? Он тоже драил кожу мылом, менял температуру душа и пытался очиститься? Игорь тоже смотрел в стену и ненавидел себя настолько, что считал, что не достоин жить дальше?       Конечно так и было.       Наверняка ещё хуже в случае того, кто пережил изнасилование. Всё-таки Игорь оказался достаточно умным, раз понял, кому поверят — ему или В.А.Г. Глупо осуждать Игоря за молчание, за истерику и за те слезливые записи. Шура даже не уверен, что встал бы на сторону ученика, если бы тот подошёл и заявил, что такой порядочный человек, как В.А.Г., изнасиловал кого-то. Шура бы разозлился, послал и сказал, что нельзя так отзываться о хорошей личности. От понимания этого на душе делается только сквернее.       Сколько лет было потрачено на общение с насильником? Сколько учеников пострадало, пока Шура сидел в соседнем номере? Сколько из них смогли оправиться и жить дальше? Сколько не смогли? Сколько винили себя настолько, что не выдерживали и шли на самый отчаянный шаг — самоубийство? К скольким сломанным судьбам косвенно приложил руку? Сколько лет Шура был слеп, пока его ученики страдали у него под носом?       Записи Игоря пролетают перед глазами, от чего горькое и бесполезное сожаление не отпускает. А зачем оно нужно теперь, когда минуло десять лет, когда дневники успели покрыться толстым слоем пыли, когда от того же В.А.Г. ни слуху, ни духу уже полгода? Зачем мучиться от вины, когда спасать и оберегать больше некого? Игоря изнасиловали, лишили всякого достоинства и швырнули гнить в холодный мир спорта, безразличный к личностям и требующий «свежего мяса», а не проблем с психикой.       Шура наконец выключает воду, долго вытирается, морщится от боли и кусает щеку изнутри. Скоро отпуск закончится и придётся возвращаться на работу, смотреть на подростков и не думать, что среди них может скрываться очередной такой Игорь. О нём не получается не думать: он перевернул мировоззрение с ног на голову. Вряд ли он хотел этого, но сделал своими глупыми сентиментальными дневниками, ставшими для него единственными друзьями, готовыми слушать и делить невыносимую боль.       В комнате Шура ложится на кровать, поворачивается на бок и поджимает губы. Настроения видеть или слышать кого-то нет. Мысли гложут, раз за разом возвращаются к написанному и иллюстрируют картину того, как могло проходить изнасилование. Мерзко и ярко. Вот Игорь пытается сопротивляться, вот, его бьют по лицу, вот его руки заламывают, а он продолжает отчаянно барахтаться и брыкаться, биться за себя, но усталость и истощение после тренировки играют не в его пользу. Вот с него срывают одежду…       Зубы вонзаются в губу с целью отвлечься от того, что представляется, на боль. Не получается. Шура прекрасно понимает, как произошло изнасилование. Оно было у него под носом, за тонкими стенами. Он считал, пока его близкий друг насиловал ребёнка. Воспринимать Игоря взрослым не получается: он ребёнок, именно ребёнок, оказавшийся никому не нужным. Наверняка Евгений был таким же, мечтал о простой любви и не думал прикасаться к наркотикам. А мог ли он тоже столкнуться с изнасилованием или домогательством?       Мог.       В.А.Г., он же Васильев Александр Георгиевич часто бывал в гостях у Шуры, оставался на ночь и много времени проводил с Евгением. Они ночевали в одной комнате, потому что чёртов диван в гостиной был «слишком твёрдым», удобнее спалось на раскладушке в спальне Евгения. Тот пытался отстаивать право на одиночество, но никто его не слушал. Шура тогда затыкал сына и требовал от него уважения к хорошему человеку, на чьих губах играла добродушная улыбка, и чьи руки так тепло обнимали Евгения за худые плечи. Тот после таких встреч всегда выглядел озлобленным, подавленным и потерянным. Он смотрел ненавидящим взглядом и будто пытался что-то сказать, а потом морщился, когда Васильев его трогал. А делал он это часто. Слишком часто как для друга семьи. Шура просто не обращал на это внимания, внутренне радуясь, что кто-то взял на время отцовские обязанности на себя. Всё происходило под носом, прямо в доме Шуры, в соседней комнате, с его родным сыном.       Шура понимает это неожиданно и чувствует, как внутри него что-то обрывается с оглушительным шипением. «Крови» в лёгких становится слишком много. Дышать не получается, а отвратительная дрожь распространяется по всему телу. Мозг открывает клад воспоминаний, спрятанный в закромах подсознания:       «Пап, я не хочу, чтобы дядя Саша спал в моей комнате», — говорил двенадцатилетний Евгений, когда Шура отмахнулся от него и уткнулся в очередные отчёты, казавшиеся тогда самыми важными на всё свете.       «Дядя Саша странно трогает меня, скажи ему, чтобы он перестал», — говорил четырнадцатилетний Евгений, а в ответ услышал, что он не должен быть «таким нежным» и «так остро реагировать на ерунду».       «Я не впущу его к себе!», — кричал пятнадцатилетний Евгений, на которого обрушилось злобное шипение и требование «не позорить».       «Он достал ночевать у нас!», — огрызался шестнадцатилетний Евгений, высоко натягивая ворот мешковатого свитера.       «Вот бы ты водился с кем-то нормальным», — шипел семнадцатилетний Евгений, мрачнея от одной только новости о приезде Васильева.       В восемнадцать Евгений никак о нём не отзывался: съехал в какое-то общежитие при университете. Нет, то было не оно, а квартира, которую Евгений снимал с кем-то из друзей. Точно вспомнить Шура не может: он никогда не вникал, веря, что его сын слишком взрослый для заботы. Зато в памяти навсегда застыло то, каким испуганным и озлобленным становился сын, когда Васильев стискивал его в объятиях и называл «малышом». Только теперь это обращение вызывало не усмешку, а рвотные позывы.       В туалете Шуру рвёт. Он облокачивается о стену, сидя на полу, смотрит пустым взглядом в стену и вспоминает, что правда открыто лежала на поверхности, насколько всё было очевидно, как много говорило о том, что Васильев был далёк от родительских чувств. Он хотел тела и получал желаемое фактически на блюдце с голубой каёмочкой, потому что Шура не смотрел никуда дальше своего носа и тренировок.       А мог ли Евгений, убегая от отвращения к себе, начать употреблять? Конечно мог! Он хотел забыться, любой после изнасилования захочет стереть свою личность любым способом, в том числе и с помощью наркотических веществ.       А что было с детьми, которых обучал Васильев?       С ним Шура не контактировал более полугода: последнее, что он слышал о Васильеве — он лишился работы тренера из-за того, что беспросветно пил и не справлялся со своими обязанностями. После этого от него не было никаких вестей. Васильев за последние десять лет успел пожениться, завести ребенка, доказать, что абсолютно не годен к семейной жизни и развестись, скинув всю ответственность за свою девочку на плечи бывшей жены. Он никак не помогал, алименты не платил. Васильев всегда был таким человеком, которого волновал исключительно свой комфорт — он плевал на чувства других, паразитируя чужие жизни одним своим существованием. Шура не разделял его образа жизни, но никогда и не упрекал, предпочитая вообще не говорить об этом с Васильевым. Вскоре они перестали находить темы для разговоров и общение сошло на нет.       После прочтения тех страниц Шура вскоре принялся обрывать номер Васильева, но тот не брал трубку, лишь безжалостный голос автоответчика советовал оставить голосовое сообщение после сигнала, которые никто никогда не слушает. Шура сам не знал, чего хочет добиться. Наверное, правосудия — чтобы Васильев ответил за все, что делал. Но у него были лишь косвенные доказательства: записи Игоря на заклеенных страницах, которые могут принять за поддельные, и намёки его покойного сына, который прямо ничего не говорил. Только если Игорь и другие его жертвы, а те наверняка были, заявят о себе и предъявят обвинения Васильеву. Но получится ли добиться этого? Жертвам прививают мысль, что они сами во всем виноваты, им должно быть стыдно за то, что с ними сделали — лучше до бесконечности молчать, чтобы избежать позора. Даже если удается добиться наказания для насильника, срок его заключения, как правило, не превысит десяти лет, а выйдет он и-то раньше на несколько лет за хорошее поведение. А сможет ли Игорь, спустя столько лет, вновь довериться Шуре, который не смог его защитить, когда это было так нужно?       Шуру могут привлечь к ответственности как соучастника.       Он не знает, куда себя деть и как поступить. Он всегда делал неправильный выбор. Шуре далеко за сорок, а он только осознал, что за всю свою жизнь не сделал ничего хорошего, а, в сущности, разрушал жизни других из-за собственной глупости. Этого можно было бы избежать, будь он чуточку внимателен и менее эгоистичен. Шура подвел всех: Игоря, своего сына, своих учеников и их родителей. Он подпустил этого монстра к ним. Он верил ему больше, чем собственному сыну. Достаточно было задуматься о чужих чувствах, хотя бы раз спросить своего сына, что его так тревожит в Васильеве, спросить Игоря, отчего он так исхудал и почему так боится прикосновений, спросить своих учеников, почему они так сторонятся его «друга». Несколько вопросов и доля эмпатии могли бы все изменить. Но уже слишком поздно додумывать.       Пока Шура не мог ничего сделать: слишком многое следовало обдумать. Он продолжил читать дневник Игоря, надеясь, что ничего хуже того, что уже прочитал, не обнаружит. «Сегодня прошли соревнования. Все утро перед ними меня выворачивало наизнанку, я кое-как заставил себя одеться и пойти на стадион. Все тело ныло. В этот момент мне ужасно хотелось, чтобы тело отделилось от моего духа. Отныне я отверг его и не хотел принимать, что оно принадлежит мне. Мне было настолько тошно, что я подумывал и вовсе отказаться идти, забить на месяцы подготовки, на потраченные деньги матери и на то, что У.А.Н. за такую выходку возненавидел бы меня. Я больше не чувствовал себя живым. Меня заполнила огромная пустота, в разы больше и сильней меня. Эти соревнования перестали для меня что-либо значить, я лишь хотел, чтобы от меня побыстрее отстали. Но я с горем пополам все-таки взял себя в руки. Нельзя ставить на себе крест. Нельзя. Все прошло, как в тумане. Помню только, что У.А.Н. был на нервах и ни разу на нас не прикрикнул, наоборот, кажется, пытался как-то поддержать, но он этого не умел. Я смотрел в одну точку, собираясь с мыслями, пока не объявили мое имя. Это имя показалось мне таким чужим, что я не сразу осознал, что оно мое. Я вышел на лед и почувствовал, как сотни глаз наблюдают за мной в ожидании моего величайшего позора. На миг я обернулся — лишь на миг — и увидел У.А.Н., который смотрел на меня с искрами в глазах, сложив ладони в замок. Уловив мой взгляд, он коротко кивнул. Простой мимолетный жест дал мне сил переступить через себя и доказать, что я потратил эти годы не зря. Я чего-то стою. Хотя бы в то мгновенье глаза У.А.Н. убедили меня в этом. У.А.Н. внимательно наблюдал за мной. Я чувствовал (хоть и не видел) его взгляд среди тысячи других. Возможно, он молился, чтобы я его не опозорил, а, быть может, он действительно верил в меня. Невозможно разгадать такого человека, как У.А.Н. Но я знаю, что я его не разочаровал, в первый и последний раз. Я не считаю, что мое выступление было чем-то выдающимся. Но я вложил в него всю накопленную боль. Искусство рождается исключительно благодаря разочарованиям и никем не понятой тоске — это можно отнести и к фигурному катанию. Я предполагал, что этот день может оказаться моей последней возможностью показать себя на льду перед У.А.Н. Я больше не смогу найти цель дальше убиваться на тренировках — даже перспектива видеть У.А.Н. меня не убедит. Как только закончится мой перформанс, я знал, что окончательно потеряю контроль над своим телом, потому что я не хочу больше отвечать за него, а в фигурном катании без этого никак. Я знал, что по окончанию мой дух тут же покинет тело и оставит его на произвол судьбы. Вы (кто — вы?) можете посчитать это бреднями сумасшедшего, но вы никогда не поймете, что я имею в виду, пока не почувствуете этого на своей шкуре. Как только я закончил, стадион, кажется, разразился аплодисментами. Но я ничего не почувствовал, никакой гордости за себя. Мне хотелось побыстрее уйти, чтобы это наконец закончилось. Я нашел в себе силы покинуть лёд. Все вокруг было размыто. Мне казалось, что я разваливаюсь на части. Тогда я встретился взглядом с У.А.Н. Он слабо улыбнулся мне и сказал: «ты молодец». Это все, чего я удостоился от него за четырнадцать лет тренировок. Я, наверное, заслужил это… Но эти слова казались чем-то таким невозможным, недостижимым, что я до сих пор не могу перестать о них думать. У.А.Н. похвалил меня. Я никак не смог ответить на это, хотя сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. Из глаз потекли слезы. Я был так благодарен У.А.Н., хоть это и выглядело так глупо. Несомненно, я понимал, что это разовая акция, и ничего такого от него больше не услышать. Но тогда я засомневался в своем решении покинуть мир фигурного катания. Я был готов и дальше медленно убивать себя, лишь бы У.А.Н. хоть раз повторил эти слова. Скоро поедем домой. Я позвонил маме и все рассказал. Она очень обрадовалась, но не столько за меня, сколько за себя. Не долго ей осталось радоваться. Скоро она возненавидит меня снова, сильней, чем когда-либо, когда я скажу ей, что больше не хочу этим заниматься. Но это будет позже. Сейчас нужно закрыть глаза и попытаться забыться во сне.»       Записи прерываются очередным портретом самого Шуры. Он разглядывает нарисованного себя и замечает, что ровных линий нет, все они дёрганные, рваные и будто бы сделаны наспех, в попытках успеть, пока вдохновение (оно же движет всеми юными художниками?) не ускользнуло из рук. Рисунок красивый, но рассматривать его в каком-то роде страшно: разум будто переносится в тело Игоря и заставляет прочувствовать его невыносимую боль. Она распространяется по всему телу противными импульсами, давящими на нервы и вызывающими зуд под ногтями и, кажется, в самих костях.       Шура принимается неосознанно чесаться, но быстро приходит в себя и замечает — Игорь нормально не прорисовал глаза. Возможно, это простая ошибка, а, возможно, скрытый замысел, намекающий на «слепоту» Шуры касательно поведения близких для него людей. Если это так — вышло достаточно оригинально и обидно. Шура смотрит на свой портрет, понимает, что глаза слишком аккуратно зачёркнуты, чтобы быть «психом» сорвавшегося подростка. Тот специально закрасил часть лица чёрным, вложив свои мысли и обиды. Он имеет право злиться, ненавидеть и беспомощно желать худшего. Его сломали. Вероятно — Евгений оказался таким же переломанным вдоль и поперёк, рядом с ним не оказалось тех, кто мог бы выслушать изнасилованного парня и предложить ему помощь. Евгений, как и Игорь, был вынужден нести бремя боли в себе. Наверное, ему виделся выход только в наркотиках, делающие переживания прошлого мелочью. Шура просто упустил, а, точнее, намеренно проигнорировал момент, когда сын перестал походить на себя, осунулся, превратившись в подобие человека, и оказался способным мыслить только о том, где взять деньги на очередную дозу. К своему сожалению, Шура понимает — он лично спонсировал наркоманию родного ребёнка, не желая вникать, куда уходили те суммы.       По телу пробегает ток, Шура закрывает дневник, вертит его в руках, рассматривает, будто увидел его впервые, и подмечает, что ничего слащавого в записях нет. Там не влажные и наивные фантазии глупого человека. Нет, там исповедь того, кто медленно теряет частицы себя в мире, где оказался никому не нужным, от того и безгранично одиноким. Игорь, никогда не знавший родительского тепла, принимал за романтические чувства то, что имело иной характер. А разве сирота при живых родителях мог иначе? И на что только Шура злился? На то, что сам был таким вшивым родителем, и его сын также тянулся к любому источнику заботы? По факту так и есть. Евгений, вроде как, не мог построить нормальных отношений даже в те периоды, когда «точно завязывал навсегда». Он не объяснял, что было причиной расставаний, Шура не интересовался, но именно сейчас понял — его сын искал не партнёра, а родителя.       Вероятно — Игорь сейчас занимается тем же самым, если, конечно, от тяжести прошлого не прикоснулся к бутылке или шприцу. Шура больше не осуждает ни Игоря, ни Евгения, а только глубоко сочувствует им и искренне ненавидит себя, не сделавшего за жизнь ровным счётом ничего хорошего. Хочется исчезнуть, а ещё поговорить с Васильевым и понять, чем он думал, когда ломал детей, лишая их остатков достоинства. Глупо? Да, прямо как те самые дневники Игоря, но чем чёрт не шутит?       Шура снова и снова набирает номер Васильева, долго не получает ответа и почти сдаётся, когда в динамике раздаётся хриплый пьяный голос:       — Чего такое?       Васильев пьян, наверняка поводов для этого нет, он просто любит «присосаться» к бутылке, ссылаясь на «тяжкую долю». Правда, он не любит уточнять, что она из себя представляет — жалкая зависимость, возникшая на почве нервозности и чём-то ещё. Васильев как-то устраивал Шуре лекцию о том, почему и зачем пьёт, и что это не есть проявление слабости, а, наоборот, демонстрация силы. Тот монолог был схож с тем, что произносил Семён Мармеладов из «Преступления и Наказания» Фёдора Михайловича Достоевского. И книжного «философа», и Васильева объединяло то, что Шура в глубине души презирал их за пьянство, но и из-за него же обожал, ведь оно позволяло почувствовать себя «выше» и важнее.       — Алло?! — Васильев ревёт медведем, а Шура растерял мысли и теперь не представляет, как начинать диалог.       Действительно, с чего в этом случае можно начать? Сразу с обвинений? Из вежливости узнать, как там дела? Или как? Шура не представляет, уверенность и гнев стремительно покидают его разум, оставляя тело с пустой головой.       — Алло-алло, это я, Шурик, — Шура выдавливает из себя слова и решает, что слишком налегать на пьяную морду не стоит. Она ничего не сообразит, но и слишком церемониться тоже нельзя: не с барином идёт разговор.       Вот он с Васильевым протекает неуклюже, пока тема относительно плавно не перекочёвывает на произошедшее много-много лет назад. Шура ждёт, что Васильев сбросит трубку или накричит, или начнёт оправдываться, но он… начинает смеяться? Да, он мерзко гогочет, похрюкивая и хрипя в трубку. Ему весело. Ни черта он не сожалеет Он не мог принять сказанное за шутку, тогда бы обиделся, а не ржал конём.       — Было такое, Шурик, было, признаю, но там ситуация мутная была… Не помню толком, но могу сказать, что пацанёнок брыкался долго и тебя звал, — Васильев громко кашляет. — Но всё было относительно нормально, наверное. Я уже не могу вспомнить твоего… Игоря? Удивительно, что ты помнишь, как это мальчишка себя называл. Он, вообще, Егор кажется… Да, Егор Бортник, помню его только потому что потом он победил, и мы отмывали его медаль. А так обычный пацан, узкий сильно, но все подростки такие.       — Почему ты его вообще тронул? — Спросить за сына у Шуры не поворачивается язык. Ответ предсказуем, лежит на поверхности и обволакивает собой мозг дрожащего от нервов Умана, готового швырнуть телефон в стену.       — А почему тебя это волнует, Шурик, а? Ты никогда не обращал внимания, что я делаю с пацанятами, — пренебрежительно «фыркает» Васильев, только подтверждая свою вину.       Это признание стоило записать, а потом затаскать пьяницу по судам, чтобы он ответил по заслугам и те дети были хоть как-то отомщены. Но разве это имеет смысл? Разве кто-то из пострадавших уже мужчин сможет на суде, прилюдно признаться, что его изнасиловали? Это же позор, а на сторону жертв в этой стране никто никогда не встанет. Все предпочтут бежать от травм, и Васильева спокойно отпустят, пригрозив ему пальцем, мол, трогать подростков нельзя. Да и вряд ли он пострадает: его карьера тренера с позором завершена. Пить публичное унижение ему не сможет запретить, а Шура лишь потратит время впустую. Излишне поздно он прозрел и понял ошибки. Теперь уже поздно, с этим ничего не поделать.       — Да и какая разница? Егор уже лет десять как помер, ему как-то плевать, что я с ним сделал, — задорно смеётся Васильев.       У Шуры внутри что-то обрывается, а в лёгких снова скапливается кровь. Нельзя верить Васильеву, нельзя, пусть он говорит так убедительно, пусть ему и нет никакого смысла врать. Всё равно лучше забыть об этом разговоре раз и навсегда.       — Не неси чушь и иди проспись, — сквозь зубы процедил Шура. — Но помни, что я так просто это не оставлю. Ты ответишь за то, что делал...       — Твой сыночка мне также говорил, — усмехается Васильев. — Вот только я жив-здоров на воле, а он...       — Сукин сын, блядь, — срывается Шура от упоминания своего сына. — Да ты вообще не человек, ты чудовище, как тебя земля только носит...       — А чем ты лучше меня? — прерывает его Васильев. — Будь к тебе больше доверия, быть может, твой сын и Егор рассказали бы тебе все, а не скрывали все до скончания своих дней. Я бы сел в тюрьму, а они были бы живы. Но, Шурочка, ты все просрал, и, боюсь, что я здесь не главное зло. Как там говорилось? «Не суди никого, кроме себя самого»...       Шура не успевает ответить: звонок обрывается — Васильев бросил трубку. Шура со злости бросает телефон в другой конец комнаты.       Егор. Его звали Егор. Шура совсем забыл про это. Видимо, «Игорь» было только псевдонимом. Теперь он вспоминает, как объявляли его имя на соревнованиях — Егор Бортник. Он вспоминает, каким он был в тот день. Его движения были такими воздушными, легкими, и никто даже предположить не мог, с какой болью они ему даются на самом деле. И Шура также был слеп, как и на протяжении всей своей жизнь. Егор был невероятно красивым, утонченным юношей с картин античных художников. Воспоминания о нем постепенно соединялись, как пазл, только в абсолютно хаотичной последовательности. Но некоторых частей пазла по-прежнему не доставало.       Васильев сказал, что Егор мертв. Но Шура отказывается в это верить — откуда Васильев располагает такой информацией? Он из дома-то выходит только за очередной бутылкой, а в интернет заходит, чтобы посмотреть футбол под банки пива, откуда ему, черт возьми, знать? Разве ему можно верить? Это не более чем пьяные бредни. Аргументы вроде бы убедительные, но Шура не успокоится, пока не узнает наверняка — только он без понятия, у кого спрашивать. Но, пока слова Васильева никак не подтверждены, нечего наводить панику. Это не может оказаться правдой. Егор должен быть жив, он должен был справиться со своими травмами и жить дальше, оставив прошлое позади, как страшный сон.       Все это сводит его с ума. Каждый раз открывается что-то такое, о чем, казалось, знали все, кроме него. Вся реальность была сплошным обманом — как разобраться, чему верить, а чему нет? Шура чертовски устал. Он просто хочет правды.       Второй дневник оказался исписан только на половину, до конца осталось совсем немного. Это пугает Шуру. Но все, что ему остается делать — читать дальше. «Приехал домой пару дней назад. В автобусе забился в самый конец и всю дорогу проспал. За эти дни в Санкт-Петербурге я толком не спал. Усталость так резко навалилась. По пробуждению я на секунду подумал, что все произошедшее было лишь сном, я заснул по дороге в Питер и мы только-только приехали. Ничего этого не было. Но нет. Я впервые так сильно хотел домой — раньше я наоборот пожелал бы никогда туда не возвращаться. Дома меня встретила мама и с порога начала расспрашивать обо всем. У меня не было никаких сил и желания это обсуждать, но я не хотел ее расстраивать. Я рассказал, как шла подготовка, про сами соревнования, и как У.А.Н. меня похвалил. Мама, кажется, была рада. У.А.Н. дал нам некоторое время, чтобы отдохнуть. Через несколько дней возвращаемся в привычный строй. Я знаю, что следующая тренировка окажется последней. Но как сказать об этом маме? Мне так стыдно перед ней. Она столько денег на меня потратила, и все впустую. Я стал никем. Надеюсь, мама когда-нибудь меня простит и смирится, что ее ребенок ни на что не годен и абсолютно бесполезен для этого мира. Так получилось, и, видимо, такова моя судьба. Я — сплошное разочарование. В голове только пустота, штиль. Я даже не знаю, как это описать. Мысли почти не посещают меня. Я перестал чувствовать что-либо, кроме усталости. Мышцы кажутся такими тяжелыми — постоянно что-то болит, очень тяжело заставить встать себя с постели, помыться и одеться. А мне так хотелось отделиться от своего тела, сбежать от самого себя. Но это мое бремя на всю оставшуюся жизнь, и я никуда от него не денусь. Я не знаю, как долго продержусь в таком состоянии. Я так устал от себя. Пожалуйста, пусть это прекратится.

***

Сегодня была тренировка. Я не мог смотреть в глаза У.А.Н. Я больше не чувствовал к нему ничего, кроме страха — я ведь видел в нем защиту, единственную опору, но он позволил этому случиться. Я больше не мог ему верить. И знал, что не могу возвращаться сюда, пока не смогу отпустить это. Но вряд ли такое можно так просто забыть и отпустить. Это так и будет преследовать меня до момента моей смерти. И вид У.А.Н. будет каждый раз напоминать мне об этом. Поэтому я больше не могу его видеть. Хочу, но не могу — не вынесу. У.А.Н. снова надел маску диктатора — долго распинался, что не всем дано добиться чего-то существенного в спорте, но те, кто действительно хотят, достигают высот и одобрения публики. Если мы будем отлынивать, то можем забыть даже о бронзовых местах. Все это мы уже слышали. Голос У.А.Н. как-то тревожил меня. Мне хотелось убежать. Я больше не чувствовал себя в безопасности около него. Я, вроде бы, возненавидел его, но вместе с тем безумно хотел упасть в его объятия, разрыдаться и рассказать обо всем. Но как я мог ему довериться? Даже если он ничего не знал, он мне точно не поверит. Чье мнение авторитетнее — друга детства или какого-то ученика? Если бы У.А.Н. хоть одним словом утешил меня, пожалел, но его огромные чёрные глаза по-прежнему неумолимо взирали откуда-то сверху, с той ледяной вершины, куда не доносились никакие крики о снисхождении. Я ненадолго погрузился в свои мысли. Но внезапно почувствовал руку У.А.Н. на своем плече и с испугу отскочил. Возможно, это глупо, но его касание показалось мне электрическим током. Для меня оно было угрожающим. Я что-то пробормотал и убежал в раздевалку. Этот мимолетный жест так испугал меня. Тогда я твердо решил, что больше не вернусь сюда — это меня убьет. Да, я эгоист, который думает только о себе. У.А.Н. лишний раз убедится в мнении касательно меня, ну и пусть. Как я бы я ни любил его... Я так не могу. Видеть его и вспоминать все это. У меня больше нет смысла убивать себя на тренировках, ни в лице побед, ни в лице У.А.Н. Я перестал что-либо понимать. Сейчас, кажется, я жалею о своем решении. Возможно, мне стоит дать У.А.Н. ещё один шанс?...

***

Это конец. Я сломал ногу. Это случилось пять дней назад. С утра болели ноги, но я не придел этому особого значения. В середине дня ноги разболелись так, что мне хотелось кричать. Я отпросился с уроков и отправился домой. Поднимаясь по лестнице, в какой-то момент на несколько секунд я перестал чувствовать ноги вообще — они попросту отказали. После этого я упал и покатился назад с лестницы. Ступеньки в подъезде длинные и высокие. Упал очень неудачно. Перелом оказался открытым. Несколько дней пролежал в больнице, сегодня выписали и отпустили домой. За это время выплакал все, что во мне оставалось. Мать также плакала и проклинала меня — для нее это было еще большей трагедией. Мы оба знали, что все это значит. Я не смогу вернуться к фигурному катанию после перелома. Нет, конечно, после восстановления теоретически я бы мог наверстать упущенное, вот только У.А.Н. не позволит. Он не принимает учеников обратно после травм. Без исключения. Для него они уже переработанный материал. Они пропустят программу и будут сильно отставать, так еще и с учетом того, что нужно будет заново адаптироваться ко всей предыдущей программе после травмы. Так для него и я стану таким же мусором. А никакой другой тренер в здравом уме не возьмет к себе ничем не выдающегося жалкого семнадцатилетнего подростка. Это конец. Блядский конец. Мать теперь даже не смотрит на меня, не разговаривает. Отцу все также наплевать. А я? А что я? Я хочу умереть. Мне ужасно больно. Вся моя жизнь — ошибка. Больше не могу писать.»

***

Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.