ID работы: 14271728

Választás egyedi

Слэш
NC-17
В процессе
230
автор
ТерКхасс гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
230 Нравится 215 Отзывы 68 В сборник Скачать

4. О любви

Настройки текста

Боюсь, не столько стоит жизнь моя, Душа, и тело, и мечты, и беды, Чтоб оценил меня ты, коли я Идя к тебе, не обрету победы.

      Очень хотелось дождя.       Чтобы тяжёлые тучи закутали луну и прикрыли город от неба с его далёкими звёздами. Чтобы размыло свет фонарей, чтобы мокро залоснились асфальт, стёкла и крыши. Чтобы летящие с высоты капли разбили маслянистую мозаику озёрной ряби, чтобы их дробное шуршание по капоту смягчило монотонно-ровный гул мотора.       Да и чёрт с ним, с дождём! Сейчас, наверное, даже просто стакан сельтерской устроил бы… Генрих облизнул губы, но лучше не стало.       — Ты можешь ехать быстрее? — спросил он Иоганна и, только получив в ответ совершенно дикий взгляд, понял, что и каким тоном сморозил. — Я…       — Асфальт сухой, — бесстрастно отозвался Иоганн. — Но быстрее незачем. — Он отвернулся к дороге и перехватил руль, сжал тонкий махагоновый обод так, что побелели костяшки. Однако голос его остался спокойным: — Мы уже скоро приедем.       Генрих мимолётно нахмурился.       — Я чем-то обидел тебя?       Иоганн молча покачал головой. Чуть расслабил пальцы, выдохнул едва слышно — но слышно, как будто вздохнул. Спросил намного мягче:       — У тебя дома срочное дело? Зачем торопиться?       Генрих недовольно дёрнул плечом, провёл рукой по лицу. Осталось душное ощущение шероховатого, липнущего к коже тепла. Догадавшись, он опустил стекло — в салон плеснуло прохладой, и стало полегче.       — Хочется залезть в душ и стоять под водой минут сорок, — признался он. — Мерзкое ощущение, меня будто пеплом засыпало. Будто весь город засыпало. Устаю от таких… мероприятий.       — А мне показалось, всё прошло лучше, чем ты рассчитывал, — полувопросительно произнёс Иоганн; похоже, он был рад поддержать пустяшный разговор, как будто увидел в нём повод от чего-то отвлечься.       — Намного лучше! — Генрих охотно ухватился за возможность избавиться от вязкой застойной тишины. — Сам удивлён, как складно вышло. Да и княжонок больше нелепый, чем неприятный.       — Ты, главное, не обманись первым впечатлением.       — И не собираюсь. Но дело, знаешь, не в нём. Вообще не в чём-то конкретном. Просто всё это так… поверхностно, глупо, претенциозно. Тошно время тратить.       — По крайней мере, ты тратишь его с большей пользой, чем тот, кто додумался утыкать цветами ананасы.       Генрих скривился:       — Метафорический лейтмотив всего вечера. Напыщенная бессмыслица — и ничего больше.       — Значит, запись романса могу не искать? — чуть быстрее, чем стоило бы, усмехнулся Иоганн.       Генрих повернулся, обыскал глазами его лицо — видимую в профиль часть.       — Нет, ту последнюю песню ты мне, пожалуйста, найди, — проговорил задумчиво, цепко приглядываясь к реакции.       — Почему именно её? — реакции предсказуемо не последовало.       Не дрогнули, сжавшись, губы, не дёрнулась выскобленная бритвой щека. Иоганн владел собой великолепно: ничто в его мимике не указывало на какие бы то ни было душевные переживания. И в голосе слышалось разве только лёгкое любопытство.       А всё же он вовсе не был так безмятежен, как казался, — это Генрих видел, чувствовал. Но настаивать на откровенности, выпытывать что-либо, конечно, не собирался. Давно прошло то время, когда подобная скрытность Иоганна виделась несправедливым, незаслуженным недоверием — и вызывала жгучую обиду.       Может быть, повзрослев, Генрих понял: не всё, происходящее вокруг, относится к нему, требует его оценки и вовлеченности. А может быть, признав, как мучительны были для него даже самые благонамеренные действия Иоганна, он перестал отказывать себе в праве злиться и испытывать боль — и смог, наконец-то, простить.       Теперь Генрих не смирялся с поступками и решениями Иоганна из страха потерять его. Не пытался всучить ему ответственность за самого себя — чтобы тем самым удержать рядом, привязать прочнее. Генрих научился доверять и уже не видел никакой угрозы в том, что Иоганн не раскрывал перед ним душу нараспашку по любому поводу.       Для Иоганна не показать своей тревоги было отчасти способом совладать с ней. Генрих прекрасно знал это — и не хотел добавлять головной боли любимому человеку, ради сиюминутного собственного комфорта лишать его испытанного средства защиты.       — Почему именно ту песню? — переспросил он. — Не знаю. Просто понравилась. Без какого-то подтекста. — И попробовал сменить тему: — А как тебе концерт? Что думаешь?       — О романсах — или об их слушателях?       Вот такой Иоганн — внимательный к нюансам, вникающий во все детали, неуловимо насмешливый — совсем не вызывал никакой тревоги, был привычным и понятным.       — О мистере Кёртисе, — решил уточнить Генрих; ему действительно было интересно.       — Тебя его сайгонские приключения заинтриговали, да? — Иоганн хмыкнул. Чуть прищурился, будто отмеряя что-то невидимое. Вынес вердикт: — Слишком карикатурный. Похож на «чистого» посольского, который строит из себя шпиона, чтобы впечатлить недалёкую публику. Если и впрямь из ЦРУ — или другой западной службы, что тоже возможно — то намеренно привлекает внимание. Вероятно, провокатор или создаёт дымовую завесу для своих истинных задач. И ни в каком Вьетнаме, разумеется, не был.       — Почему не был? — удивился Генрих.       Иоганн неопределённо пожал плечами:       — Мне так показалось. А вообще, знаешь, я к нему не слишком приглядывался. Прости, другим был занят.       «Чем же это?» — хотел спросить Генрих, но не спросил. Было совершенно очевидно: не расскажет. Вот только как профессионал, умеющий мастерски путать следы, мог избрать настолько неловкий способ уйти от ответа?..       Генрих положил в копилку своих наблюдений очередную странность и попытался продолжить разговор в нейтральном русле, всё ещё полный решимости не тревожить Иоганна понапрасну.       — У тебя на завтра какие планы?       — Есть кое-какие дела, — уклончиво ответил тот и надолго замолчал.       Если бы они не подъехали к дому и Иоганну не нужно было разворачивать машину к воротам в узком тупике — что требовало определённой сосредоточенности — Генрих бы, наверное, вспылил. Он чувствовал себя на минном поле, где уже и самые невинные вопросы вскрывали новые поводы не просто обеспокоиться, а сразу — начать паниковать.       Можно было подумать, что Иоганн испытывает его терпение специально. Проверяет, в какой момент самообладание Генриха истончится окончательно, вот и придуривается, нарочно распаляет его подозрения. Поднимаясь из гаража в дом по неярко освещённой, отделанной деревом и мрамором лестнице, Генрих даже успел обвинить себя в излишней мнительности. Перебрал факторы, способные указать на взвинченное состояние Иоганна, — от едва заметных до бросающихся в глаза — чтобы удостовериться, что ничего не выдумал.       Но когда он почти сумел внушить себе, что все эти опасения беспочвенны и вызваны, вероятно, усталостью, — Иоганн неожиданно и крепко обнял его сзади. Всколыхнул ближайшее пространство запахом табака, кофе, собственных едва слышных духов; буквально вцепился в Генриха, притиснул к груди. Щекоча горячим дыханием, в самое ухо зашептал тихо, отчаянно:       — Ya tak lublyu tebya, tak davno lublyu…       Ужас окатил ознобом — морозным, пронзительным. Генрих задохнулся, закусил губу, едва не споткнулся о ступеньку.       Никогда — никогда в жизни! — Александр не сказал ему и слова по-русски. Молнией проскочило в сознании: «Как хорошо, что он не видит моего лица! — и тут же сменилось издевательским: — Значит, всё — моя мнительность, так?»       Но нужно было реагировать, а не стоять столбом. И, лихорадочно придумывая, что делать, Генрих сумел собраться, справился с собой. Развернулся, обхватил Иоганна за плечи, насмешливо сказал:       — Вижу, концерт тебя впечатлил. Всё ещё поёшь тот романс?       Серые глаза напротив заледенели. Александр отодвинулся, поднял руку, тронул губы Генриха, как если бы просил помолчать. Задумчиво погладил по щеке и челюсти, увёл ладонь ниже — и, медленно сжав пальцы на его горле, одним коротким движением впечатал спиной в стену. Всё это время Генрих смотрел на него молча, словно загипнотизированный, и только в последнее мгновение инстинктивно приоткрыл рот, чтобы вдохнуть больше воздуха.       Это был вопиюще нечестный приём. Чужая ладонь не давила на гортань — чётко выверенная порция боли по обеим сторонам шеи оказалась ровно такой, которой Генрих не просто не боялся, но которую хотел. Стало трудно дышать и невозможно сглотнуть, но он не попытался вывернуться; прикрыл глаза, из-под ресниц разглядывая Сашу.       Тот шагнул ближе, почти вплотную приблизил своё лицо к лицу Генриха, нежно коснулся губами его приоткрытых губ, провёл языком по чувствительной границе слизистой, невесомо поцеловал. Генрих не сдержался: заскулил в это мягкое, влажное, тёплое. Потянулся навстречу — не вышло, хватка на его горле была железной. От недостатка кислорода уже кружилась голова и перед глазами плыли круги. А когда свободной рукой Александр уверенно провёл у него между ног, продолжая целовать контур губ ласково и невинно, — сквозь ткань прижал привставший член, погладил — желание ошпарило Генриха болезненно и остро, будто внезапный ожог.       Тревога перекипела в возбуждение за долю секунды. Генрих задушенно всхлипнул, выгнулся, чтобы продлить ласку — и Александр сразу отпустил его, легко коснулся локтя, словно хотел уберечь от возможной потери равновесия. Генрих закашлялся, согнулся, упираясь лбом в так кстати подвернувшуюся ключицу, сделал несколько судорожных вдохов и наконец поднял голову.       — Даже не поцелуешь нормально? — хрипло спросил он.       Александр улыбнулся — только у него получалось так: восхищённо, бесхитростно и хищно одновременно. Наклонился ближе, шепнул бархатно, доверительно, словно раскрывая секрет:       — Не могу. Или я тебя прямо здесь отымею.       Генрих вздрогнул, непроизвольно повёл плечом, сбрасывая с загривка волну мурашек. Хохотнул, подался вперёд, носом ткнулся в тёплую щёку.       — Я ещё, как ты помнишь, собирался в душ.       — Постарайся управиться быстрее, чем за сорок минут, ладно? — невозмутимо попросил Иоганн.       Да, это был совершенно очевидный способ уйти от ответа — от всех ответов сразу. Но не только. А если бы Иоганну стало от этого легче — Генрих и сам отдался бы ему прямо на лестнице.       Беспокойство, увы, никуда не делось, но именно Иоганн научил Генриха, как справляться с неприятными ощущениями — когда больно, страшно или, например, холодно. Нужно максимально расслабиться, ни в коем случае не тратить силы на борьбу с источником дискомфорта, не пытаться забыть о нём — всё равно не получится — но принять как данность и, сохраняя это отношение, не сбиваясь с него, сконцентрироваться на каком-то другом чувстве.       Александр всё-таки прекрасно понимал, что делает — и так же прекрасно знал Генриха. Раздразнив и взбудоражив его откровенным обещанием, теперь он вёл себя деловито, будто добропорядочная жёнушка. Недолго повозившись с ключами, открыл дверь в дом с лестничной площадки, пропустил Генриха вперёд и сразу потащил на второй этаж, по пути зажигая свет.       В гардеробной с укором проследил, как Генрих скидывает обувь — не расшнуровав и небрежно наступая на задники лакированных туфель — но ничего не сказал. Вытряхнул его из фрака, забрал жилет и галстук. Пока Генрих раздевался, принёс халат… Не забыл даже вручить стакан воды!       Генриха такое поведение подспудно раздражало — и отвлекало. Отчасти веселило — и отвлекало тоже. Но на самом деле преувеличенная забота была приятной и в целом небесполезной. Ведь сам он бы бросил фрак в одной комнате, брюки в другой, а смятую, но всё ещё сохранившую крахмальную жёсткость рубашку наверняка повесил бы к чистым.       — Старик, может, и в душ меня проводишь? — усмехнулся Генрих перед дверью ванной.       — Сам справишься, — парировал Иоганн; но рванул к себе за пояс халата, прижался бёдрами, жарко выдохнул в шею, высвободил плечо Генриха из-под стёганного шёлка, впечатал поцелуй в старый шрам. — Не задерживайся, — потребовал, жадно и пристально глядя в глаза. — Я тебя жду.       Оставшись в одиночестве, Генрих швырнул халат на кушетку под окном, стянул бельё. Крутанул воду в душевой и, шагнув под ещё холодные струи, прижался к не успевшему нагреться, приятно гладкому ониксу стенной панели.       Исступлённого горячечного возбуждения, овладевшего им на лестнице, он уже, конечно, не испытывал, но тело сладко ныло в предвкушении, и мысли путались. «Стерва!» — в сердцах выругал он Александра, развернулся и запрокинул голову, позволяя воде окатить лицо.       Как ни странно, Иоганна Генрих любил уязвимым, а Сашу — вот таким, почти безжалостным. То есть любил-то Генрих его любым и всяким, но в постели ценил то самое потаённое и редкое, чего получалось добиться. Хотя поначалу им бывало трудно друг с другом — причём именно из-за Генриха.       Он никогда не считал себя стеснительным, да и причин для такого мнения не нашлось бы. Секс представлялся довольно простой и приятной штукой, и Генрих не накручивал вокруг этой темы лишних сложностей. Если ты нравишься девушке — скажем, спортсменке из рижского мотоклуба — а она тебе тоже симпатична в своём обтягивающем стройную фигурку кожаном костюме и не прочь провести время вместе «в дальней загородной поездке» — так чего же ещё надо?..       Отец как-то вызвал его к себе в кабинет — Генриху было лет одиннадцать или около того — и безо всякого повода зачитал пространную лекцию о «связях, подобающих молодому человеку его статуса». Крайне смутные на тот момент представления Генриха об этих самых связях, надо сказать, существенно расширились. С одной стороны, ему понравилось: целых полтора часа провести с отцом, будучи безусловно в центре его внимания — конечно, здорово! А с другой стороны, из кабинета тогда Генрих вышел обескураженный и убеждённый, что взрослые люди всё-таки не очень нормальные.       Крепко запомнились три главных императива — заботиться о здоровье, вынимать вовремя и никогда не спать с прислугой. Сухую содержательность отцовской лекции Генрих оценил существенно позже, когда понял, какая чушь упревает по аналогичному поводу в головах его сверстников. Один считал, что женщины биологически не могут получать удовольствие от близости. Другой — хвастал такими подвигами, воплощению которых в реальности препятствовала человеческая анатомия. Третий вообще жил с уверенностью, что рукоблудие приводит к импотенции, слепоте и параличу…       Рудольф Шварцкопф был человеком «прогрессивных взглядов в произвольных областях». С его точки зрения, зависимость от любых физиологических потребностей выдавала натуру слабую и избалованную — но и только. Поэтому избыточная сосредоточенность на плотских удовольствиях расценивалось им примерно на уровне попытки прокрасться ночью в кладовую и сожрать весь найденный шоколад.       От шоколада Генриха потом долго тошнило, а хуже всего были чётко различимые отцовские разочарование и презрение — так что урок оказался накрепко усвоен. Но когда через несколько лет экономка застала Генриха за утренней мастурбацией и нажаловалась господину Рудольфу, тот разразился негодованием — как смела эта распущенная особа подглядывать за его сыном! — и немедля рассчитал её. Генриху, правда, тоже влетело — но косвенно: отец запретил ему ехать на ночной пикник после выпускного, холодно заметив, что Генрих вполне справляется с «такими развлечениями» и дома.       Впрочем, с собой Генриху и впрямь было комфортнее, чем с девушками. В положенном возрасте столкнувшись с утренней эрекцией, он первое время не вполне понимал, как с этим быть, но природа быстро взяла своё. Генрих догадался, что тереться о скомканное одеяло совсем не так приятно, как трогать себя самому, представляя что-нибудь… эдакое. Ни о какой порнографии речи не шло — грубая откровенность скорее показалась бы Генриху отталкивающей. Однако что-то он точно воображал, пусть и не помнил содержания.       Зато хорошо помнил, каким ужасающе громким казался каждый шорох: скрип кровати или даже собственное дыхание — и как он глушил стоны подушкой, прижимал её к лицу до самого конца, пока не начинал задыхаться.       Генрих не боялся, что его застанут за «непристойным» занятием — благодаря всё той же лекции: отец упоминал онанизм как нейтральный технический термин, а значит, ничего особенного тут не было. Просто Рудольфа Шварцкопфа всегда страшно раздражал любой шум, мешавший работать, — и всё детство Генриха приучали вести себя тихо: ругали, наказывали, однажды даже выпороли за ор.       Физиологически близость с женщиной, очевидно, ощущалась приятнее самоудовлетворения, но ради неё приходилось — на взгляд Генриха, совершенно неоправданно — прикладывать массу усилий. Как минимум, нужно было о чём-то с избранницей хоть немного поговорить — а это чаще всего оказывалось дико скучно. Да и лёгкую на подъём девицу требовалось ещё где-нибудь найти. Проститутками он, разумеется, брезговал; с девушками из приличных семей ничего такого делать не предполагалось — ни до, ни даже после свадьбы.       Рижские эротические увлечения Генриха стоило бы считать актом юношеского протеста и попыткой доказать себе свою состоятельность. Их было немного — меньше десяти — и ни одна ему на самом деле не нравилась, хотя среди них попадались красивые. Но все они были ничуть не похожи на таинственных, отрешённых и прекрасных дев из его фантазий. Главным образом потому, что в этих фантазиях вечно хлестала кровища, произносились громкие клятвы, герои постоянно страдали от возвышенных чувств, и — в идеале — кто-нибудь обязательно жертвовал собой, погибая на руках у возлюбленной.       Генриха шатало от одержимости сумрачным тевтонским романтизмом к ожесточённому осуждению собственной сентиментальности. Более-менее эти противоречия улеглись, только когда он поступил в университет. Учиться Генриху нравилось, несмотря на то, что факультет выбирал отец; техническая специальность требовала аналитического мышления и заставляла проявлять трезвость ума. К тому же, Генрих увлёкся мотоспортом — азарт и адреналин гонок почти выжгли всякую мечтательность. Но…       Когда Иоганн тащил его, наглотавшегося воды, на корму перевернувшейся лодки — и пенящиеся штормовые волны казались дикими и чёрными на фоне тёмного неба, рассечённого молнией, а собственная рука выскальзывала из спасительных пальцев друга — это было до одури страшно, неотвратимо — и восхитительно.       Уже на берегу, продышавшись и прокашлявшись, Генрих пришёл в себя и ничего «восхитительного» в ситуации, конечно, не нашёл — кроме самоотверженной отваги Иоганна. Но тот сразу проявил привычные свои занудство и ограниченность, не дал слишком уж собой восторгаться. Так что инцидент с неадекватным стремлением романтизировать всё подряд можно было считать исчерпанным.       Второе возвращение к юношеским грёзам случилось уже в Берлине. Если бы в то время Генриху кто-нибудь сказал, что самый яркий чувственный опыт в жизни ему принесут встречи с чужой любовницей и отношения с советским разведчиком, он бы, наверное, даже не оскорбился, а сразу вызвал психиатрическую службу, ведь место умалишённых — в дурдоме. А всё-таки именно Лорен как-то разглядела, что окажется для Генриха неотразимо привлекательным.       Вообще, родись она на полвека раньше — скорее всего, стала бы одной из звёздных куртизанок Прекрасной эпохи, соперничала бы с какой-нибудь Клео де Мерод или Линой Кавальери. Не то чтобы Генрих хоть немного интересовался дамами французского полусвета, но их рисовали Дега и Больдини — а Иоганн выяснял о работах своих любимых художников всё до мельчайших деталей и имел привычку вываливать эти подробности на Генриха. Поэтому теперь тот легко мог назвать имена идейных предшественниц Лауры Виттекинд — так Лорен звали на самом деле.       И хотя она родилась именно тогда, когда родилась, — а в нацисткой Германии было не принято публично выбрасывать миллионы на содержанок — из-за неё тоже стрелялись на дуэлях, ей дарили уникальные бриллианты и посвящали восторженные стихи. Впрочем, будучи женщиной совсем не глупой, Лорен быстро нашла себе покровителя — и стала любовницей князя Вальдек-Пирмонтского, кузена королевы Нидерландов и обергруппенфюрера СС.       Князь сам притащил к ней Генриха — со вполне определённой и недвусмысленно задекларированной целью. По какой-то причине он был абсолютно убеждён, что Лорен станет жертвой обмана и немедленно упадёт в объятия какого-нибудь тайного еврея, стоит ему хоть ненадолго покинуть Берлин. При этом неотложные дела вынуждали князя уехать.       Во-первых, его супруга вознамерилась рожать в фамильном замке, вероятно, прямо по соседству с расположенной там штаб-квартирой ввереного руководству её мужа оберабшнита СС. Во-вторых, в находившемся на подотчётных князю землях концлагере Бухенвальд должны были установить особое расстрельное устройство, а для этого требовалось его решение, можно ли вырубить небольшой участок старинного леса.       И князь придумал остроумнейший план: временно подложить свою любовницу под какого-нибудь подходящего молодого человека. Безупречного арийца, не обременённого невестой или семьёй — при этом недостаточно влиятельного, чтобы составить конкуренцию самому князю в глазах Лорен.       В те первые месяцы «на родине» Генрих попросту не осознавал большей части происходящего вокруг. Впрочем, это не помешало ему понять: Вальдек-Пирмонтский уговаривает его ещё и затем, чтобы навязать потом своё покровительство. А вниманием к «настоящему» Шварцкопфу — Генриху — собирается уязвить сына горничной Вилли, которого много лет подчёркнуто игнорировал.       Ссориться с дядей не хотелось. Тогда Вилли ещё не успел раскрыть перед племянником всю силу своего красноречия, всю мерзость нацистских элит — вообще нацистского чего угодно — и даже казался членом семьи. Но безумное предложение князя настолько изумило Генриха, что он в весьма насмешливой форме согласился познакомиться с фрейлейн Виттекинд.       Генрих думал, что познакомится — и распрощается, едва станет скучно. И уж конечно, он не планировал приезжать ещё хоть раз. Оказалось, что с Лорен вообще не бывает скучно — а навещал он её ещё почти три месяца. Оборвалось как-то само. Зимой Генриха отправили в Триполи, а Лорен внезапно вышла замуж за высокопоставленного американского дипломата — возможно, он действительно был тайным евреем — и уехала к респектабельной жизни в США.       Как она распознала, учуяла, что нужно, — Генрих не понимал до сих пор. Он ничего такого ей не рассказывал; но когда приехал второй раз, Лорен ждала его в купели, установленной посреди тускло освещённого свечами зимнего сада. Это был скорее маленький бассейн из серого искристого гранита — с невысокими бортиками, наполовину заполненный водой и засыпанный цветами. Сначала этот балаган с каменной ванной в оранжерее показался Генриху страшно нелепым. Но он подошёл ближе — и как-то разом забыл весь свой сарказм.       Лорен лежала на спине, расслабленно раскинув руки, и её тёмно-рыжие, оказавшиеся неожиданно длинными волосы колыхались в воде, будто диковинные водоросли. Из одежды на ней была массивная золотая цепочка и плавающие вокруг цветы. Лениво бликующей отсветами тёмной воды не хватало, чтобы покрыть стройное тело целиком, и рядом с розовым соском, задевая его краем лепестка, медленно покачивалась такая же розовая крохотная кувшинка.       Наверное, это был первый раз, когда Генрих испытал настолько яркое возбуждение — причём не от физической стимуляции. Он резко вдохнул горчащий чем-то травянистым воздух и чуть не свалился в купель — хотя потом Лорен всё равно утянула его именно туда. Вода оказалась тёплой, терпкий странный запах — полынью, а губы Лорен податливыми и ласковыми. Единственная её ошибка заключалась в том, что она отчего-то решила: Генриху обязательно захочется её притопить. От подобной перспективы он пришёл в ужас, и в итоге они перебрались в спальню, на кровать. Но эта невозможная полынная Офелия в чёрно-золотом врезалась в память Генриха, наверное, навсегда — и снилась ещё долго.       Лорен вообще быстро подстраивалась под чужие желания, но не послушно выполняла их, а загоралась ими сама; с ней всегда было очень легко. При этом она как будто создавала вокруг себя отдельный маленький мир — среди фантасмагорических интерьеров её виллы даже не нашлось места для часов — и умела хранить тайны. Если бы не Лорен, Генрих мог ещё долго ничего не знать о себе, своём теле и своих реакциях — и может, многого не узнал бы вовсе.       «Тебе надо попробовать с мужчиной», — как-то сказала она ему. Генриха это развеселило. Во-первых, предлагать такое своему любовнику могла, конечно, только фантастически уверенная в себе женщина. Во-вторых, мужеложство казалось ему чем-то одновременно нелепым и отвратительным, так что Генрих совершенно искренне счёл слова Лорен шуткой. В шутку он и ответил — что офицеру СС довольно трудно найти среди коллег кого-то, с кем вышло бы предаться, как это официально называлось, «противоестественному разврату».       Лорен остановила его прикосновением к губам, покачала головой. «Ты не "офицер СС", — сказала она таким странным тоном, что Генрих решил не спорить. — С этими даже не думай. Найди кого-нибудь… хорошего. Ты искренний, чувственный, раскованный и ничуть не испорченный. Это редкость. Но тебе не нужна женщина. — И разрушая собственную внезапную серьёзность, проказливо рассмеялась, потёрлась щекой о его бедро, заглянула в глаза: — Хотя мне, как женщине, этого, конечно, очень жаль».       Генрих, естественно, следовать таким советам не собирался. Когда Лорен была рядом, он почти готов был ей поверить — она очевидно лучше него ориентировалась во всём, имевшем касательство к интимной жизни: и вообще, и к интимной жизни Генриха в частности. Но стоило вернуться в обыденность — и мысль о сексе с мужчиной не вызывала даже любопытства. Да и «кем-нибудь хорошим» в его жизни можно было назвать разве что Иоганна, а его Генрих навсегда потерял из-за собственного тупого высокомерия — и вспоминать об этом не хотел.       Потом стало уже всё равно. Спьяну Генрих точно наломал бы дров, если бы не приставленная дядей охрана — ведь такой «тонко чувствующий своего фюрера ариец» никак не мог оказаться грязным педерастом. Впрочем, Генрих предавался саморазрушению упрямо, ожесточённо и неизобретательно — не требовалось много ума, чтобы разыскать его в очередном притоне.       Смутно вспоминались какие-то клубы, чья-то колючая щека у собственного живота, торопливая дрочка: прикосновение сильной мужской руки было приятным, всё остальное — омерзительным. В редкие моменты вынужденной трезвости Генрихом владело тягостное недоумение от собственных действий — он же не был одержим похотью и не собирался воровато совокупляться не пойми с кем в каком-нибудь вонючем туалете. Но накачавшись коньяком, признавал, что такая грязь — именно то, чего он заслуживает, просто нужно перестать себя, наконец, жалеть.       Всё это кончилось бы очень скверно, но тут Вилли решительно выслал Генриха в Прибалтику — и стало ещё хуже. Наивная попытка спасти профессора Гольдблата — и хоть что-то человеческое в самом себе, закономерный итог, конфликт с рейхскомиссаром, скандал, ранение, издевательское награждение Железным крестом, беспробудное пьянство в санатории для эсэсовцев, командировка в Варшаву, к которой Генрих отнёсся с совершеннейшим равнодушием…       Иоганн — теперь обоснованно самоуверенный, сверкающий льдистой улыбкой обер-лейтенант абвера Иоганн Вайс — возник посреди всей окружающей мерзости, как прожигающий бумагу уголь. Само собой, Генрих знал о карьерных успехах бывшего друга, ведь он наводил справки — и даже осторожно расспрашивал о Иоганне Лансдорфа, когда тот попался ему на приёме у Гиммлера.       Но этот противоречивый — отчётливо высокомерный, а через мгновение уже участливый — полный злой весёлости и одновременно строгого достоинства незнакомец оказался слишком… неожиданным. Сразу захотелось как-то его впечатлить, и — хотя Генрих надрался прямо с утра — он сумел взять себя в руки и провести допрос Лансдорфа с такой жёсткой непреклонностью и коварной иронией, каких сам от себя не ожидал. Не присутствуй там Иоганн, Генрих бы и половины сказанных им слов, наверное, не вспомнил!       Но Иоганну, как выяснилось, не терпелось вернуться в общество Ангелики Бюхер — блёклой шлюхи фон Зальца с эпатажными манерами и бесцветными рыбьими глазами. Привычные Генриху чувства — апатию и отвращение ко всему на свете — пополнила внезапная ревность, которая даже довела его до «костлявых ключиц» Ангелики, а ниже падать было уже некуда.       Но если забыть об этой пустой нелепице, дальше в жизни Генриха был один только Иоганн. Хотя, конечно, тогда он не мог и подумать, будто этот невероятный человек — единственный, кто всерьёз заботился о нём, и единственный, способный истерзать его до самого кромешного отчаяния всего парой спокойных слов, — когда-нибудь окажется с ним в одной постели. Но других Генриху уже не хотелось — никого. А потом… всё вышло, как вышло.       Александр оказался изумительным любовником — несмотря на всю свою более чем странную советскую мораль. Отзывчивый, открытый, внимательный… Он не тащил в постель ничего лишнего, никаких социальных игр, соревнований и стереотипов, не боялся получать удовольствие сам и доставлять его другому. Рядом с ним Генрих чувствовал себя желанным, единственным, для кого предназначались и страсть, и нежность — словно Александру тоже был нужен только он один.       Но именно поэтому Генрих — в силу собственного несовершенства — иногда просто чудовищно усложнял им жизнь. Ему так хотелось нравиться, что иной раз он с трудом мог заставить себя о чём-нибудь попросить — не из стеснительности, а потому что боялся разочаровать, испугать или оттолкнуть.       К огромному счастью для них обоих, Александр был чертовски наблюдателен, мог легко озвучить все, что считал важным, и никогда не боялся брать на себя ответственность. Так что зачастую просить его ни о чём не требовалось — он сам подмечал мелочи, проверял, пробовал. Генриху оставалось разве что после, сладко жмурясь, припоминать, как хорошо было то или это.       «Все-таки — невероятно, незаслуженно повезло», — подумал Генрих и усмехнулся, уловив шалую влюблённую ноту в собственных мыслях. Вот как можно было прожить с человеком больше четырёх лет — в отношениях, весьма далёких от какой бы то ни было целомудренной чопорности! — а хотеть его даже больше, чем весной пятьдесят второго или зимой сорок пятого?       Генрих придирчиво покосился в зеркало, но прикинул, что можно пока обойтись без бритья — задерживаться не хотелось. Вообще он иногда думал, что, может, начать, как Иоганн, брить всё, везде и начисто? Но тот неизменно просил ничего такого не делать. А мог и вовсе, уткнувшись куда-нибудь Генриху в пах или подмышку, глубоко вдохнуть и без малейшего смущения сообщить довольно: «Люблю этот твой запах». И, чёрт возьми, в его исполнении это звучало так оглушительно откровенно, что Генриху разом делалось и стыдно, и жарко, и хорошо.       Когда Генрих вышел из ванной, естественно, проигнорировав всякую одежду — зачем, если всё равно снимать? — Иоганн уже ждал его в спальне. Потолочные плафоны оказались выключены, горело только выдвинутое бра на узкой решётчатой перегородке в центре комнаты. Неяркий рассеянный свет с этой стороны ложился на пол длинными полосами, с другой — выхватывал из темноты саму кровать и сидящего на краю Иоганна.       Наверное, у него был уникальный талант оставаться элегантным в идиотской майке — господи, как же Генрих такие ненавидел! — и самых обычных трусах-боксёрах. Растрёпанный, с влажными и торчащими во все стороны волосами… Любого другого человека, даже писаного красавца такое оформление бы просто уничтожило, сделало нелепым, в самом лучшем случае — смешным. Иоганн выглядел, как модель с рекламной фотографии того модного гонконгского ателье.       — Иди ко мне, — попросил он странно-растерянным тоном, и Генрих подумал, что кажется, неправильно оценил его настроение после эпизода на лестнице.       Это, конечно, нисколько не смутило — но Генрих не торчал бы так долго в душе, если бы знал, что сегодня будет сверху. Он подошёл, протянул руку выключить лампу, собирался спросить, зачем Иоганн во всё это вырядился…       — Оставь свет. Хочу тебя видеть, — спокойно сказал Саша и кивнул на покрывало. — Ложись.       Генрих не удержал удивления, вскинул бровь. Всё было… странно.       — Что с тобой? — спросил он, хотя понимал: ответа не будет.       Саша молча покачал головой.       — Я слишком редко говорю, как люблю тебя.       «И лучше б уж не начинал», — ворчливо подумал Генрих, пытаясь унять с новой силой всколыхнувшуюся тревогу и устраиваясь на кровати поближе к сидящему Александру.       — Слишком редко говорю, какой ты красивый, — тот слегка отодвинулся.       Генрих готов был уже начать проклинать злополучные романсы и собственную глупость, заставившую потащить Иоганна на чёртов концерт.       — У нас весь дом мной увешан, только в гостиной этот твой Фейнингер с кораблями, — заставив голос звучать шутливо, проговорил Генрих.       Саша шикнул на него и приложил палец к губам.       — Помолчи. Не надо ничего изображать.       Генрих не чувствовал никакого возбуждения и почти успел замёрзнуть. Он нахмурился и как раз хотел об этом сказать, когда Александр довольно бесцеремонно повернул его спиной к себе, на живот. Вытащил из-под покрывала подушку, положил рядом и отошёл, присел где-то в ногах — под его весом качнулся матрац. Обхватил щиколотку, заставил согнуть ногу.       — Вот эта родинка — восхитительная, знаешь? — Внезапный поцелуй шелковисто коснулся середины подъёма, и Генрих вздрогнул. — А я никогда не говорил тебе, как она мне нравится. — Губы тепло приласкали косточку на лодыжке. — И не говорил, как нравится, когда ты ходишь босиком. — Саша языком вывел витиеватую линию к пятке и совсем слабо, бережно прикусил сухожилие над ней.       Генрих дёрнулся — было не щекотно, но непривычно — и по-прежнему очень странно.       — Расслабься, пожалуйста, — спокойный голос как завораживал.       Генрих послушно «растекся» по постели, всем телом прочувствовал мягкую текстуру покрывала; притянул к себе подушку, прижался к ней щекой. Привычный домашний запах чистого белья успокаивал; поведение Александра — наоборот. И обернуться Генрих почему-то не решался.       — У тебя такие ступни… Узкие, красивые, — продолжил Саша, выцеловывая уже внутренний свод от пятки к пальцам. — Как у святых со старинных икон, — он неторопливо провёл костяшками вдоль всей стопы, надавливая в середине, и Генрих неожиданно сам для себя задышал чаще.       Саша забрал в рот его большой и второй пальцы, раздвинул их языком — Генрих против воли резко втянул в себя воздух, вцепился в подушку. Смешение ощущений — прохлады вокруг, горячих прикосновений, необычной ласки, сжимающего сердце беспокойства — оказалось слишком ярким, невыносимо острым. Послышался тихий смех, дыхание жарко пробежало по коже, и тёплые губы скользнули выше, мягко следуя косточкам подъёма.       — Люблю твои ноги, — Саша принялся целовать, наглаживать, чуть массируя, его икры. — И этот шрамик люблю. Я его отлично знаю — старый, ещё с Риги. Ты на зажатую на уровне колеса отвёртку напоролся, помнишь? Штанину порвал и не давал мне смазать ранку йодом.       Поцелуи легли под коленку; Генрих сдавленно заскулил — непривычная к прикосновениям область оказалась слишком чувствительной. И хотелось уже почувствовать те же руки и губы на собственных бёдрах — на их внутренней стороне, и между ними, и выше…       Что он там думал про отсутствие возбуждения? Член наливался и твердел от каждого долетавшего до кожи чужого вздоха. Генрих инстинктивно вжался в кровать, заёрзал, укусил сам себя за тыльную сторону ладони.       — Ну подожди, подожди немного, — ласково пожурил его Саша. — Приподнимись-ка, ну!       Наклонился над Генрихом — явно раздевшись, согревая неуловимым теплом собственного тела, но не касаясь. Подхватил его рукой под бедро, помог привстать на колени.       — Так можно и верующим стать, — пробормотал хрипло, шумно сглотнул. — Генрих, ты вообще понимаешь, что со мной делает твоя задница? Я иногда думаю, как хорошо, что ты хотя бы не ходишь по дому голый, а то я бы накидывался на тебя при каждой встрече.       Генрих «вообще понимал», что должен выглядеть сейчас довольно нелепо — с выпяченным задом, уткнувшийся лицом в подушку… Но Александр его мнения явно не разделял. Он гладил, мял, целовал — сам уже постанывал, дышал тяжело и громко. Но не останавливаясь, рассказывал Генриху о его теле — «какая вот линия», «а эта», «а здесь».       «Знаешь, как красиво мышцы ложатся, ни у кого не видел такого, только у тебя».       «Вот эта ложбинка... Невозможно хороша, а уж рисовать — чистое наслаждение!»       «А здесь люблю, смотри, если вот так тебя тронуть… Вижу, понял. Да, вот именно так. Ох… Да, Генрих, ещё раз в спине прогнись, пожалуйста…»       Оказался совсем рядом, проговорил в ухо горячо и сбивчиво, своим округлым, глуховатым, а сейчас ещё и севшим от желания голосом:       — От такого зрелища могу, кажется, прямо так кончить.       Сдвинулся куда-то ниже, на секунду пропал — а потом раздвинул ягодицы Генриха, широко лизнул поджавшийся вход. Ни стонов, ни вскрика Генрих уже не сдерживал. Он только хотел, чтобы Саша перестал его дразнить, обводить лишь по кругу, не пытаясь толкнуться внутрь. А тот целовал, вылизывал, вминался губами, заботливо придерживая за бедро — не давал упасть, не давал двинуться; не давал Генриху подумать ни о чём, кроме того, что эти пальцы могли бы так чудесно взяться уже наконец за его член!       Когда Генрих начал подвывать и тянуть зубами подушку, Саша всё-таки раскрыл его, сладко и медленно трахнул языком. Прижался выше, губами тронул копчик, обхватил поперёк живота — иначе Генрих рухнул бы на постель. И, не давая продышаться, уже растягивал другой рукой, разминал круговыми движениями. Сначала двумя пальцами, дальше тремя, но так неглубоко — специально не доставая до простаты — что это можно было счесть издевательством. Потом и вовсе убрал руку, оставляя Генриха изнывать в ожидании проникновения.       — Попроси меня, — выдохнул, поднявшись поцелуями по позвоночнику до загривка. — Это настоящее безумие, что со мной творится, когда ты просишь.       Генриха под ним трясло, дышал он загнанно и выгибался совершенно бесстыдно. Какой уж тут стыд, кому он нужен! Низ живота сводило томительной судорогой, от возбуждения было почти больно…       — Отымей меня. Пожалуйста! Прошу тебя, прошу… — заполошно и требовательно шептал Генрих. — Хочу тебя… Так хочу чувствовать тебя внутри! Только глубже, ради всего святого…       Он весь дрожал от напряжения и сам почти не понимал, что говорит. Лихорадочная жажда выкручивала нервы, каждый рецептор, будто током, било предвкушением. И когда Александр наконец накрыл его собой, прижался грудью к спине, переплёл их пальцы и вдавил руку Генриха в матрац, пришло какое-то странное облегчение, через мгновение перехлестнувшее в тяжёлое, топкое вожделение.       Горячая и скользкая головка легко вошла в его заласканное, подготовленное тело, и Генрих забился, заныл — потому что этого было мало, а хотелось резко, с силой, глубоко. Александр удержал его, двинул бёдрами, заполняя Генриха собой — но тягуче, долго. Качнулся назад, вышел почти полностью и снова взял так, как сам хотел.       Генрих закусил губу; ресницы вымокли от слёз. Он будто разучился говорить, и только пытался подмахнуть, как-то сжаться, чтобы получить уже то, чего так слепо и жадно требовало тело. Но Саша был сегодня совершенно бессердечен — и имел его очень плавно. Генрих почти ненавидел эту медлительность, забывался в собственной вязкой злости, отчаянной тяге к совсем другому — пока с неверящим смятением не понял вдруг, как ему на самом деле хорошо.       Он прислушался к себе — тело было, будто натянутая струна, какую легко оборвать неосторожным движением. А лишённый всякой резкости, неотвратимо размеренный ритм, который упрямо навязывал ему Александр, не давал разрядки — зато топил в болезненном и сладком признании собственного бессилия, исступлённом, казавшемся необъятным удовольствии. Жарким ознобным восторгом обдавало всякий раз, когда Саша толкался в него — и потом, когда Генрих чувствовал себя заполненным, растянутым, полностью подчинённым чужому желанию.       — Нравится? — прерывисто, как-то просяще, с затаённой нежностью спросил Александр, навалившись на него, прижимаясь лобком к ягодицам.       — Да, — протяжно всхлипнул Генрих, которого этот контраст властной непреклонности и трепетной робости подкосил окончательно. — Да, да!       Саша чуть сдвинулся в сторону, наконец накрыл ладонью изнывающий член Генриха. Его движения стали резче, всякий раз он задевал внутри, как надо, — и мерно, не останавливаясь, надрачивал.       — Счастье моё. Генрих. Сердце моё. Так люблю. Тебя. Так бесконечно. Люблю. Красивый мой. Чуткий. Ласковый. Родной, необходимый, единственный…       Оргазм получился таким же долгим — вынимающим все силы, выбивающим из мира разумных существ, влажным и восхитительным. Взмокший, ничего не соображающий Генрих успел еще понять, что Саша вышел из него, пару раз проехался членом по бедру — и тоже кончил. А потом Генриха как выключило.       Он машинально перекатился на бок, обнял Александра неверными руками… Пришёл в себя, только когда почувствовал, как тот пытается, не растревожив, вывернуться из объятий.       — Пусти, — хрипло рассмеялся он. — Задушишь. И подвинься с покрывала, хоть лечь надо нормально.       С точки зрения Генриха все и так было нормально — даже хорошо, и даже очень хорошо. Но зная занудство Иоганна, он послушно отполз куда-то в сторону. Недалеко. Двигаться было просто невозможно. Генрих понятия не имел, как Саше хватает силы воли стаскивать с кровати покрывало, вытягивать из-под Генриха одеяло и накрывать им, подпихивать ещё подушку — чтобы шея не затекла… Он даже принёс воды и выключил свет!       Только когда все подвиги были совершены, Саша лёг сам. Устроился рядом — но повернулся спиной. Генрих без лишних слов притянул его к себе. Обхватил поперек груди обеими руками, перекинул ногу через жилистое жесткое бедро, притёрся щекой к загривку.       — Не хочешь рассказывать, что в той телеграмме — не рассказывай. Но если я могу тебе хоть как-то, хоть чем-нибудь помочь — не отбирай у меня эту возможность. Иначе всё, что ты сейчас говорил, теряет всякий смысл. Слышишь?       Александр молча вздохнул. Ответил, когда Генрих уже перестал надеяться:       — Слышу. Я подумаю, что могу у тебя попросить.       Генрих облизнул пересохшие губы и коротко поцеловал его в выступающий позвонок:       — Всё. Не решай один, не решай за меня. Я сам скажу, если что-то будет… слишком.       — Спи уже, — грубовато отмахнулся Саша, а Генрих улыбнулся.       Он лежал и придумывал, что бы ещё такое сказать, — пока не понял по мерному дыханию, что Саша спит. По-настоящему спит, не притворяется.       И мучившая весь вечер тревога наконец отпустила.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.