ID работы: 14311233

Топи котят

Слэш
NC-17
Завершён
130
автор
Кусок. бета
Размер:
95 страниц, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
130 Нравится 86 Отзывы 18 В сборник Скачать

Часть 12

Настройки текста
Примечания:
Не хотя расцепляться, Туркин валит их на диван, жалобно проскуливший пружинами под весом троих херово кормленных кабанов, чмокает обоих беспорядочно, растрепывая руками волосы. И в ответ губы тычутся в лохматые виски, чуть небритые щеки, становится наконец тепло. Тепло как раньше, когда в квартире звенело битое стекло, кулаки прилетали в стены и мамкин визг врезался в барабанные перепонки, а Валера убегал вниз по лестнице, с бешеным пульсом и сбитым дыханием в уже знакомый подъезд, в знакомые руки, в одной промокшей от дождя футболке. Тепло, как когда его обнимали, тормошили мокрые волосы, усаживали на табуретку и давали закурить, чтоб успокоился. Только ему так можно было при старшем, только ему прикуривали от истлевшего бычка, наклоняясь к самому лицу и в шутку выдыхая дым в глаза. Никита его никогда не прогонял, ни в первый, ни в последний раз. И никогда не жалел, только будто в шутку говорил, что в подворотне его батька выловит с пацанами, и улыбался, наливая в сколотую чашку без ручки несладкий чай. — Ты чо без куртки-то пришел? Мокрый весь. Иди сполоснись, халат там цепани из шкафа, замерзнешь, — а, правда, уже потряхивает, то ли от холода, то ли адреналин всё еще по мозгам бьет пьянющими криками и звоном посуды. Хочется быть послушным, чтоб сказали, что делать, направили даже в таком пустяке, чтоб точно всё было правильно. С Никитой всё так и ощущается. Даже когда в ванну заходит, проводит пальцами по голым плечам, тормошит волосы, зачесывая назад со лба и чашку горячую ставит на раковину. Вода смывает дождь, разогревает кожу, и щеки розовеют от слишком внимательного взгляда. В холодной квартире гуляют сквозняки, лижут пятки и щекочут ключицы, а между ними тепло, как в полдень в июле, и лампа тусклая, как солнце, слепит из-за чужих кудряшек. Разговоры все почти без смысла, ругается Валера, плечи и шею мочалкой трет, хотя и так был чистым, а вода как грязь смывает весь вечер, только синяки на нем и остаются, их смыть не так просто. На плечи жесткое полотенце, с башки еще капает, но Кащей притягивает ближе, разрешает Туркину, прибившемуся к его груди, майку свою насквозь замочить. Валера уже почти с него вымахал, да и еще подрастет, малой еще, не дает из рук выпутаться, чтоб чайник с плиты снять. Скоро должен зайти Адидас, тогда еще почти каждый вечер вместе сидели, и Туркин ждал, чтоб в двери постучали, а Кащей бы отправил открывать. Потому, что самому лень, потому, что бутылку открытую хотел успеть отодвинуть за потертую разделочную доску, а без толку, Вова всё равно увидит, только глаза закатит. В прихожке тесно и узко, в нос сразу табак бьет, куртку повесить некуда, а с волос капает на грязный коврик. — Может на крыше покурим? У тебя тут дышать нечем. — Может и на крыше. Турбо же заморозишь, — Никита тоже подтягивается к ним и места становится еще меньше, по босым ногам дует из-за открытой двери, тапки единственные стащил Валера, чтоб кеды на босые мокрые ноги не натягивать. — Не заморожу, не ссы. Тут окна открой, пусть хоть кухня проветрится пока, невозможно же просто… — Суворов демонстративно машет перед лицом рукой, накидывая с локтей на себя обратно куртку, промокший вышагивает за порог, ожидающе глядя на хозяина квартиры. — Пф, невозможно — пиздуй домой, — а Туркин уже окно открывает и по пути допивает чай, выскакивая за порог. Остается только языком цокнуть и пойти за ними. Когда вдвоем выходят в подъезд к Вове, на плечах висит только домашний кащеев халат, а сам Никита в своей белой алкоголичке, уже мурашками покрытый, лень одеваться, хотя надо бы. Колупает замок, щелчок, и лестница на крышу принимает в свои морозно-ржавые объятия. Закуривают на троих, прислонившись к трубе, Вова Леру приобнимает, прячет в свою тёплую куртку, пока на волосы ложится росой морось. Кащей, весь продрогший, не жмётся сам, гордый, а Суворов его ближе сгребает, зажимают плечами, и так тепло между ними двумя становится, уютно, будто держат со всей силы, прячут от всех проблем. Чувствуется биение чужого сердца, от Никиты так пахнет его этим любимым одеколоном, а Вова сопит смешно, вдыхая глубоко колючий дым. Курить не хочется, и сигарета кочует в никитины пальцы, смятая, на половину истлевшая. Он затягивается и рукой по спине гладит, задерживаясь на пояснице. Надолго их, конечно, не хватит, даже Адидас минут через десять начинает носом шмыгать, садится солнце в красные облака. Мать говорила: к заморозкам. Эти короткие воспоминания согревали хлеще теплого свитера или стопарика. Валера их хранил, как правила их местные пацанские и как ножичек, который подарил Вова года три назад. Казалось, только он и хранил, а эти два опездала растеряли, забыли, будто никогда между ними такого и не было. А вот сейчас, тут, опять стали вспоминать, будто сотка, потерянная, проебаная в кармане куртки, нашлась. Как еще Туркин мог себе объяснить устало лежащую на вовином плече голову Кащея, руки Суворова, обхватывающие их крепким замком, как раньше, когда курили втроем, ежась от холода, как воробьи. Будто это всё не просто так, не стечение идиотских обстоятельств, не череда принятых хуевых решений и бессмысленных ссор, а правильное, верное, то, что и должно было случиться. Будто специально их сюда загнали, чтоб как дети малые постояли в углу, подумали над своим поведением. Все трое уставшие, сонные почти, так вымотанные, что выяснять отношения или продолжить беситься и сил уже нет. Даже у Кащея. Хотя, у этого-то всегда были. Были силы, чтоб лишний раз цокнуть на вечные их правила, какие-то там нормы, на все эти взгляды и разговоры, что так, что не так. Всегда на грани отхватить, будто специально издевался над принятой правильностью, и Валера мелкий смотрел на него, никак не понимая, от чего так рядом с ним пылают щеки, от восхищения или от злости. Будто столько тебе говорят, как нужно, и вот он, подходит и на ушко так: а мы никому не скажем. И ломает всё, что в башке годами строили, в момент. Турбо почти уверен, что Вова думал о том же. Всё еще думает о том же. Только выбирает в итоге не любовь. Кащею же назло. Специально будто становясь этой красивой иконкой в золотой рамке в глазах пацанов, такой картинкой из книжки, на месте которой каждый себя представлял, даже и не замечая за ним косяков. Будто каждое слово верное, правильное, как по методичке. Правильность эта Никитой всегда ощущалась как грязь на ботинках: так-то не мешается, но бесит до смерти. С первого класса почти он помнил Суворова, знал, что там в башке творится, видел всё в нахмуренных смешно бровях, будто сериал уже десятый раз пересматриваешь и сейчас цитировать начнешь. В школе еще научился подсекать, когда говорить бесполезно, когда взгляд исподлобья ползет глаза в глаза и поезд уже не остановить, без толку. Только нервы тратить. В школе еще его эта картинка сказочная суворовская доебала. Всем он такой ладный, говорит красиво, пятерочки в дневничок собирает и в секцию ходить успевает да медальки домой приносить. Папа гордится, а мачеха нарадоваться не может. Только вот трется с ним вечно этот щербатый, то ночью куда-то выцепит, то уроки Володя из-за него прогуляет. И пришился Суворов тоже с ним, вместе пришли. И пососался за гаражами в первый раз с ним. Неумело и слюняво, чтоб потом с обветренными губами раскрасневшимся домой прибежать и ни здрасьте, ни насрать, сразу в комнате закрыться. Так вот легче было оставаться самым лучшим, когда есть с кем гнидой побыть, собой, настоящим. Никита, тогда еще просто Никита Зуев, изначально знал, что нихрена дельного у них не получится. Вот как в седьмом они начали иногда вместе ночевать в каком-то подвале летом, убегая из дома, все ближе прижимаясь плечами, как глаза эти дурацкие карие всё дольше стали задерживаться на его лице и как самому не хотелось отодвигаться, случайно соприкасаясь бедрами, тогда всё для себя и понял, но как дурак, хотел посмотреть, что будет-то. Володя никогда не начинал первый, ждал, когда в драке в шутку его повалят на диван, седлая сверху, разрешал Кащею пьяному бодать его лбом, зарываясь пальцами в мягкие кудряшки. Никита рисковал, а он разрешал, так ни разу в морду и не двинув. Будто ты немного не при чем, он это лезет, а не ты. Ты просто не остановил, плывешь по течению, пока это приятно и легко. Не остановил и когда обветренные губы прижались к своим собственным, ловя сбитое дыхание, Вова тогда без усов был, гладенький такой и целовать приятно. Руки под свитер засовывать ледяные можно и ребра считать пальцами, даже за малиновый засос под воротом свитера не прилетает. Володя потом врал, что от девчонки с ДК. Передружба эта, давно утекшая горячими ладонями за черту понятий, основательно колупала мозги обоим, заставляя стоять под душем, тупо глядя в стену, но видя чужой, бесящий своей искренностью, взгляд. Оба бы не признали большее. Кащей из вредности, а Вова из принципа. Не мог он втюриться в Зуева, ни за что не мог. Наоборот — да, но от противного Суворов бежал как от лесного пожара, пока Никита в его эти хитрые улыбки и родинку на плече падал как в пропасть. Оба не признавали и мучили друг друга всё сильнее, молодые, тупые, бесстрашные, оставляя следы на теле, неаккуратные касания на коже. Адидас верил, что всё прокатит, обойдется, Кащей напиздит что-то, отболтается, их обоих отгородить сможет, ему вечно все в рот смотрят, какую бы хуйню не нес, талант у него такой актерский, прям МХАТу сто лет. А Никита просто хуй клал на то, что может случиться. Будто и правда был уверен, напиздит что-то про очередную Наташку, Люцию, Катеринку и вопросов ноль. Вот уж будто он с засосами на открытой шее никогда не щеголял, тоже новость нашли. Ядовитая эта безнаказанность, пьяный адреналин и отсутствие обязательств друг перед другом кружили как карусель, уводя за руки в подворотни, за гаражи, в открытые подвалы и пустые хаты, усаживали друг к другу на колени, слепляли ртами. Оба уже плывут, напившись дешевой водки с легкой руки Кащея, оба потом сделают вид, будто и не было этого всего никогда. Только Наташки, Катеринки, Танечки и Маши. Но один раз осенью Кащей проебался, прямо в начале сентября. Совсем по-тупому проебался и присел на добрые пять лет, даже школу не окончил, да ему, наверно, на хуй эта школа не обосралась. Ни разу Володя ему передачки не таскал и на свиданки эти сопливые не бегал. Хотелось страшно, но непонятная, детская обида заставляла остаться в моталке, кругалями ходя по комнате, кулаки сбивая о боксерскую грушу, видя на ее месте только щербатую рожу. Суворов и сам себя не понимал, че так на Никиту взъелся, будто тот прям спал и видел, как бы на зону отъехать. Злило, сколько всего они хотели вместе сделать, чего добиться могли, если бы не этот глупый проеб, упрямый отказ от удо, выебоны не пойми, перед кем. Будто не какого-то долбоеба Кащей обокрал, а его, Вову, совершенно бессовестным способом. И не писал нихуя, тоже из вредности, принципов-то у него не было. А потом в их жизни появился Турбо. Зеленый совсем, пламенный, живой, бегал хвостиком за Вовой, с Маратом всегда соглашался посидеть. Вечно побитый, оборванный какой-то, нескладный, но этим до одури очаровательный. Молодой, блять, растущий организм. Его почему-то хотелось спрятать от Никиты и никогда не показывать, будто из общака деньги скрысить. А тот как вышел, сразу, как спецом, как на вокзале в эти зеленые глазища взглядом впился, так ни на секундочку и не отлип. Валера их слушал обоих с открытым ртом, смотрел глазами огромными, как щеночек, ходил везде следом и всё-всё, что ни скажи, выполнял. Вот как сейчас, если глаза закрыть, Туркин перед собой видит этот горящий идеей вовин взгляд, его глоток свободы, какой-то рвущий грудь протест, в самой карей глубине, чертинку непонятную и живучую. Потом она навсегда потеряется в горах афгана, растопчется сапогами, сотрется, как кащеева дикая искорка, разлитая под черными ресницами. Одержимый, заполошный, нездорово-возбужденный, он перебивал Суворова, хватал за плечи, так веря в их успех, ахуенное будущее в дорогущих тачках с золотом во рту. Ни раз потом в этих блестящих глазах Валера видел только мутный алкогольный туман и десяток тон усталости, давящей на хребет всем весом. Скажи сейчас Турбо, что за ним с этими двумя сколько невыносимого бессилия и жгущего изнутри страха будет бегать по пятам, он бы всё равно так и остался слушать эти наперебой задорные пьяные рассказы, дурацкие шутки и такие несбыточные планы. Никита своим азартом заражал, привлекал нездорово, привязывал тебя к себе, как ногу к камню, перед тем, как сигануть с моста. Сидел в этом своем потрёпанном пальто и, отбирая из рук Суворова бутылку пива, рассказывал, как лет через пять они провернут мощнейшую делюгу и столько бабла у них будет, что хоть жопу им подтирай. А потом, конечно, его драматично застрелят прям перед ними двумя. Его и Володю, наверно. — А может это ты меня и ебнешь, Адидас? А? — Может и я. Калибр бы взял побольше, чтоб тебя хрен опознали. — Да меня и некому, родной, — по плечу хлопает, а Валера смеется, глотая горькое дешевое пиво, пока дают. Смеется, чтоб дома в кровати жмуриться, зарываться пальцами в волосы, цепенея от того, как реальна в голове картинка выстрела, стирающего с лица косые глаза, улыбку кривую и курносый нос, оставляя мозги на снегу и кровавую кашу на плечах. Может и никакой кучи денег не нужно красть, раз на раз не придется, и не допиздится Кащей, просто не придет больше, и ищи трупачок только по весне, оттаявший. Дурацкая паника за такого придурка не давала спать, и утром в коробке Лерчик опять будет хмурым и сонным, будто к первому уроку встал. Валера мог бы быть с ними такими, молодыми, горящими, как он сам. Мог бы этим азартом кащеевым упиваться и отдавать не меньше, будь он постарше, окажись он в то время и в том месте. Но он не оказался, не видел, слышал только из вовиных рассказов, обсуждений за глаза, шепотков в ухо. Получил его уже переломанного, догорающего, как окурки в банке, убегающего от чего-то в бесконечные пьянки, шутки, адреналин, поцелуи. И привязался к нему такому, уже испорченному, как гнилые яблоки, и срок годности вышел. Валера и сам-то не понял, как стал его эскапизмом, пряча в своих руках, как когда-то сам прятался в его. Кащей выебал Турбо как раз, когда Вова садился на поезд. Принципиально не пошёл провожать его. На зло Туркина к себе позвал, рано ещё выцепил на улице, сонного, лохматого, одетого черт знает как, видимо, батя отправил мусор вынести. Валере было смешно, интересно, немного страшно, но с Кащеем он вёл себя легче, будто раз Вова не видит — можно. И Кащей ему подтверждал: можно. Тебе всё можно, всё, что ты хочешь сделаю. А Турбо хотел дохуя. Шею подставлял под поцелуи и крепко вжимал губами в свою кожу, чтоб Никита даже не попытался отстраниться, обнимал ногами, обвивал руками, носом зарывался в кудри, царапался, сам неумело, но много лез целовать, и Кащея от этого вело сильнее, чем от сорокаградусной: — Ну ты посмотри, Лерусь, ну ты посмотри на себя, ты это зачем от меня прятал? Тебя же ебать нужно, вообще из койки не вылезая, посмотри, как в тебе хуй охренительно смотрится. Хотелось всего Валеру, как дорогую импортную конфетку, вылизать, обсосать, куснуть даже. В каждую его дырочку залезть своим языком, облизать каждую выпуклость, чтоб этот соленый вкус никогда не исчезал с губ. Это, конечно, зашкварище. Но и похуй, пока Валера от удовольствия пальцы поджимает на ногах и высоко так стонет, краснея, от своих же звуков, на всё вокруг похуй. Не получалось только сейчас хер забить на вовину усатую рожу, носом прижатую к валериному сгоревшему плечу. Оба такие медовые, пахнут крепким чаем, а в голове всё еще гудит шелест листьев и пистолетные выстрелы, выдергивая из теплых рук в колючую чащу. Колючую как вовина эта щетка на лице, когда в висок целует. Хочется отмахнуться, но Никита чуть склоняется к нему, чтоб на леркином лице растянулась мягкая довольная улыбка. От уха до уха, как открытая ножевая рана из-за этих красных зализанных губ. От этого хочется стать мазохистом и всего себя этим ножом исполосовать. Руки гладят по лицу, по заживающим ссадинам, даже не причиняя боли. Бережно, Валера так умеет, если захочет. Заласкивает, пока Суворов не может в себе задушить странный и болезненный наплыв нежности, смешанный со жгучим стыдом и старой совсем детской обидой, губами припечатываясь к раскрашенному синяками лицу. Турбо до жути любит, когда они вдвоем, когда в четыре руки обнимают и соприкасаются плечами, чтоб зажать между собой как раньше. — Ну всё, всё, я же не сдох, че разнежились-то так… Еще в лоб поцелуйте, как покойника, — Кащей в валериных руках прячется от колючих небритых поцелуев, случайно разглядывая карие глаза, неестественно покрасневшие, воспаленные. Две плаксы, ей-богу. — Да не ершись, всю ночь по лесу пробегал, — пальцы проходятся по лбу, гладят волосы, Туркин правда чмокает в лоб как покойника, аккуратно, — дай хоть позаботимся о тебе. — О себе бы сначала научились позаботиться. — Не пизди, Некит. Чай-то будешь? — голос у Вовы неестественный, сорванный, притихший. Будто в школе, когда хуйни наделал, а сказать стыдно. И взгляд такой же, исподлобья, под сведенными бровями. — Лучше че покрепче… — Валера закатывает глаза, роняя голову на исцарапанную ветками грудь, — ладно, у вас вода хоть есть, чтоб чай предлагать? — Ща принесу, — Турбо лениво встает, потягиваясь, рассматривает их двоих, идет за ведром, чуть прихрамывая, — там всё равно уже рассвело часа два как. — Стоять, солдат, нога не болит уже? — Да не помру, нормально. Честно сказать, хотелось оставить их двоих ненадолго, дать время переварить всё, что наделала эта ночь. Туркин накинул на плечи куртку, засовывая ноги в кроссовки, просачиваясь за скрипучую дверь. Прохладно, ветер отрезвляет, привязывает к реальности, у калитки стоит никитина разъебайка, а рядом две канистры бензина. Любопытство, так ничем и не вытравленное, завело за угол, усаживая на мокрую завалинку, пока за стенкой еще не начали шуршать голоса. А тишина как на зло душила, и Вова не мог себя заставить заговорить, рассматривая тонкие царапины на светлой коже. В груди, как тесто, вязкое и клейкое, замешивались сожаление, нездоровая ласка и злость. На себя, за то, что не смог, не справился, не удержал, и на Кащея, за то, что слишком уж ему, Вове, доверял. Какой-то глупый порыв заставил протянуть руку, сжимая горячую ладонь, на вопросительный взгляд потянуть к себе, слишком неловко, прижимая потерявшего опору Никиту. Лёжа носом Суворову в грудь, он, вздрагивая, чуть бодает башкой уткнувшемуся в макушку подбородку: — Совсем расклеился? — веки наконец устало закрывают глаза, вдох, выдох. — Лучше б уж в той могиле остался, — влажные немытые кудри почему-то хочется трогать, мять, крутить на палец. Ночная кащеева пальба эхом в уши отдается тем выстрелом Желтухину прямо в грудь. И ведь не впервые убивал и стрелял не впервые. Только те выстрелы так под кожу не лезли, не жег спусковой крючок палец, как догоревшая спичка. Спичка догорела, терпение лопнуло, бах! И вот уже нет Вадима, нет его и Наташи, нет Универсама и Казани тоже нет. Никита осторожно выпутывается из судорожно сжавшихся рук, вздыхает, глядя в глаза: — Не думай уже об этом. Чо сделал, то уже не поменять. Раньше думать надо было. — Блять, Никит, я же нормально хотел, как положено порешать, всё честь по чести, как мы раньше всё делали, только для верности ствол твой с сейфа взял, чтоб не сдохнуть… — Ну ведь не сдох? — Теперь уже не знаю… — хочется расплакаться, позорно и громко, сгребя Зуева в охапку, чтоб слезы текли в эти кудри, как раньше, в началке, когда колени разбил и брюки порвал, да не получается уже, только руки дрожат. А Никита при нем ни разу не плакал. Крушил всё подряд, истерил, орал как припадошный, башкой об стену бился, но не плакал. Это Валере досталось, на грязном полу за закрытой дверью. — Сделал, значит сделал. Живи дальше. Я и сам какое только говно ни делал, лишь бы мирно всё было. — Какое? — вопрос вырывается сам и Кащей замолкает, глядя на Вову как на дурака, становится неловко, как в школе, когда Никита учил курить взатяг, заставляя глубоко вдохнуть и медленно произнести «алфавит», а потом смотрел, как Суворов закашливается горьким дымом, хватаясь за его плечо. — А… парни там твои, кто не с Универсама? — Нахрена они мне, если я разговаривать с человеком иду? — голос его этот неторопливый, вкрадчивый, манера менторская, как совсем сопляку зеленому элементарные вещи вдолбить пытается, — Вов, я всегда один ходил. Да, много чего сделать приходилось, сказать. Пацаны не знали и не надо им было такое знать, видеть тем более. — И Жёлтый тогда тебя одного ждал? Никита был привычно расслабленным, неестественно спокойным, как и всегда, если ему было пиздецки неуютно. Суворов даже завидовал этой возможности быть где-то над обстоятельствами, шутить, улыбаться пьяно, хотелось обокрасть, отобрать себе и унести в кармане. Сначала это был напускной похуизм, а потом усталость, тяжелая, густая, заменившая страх и тревогу, разлитая по костям, мышцам, будто пачкающая руки, если до Кащея в такие моменты дотронуться. А руки как сами тянулись, хоть силой держись. За этим покоем на глубине темных глаз Вова видел зудящее желание отмыться, стереть всё до крови вместе с кожей. Каждое слово, каждую улыбочку, каждое прикосновение и жест. Всё, что приходилось и приходится делать ради выживания. Всё, что такие честные и правильные мальчики, как Суворов, ни за что бы не сделали. Всё, за что такие вот мальчики готовы убить. — Ждал. А тут вы, трое из ларца, блять. Ещё и в драку полезли. — Так если бы ты один пошёл, ты б хуй обратно вернулся. Там же мясо полнейшее, чуть ли не весь домбыт был. Ты б чо делал-то, бессмертный? — взгляд всё тот же, уставший, замученный. Адидас понимает, что извиняться, договариваться, унижаться лучше без лишних глаз. Нихуя по понятиям давно не делалось, только как в тупой детской загадке: чтобы спереди погладить, надо сзади полизать. И Кащей это понимал. — Вернулся бы, не ссы. Я не ты. Да и Жёлтый нормальный мужик был. Ровный, без хуйни. Вот вы нахуя с целой толпой махаться полезли? Говорить разучились? Тоже мне, богатыри русские… — Они с Айгуль… — Да не начинай ты! — перебил, отмахнулся, как от мухи в жару, — знаю я, че там было, и ни от одного человека знаю, Володя. Я в этом городе, если надо, всё в подробностях узнаю, даже больше. — Чо ты тогда хочешь сказать, по-другому делать надо было? Прощать это всё и ползать извиняться? — И ползать, и извиняться. А не стволом махать. Поменялось всё давно и очень сильно, пока ты по горам за моджахедами гонял. Попиздел бы по-хорошему, отстегнули бы ее маманьке с папанькой денег, они б с удовольствием ее и Цыгану, и Желтому еще на разок предложили на радостях. Слишком спокойно, буднично, как каждый день такое видел. Захотелось ладонью закрыть рот, зажать крепко, чтоб заткнулся уже. А у Адидаса всё на лице написано, так четко, каждая буковка, что Кащей улыбается сидит, ладонь его своей накрывает: — А че, не ожидал, что вот такая вот большая у денег цена теперь? Никто с голой сракой-то бегать не хочет. — Ты бы потом сделал вид, что нихрена не было и девчонке бы этой спокойно в глаза смотрел? — Я? Нет. А вот Маратик бы согласился с таким решением. Ты так не думаешь? — Ты б раньше первый полез там любому пачку снести. — Да, ты, когда уехал, много чо изменилось: и улицы, и я, и Валера, херово было. У разъезда старшим какой-то черт без мозгов стал. Беспредельщик вот как ты… Да не говнись, погоди. Хорошо, вовремя осадили пацана, язык в жопу присунул, успокоился. Но мороки-то было по уши. — И как это связано? — Вот знаешь, Лерчик же как ты всегда в героев любил поиграть, тоже сначала кулаки, потом мозги, вся херня. Нормально тогда выхватил из-за его закидонов. Со скорлупой конфликтик вышел, надо было побазарить, тихонечко, спокойно решить, делов на пять минут. Лера выпрашивался пойти, раз, мол, за мелких ответственный, порешает. Чо, отпустил, Ваху с ним отправил, у того башка холодная, сориентируется чо-чо. А эти долбачи задумали мстю мстить, драться кинулись, нихуя не подготовившись, башкой не подумав. Ну чисто полторы калеки на сборы чужие приперлись, нормально? Выхватывать начали моментально. Пришлось с этим их… Блять, как его… С Зенитом, старшим их решать. Так и порешали, пока в машине сидели, за мелочь свою ответишь. Пока Кащей рассказывал, откинувшись на спинку дивана, Туркин, так и не поборов любопытства, стоял за стеной, прижавшись ухом к мокрым доскам, и слушал. Каждую минуточку помнил, как вчера было, страшно, жарко. Никита, конечно, многое упустил, многое умолчал, а Адидас-то и так понял, додумал, что требовалось. Щеки краснели, а в ушах гудело навязчивыми воспоминаниями того вечера, когда снег под кроссовками хрустел, решимость кружила голову. Туркин тогда себя таким ахуенным чувствовал, пока впервые крупно не обосрался. Валера никогда не умел вывозить конфликтные ситуации. Сильным был, легким, пламенным, такой первый в бой и всех за собой, всем хорош молодец, только распалялся с детства еще от любой мелочи. Иногда это было на руку, а иногда пиздец не к месту. Он всегда стоял за плечом, надежный, как молодой бычок, посмотришь и кажется, что сейчас пар из ноздрей пойдет, хоть на поводок сажай и напяливай намордник. Сейчас, например, требовалось спокойно обкашлять что там за недопонимание вышло, кто кого нахуй послать умудрился и за что, за скорлупу порешать, да разойтись с миром, и Кащей отправил его с зимой потрындеть сгонять. Но одно слово, и вот Туркин уже гавкает в лицо парню из разъездовских, схватив за грудки, трясет так, что ткань бедной олимпийки под пальцами трещит, а Вахит его даже оттащить не может, прилетит с локтя в запале, да и всё. Слово за слово, сцепились, как два кота, орут друг на друга так, что насрать уже на скорлупу и кто там из них почему повздорил промеж себя. Первая кровь каплями топит снег. Напрягаются, мгновенно подхватываются все, будто струнка лопнула на старой гитаре, кулаки летят в челюсти, скулы, хрустят носы, и мелюзга даже вгрызается друг в друга, таская за одежду, лупасят, как в столовке за последний компот, потому что Турбо для них такой сильный и смелый, как цепной пес, срывается на врага, и они за ним, как щеночки. В руках блестят скрученные водопроводные вентили, а у кого и ножичек, конечно, разъезд-то рамсить готов, а универсам честь по чести с голыми руками. Ваха за капюшон ералаша вытаскивает, орет почти прямо в ухо звать Кащея, хуево это, заканчивать надо, а старший придет, может и притихнут, порешают тогда уже с их старшим вдвоем, без крови, Кащей за Валеру добазарится, Зима знал, Зима был уверен, что за этого-то ненормального старший впряжется, даже если занят или выпил уже со своими. Да хоть прямо с Людки его стащи, пойдет разбираться за этого взбалмошного, дикошарого и драчливого долбоеба, Валеру Туркина. Ералаш, бледный весь, запыхавшийся, влетает в коморку, чуть двери не снося, задыхаясь что-то пытается сказать, с бешено-зареванными глазами стоя перед Никитой, кореша его, подвиснув, смотрят то на пацана, то на Кащея, тоже ни слова не понимая: — Там разъезд и Валера, и Турбо то есть, они там… И кровь! Нож там у кого-то! Тебе прийти надо скорее, их порежут там всех! Кащей! — тараторит, в панике чуть не вешается, теряясь, забывается, хватая за рубашку. — Так, выдохни. Где? Что с ними? — руки ложатся на плечи, давят, приземляя, Кащей иногда так излишне заботлив, ядовито вкрадчив и спокоен, что аж в груди щемит. — Они пошли за ребят разбираться, туда за кооператив. Зима поговорить хотел, а Турбо полез бычить, драка у них. Их порежут всех, там народу почти все разъездовские. Щёлкнуло в голове, блять, Валера. Мгновенно трезвеет. Эта электрическая, заряженная на тысячу вольт, энергия никогда не доводила до добра. Вот он мелкий, дурной, первый раз на нож посадили, и он ревел от нахлынувшей паники почти в голос, вцепившись в кащеев рукав, пока тащили в моталку штопать. Вот за свою горячую голову сидит почти у Никитиных ног, опять в слезах, рожа вся в фарш перемешанная, от слез губы щиплет, обещает исправить всё. А потом первый в замес несётся, выпрыгивая из-за Кащеева плеча как боевая овчарка. Он его за эти годы вырастил, воспитал под себя, так, как надо, так, как Вова не сможет, без пурги всей этой, только геройство это огненное вытравить никак не мог, ни своими словами, ни кровью, ни горючими валеркиными слезами. Подорвался, как сраная скорлупа, с мелким побежал до места, благо, близко. Дыхание еле успокоил, чтоб голос поровнее. А тут и старший разъездовский подогнал, Вахит постарался, умница. На волге промеж пацанов газанул, разгоняя по обе стороны, обдавая снегом, парняги его крепкие с ним, Зенит из машины вылез, высоченный черт, с носом его этим корявым и ушами сломанными. Кащей подходит, здороваются как путные, а Туркин на жопе в снегу сидит, глаз один уже заплывает, челюха ноет, он бы и сам щас ныл от мыслей, как отхватит от Кащея за такие выкрутасы. Зенит своим кивает, чтоб ждали. Разъездовских и правда почти полный состав, все разгоряченные, аж пар идет, смотрят на ребят, сбившихся как придурки в кучку, ждут покорно отмашки. Старшие садятся в машину, Валера взглядом провожает кожаный никитин плащ, исчезнувший за тонировкой чужой тачки. Нихуя не слышно, что говорят, о чем, долго сидят, пока пацаны, замерев, ждут решения. Долго базарят, пока двери не распахиваются резко, выпуская на холод обратно Кащея, неестественно спокойного, будто чуть в расфокусе, сразу опершегося о дверцу. — Расход, пацаны, порешали, — Зенит машет своим, звонко хлопая дверцей, выдернув ее из-под кащеева локтя. По одной команде пацаны уходят: кто прихрамывая, кто опираясь на товарища, а кого волочат на себе, как мешок. Пустырь за гаражами пустеет, и синяя волга, тарахтя мотором, уезжает, оставляя за собой серые колеи. Свечи менять надо, мелькает в голове, а Никита всё стоит как придурок, там же, где из тачки вылез, слишком напряженный, притихший будто, глаза жмурит, потом отмахивается от мелких, чтоб все валили зализываться в моталку без вопросов, бледный, но лыба его от уха до уха как всегда, натянутая под носогубками. — Всё, в рассчете, домой, ну! Валите быстрее, пока ментов никто не вызвал, харэ воздухом дышать! Парни уходят, а Валера виновато уже готовится выхватить за дело, шаг делает, еще, ожидая подзатыльник как минимум, а взамен получает холодного, довольно не по-сказочному смертного Кащея прямо в руки. Тот и сказать ничего не успевает, падает, не сумев схватиться за воздух, заливая подхватившие его руки кровью под своим кожаным пальто. Ладони согревает вязким, липким и Турбо цепенеет, будто примерз как языком к железным качелям. По предплечьям течет в рукава, свитер пачкает, придушивая подступающей тошнотой. Привычная решимость утекает с капельками чужой крови на снег. Валера так за пару лет и не выудит из Кащея, о чем говорили, как так вышло. Тот будет отмахиваться или повторять, что так уж сильно они, универсам, его доебали, что сам себе ножом в живот ткнул. Никогда не услышит от Никиты, как ему сказали, за своих долбоебов отвечать, выбирать, их, молодцов, пиздить будут или ему разок щелкнуть. Кто ж знал, что щелкнут-то вот так? Согласился — получил. Валера тогда чувствовал, как дыхание чужое перебивается, перед глазами раскрывались края колотой раны, резко очерченные на побледневшей коже. Паника перехватила горло и свернула в узел кишки, вот Никита прямо сейчас оставит его одного из-за сущей херни, из-за того, что Валера спокойно побазарить не захотел, решил сразу в мясо полезть, показать, чего они стоят. Сейчас он просто помрет от потери крови и оставит его один на один с собой, с гранитным камушком и кафельным фото. Слезы потекли сами по лицу. Мышцы зудели, как утром, когда уехал Володя, сначала застопорило, а потом прорвало, как дамбу в апреле, когда осознал, дошло всё. По-детски было обидно и страшно, он бросил их, бросил одних со всеми проблемами, бросил без ответов, без приветов и ни одного раза не написал. После батиных похорон кроме этих двоих у Туркина и близких-то не осталось, а теперь и вовсе один Кащей. Вечно пьяный, рисково один уходящий на попизделки, зависимый, безразличный, потухший совсем, будто Адидас последнее с собой увез и сколько спичками не чиркай, не разгорится уже. Такой, каким его оставил Володя. Хотелось орать, звать на помощь, названивать в скорую, выть в голос, кричать на Никиту и по щекам бить, чтоб прекратил уже придуриваться, встал, повел за собой в их подвал. Всё казалось шуткой, тупым никитиным розыгрышем, как он разводил Адидаса, когда выпивают, изображал пьяного в нулину, чтоб тот его тащил, матерясь и прижимая к себе за талию. Хотелось, чтоб по носу щелкнули, поржали, как Туркин просто повелся, этим едким лающим смехом. Но кровь на руках теплая и более чем реальная. С ужасом пальцы залезают под не заправленную рубашку и свитер, касаются влажного отверстия, подступает тошнота, в глазах мутнеет и зрачки беспомощно метаются снизу-вверх, то на ладони, то на Зиму, слегка оглушенного, только заметившего после разборок с парнями Валерину неловкую возню. Зималетдинов дернулся к ним, резко меняясь в лице, бледнея сильнее, чем обычно, дезориентированный, побитый, уставший, как всегда. Вахит, честно говоря, никогда не хотел получить опыт зашивания колотых ран на живую. Но, глядя на то, как Турбо дрожащими руками пытается зажать раскрывшуюся дырку в боку, боясь даже задрать на Кащее свитер, Зималетдинов понимал, что предпринимать какие-то действия придется ему. На самом деле было совершенно не понятно, от чего это Валеру так переклинило. Кровь вроде не в первый раз видит, да и раны тоже не что-то новое. По башке ему тоже зарядили не сильно, дай бог, синячок во лбу, и всё. Никита, конечно, был не самым хуевым старшим, но чтоб так вот переживать, не велика уж потеря. Понятно было, что пелена слез застилала зеленые глазища не из-за того, что Туркин видит кровь, а из-за того, чью кровь он видит. Но почему это кащеева возможность отъехать на тот свет так сильно выбивала его из колеи, Вахит не понимал, да и думать про это времени откровенно не было. Вопрос был отложен на потом, заведомо попадая в категорию загадок вселенной. Путей выяснения Зима не видел, не доебываться же Туркина: о, друг, тебя случайно Кащей не поебывает? Или что, к Никите подойти, чтоб сразу же в табло схлопотать? Нет, спасибо, сейчас проблемы и поважнее. Валера беспрестанно что-то тараторил себе под нос, будто успокаивал Никиту, которому вообще-то сейчас было больше всех похуй, беспорядочно хватал вещи, пытаясь сделать повязку, шмыгал носом, вытирая лицо окровавленным рукавом, сидя в залитом красным снегу. Зима оттащил его за воротник, заставив отдать шарф и, задрав на Кащее рубашку и свитер, пользуясь остаточными знаниями с уроков обж, со всей силы затянул поперек бледного живота импровизированную повязку, надеясь, что он не истечет кровью, пока они вдвоем будут тащить пациента до хаты: — Валер, он же близко живет? Дорогу покажи, в больничку по-любому нельзя. Если не сдохнет, орать же будет за это. Кровь не то, что текла, она хуярила, заливая собой брюки, пачкая Вахита, закинувшего никитину руку на свои плечи и пытающегося привести старшего в вертикальное положение. При всем желании, которого не было, Ваха не смог бы тащить такого кабана на руках. Валера мог попытаться, если бы не трясся в оцепенении, тупо глядя на покрытые красным руки. Опомнившись, Туркин подхватил Кащея под вторую руку и повел к его квартире, попутно находя в кармане пальто ключи. Нужен кругленький, самый большой, он это еще со школы запомнил. Пальцы как на зло дрожат, не давая справиться с простецким замком, теряя драгоценные секунды. Не разуваются, топча по пыльному полу тащат на диван, Валерка тут же на кухню срывается, чуть ли не выбрасывая всё из шкафчика, чтоб до аптечки добраться. Там как обычно печальный минимум: спирт, валериана, димедрол, асперин и зеленка. Вата находится в ванной. Ноги прилипают к скрипучим половицам, когда перед глазами на диване Ваха осторожно снимает промокшие кровавые повязки, обнажая почерневшую дыру в белом боку. Кожа и одежда перепачканные, покрытые подсохшими бурыми корочками, увлажняются новыми красными струйками. Туркин еле ноги переставляет, сжав в руках скляночку спирта, будто до скрипа, того гляди в пальцах лопнет. Зима цыкает нехорошо: — Походу зашивать надо… У него нитка-то с иголкой есть? — Сек, — и хочется спросить, а откуда Валера вообще знает, где у старшего что лежит, где иголки у него, где спиртяжка. Прибегает с жестяной коробкой, вытаскивая из самых важных мыслей, вытряхивает содержимое на стол, облизывая с дуру нитку. — Ты в рот-то не тяни, ошалел? Он из-за твоей пасти микробной от сепсиса помрет завтра. — Сам ты микробный, сделай тогда, как надо, если умный дохуя. Зималетдинов был рад, что Кащей валялся в отрубе, иначе обоим бы по рукам уже надавал и отобрал сам иголку. Ватка пропитывается спиртом, обтирает края раны и тело на диване под двумя внимательными взглядами вздрагивает, шипит, морщась. Никита где-то на грани сознания сжимает руку на спинке дивана, но глаз так и не открывает, только зарычав болезненно, как только иголка проткнула кожу. В уголках валериных глаз предательски собирались крупные соленые капли, и Вахит со скорбью думает, реально придется самому шить. Забывшись, Туркин поймал холодную руку, сплетая пальцы, пока края кровящей глубокой раны стягивала нитка. Зима просил ватку, спирт, что-то поправлял, завязывал, обтирал красные струйки, просачивающиеся и стекающие на диван. Повязка была уже крепче, аккуратнее. Валере пришлось приподнимать Кащея, чтоб обхватить бинтом вокруг торса, затянуть сильнее и дать Зиме завязать покрепче, чтоб остановить кровь. Руки почему-то предательски тряслись и решиться коснуться чужого схваченого начинающейся лихорадкой тела было панически страшно, будто рана раскроется, опять руки обожжет чужое тепло, истекающее по коже. Бережно подхватив, Валера старался сфокусироваться на слабом и надрывном дыхании через приоткрытые губы, щекотавшее шею и ухо. Дышит — уже хорошо. Дышит — значит здесь, живой, живучий, сука. Увезти Туркина на кухню и заставить выпить чаю с валерианкой оказалось непосильно сложно, поэтому они, как два идиота, сидели над заштопанным Никитой и хлебали из чашек кипяток, пока тот не решит почтить их своим возвращением в бренный мир. Сморщился болезненно, глаза приоткрыл: — Че за хуйня? Голос как калитка на даче скрипит, Турбо аж вздрогнул, чуть чашку не выронил. Зверским усилием воли удержался от первого порыва сгрести Никиту в охапку и сжать со всей силы или в челюсть двинуть за то, что напугал так. Подсел сразу ближе, на пол: — Ты лежи, не дергайся, ща, ща воды дам… — засуетился, стакан уже остывший к губам прижал, половину проливая на диван и одежду, почти считая глотки, чтоб сфокусироваться. Дрожь в пальцы мгновенно вернулась. Никита на локтях приподнялся, пытаясь себя осмотреть, всё тело жгло ватно-колючей слабостью, а свежая рана моментально отозвалась ноющей болью где-то глубоко под кожей. От леркиной суеты загудело в ушах. — Я пойду тогда, останешься же с ним? — конечно, блять, останется. Вахит, заебавшийся от этого дня похлеще Кащея и Валеры вместе взятых, поднялся с кресла, пытаясь оценить моральное состояние Туркина. Старший-то о себе позаботится, поумирает денек и как новый, ни раз уже погремуху свою оправдывал. А вот Валерка уж слишком для себя странно стрессанул, аж оставлять боязно. — Да, я до завтра, мож подольше, наверно, сборы пропущу, скажешь там, хорошо? — Пацанам скажи, я по делам уехал. Нехер им лишнего знать. Подлатаюсь, полным составом первым рейсом выхватите. Морально подготовь, — говорил Кащей в привычной манере громко, но вымученно, явно давясь каждым словом. Турбо прикусил щеку изнутри и пошел закрывать за Зимой двери. Пять минут тупой тишины, размешанной с скрипящим диваном, на котором Кащей пытался стянуть с себя свитер и рубашку, заебано падая обратно на обляпанные кровью подушки. — Слушай, нормально с ним всё будет, задели бы че важное, там бы еще отъехал, — сомнительное утешение, но Турбо схавал. Вахит говорил тише, засунув руки в карманы и склонившись ближе к валериному уху, — только повязки меняй, даже если мандеть, что не надо, будет. — Угу, да я сам знаю, Вах. — И, ты попизди с ним. Чо там у вас за мутки, не знаю, раз ты так переполошился, но побазарьте, раз возможность есть, может не отморозится, — голос еще тише, — будет так всё решать, до весны хрен дотянет. Не доверяет или чо. Побазарь, пока совсем не поломался. Не хочу потом вместо него старшим быть. — А с чего это ты? — Ну не ты же, Лерок, — щелкнул по носу и скорее за двери, пока не прилетело в обратную. Туркин бы по лестнице рванул за Зимой, если бы не грохот из комнаты. За запертой дверью можно было и расклеиться, можно было кинуться в комнату, поднять опрокинутый со стола стакан, рядом с диваном на колени рухнуть, стаскивая скомканную и снятую одежду на ковер. От запаха крови мутило, будто ничто его не вытравит теперь из волос и с кожи. Даже во рту на языке он, металлической приторностью. Лбом в горячее и мокрое плечо уткнулся, руку сложив на голую грудь. Секунда, вторая и по щекам уже текут слезы, всхлипы не получается душить, и они бегут из горла, позорно, по-детски, перемешиваясь с неразборчивыми угрозами и руганью. Кулак пару раз прилетает по груди, Туркин, забывшись, почти душит старшего в объятьях, на коленях приподнимаясь поближе, воет тому в ключицы, по голой коже размазывая слезы и слюну. — Ты там подохнуть мог, прям там, прям у меня на руках! — Ну не подох же. — У меня кровь твоя везде… — Валер, — ладонь ложится на затылок, сопровождаясь желанием застонать от стрельнувшей в косые мышцы боли, — ну куда ж я от тебя денусь? Страх вытек на горячую побледневшую от потери крови кожу вместе со слезами, уступая место апатии и заторможенному покою. Валера проорался, попытался выудить хоть пару слов про то, что ж там случилось, принес жаропонижающее и воды. Стоило сообразить пожрать, а за окном уже пели птицы, но воображение слишком ярко рисовало картинки, где у Кащея из пуза вываливаются кишки вместе с едой, и Туркин сворачивал, не доходя до кухни. Ограничились крепким чаем. Из-за заклеенных окон в квартире было темно и Валера предложил перетащить Никиту в спальню на нормальную кровать, на что тот закатил глаза: — Я чо немощный? Чай не ноги оторвало, Лерок, сам дойду как-нибудь, — на самом деле мысль по щелчку пальцев оказаться в кровати, не напрягая пресс в процессе вставания с дивана, манила. Но остатки гордости спинывали с нагретого места, заставляя топать самостоятельно. Еле поднявшись под причитания Туркина, завалился на скомканную простынку, отопнув на край одеяло, раскинул руки: — Ну чего, составишь компанию бедному умирающему? — Это твое последнее желание? — Лерчик наконец улыбнулся, думая, что этот жук и на смертном одре будет отпускать тупые шуточки или умудрится за задницу его щипнуть. — Предпоследнее. Дальше, записывай, один страстный отсос от Валерия Игоревича Туркина… — скомканным свитером моментально прилетает по лицу, — эу! Ты ж сам спросил! — Блять, Кащей, сдохнуть даже по-человечески не можешь! Турбо улегся рядом, прибиваясь под здоровый бок, от него становилось тепло, глаза сами цеплялись за эти блестящие, хоть и воспаленные от слез глаза. Лицо расписывали высохшие соленые дорожки, и Никита потянул его ближе, быстро чмокая в щеки. Под повязкой жгло и кололо, но это можно потерпеть, это ерунда, еще один уродский шрам за светящуюся Леркину чеширскую улыбку.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.