ID работы: 14315045

Синдром Адели

Гет
NC-17
В процессе
автор
tuo.nella бета
Размер:
планируется Миди, написано 32 страницы, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 33 Отзывы 14 В сборник Скачать

2. Сейчас. Алые росчерки смерти

Настройки текста
Примечания:

Из огня выходит падший ангел. У него пятно в душе, но она этого не видела. Она сидит, хочет молиться небу, охваченная своими демонами, Которых Бог должен забрать. И она сгорит, если останется там. Пламя поднимается к небу, умирая. Там уже никого нет, больше никого нет. Она сидит, хлопая в ладоши. Соединяет и разводит руки. Соединяет и разводит руки. Соединяет и разводит руки. (c) Rosalía — Bagdad

сейчас

      Громоздкая вывеска напротив истерически мигает карминово-красным, брызгами омывая сжавшуюся на полу фигурку Леа. Свет ночного города без труда просачивается через стекло незанавешенного панорамного окна и скользит по комнате, жадно облизывая первые попавшиеся вещи. Но среди всех бликов остро выделяются именно эти багровые росчерки — то исчезающие, то появляющиеся на белом пятне кровати, как в каком-нибудь фильме ужасов.       И это, на самом деле, недалеко от правды. Единственное отличие в том, что Леа не в фильме, а опасность, грозящая ей, вполне реальна. Опасность в облике человека, а не чудовища. Настоящие монстры не прячутся в тёмных лесах и заброшенных зданиях — они ходят среди людей, по утрам собираются на работу, а по вечерам приходят домой и превращают жизнь близких в Ад. Настоящим монстрам не нужны шкуры зверей и клыки, чтобы рушить судьбы людей и калечить их — и физически, и морально.       Настоящие монстры не убивают быстро и легко; они по каплям высасывают душу, а не кровь, глодают кожу, а не кости, оставляют раны не на сердце, а на теле — алые бутоны синяков, которые разворачиваются быстрее, чем заканчивается ночь, и никогда не сходят, потому что поверх старых, уже глубоко заржавевших, появляются новые, свежие, кислотные. Леа скребëт свои собственные коротко стриженными ногтями сверху, оставляя неровные тонкие линии царапин, и раздирает горло от беззвучного крика, когда еë персональный монстр начинает мягко журить за неосторожность и очищать раны перекисью. Иногда ей хочется плеснуть её Рану в глаза, иногда — вылить в кружку с омерзительно горьким кофе, — которое он пьёт, пожалуй, чуть чаще, чем трахает её, — чтобы с его глотки медленно слезла слизистая, а он сам метался в агонии невыносимой боли.       Куран дрожит вовсе не от холода, а от едкой амальгамы чувств, которая кипит-пузырится у неё по венам вместо крови. Состояние, близкое к ломке, корёжит её каждый раз, когда она вспоминает о нём — то есть, практически всегда, — и совсем оставляет без сил и желания сопротивляться. В её случае девушки всегда вынашивают глубоко в утробе тяжкие надежды на спасение и уповают на лучшее. Что однажды они обхитрят, соберутся и сбегут, как делает практически каждая жертва, — так пишут в книгах американские писатели, так шепчет им голосок изнутри.       У Леа либо врождённая непереносимость надежд и голос угас навсегда, либо просто осталась крупица здравого смысла — ведь она не верит, не лелеет, не надеется по-настоящему. Вместо этого голос разума с расстановкой зачитывает приговор, который каждый раз ошпаривает её словами глухой безнадёжности.       Ты не выберешься. Он не даст. Он не позволит. Он найдёт тебя, даже если ты сбежишь. Смирись уже.       Потому что ни первая, ни вторая, ни третья, ни даже четвёртая попытка не увенчалась успехом. Клетка намертво сомкнулась глухими серыми стенами — бежать некуда, незачем, не к кому. Она осталась одна, и ни единая душа ей не поможет, — остаётся приговор на воспалённом сознании, и Куран практически не плачет из-за этого.       Ран пьёт какие-то дрянные виски, — вяло замечает Леа после очередных совершенно бессмысленных размышлений, но всё равно делает большой глоток из горла. Девушка даже не морщится, когда алкоголь кипятком обжигает слизистую, а в глазах собирается жемчугом жидкая соль. Она медленно стекает по щекам и смешивается на искусанных губах с янтарной жидкостью, вновь возвращаясь в организм. Склеры глаз слепит от яркого мельтешения ночных огней незнакомого города, но Куран не моргает, стоически перенося боль. Лишь она помогает ей не упасть в широко распахнутую бездну отчаяния и даёт понять, что существует и другая, переносимая мигрень — не сердца. Когда голова разрывается от боли, всегда можно выпить таблетку и лечь спать, вынести и перетерпеть; когда же душу и сердце сотрясают спазмы, их не вырезать из грудной клетки и не выбросить в мусорное ведро, как ненужный хлам — ведь ни одно лекарство ей не поможет. Единственное спасение — наркотики. Поэтому все имеющиеся в аптечке наркосодержащие таблетки и снотворные уже как неделю выкинуты Раном из этой блядской пекинской квартиры.       Звук открывающейся двери никак не волнует Леа — эта пытка повторяется из раза в раз, каждый Божий день, и привыкнуть к ней совсем несложно. В какой-то мере Куран даже ждëт этого, затаив дыхание. То, что Хайтани жив, что он вернулся к ней, насмерть удавит полудохлые ростки сладостных мыслей и зачеркнëт красным фломастером на воображаемом календаре ещё один бесполезно прожитый день.       Свет режет глаза тупым лезвием — с лёгким шипением Куран прикрывает их ладонью и роняет налившуюся свинцом голову на кровать. Ковёр уже давно неприятно натëр ягодицы, а ступни ноют из-за колкого холода кондиционера. Но только боль, мерзлота и этот красный свет, кляксами пачкающий пространство, дают ей понять: физическая боль всё ещё существует. И именно эта боль держит её расшатанные нервы в строю, не даëт идущему трещинами разуму размякнуть и навсегда покинуть тело, позволяет дышать и дарует возможность вовремя выплывать из наполненной до краёв ванной. Лишь боль, которая оборачивается единственным наслаждением. Лишь она.       — Почему сидишь без света? — раздаётся его бархатистый голос — Леа презрительно кривит губы, вспоминая, каким глубоким и красивым он ей показался, когда она впервые его услышала, — и тут же наливается волнением: — Ты пила?       — Нет, — срывается она на хрип. — Я пью. У тебя омерзительное пойло, кстати. Столько денег, а вкуса никакого.       В подтверждение своих слов, Леа вначале взвешивает в ладони стеклянную бутылку с остатками алкоголя, а потом, прикинув взглядом, изо всех сил швыряет на пол в его сторону. Ослепительно мелькают в воздухе капли отвратительного виски и битого стекла, но, к большому сожалению, никак не касаются Хайтани. Куран щерится, как кошка, глядя на то, как Ран застывает мрамором статуи возле полок и бесстрастно смотрит на густо укрывшие паркет осколки. Ни капли гнева, ни капли раздражения или хотя бы усталости; ему всё равно. Что бы она ни творила, что бы ни говорила, ни кричала, ни делала — Хайтани заведомо всё ей прощает. Удивительно, как великодушна его любовь, Леа даже передёргивает.       — Это единственные виски, которые были в номере, — пожимает он плечами и стягивает с левого запястья дорогие часы. Мелькнувшее на свету золото вновь простреливает её свинцом воспоминаний навылет. Это те же часы, которые были на нём в тот день. — Если хочешь, я куплю тебе вина. Ты ведь любишь Каталонское, верно?       — Я буду любить его только на твоих похоронах, — Куран неразборчиво цедит это сквозь зубы, ведь знает: его такими речами не взять. Он просто не воспринимает их всерьёз, не слышит их, они вообще не доходят до него. Даже если она перегибает, всё заканчивается одинаково. — Сдохни уже наконец.       — Я сегодня ездил в один ресторан перекусить, — как ни в чëм не бывало говорит Ран и, перешагнув через разбросанные осколки, направляется к двери в ванную комнату. — Хочу завтра вечером свозить тебя туда. У тебя есть что надеть, Тëоко?       Леа ничего не отвечает. Устало прижавшись щекой к неприятно горячей простыне, она пересчитывает пальцы и тупо пялится на картину, висящую напротив ложа их любви. Донельзя странная композиция из самых разных оттенков красного — похоже на кровавое море, омывающее кармин песчаного пляжа, обрамлённого куцым рубиновым лесом. Чуть вдали высится тёмным силуэтом тициановая гора, затянутая вишнёвой дымкой облаков.       Ощущение, будто бы эту картину рисовали кровью разных людей. Символично для неё и Рана настолько, что желчь стремительным комом поднимается к горлу — приходится закрыть глаза, чтобы выдержать натиск сводящих с ума мыслей и картин.       Как же китайцы любят этот блядский цвет, — слабо морщится девушка и обречённо вздыхает, уловив краем уха, что Ран шагает прямо к ней. Истерика гаснет, не успев парализовать очередным приступом все внутренности, — её никчёмность более чем очевидна. Куран покорно позволяет поднять себя на руки и влажно поцеловать в шею. Очередной его поцелуй вгрызается в кожу клеймом, которое Леа даже слабо не пытается с себя свести тонной мыла и жёсткой мочалкой. Потому что на месте одного поцелуя он оставит ещё тысячу и один, в который раз демонстрируя своё очевидное до зубного скрежета превосходство.       — Ты выглядишь усталой, Леа, — говорит Хайтани с лаской, от которой в животе Куран начинает беспокойно ворочаться всё выпитое и съеденное. — Тебе не нравится здесь?       — Нет, не нравится. Я хочу в Японию.       — Нам бы не пришлось здесь жить, если бы ты стала чуть благоразумнее, — не упускает Ран возможности её упрекнуть и сажает на стиральную машину. Одним уверенным движением разводит девичьи ноги и тянет ближе к себе. Как и хотел — промежностью Леа упирается в его литой пресс и кожей чувствует, как наливается кровью его плоть чуть ниже.       — Нет ничего безрассудного в том, что я хочу сбежать от своего похитителя, — бесцветно замечает она и упирается руками в белую поверхность машинки. Демонстрирует, что не станет трогать его по собственному желанию. — Ты до сих пор считаешь это нормальным — держать меня возле себя как собачонку?       В его глазах — море из обожания и стальная непреклонность. Нет ни капель сожаления, ни проблесков совести или даже слабого осознания собственной неправоты. Он попросту не понимает, что делает с ней. В его сознании нет понятий «хорошо» и «плохо», в нём и на долю секунды не задерживается мысль о том, что он ломает, а не любит. Сколько ему об этом ни говори, ответ остаётся неизменно-горьким:       — То, что я делаю для тебя — любовь, Леа. Ты просто не знаешь, какая она, ведь тебя никто никогда не любил. Никто, кроме меня, — в такие моменты он так омерзительно-обожающе заглядывал ей в глаза и шептал сокровенное: — Только я.       А Леа хотела удавиться.       — Я держу тебя рядом как любимую женщину, Тëоко, — Ран неторопливо расстёгивает пуговицы на чёрной рубашке и пожирает её жадным взглядом — скользит глазами от стеснённой одним бюстгальтером груди до бесконечно длинных ног в коротких велосипедках. — Перестань преувеличивать. Со временем привыкнешь.       — Я уже пять месяцев к тебе не могу привыкнуть, — голос снова срывается на хрип. Конечности привычно обхватывает железными прутьями страха, когда его рука недвусмысленно ложится на колено и нежно, так нежно его оглаживает. Леа воспалёнными глазами следит за тем, как длинные пальцы очерчивают остро торчащую сбоку кость и скользят через коленную чашечку к изнанке бедра. Умело, беря именно такой темп, от которого тело предательски заходится дрожью и начинает принимать ту форму, которую захочет Ран.       Даже собственное тело из раза в раз предаёт её — и какая, к чёрту, надежда?..       — Рано или поздно, Леа, — упëршись в её лоб своим, Хайтани блаженно прикрывает глаза и жадно, шумно вдыхает её запах, чуть притуплённый алкогольным, — что-то внутри застывает и мелко трясётся от истерики, ведь сейчас он буквально нюхает её, как пёс. — Ты признаешь, что любишь. У нас вся жизнь впереди. Нам некуда торопиться.       Мелькнувшее «нас» с гадким хлюпаньем впечатывается в кожу и удавкой затягивается вокруг шеи — дышать становится сложнее. Влажные поцелуи, вьющиеся жгучим молокитником по коже, трезвят лучше любого холода, и даже попытка поглубже зарыться в собственные мысли совсем не помогает. Удивительно остро и чётко ощущается каждое его прикосновение, под которые Леа послушно подставляется, но никогда не отзывается на них — нутро выворачивает наизнанку и гниёт под зноем нежеланного напора, которому противостоять она уже не в силах. Легче не сопротивляться и не отвечать. Мысль о том, что ему рано или поздно надоест трахать бревно, кажется вполне логичной, но стоит закраине зрения перехватить его полный вожделения и похоти взгляд, как она сыпется песком по рёбрам и оседает на дне желудка очередной несбывшейся надеждой.       Ран стягивает с себя рубашку с каплей раздражения, сквозящей в резких движениях и слабо выраженной складке на лбу. Явно хотел, чтобы этим занималась она. Но Леа лишь хрипло втягивает воздух через рот и наблюдает, как он справляется с бляшкой ремня и брюками. Смолисто-чëрные завитки-росчерки-вихры его татуировки привычно манят глаза своей безупречностью — ювелирная работа тату-мастера не раз поражала Куран своей красотой. Как-то раз Хайтани рассказал ей, что все эскизы придумал именно этот мастер, который был перед ним в каком-то огромном долгу. Тот мужчина, видимо, и не подозревал, насколько точно попал в его внутреннюю суть. Паук, череп, орхидея. Смутное воспоминание о том, что орхидея на языке цветов означает сильную страсть, свербит в носу и вырывается наружу презрительной усмешкой.       — Не отвлекайся, Леа, — приказывает Ран, подхватывая пальцами её подбородок, и заставляет посмотреть в глаза. Весь его вид кричит о том, что он хочет её. Другая мужская ладонь смыкается на тонкокостном запястье и укладывает женскую руку на грудь, под которой жарко сотрясает рёбра сердце, качающее жизнь и бушующее желание по венам-артериям-капиллярам. — Я хочу тебя.       Глаза сами собой опускаются вниз, так жалко не выдерживая нажима обожающего взгляда, который ощущается хуже щёлочи на голую кожу. И снова эта татуировка на половину тела. Длинными душными ночами, когда Хайтани спал рядом после очередного надругательства, Куран часто думала, что под кожей у него вовсе не краска и чернила, а гниль совершëнных пороков. Изъеденное преступлениями нутро давно превратилось в падаль, а токсин от них просочился сквозь мясо наружу, охватив его левую сторону — ту, на которой билось не менее чёрное сердце, — смолистыми стигматами, которыми в древности клеймили преступников.       Но как за каждой белой полосой наступает чёрная, так и ночь сменяется днём, и эти вьющиеся гарью мысли рассеивались — чтобы вернуться с наступлением темноты.       — Ты любишь меня? — вонзив ногти в белую кожу его плеч, лающим голосом спрашивает Леа.       Ран перехватывает замутнëнным взглядом её тусклый, еле поблëскивающий на самом ободе огромных многоцветных радужек.       — Люблю, — в его тоне — железобетонная уверенность в собственных словах. — Люблю тебя, Леа.       — Меня? Меня, а не моё тело?       — Тебя, — крепкие руки снова подхватывают её и прижимают к мужскому телу. Куран послушно оплетает его торс ногами и прикрывает покрасневшие глаза. — Целиком и полностью.       Но это не любовь, — воет мысль подстреленным волком на вымостках сознания. — Не любовь.       Спина мягко впечатывается в холодный кафель стены — даже в этом жесте сквозит его такая ненавистная ей ласка, — и воздух отрывисто вылетает из лёгких. Сделать новый полноценный вздох Леа не может. Тонкие мужские губы властно прижимаются к её рту, слизывая горечь ютящихся на дëснах и языке злых слов. Он вбирает её язык в свой рот, обсасывает его с противным чавканьем, а ладонями скользит к застёжке бюстгальтера, чтобы снять ненужную преграду. В такие моменты в голове не остаётся ничего — ни проблеска разума, ни даже банального протеста. Леа просто выносит эти касания, ничего не делает и даже не пытается получить удовольствие от умелых ласк, которыми он щедро её осыпает. Но внизу всё стремительно мокнет, как и в глазах.       Скоро это закончится. Совсем скоро конец. Потерпи ещё чуть-чуть. Нет того, чего человек не мог бы вынести. Особенно ты.       Эти слова Леа из раза в раз выскабливает везде, где только можно: на изнанке кожи, на самой периферии сознания, на подпорках, задворках, сердцевине, изнанке век, под языком — они роятся, налезают друг на друга неровно, смешиваются вплоть до единственного «конца нет».       Капли воды, дробью падающие на лицо и волосы, кажутся раскалёнными градинами, пропарывающими кожу получше пуль и осколков гранаты. Неровные ручейки стайками сбегают вниз по обнажённой груди, добираясь до живота, и скользят ниже по бёдрам. Волосы Рана намокают мгновенно, безукоризненная укладка распадается на пряди и липнет к его лбу, пока остальные капли пропитывают влагой чёрные шорты и бельё под ними. Вереница его поцелуев берёт начало на яремной впадине, извилистой тропкой спускается к ложбинке между грудей, добирается до пупка и останавливается возле кромки ткани. Безжизненными глазами Леа смотрит, как его пальцы цепляют шорты на боках, как предвкушающе язык проходится по губам, как его взгляд — откровенно пошлый, обожающий, лихорадочно-больной — упирается в её.       Как же ужасно видеть в чужих глазах такое ненужное обожание. Как же тяжело выносить чужие прикосновения и болезненную страсть, пульсирующую в них. Как же тяжело быть чьим-то Несбывшимся.       Как же удушает такая любовь.       — Леа, — зовёт её Ран, и в его обычно спокойном голосе прорезается лихорадочная мольба. Дрожь вероломно пробивается сквозь кожу и выдаёт её кривящимися губами. Беззвучный всхлип сковывает горло в стальной ошейник. — Леа, посмотри на меня. Посмотри...       Но Куран лишь жмурится сильнее.       — Я люблю тебя, — обжигает кожу пылким признанием. — Никуда тебя не отпущу, Леа. Никогда.       Шорты с бельём спадают мокрой грудой на ступни. Ран сам поднимает её лодыжку, сам откидывает ненужную одежду в сторону. Впившись пальцами в собственные плечи, Куран откидывает голову назад и открывает рот, позволяя всхлипу пробиться наружу через вату и стекло тоски, забившихся глубоко в глотку. Мужская ладонь смыкается на щиколотке кандалами, пальцами мягко массирует ступню и заставляет Леа закинуть свою ногу на плечо. Его зубы и язык оставляют на изнанке бедра влажные отметины любви, которые спустя мгновения наливаются болезненной краснотой. Клеймо за клеймом, он добирается до теплоты розовой кожи, касается на пробу пальцами складок — влажно. Ран, упëршись губами в плоский живот, блаженно стонет, пока внутренняя выдержка Куран идёт мелкой роззыбью. Она смыкает веки до красных пятен на сетчатке, разрывает эпидермис ногтями и силится не завопить во всю глотку от отчаяния.       Сквозь химический привкус воды проступает солëность слëз. Леа жадно вдыхает через рот, внутренне пытаясь убедить себя в том, что это не её слëзы. Ей казалось, что она уже давно разучилась плакать и жалеть себя, что похоронила ту девушку под слоями мокрого от слëз пепла и обломками несбывшихся мечт.       Вся проблема в том, что ей только казалось.       Первое прикосновение языка жадное, требовательное, широкое — тело тут же выламывает крупной дрожью, ведомое болезненным удовольствием, охватившим низ живота. Руки Леа невольно впиваются в плечи, но не в свои, а в его — до красных и белых пятен. В голове кипит болотная жижа мыслей, грудь распирает ежевичными кустами отвращения. В эти минуты Куран ненавидела Рана, но ещё больше она терпеть не могла именно себя. За то, что тело отзывается. За то, что она уже совсем, совсем не может сопротивляться. За то, что именно она стала его выбором.       Движения Рана с каждой секундой становятся всё быстрее. Он вбирает в рот её горячую плоть, надавливает кончиком языка на клитор, прихватывает губами кожу и размазывает тягучую смазку по всей площади. Глухие спазмы удовольствия постепенно развязывают пульсацию узла в солнечном сплетении. По волокнам жар стекает вниз, выступает наружу через влагу и тут же оказывается на его губах. Ран лижет её ненасытно, грязно, развратно, и ему наверняка это нравится. И чем больше ширится в нём удовольствие, тем больше сужаются лёгкие Куран и начинается кислородное голодание. Перед глазами вспыхивают чëрные мушки, в нос и рот неприятно забиваются капли воды, слизистую душат резь и беззвучные крики. Она боится не выдержать. Боится сломаться прежде, чем всё исчезнет и пойдёт прахом.       Ран вводит в неё один палец — позвоночник простреливает болью, тело подбрасывает вверх в неконтролируемом порыве агонии. Она пытается оттолкнуть его от себя, но Хайтани лишь сильнее смыкает пальцы на бедре — Леа буквально чувствует, как на коже остаются свежие следы от лопнувших капилляров поверх других, оставленных пятью минутами ранее. Разворошëнное нутро истекает кровью, истерика, до этого тлевшая на самой закраине, рвëтся наружу, когтистыми лапами прокладывая путь от самых недр израненной души.       — Перестань! — что есть сил кричит Леа и цепляет пальцами корни его волос. — Мне больно!       Ран отрывается от неё спустя несколько движений и перемещает ладонь на талию, упираясь пальцами в тазовые косточки. Леа вжимается спиной в стену, хрипло и загнанно втягивая горячий воздух, сверлит глазами гладкий белый потолок. Никаких оргазмов или восторгов, ничего, кроме всепоглощающих пустот, разворачивающихся в груди. Ничего, кроме голого желания исчезнуть с лица земли и перестать выносить то, чему она даже не может дать названия. Изнасилование, принуждение, осквернение тела — как можно назвать то, что делал и делает с ней Хайтани каждый день? Медленное уничтожение, искоренение, разрушение её как человека, не говоря уже о женщине, живущей в ней.       И уничтожает её Хайтани своей больной, неправильной любовью.       — Прости, — шепчет Ран, прижавшись щекой к её животу. — Я не хотел делать тебе больно.       — Но ты ведь делаешь, — ладонь с нажимом проходится по лицу, смешивая слëзы и воду, убирает влажные змейки волос. Леа душит всхлип в горле и продолжает в безуспешной попытке достучаться до его благоразумия: — Каждый раз просишь прощения и снова делаешь больно. И я ни разу тебя не простила. А ты всё равно продолжаешь...       — Ты просто не можешь смириться с тем, что всё получилось так, как получилось, — возражает Ран и обхватывает тонкое тело горячими руками. Его член под тканью мокрых боксёров горячий и твёрдый, он прижимается к низу живота и отвращает своим очевидным желанием. — Это не я делал тебе больно, Леа, а они.       — Если ты отпустишь меня, я буду счастлива, — Куран перехватывает его ладонь и сжимает изо всех сил. Заискивающе заглядывает в мрачные глаза и просит, ненавидя себя за это: — Ты ведь любишь меня, Ран. Тогда отпусти. Если ты любишь, значит хочешь, чтобы я стала счастливой.       — Чего тебе не хватает рядом со мной, Леа? — в упор не слышит её Хайтани. Руки опускаются, не успев подняться. Безвольно свисают вдоль тела и мягко покачиваются, как у мертвеца на виселице. — Я сделаю для тебя всё, кроме этого. Проси у меня что хочешь, Тëоко, но никогда не проси отпустить.       Леа смотрит на него поражённо распахнутыми глазами, не в силах понять его. То, что говорит Хайтани, просто не укладывается у неё в голове. Мозг не в силах усвоить то, что Ран пытается до неё донести — ощущение такое, словно маленький ребёнок пытается запихнуть квадрат в форму круга, и сколько бы он ни примерял, кубик не входит. Ведь Ран говорит две абсолютно полярные вещи, которые физически не могут сомкнуться в одно целое. Куран видит сизый блик обожания, обволакивающий его глаза, видит, как нездорово поблёскивает его взгляд, чувствует, как он им поедает её, и знает, что ей вовек не понять такую любовь. Как бы она ни пыталась вытравить её злыми фразами, сопротивлением и истериками, всё тщетно.       — Почему? — сиплым голосом спрашивает Леа — её хватает лишь на это. Дробь падающих капель еле прорывает густой сироп тишины, повисшей на вечное мгновение между ними.       — Я не могу дышать без тебя.       — Мне не хватает воздуха рядом с тобой.       Больше Леа ничего ему не говорит. Новая попытка, прежний исход, очередной ком надежды, бухнувший глубоко в желудок.       Очередной день в персональном Аду ожидаемо заканчивается в его жарких объятиях. Простыни, неприятно собирающиеся складками под телом, ощущаются наждачной бумагой, его член внутри — колом, его руки — раскалённым железом. Он скользит в ней с уверенностью, беззастенчиво стонет и разит картечью поцелуев содрогающееся от отвращения тело. Леа под ним не шевелится, практически не дышит, и лишь скользящие дохлым взглядом по его телу глаза выявляют в ней крупинки жизни. Женские пальцы впиваются в мощную линию плеч, намеренно бороздят до красных росчерков и градин крови, но Ран от этого лишь сильнее заводится. В момент, когда оргазм накрывает его с головой, а Куран пытается не завизжать во всю глотку, полупотухшая вывеска магазина напротив несколько раз ярко вспыхивает. Сквозь пелену слëз и мучений Куран может различить лишь один иероглиф, который впечатывается в подкорку сознания огромными кровавыми рубцами.       На груди Рана сверху чёрных побегов татуировки ярко светится алыми росчерками сама Смерть.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.