ID работы: 14365247

their alt. reality

Слэш
NC-17
Завершён
94
Размер:
142 страницы, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
94 Нравится 121 Отзывы 35 В сборник Скачать

8.

Настройки текста
Примечания:
      Потом все стало по-другому.        Не было больше ни ночей в одиночестве, ни страха перед самим собой, вернее… Было, ровно столько же, но почему-то вообще не ощущалось.         Се Лянь кое-что заметил… У Сань Лана были другие глаза. Они горели нежностью и добротой, будто с рождения эти чувства их пропитали. А цвет разный… Один глаз цвета горячего какао среди зимы, плодородной земли, вспаханных полей, таких устойчивых и прекрасных; цвета кругов на разрезе ствола дерева, коры, такого глубокого и ненасытного. А другой оттенка синего неба, волн океана и подснежников в начале весны; словно ветер среди лета или дождь в начале осени, когда еще тепло… Разные, но одинаково прекрасные, будто создал их свет для того, чтобы любоваться.        Но заметил Се Лянь их далеко не сразу… Голубой глазик всегда был закрыт челкой и съехала она совершенно случайно: как раз в один из ветреных летних дней. И с того момента не было больше секретов и тайн, потому глаз оставался открытым, сияя своей красотой и неповторимостью.        Глаза эти сияли во время их ночных посиделок на крыше или кухне за ягодным чаем, который готовил Сань Лан. Они сияли всегда: они освещали путь, были тем самым светом в конце тоннеля.        Иногда Сань Лан звонил ночью. Просто каким-то образом знал, что Се Лянь не спит, и даже когда в ответ получал тихое «отец отдыхает, я не могу говорить» отвечал, что его и дыхание устроит. Так и молчали ночами напролет, а иногда Сань Лан эту тишину забивал своим собственным тихим монологом о космосе, музыке, физике, цветах, бабочках и о чем-то особенном — о чувствах. О том, чего сам толком и не понимает, так что говорил о биологии — о гормонах и том, что эти самые чувства вызывает, внося незримую долю ясности и для себя, и для Се Ляня.        Иногда звал в кафе. Не поесть и не попить кофе, а просто посидеть и посмотреть на прохожих, размышляя, что у них там на уме. Зачастую сходились на том, что все они куда-то спешат, а они тут, в спокойствии, они лишены этой участи.        Ночи наполнены музыкой в ушах и мыслями в голове — обыденность, и смысла в ней никакого нет. Так просто легче, наверное. Проще жить ночью, уверяя себя в том, что днем существует лишь сон, несмотря на бодрствование.        Они встречали рассвет в пять утра и закат по вечерам, танцевали под дождем под любимую музыку в колонке, познакомились с крышами их города, сбегали с уроков и улыбались этим мелочам — улыбались без повода. Смеялись до боли в животе и по ночам ели купленное в круглосуточном магазине мороженое. Нашли единственную работающую допоздна кофейню и ходили в нее при любой удобной возможности. На учебу плевать: оценки ниже плинтуса, экзамены еле сданы, но раз так, то и хорошо.        Пили горячий чай посреди ночи, слушали пение птиц в парке, смотрели глупый фильм под взглядом звезд; зимой ходили на каток, а летом — на лавандовое поле, весной считали почки на деревьях, а осенью собирали сухие листья и сушили их в страницах книг, потом собирая гербарии. Сань Лан делал венки из цветов, а зимой писал какую-то ерунду на замерзшем стекле в спальню Се Ляня, и зачастую это было что-то простое… Обычное «доброе утро» или милые улыбающиеся рожицы. Сань Лан, во избежание путаницы, даже такие мелочи писал на английском: не сказать, что это сильно упрощало ситуацию, но по крайней мере это возможно было разобрать.        Они любили эту жизнь и неважно, что вне этого мимолетного счастья все до боли в животе отвратительно.        Отвратительно, потому что дома все уже пропахло таблетками, что истерики все такие же частые, что кошмары не отпускают и никогда не отпустят. Сань Лан смотрит и обязан смирится, ведь ничего не может сделать.        Се Лянь перешел на онлайн обучение, теперь встречи редкие, но все такие же душевные и простые. Иногда они даже ночуют вместе, и Сань Лан готов поклясться, что нет чувства лучше, чем когда тебя обнимают во сне.        Любая иллюзия в конечном итоге сливается с реальностью. Казалось, она предсказывает реальность.        Так говорит человек. Просто… Человек, и единственное, что отличает его от семи миллиардов других — одежды, но не яркие или пестрые, а белые, похоронные, как в книгах. В книгах о смерти.        Он говорит идти, он говорит делать шаг, он говорит брать в руки то, что Се Лянь на мизинцах поклялся никогда не брать.          Он все ломает.        Он кричит, он бьет, он вырывается, и он же плачет, умаляя все вернуть обратно. Быть может, не он, а сам Се Лянь, но в этом не уверен никто.        А кто-то на фоне, тоже дорогой, говорит, что так нельзя, что нужно с этим что-то делать…        — Ну и какой он? — крыша знакома, голос тоже, и все как раньше, им тепло и спокойно. — Этот человек.        — Не знаю, у него нет лица, — Се Лянь только разваливается на пледе, раскидывая руки и ноги в подобии морской звезды. — Вернее, есть, но странное, чтоли. Все будто в шрамах. Нет ни глаз, ни рта, ни носа, но он может и видеть, и говорить, и дышать.        Сань Лан слушает и невольно дрожит. Се Лянь говорит это настолько спокойно, что трясутся руки.        — А еще он всегда одет в белое. Знаешь, вот вообще всегда, будто ему эта одежда к коже приросла, — не улыбается и не плачет, а, скорее, вообще ничего не ощущает. — И голос такой странный, будто что-то с горлом… Он только и делает, что хрипит, но даже так ясно, что он говорит.        Сань Лану сейчас страшнее говорящего в сотни раз. Ведь он помнит, как вчера Се Лянь был одной ногой в могиле и понимает, что крыша эта — не одна из знакомых, а новая, и принадлежит она зданию клиники. Месту, благодаря которому он сейчас может сидеть рядом с этим солнцем во плоти и слушать.        Месту, благодаря которому Се Лянь не в объятиях смерти в воплощении моря, а в его собственных.        — Что он говорил?        — Я не помню.        Оба знают лишь то, чем это могло закончится.        — Нам нужно возвращаться, — Сань Лан медленно поднялся и протянул руку мирно лежащему Се Ляню. Последний нехотя сел, потупил в бетон и посмотрел в небо напоследок. В его пшеничных глазах отражалась синева: глаза стали черными.        — Чем это закончится? — тоже спокойно, без единой эмоции: в крови лошадиная доза, которая просто не позволит почувствовать что-либо. — Отец винит тебя, но отпустил со мной. Он должен был рассказать, что будет.       Действительно. Мэй Нанцин был уверен, что вина всему — Сань Лан, но не искренне, а от банальной безысходности. И он рассказал. Все также тихо, не веря собственным словам, но рассказал. Не факт. Он сказал, что быть может, все обойдется. Быть может.        Быть может, так оно все и будет.        — Я не знаю, — шепчет Сань Лан, но Се Лянь, прожигая своим черным взглядом уже не небо, а его самого, прошептал в ответ:       — Ты врешь.        — Да.        Мы обещали не лгать друг другу, но иногда путей нет. Сейчас путей нет, проще не знать ничего.        Нет обиды, нет презрения или ненависти, просто тишина, и состоит она из смирения.        — Сань Лан, я хочу кое-что тебе сказать, — Се Лянь поднялся, сразу же отвел глаза и сделал несколько шагов к краю, но не близко, чтобы его в панике не схватили за руку, — Ты единственная реальная вещь в этом чертовом лживом мире, — он никогда прежде не бранился. Да, для него даже это слово считается бранью, а сейчас произносит его так просто, что берут мурашки. — Нет в нем больше ничего, понимаешь? Да что это я, ни ты не поймешь, ни я сам никогда не пойму, но знай, чем бы это не закончилось, я буду рядом.        Что?       — Что? — Сань Лан встал, но будто ноги приросли к бетону. — Почему ты говоришь это? Я тоже буду рядом, чем бы это не закончилось… — а потом на долю секунды замолк в осознании. — Подожди, нет… Не думай об этом, хорошо? Ты справишься, мы вместе справимся!        Но осознает, что его не слышат. Хочется обнять, прижать к себе, ведь это и будет доказательством искренности и уверенности, но проблема в том, что не уверен никто.        — Сань Лан, послушай, — спокойно, размеренно, будто и не значат эти слова ничего. — Прости, я тоже солгал тебе. Он мне ничего не говорил. Вернее… Даже не так, он не говорил, он пересказывал. Мои мысли, сомнения, ошибки, поступки… Он был тем, кто познал меня больше меня самого, — и является самим мной, но эту часть Се Лянь осознанно проглотил. — Он не дал мне повод, а просто озвучил его. 

Так всем будет проще. 

      — И это не было что-то из ряда вон, но… Ха-ха.. Сань Лан, ты помнишь, что сказал мне однажды? — в ответ послышалось еле слышное мычание, которое интерпретировали как «я много что говорил» и продолжили, — Когда мы были в метро. Ты думал, наверное, что я уснул, но нет, я все слышал, — и улыбнулся виду спящего города. — Ты так верно все подметил, что мне иногда кажется, что ты знаешь обо мне больше меня.        Сань Лан действительно вспомнил. Он правда подумал, что Се Лянь уснул на его плече от долгой дороги, а вагон метро был пустым, потому и решил поговорить вслух с самим собой. 

…ты другой. Ты пытаешься объяснить что-то необъяснимое, описать что-то неописуемое, сказать что-то никогда не описанное. А я даже не знаю, как могу это понять. Я очень хочу, честно, но я просто не могу, прости… Ты часто говоришь и мне страшно, ведь сколько я не слушаю — никогда не смогу понять в полной мере то, что ты ощущаешь всем своим существом. Но прошу… Я буду молиться на то, что рядом со мной тебе всегда будет место…

      — Я правда никогда не смогу, сколько не буду хотеть.        — Но ты не знаешь, что давно уже смог, — и все-таки повернул голову, лучезарно улыбаясь. — Ты мое утро, вечер, закат и рассвет, на которые мы так часто смотрим. Ты даже не представляешь, что когда страшно, я думаю о тебе и становится легче. Я устаю от людей… Сильно и безбожно, я сотню раз в этом уже убеждался, но за это время я ни разу не хотел избавится от твоего общества. Сань Лан, ты всегда был единственным, кто понимает, — еще шаг навстречу, потом еще, а в конце совсем небольшой, чтобы быть прямо рядышком. Се Лянь обнимает, утыкаясь носом в свитер и в который раз убеждаясь, насколько он ниже. — Сань Лан, прошу, запомни одну вещь.       В неравномерно поднимающуюся от прерывистого дыхания грудь врезались слова. Каждое предложение резало, но оно же и залечивало рану, ведь доказывала его значимость.        — Я не знаю, чем это закончится. Я не знаю, смогу ли сказать им нет. Я ничего не знаю, — Се Ляня обнимают в ответ, а он сам полностью расслабляется, ноги до жути устали. — Но я хочу, чтобы ты помнил: каков бы не был исход, ты никогда не будешь виноват. Ни сейчас, ни потом… Прошу, никогда не вини себя в этом.       — Не говори так.        — Я буду говорить, — столько, сколько смогу, но замолк.       Они молчат, боясь сказать слова согласия, хоть кроме них ничего сказать и нельзя.        Они спускаются по лестнице, все также держась за руки, обнимаются напоследок, Сань Лан закрывает дверь в палату, а Се Лянь выжидает десять секунд, чтобы медленно сползти по стене на пол.        Десять секунд. Десять счетов. За десять мгновений перестают дышать, возобновляют сердечный ритм, бросают людей и приходят к кому-то новому.        Се Лянь чувствует, как собственное сердце бьется как умалишенное, как дыхание разбивается о ребра, как единственный родной человек уходит, а другой — тот, который считал — подходит и гладит по голове. Руки сами тянуться ко рту и со всей силы давят, чтобы подавить крик.        — Тише. Ты сказал все, что хотел, правда?        Се Лянь панически кивает. Просто не может по-другому.        — Ну вот и все, — садится рядом, обнимает и гладит по дрожащей руке. — Все хорошо.

*** 

      Сань Лану больно уходить. Страшно представить, что происходит прямо сейчас за дверьми, ведь он уверен, что Се Лянь не улыбается сейчас. Просто знает.       Больничный коридор. Пахнет спиртом, таблетками и смертью — это его неотъемлемая часть. Везде улыбаются врачи, а люди, обычные, ничем не провинившиеся, плачут.        Это отделение экстренной и неотложной помощи. Здесь плачут все. Чуть после стационар, а еще дальше — откуда идет сам Сань Лан — палаты для тех, кому повезло. Очень повезло. Белые лампы и стены, голубые скамьи по всем стенам, уставшие мед сестры и одна из них ему улыбается: благодаря ней невозможное везение стало судьбой, но у нее нет времени на то, чтобы принять благодарность, ведь ждут еще жизни, другие, быть может, куда более значимые.       Чтобы выйти из этой смеси Ада и Рая, нужно спустится на первый этаж со второго, но Сань Лан останавливается буквально в двух метрах от двери на лестничную клетку: его взгляд цепляется за сгорбившегося на одной из скамеек Мэй Нацина.        — Дядя Мэй, — он садится рядом, но большего себе не позволяет. — Что будет?        А он молчит, и неясно, плачет ли сейчас в свои ладони. Его бледные волосы спутались, он не спал две ночи подряд и тело даже за такой недолгий период заметно осунулось. Казалось, ответа Сань Лан не доджется, но вопреки ожиданиям, тихий от усталости голос произнес:       — Ему туда нельзя, — и сам себе мотает головой, не думая даже о том, что его могут слышать. — Нельзя, понимаешь? Я этого не вынесу…        Сань Лан слушает и не понимает, как реагировать. Он знал, что несмотря на отсутствие кровного родства, Мэй Нанцин любит Се Ляня как родного сына, но сейчас говорит так, будто это не впервой.        Неужто Се Лянь просто не рассказал, что однажды это уже произошло?         — Все как с ним… За что мне это? —резко выпрямился, тут же разворачиваясь и хватая Сань Лана за грудки, будто это поможет. — Почему я пережил этот ад с ним, а теперь и с собственным сыном?! Скажи, что не так? Чем я провинился перед богом? Чем он заслужил все это?…       Вокруг тишина. Вечер: все или спят, или молятся, но никто как днем не бегает по коридорам.        А потом, кажется, опомнился, отпуская одежду ничего не понимающего подростка, в странной неопределенности выдыхая:        — Прости.        — О ком вы говорили? — Сань Лан был спокоен, приводя в чувство и всех  зевак, что были явно готовы звать охрану. — И что с ним стало…?        — И надо оно тебе? — спросил, скорее, чисто символически, он бы и без того не ответил, но взгляд, который теперь прожигает насквозь, этого сделать не позволил. — Очень дорогой мне человек. Очень. Он был… Таким же. Знаешь, тоже пакостил иногда и думал, что все в этом мире сможет.        Сглотнул. Се Лянь раньше был готов на все: мечты стать художником и изменить мир искусством были буквально всем, что его заботило, и он действительно долгое время рисовал, но вскоре случился первый серьезной психоз, и с того момента рука кисти не касалась.        — Говорил всегда, что все у него под контролем, как же, строил из себя невесть кого… Все говорил, что справится и улыбался, а потом тоже не смог. Это не его вина, быть может, моя, но точно не его, — с каждым словом голос становился спокойнее, а вскоре его пропитала душащая скорбь. — Все было точно также. Сказали, что хватит недели, а он был… Никаким. Я приходил к нему каждый день, но он даже в глаза смотреть не мог. Из недели в две, из двух в три, а потом сказали, что ему не светит ни ремиссии, ни улучшений.        Мэй Нанцин вздохнул, сморгнул подступившую к глазам влагу, облокотился на стену и посмотрел прямо на Сань Лана:        — Это был приговор. Его признали опасным для общества. Сказали, что без таблеток он не сможет существовать, но… Ты же видел Се Ляня под ними…? Знаешь же прекрасно, что они убивают не симптомы, а личность. Под ними он не был прежним и никогда не смог бы, пока в один момент не забыл их принять. Всего один раз, понимаешь? Один раз.        Еще вздох. Глубокий. Хотелось порвать легкие прямо тут.        — Я пришел с работы, а он там… У зеркала. У разбитого зеркала. Смотрел на осколки так, будто это единственный выход. Он сказал мне тогда, что разбил себя только что. Себя и кого-то другого… Ни то третьего, ни то четвертого, но говорил это с такими глазами, будто нет больше его самого. Он был уверен в том, что убил себя только что и тогда понял, что себя и не знает толком. Забыл себя. Эти таблетки… Другого исхода с ними не будет.        Это был озвученный приговор.        — Второй раз закончил все. Во второй раз я пришел, а его уже нет. Так странно было… Вокруг дома будто все собрались, будто празднество какое-то, что-то кричат и шепчут, а я даже дышать не мог. Даже после смерти он улыбался, но по-другому. Казалось, только сейчас он и счастлив.        Взглянул прямо в глаза застывшего Сань Лана, прожигая их насквозь, оставляя на размышления одно-единственное:        — Или ремиссия, или прогрессирующая форма болезни закончится именно этим. Другого не дано, понимаешь? Нет лекарств, нет нужной терапии, ничего нет, — и качает головой в отрицательном ответе, понимая, что даже собственное тело лжет. — Я не вынесу. Он сказал мне, что всегда будет рядом. Он сказал и ушел, а вчера это же сказал Се Лянь, слово в слово, понимаешь? 

      Мне тоже. Мне он тоже это сказал. 

      — Ремиссия возможна?        — Я не знаю. Никто не знает, — и уже чуть ли не истерически шепчет. — Недифференцированная шизофрения не может давать каких-то гарантий. Вообще каких-либо. Это дорога в никуда.        Из года в год Мэй Нанцин наблюдал за постепенной потерей контроля. Как медленно, еле заметно становится все хуже, как все меньше препаратов помогают, как истерика раз в неделю перерастает в два, в три… Каждую ночь сидел рядом, лишь бы забрать себе частичку страха, но видел перед собой только образ того человека и пускал слезы скорби.        Слезы потери. Слезы мольбы.        — Прости, я тебя нагружаю, — Мэй Нанцин положил руку на плече Сань Лана, понимая, что сказал все это зря и сделал только хуже. — Тебе нужно идти домой, мама, небось, переживает.        — С ним все будет хорошо. Я не позволю другого исхода.        И ложь, и истина, и надежда. Цена всему — удача и не более, жаль только, что она дается далеко не от рождения и далеко не всем.        Сань Лан, гуляя по их аллее, молился богам, являясь атеистом до мозга и костей. Он надеялся, что весь рассказ был истиной лишь в этой истории, что он не станет их историей.       Но надежда разбилась, когда дядя Мэй позвонил и оповестил, что сегодня Се Ляня выписывают. Совсем ненадолго. А он улыбался. И Мэй Нанцину, и Сань Лану, и всем вокруг, будто не осознавал, будто делал вид, что не осознает.        Шутил, смеялся с собственных шуток, ведь никто не мог найти на это сил.        «Вам не нужно переживать! Все будет хорошо, я в порядке…»        Ложь? Истина? Всех эти слова вводили в ступор.        Больница, но уже другая, отталкивала. Белые стены, белый потолок, белые ковры. Нет ни синего, ни бледно-розового, ни черного в декоре… Самого декора тоже нет, впрочем, как и мебели, картин и всего лишнего. Стойка регистрации — буквально все, что здесь есть помимо стен и дверей.        Улица краше: двор большой, с кучей деревьев и скамеек. Там гуляет много людей, но никак нельзя не заметить то, что за каждым наблюдают: люди в белых халатах буквально впиваются взглядом, а их возможные жертвы, наслаждаясь свободой, даже их не замечают.        Никто не показывает лицом то, что ощущает. Глаза сухи как пустыня, когда они обнимают ни с чего улыбающегося Се Ляня, а потом расстаются.        Его просто уводят, лишь мимолетом упомянув то, как часто можно навещать больных. Расписания нет, но если он будет себя хорошо вести, то сможет прогуляться, тогда можно будет поговорить.        Хорошо себя вести. И как это, хорошо?        Как оказалось, не так уж все и плохо. Расписание есть: с одиннадцати до двенадцати и с четырех до шести, вот только… Это разрешается лишь через три полных дня пребывания больного в стенах клиники. Как они сказали, это для того, чтобы оценить состояние. Разрешался безлимитный прием лишь Юйши Хуан, но она наотрез отказалась говорить о ситуации, лишь приговаривая, что могло быть хуже.        Но Сань Лан, как только появилась возможность навестить Се Ляня, не понял, как может быть хуже. Мэй Нанцин сказал, что не сможет, а настаивать и не стали: Сань Лан прекрасно понимал, что он просто не выдержит. Обещал все рассказать, а когда заметил причину своего здесь присутствия на одной из лавочек во дворе клиники, застыл, не веря тому, что видят глаза.        Се Лянь будто не здесь.        Кажется, он столько кричал, что обуздал тишину.        Сань Лан подходит медленно. Кажется, даже птицы перестали петь. Трава не шуршит, бетон не трескается, листья вообще не шевелятся, а казалось бы, весна, они как раз набираются силы. Все протяжно, но долго, но мимолетно, но… Прошло, наверное.        — Дагэ.        — М? — и улыбается, кажется, настолько вымученно, что этим изгибом губ можно в легкую вскрыть вены. — Сань Лан, это ты.        Что спросить? Как ты? Не ясно ли, что все отвратительно до тошноты?        Сань Лан просто приближается и со всей присущей ему нежностью обхватывает. Тело это не сопротивляется: как сидело, так и сидит, даже не двигается, кажется, даже не дышит.        Он всегда думал, что самое страшное — истерика. Когда бьешься и не знаешь, как избавится, да и никто не знает. Сань Лан с горечью вспоминает каждый раз, когда был рядом в эти моменты, и был уверен в том, что если все это прекратится — станет лучше, но нет, ведь вот, прекратилось, а руки от присущей родному человеку боли дрожат все сильнее.        Самое страшное — не когда человек ревет навзрыд, бьется головой о стены, вырывается из объятий; не когда крушит все вокруг в надежде разрушить себя самого и что-то объяснить. Самое страшное — когда он и слова не может вымолвить, ведь разрушить получилось. Когда боли становится так много, что грудная клетка рушиться уже сама от малейшего прикосновения, не позволяя не дышать, не выбить весь воздух, дабы задохнуться. И эта адская смесь разочарования, смирения и отчаяния пропитала тело так, что не нужно больше ни людей, ни поддержки, ни любви, а просто… Прожить еще пару мгновений, наверное. Очередные пару мгновений. Потом еще, и еще…       Сань Лан ничего не говорит: ему страшно. Он сдерживает слезы, сдерживает свой вопль, ведь тогда Се Ляню станет еще хуже… Правда же? Он уже ни в чем не уверен.        Ни о чем не говорят. Сотни тем, десятки заученных фраз и интересующие вопросы превратились в одно двухчасовое объятие. Сань Лан поделился своей курткой, шапкой не только потому, что поднялся ветер, но и из-за того, что не может видеть этой одежды. Белая, бесформенная, точно холодная… Так и сидят, ни о чем не говоря. Се Лянь устал настолько, что просто задремал на чужих коленях, а Сань Лан, боясь потревожить сон, лишь непрерывно гладил по запутавшимся волосам. Коротким запутавшимся волосам.        Жаль только, что ему не дали поспать и часа. Человек — тоже в белом — подошел и без какого-либо предупреждения потряс Се Ляня за плече. Тот даже не испугался… Просто молча встал, улыбнулся Сань Лану, жестом говоря, что им можно вместе дойти до здания. А глаза все такие же пустые.        Именно этими пустыми глазами он, кажется, смотрит на Сань Лана напоследок, но в моменте они начинают смотреть куда-то за спину. Ощущение такое, будто зрачки застыли, они больше не фокусируются, а в сущности просто забыли, что должны видеть, а не просто смотреть.        За спиной люди. Двое человек стоят метрах в двадцати от них и двигают ртами. Сань Лан не мастер читать по губам, но зрением не обделен, так что «твою мать» понял весьма четко. Казалось, тоже пришедшие навестить, но Се Лянь смотрит так, будто встретился не то с дьяволом, не то с богом. Будто встретил тех, кого желал никогда больше не видеть.        — Извините, — подает голос, обращаясь к мужчине, который не церемонясь держит его за руку. Точно останутся синяки. — Прошу, дайте еще немного времени.        — У тебя пять минут.               И Се Лянь кивает дважды. Мужчине в благодарности, а Сань Лану в успокоении. Те два человека все-таки созревают и подходят ближе, но все еще молчат.        Все, кроме самого Се Ляня:        — Привет? — и улыбается. Улыбка одна. Дежурная. Вымученная.        — Привет, — говорит один из парней, сглатывая. Второй молчит, словно боится сказать лишнего, только смотрит. Сверху вниз на каждую деталь образа, будто вспоминая и выстраивая по крупицам. — Я…        — Давно не виделись, — прерывает Се Лянь, подходя ближе. Обнимает. Тоже, кажется, дежурно, заучено… Схема отработана до каждой мелочи, а Сань Лан смотрит, не понимая, кто это вообще такие.        Видно, не виделись они очень давно.       — Я тебя не узнал… — все же вмешался второй. — Что вообще произошло?        — Долгая история, а времени мало, — отходит немного назад. Все та же улыбка. От нее уже мурашки по коже бегут. Он смотрит на ничего не понимающего друга и с привычной простотой, быть может, пустотой, попросил. — Сань Лан, ты никуда не торопишься? Не мог бы рассказать им?        Улыбается. Конечно.        И Се Лянь уверен, что ничем хорошим это не закончится. История, которую Сань Лан однозначно выпросит, глупа и проста, но все еще душит обоих. Она длинна и сложна, хоть и занимает какие-то три года. В мире ребенка — минуты, но сломали они куда больше, чем могли бы. Кости — не все, и даже не часть, но ощущались как огромный фрагмент. Непреодолимый фрагмент. Се Лянь не знает, как Сань Лан отреагирует и немного даже уверен, что он просто их выпроводит, но так оно и легче.        Наверное.        Страшно — это смеряться с потерей, когда прекрасно осознаешь ее последствия. Страшно наблюдать, как двери за спиной закрываются, а за ними трое дорогих людей моют друг другу кости.        Правда весело наблюдать, как о тебе медленно начинают думать иначе? Как они меняются.        Не меняются — в мыслях, не более, но санитар будто это слышит, слышит мысли.        Все как обычно, просто шансов забыться и обронить лишнего больше. Сань Лан там, кажется, тоже кричит, но этого не слышно. Се Лянь просто это чувствует… Чувствует всех вокруг куда тоньше себя самого.        Он стал тем, кого всегда старался скрыть под призмой боли, а сейчас ее стало настолько много, что не выйдет никак, если только не кровью по белой стене, но нельзя: запрет. Человек этот, всегда скрывавшийся, — он, Се Лянь — не воспринимает людей вокруг правильно, всегда молчит и принимает боль с недоверчивой тишиной, никак не реагируя, потому что сложно. До боли — причины — сложно. Ощущать всех, ощущать боль, которая шепчет, которая зовет.        Зовет уйти, но здесь нельзя. Камеры буквально везде, они контролируют каждый шаг и не дай боже он посчитается лишним, ибо тогда ты вообще перестанешь ощущать что-либо. Одна таблетка, один час под капельницей или одна инъекция могут выбить из реальности на сутки, Се Лянь это знает, ведь такое уже было. Не с ним и на том спасибо, но человека, который здесь, с ним в палате, искренне жаль.        Он все еще помнит, как его обволакивали волны. С ног до головы. Они приходят в кошмарах, от которых больше нельзя кричать… Но и делать что-либо для того, чтобы не орать, нельзя. Потому он всегда спит спиной к единственной камере, незаметно кусая ткань подушки. Именно она не позволяет кричать: скрывает сон, который корчит до костей, но останется в голове, раскалывая череп.        Волны — люди. Жрут и не переживают о последствиях, ведь никому не нужное существо, которое потонет в их водах, — речах — не останется в их безграничных течениях — жизнях. Не стоят ничего, Се Лянь чувствовал себя песчинкой… Ничтожной и простой, никому не нужной, ведь вокруг море, оно красиво, оно привлечет все внимание. Оно говорит, что окуни ты в него душу, то сдох бы от одной только боли.       Именно в ту секунду все стало туманом. Влажным таким… Знаете, когда он настолько плотен, что оседает испариной на легких. Когда хочется задохнуться от тяжести и головной боли, но в то же время и не хочется, ведь чувство этой медленной и мучительной асфиксии редкостно прекрасно. Туман этот — пустота, такая непроглядная, словно сплошная черная пелена из битого стекла, которое падает на несуществующую землю бесконечными дождями.        С той секунды звуки стали отдаленными, крик еле ощутимым, а солнце не таким далеким. А потом четче… И крик громче, и солнце ближе, и пустота больше не черная, а белая, будто солнце стало сиять снегом посреди зимы.        И туман рассеивается.        Сны эти каждый раз одинаковые, но в тоже время разные, не повторимые ни на что. Снится кладбище: могилы всех, кто ушел, а там, в центре, его собственная, в которой одно лишь чужое восприятие и ничего более. И на его могилу приходят те, кто еще рядом, кто не ушел… Они плачут. Всегда.        Они страдают из-за тебя.        Я знаю.        Странно так. Пробуждение — боль, но боль и то, к чему оно приводит, и то, от чего уводит, так где золотая середина? Где меньшая из двух зол?        Психиатр — дьявол. Спрашивает каждый раз, мол, что ты ощущаешь… А что? Се Лянь не знает. Ему грустно, обидно, невыносимо, но в то же время и спокойно, будто нет ни клиники, ни лечения. Что ответить?       Скажи, что тебе неспокойно. Что переживаешь о друзьях.        И Се Лянь говорит. Слово в слово. А самое странное, что ему верят. Вернее не ему, а этому… Человеку? Так кто он, если верят не ему…? Если человек этот, весь в белом, стал им самим.        Он запутался.        Перерыв среди лабиринта — встреча с родными. Сань Лан позволяет спать на своем плече, Мэй Нанцин просто сидит рядом и говорит о новостях их общих знакомых, а вот Му Цин и Фэн Синь, которые пришли тогда, больше не появлялись. Видно, они приехали сюда ради одной неполной встречи и вернулись домой. Быть может, так оно и лучше.        Неделя длится как месяц, а потом уже плевать. Мэй Нанцин с каждым разом становился все угрюмее, а Се Лянь не понимает, почему. Казалось бы, все как обычно, и он тоже обычен, но как только отец смотрел ему в глаза, его собственные сразу потухали. И Сань Лан также… Что со мной не так? Хотелось бы спросить, но зеркало в туалете говорило само за себя: щеки впали, глаза еле выделяются на фоне темных кругов и мешков, ключицы выпирают больше обычного, волосы собраны в короткий зализанный хвостик, а руки не могут нормально функционировать. Казалось, что все не так. От и до.        И все держалась на остаточном «хорошо», пока однажды Мэй Нанцин не пришел один. Ни слова, сколько бы вопросов не было задано.        И так еще раз, и еще… Сань Лан больше ни разу не пришел. Расспрашивал санитаров, персонал и мед сестер, но они тоже молчали. Будто языки у них вырваны… Говорил лишь тот, чей рот не мог даже открыться… 

      …он ушел, смирись. Это должно было рано или поздно произойти. 

      Правда, что ли. Но папа ведь не уйдет, правда..? Он будет рядом, он обещал. Надежда грела холод палаты, расправляла гниющие в апатии легкие. Но… Будто ничего не поменялось. Будто Сань Лана и не было никогда. Тело говорит, тело кричит, что все это — плод воспаленной фантазии, что все это ложь. Что все счастье — ложь.        Воспоминания бьют. Сильно. Детство, человек, дьявольский страх, что пробирает до кости. Похороны, их причина, их следствие… Вырванные из груди сердца родителей на его же глазах и то, что вина всему — он сам.        Но страшно думать, что это тоже может быть ложью. Он кричит. Истерически шепчет врачу о том, что все правда, что все истинно, но ему не верят. Его берут, ему внушают обратное….        Услышите же! Я не псих, это было…       Все больше фото. Фото трупов. А они живы, должны быть живы, ведь причина их бед тут, прямо здесь, прямо в теле. Се Лянь плачет, смеется, бьется о стенку, ведь он не пустое место, он достоин доверия, правда! Галлюцинации не могут быть такими реальными, такими четкими… И это говорит, и тут ему не верят.        Голос тихий, спокойный… Он говорит, что это нормально — переживать и путаться, но он здесь, чтобы помочь, а на фоне другой: тоже тихий, тоже спокойный, но он успокаивает и говорит лгать, говорит и шептать в очередной истерике истину… Слишком много противоречий, не может быть так!       Просто не может быть… да? Правда же?        Ложь стала всем. Она выходила наружу, когда мысли путались настолько, что не могли существовать вне головы. Она пропитала насквозь, когда и Мэй Нанцин не пришел. Се Лянь ждал весь тот час, что мог провести на улице, а потом и вдвое больше вечером, то же самое на следующий день… Он тоже больше не пришел.        Все, ты один…

…это рано или поздно должно было произойти.  

Истина? Спаси. Да.

      Стало легче. По крайней мере, всем так казалось. И голос этот, кажется, тоже ушел: не говорил больше.        Стало странно. Хорошо — странно, непривычно, давно забыто. Все говорят, что так должно быть, что вот оно — давно потерянное чувство одиночества, которому Се Лянь по какой-то причине должен быть рад.        Ремиссия. Так написано в заключении, которое ему дали на стойке регистрации в его последний день в этой тюрьме. Дали одежду, с которой он поступил, немногие гроши, потрепанный разряженный телефон и рюкзак с разной мелочевкой.       В заключении много слов и рекомендаций: регулярное посещение психиатра, отсутствие стресса, периодическое повторение курса седативных препаратов или, если будет надобность, чего посильнее… Написано, что возможны редкие обострения, но шанс того, что они будут критичными, очень мал. Эта справка — одновременно и билет в счастливую жизнь, и обреченность на то, что нормальной она не будет. Эта справка говорит о том, что найти нормальную работу не выйдет, поступить в хорошее учебное заведение тоже… С этой справкой он инвалид, научившийся заново ходить, но все по привычке приписывают ему костыли и кресло.        Врач на стойке говорит, что это победа. Очевидно же, правда, но если вернулся с победой, почему не вернулся он сам…?       А еще дали письмо. Одно и длинное. Се Лянь подумал, что прочитает его на улице, но когда вышел и осознал, что не обязан через несколько часов заходить обратно, потерял контроль над ногами.        Они бегут, они счастливы. Свобода ощущается горечью во рту и ноющими от долгой ходьбы коленями. Се Лянь без понятия, сколько прошло времени, куда он идет и придет ли вообще, но продолжает, ведь не хочет назад. Не хочет снова тратить время лишь на бездумное разглядывание потолка, ибо делать больше и нечего.        Мосты, дома, дороги… Вещи такие простые, но уже незнакомые. С людьми хочется говорить и говорить, но под руку попалась лишь кофейня и милый бариста, который с удовольствием поддержал разговор. По ощущениям, они ровесники, а посетителей почти не было, так что…        — Вам какой кофе?        — Кофе? У меня не с чего за него заплатить, так что я просто посижу…        — Не с чего? Ну и ладно! От одного капучино не обеднеем, а по секрету, — он наклонился чуть ближе. — Мне можно пить его на работе… Считайте подарком! Так вы откуда? Выглядите очень… Кхм, нездорово… Ой, простите, если обидел! Молчу!        — Нет-нет, я и сам понимаю… — Се Лянь сидит за барной стойкой, а этот молодой человек, которого, судя по бейджику, зовут Ши Цинсюань, уже взялся за кофе. — Я… Был в больнице, а кормили там не очень, вот и выгляжу как мумия…        Цинсюань от этих слов вскинул брови, будто искренне удивился и совершенно не плевать ему на судьбу какого-то очередного посетителя. Людей нет, видно, все или на работе, или на учебе, они буквально вдвоем посреди нейтрального деревянного декора и многочисленных растений.        — И долго был там? Сейчас все хорошо? — вернулся уже с кофе и вышел из-за бара, садясь рядом. Немного встрепенулся от того, что сам не заметил, как перешел на столь фривольное обращение и поспешил загладить вину. — Ой, извиняюсь!        — Ничего-ничего! Можно и на ты, чего такого… Спасибо, — и улыбается этому милому юноше. Кажется, за это время он первый, что задает вопросы с таким воодушевлением… — Недолго, тебе не о чем переживать. Если повезет, то и не придется больше в это проклятое место ходить.        В голосе звучит ирония. Тонна сарказма, которая скрывает факт, что место действительно отвратно до боли в желудке.        — О, ну хоть сейчас все хорошо! Слушай, а ты в принципе китаец? Выглядишь как-то по-европейски… Ты прости, что вопросов много задаю, а то так редко бывает, что встречается собеседник на работе, ну нельзя не воспользоваться шансом!       — Да мне и в радость… Насколько я помню, отец был чистокровным японцем, а мама… Даже не скажу, наверное… Помню, что точно не азиатка, — и отхлебнул кофе, ужасаясь с того факта, что скорби эти слова больше не вызывают. Вызовет ли это чувство хоть что-то?…       — Ой, прости, что тему затронул… Разрез глаз такой красивый, не мог не спросить…        Интересный парень. Такой открытый, улыбается как солнышко маленькое и самое странное — вообще не смущается. Будто они знакомы уже не один год.        Цинсюань настоял на том, что голодным Се Ляня не оставит и, не желая слушать отговорки, сделал сэндвич. Довольный тем, что дражайший друг сыт, они продолжили говорить о всякой ерунде: новости, погода, слухи… Сам Се Лянь старался ни слова не упускать, ибо даже за каких-то полтора месяца произошло слишком много…       Се Лянь поставил телефон на зарядку, во всю размышляя, как добраться до дома. Посетители все-таки начали собираться, Цинсюань занялся работой, но просто так уйти не дал: выпросил номер телефона и заверил, что обязательно позвонит.        С навигатором проще. Попытки набрать Сань Лана или Мэй Нанцина успехом не обвенчались, так что с ни черта не спокойными мыслями он направился к своему дому. Несколько сообщений все-таки отправил, но они даже не дошли до адресата.         В попытках успокоить разум, было открыто смятое в порыве письмо, но содержание, вопреки ожиданиям, и не воодушевило, и не расстроило. Эта писанина от Му Цина и Фэн Синя, которые рассказали о том, что переезжают. Мол, нашли хороший вуз и будут снимать вместе квартиру… К слову, оно и хорошо: тут и адрес, и город… Без явного на то желания они больше не пересекутся.        Хотелось бы поразмышлять об этом еще, но вот и дом рядом. Дорога заняла меньше, чем Се Лянь предполагал. Так по-родному, но что-то не так.        Что-то. Что?        Се Лянь обходит вдоль стены на пути ко входной двери, но сразу замечает… Пустоту. Свет не горит, на стекле будто осела пыль, даже трава под ногами заросла, будто и не ходил по ней никто. Захотелось изменить направление: напроситься в один из домов соседей, расспросить, узнать… Что узнать?        Ладонь уже дотронулась до ручки, но не пришлось даже нажимать: от малейшего прикосновения дверь сама по себе распахнулась, будто ее давно выбили. Се Лянь точно помнит, что она открывалась в другую сторону…        И запах. Странный запах гнили. Се Лянь вдыхает его с некой опаской, будто эти пары могут разъесть его легкие, но продолжает:        — Пап? — одна комната, прихожая. — Папа? — коридор и проем в гостиную. Все в пыли. — Папа, ты где? — кухня… Паутина на лице, а запах разъедает кожу. — Папа!        Но папа не отвечает. В спальне ничего не изменилось… Будто за это время здесь никто не спал. Белье помято, одеяло скинуто, а на всей ткани лежит ощутимый слой пыли. Окна здесь ни к черту, так что убираться надо стабильно раз в два дня, но… Будто этого не делали минимум пару недель. Что случилось с Мэй Нанцином? Он всегда любил уборку, не мог же жить в такой грязи!        — Папа, ты где? Я тут, все хорошо! Почему ты молчишь…?        Молчит. Тишина, кажется, тоже гниет наравне с едой на столе. Гниет наравне с надеждой… А самое страшное то, что нет голосов, которые могут успокоить, которые помогут уйти.        Се Лянь уходит сам.        Не знает, куда.        — Ой… Пресвятой Господь… — нет, не уходит. Все еще стоит на пороге, совсем не замечая пришедшую старушку, соседку. — Се Лянь, ты чтоль?        — Тетушка Мао, — Се Лянь все-таки спускается с порожка. — А вы не знаете, куда уехал отец?         — Горе то какое… — эта старушка живет в соседнем доме, а как только услышала про то, что отец уехал, ощутимо выручила глаза. — Се Лянь, мальчик мой, тебе не сказали?        — Что не сказали?        И лучше бы никогда не говорили. 

Сердечный приступ, прими мои соболезнования.  

      И зачем они, если мертвого не вернуть? 

…сердце такое сильное было, я и сама поверить не могла… Да и мальчишку того жаль, кто знает, что его подтолкнуло… 

Какого мальчишку? 

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.