ID работы: 14365247

their alt. reality

Слэш
NC-17
Завершён
94
Размер:
142 страницы, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
94 Нравится 121 Отзывы 35 В сборник Скачать

9.

Настройки текста
Примечания:

«Среди всех твоих писем прекрасней те, в которых ты оправдываешь мой «страх» и одновременно пытаешься внушить мне, что он неоправдан. Я ведь тоже, кажется, искренне его оправдываю — я ведь целиком из него состою, и он, возможно, лучшее, что во мне есть. А поскольку он — самое лучшее во мне, то, возможно, его-то единственно ты и любишь. Ведь что уж во мне такого особенного можно любить? А его – можно.

Письма Милене. Понедельник, после обеда»

~~~

      Момент, когда даже не можешь контролировать собственное тело.        Так странно стало. Слова будто вместе… Не отделены во имя понимания смысла предложения, а оторваны друг от друга, убиты и убили в качестве мести. Они слились в одно целое, в одно сплошное ничего между «сердечный приступ, его не смогли спасти» и «мальчишка тот с крыши спрыгнул, кто знает, почему».       Почему? Я ведь обещал тебе, я клялся, так почему ты не выполнил обещания?        Он не обещал.        Правда тоже.        Так страшно разом… Будто нет ничего больше, будто все вокруг — смерть, одна, сплошная. Она все вокруг в себя впитала, вернее все нее… Так что такое мир? Он впитал смерть или смерть поглотила его?        Метро. Наверное, метро… Быть может, такси, поезд или электричка, а еще вероятнее то, что просто-напросто свои собственные ноги, которые куда-то несут, бегут… Кроссовки давят, но осознание этого приходит лишь после остановки. Среди надгробий и плит, где кровь на ткани обуви кажется естественной. От нее следы, она капает, она говорит о том, что должно быть больно.           Руки сжали подобранный на дороге осколок стекла.        Нет, не больно.        Когда стоишь перед плитой с надписью «Мэй Нанцин», понимая, что в земле лежит давно не дышащее тело, кажется, что боли в принципе не существует. Да и ничего не существует, ведь это «все» рано или поздно будет погребено и забыто, так есть ли смысл наслаждаться и обращать на это внимание? Мысли не умрут, они будут всегда, покуда не умрет тело, а потому в них нет смысла сомневаться.        — Папа, привет, — цветы. Ветвь цветущего сейчас чернослива ложиться на камень. — Представляешь, ремиссия, — глубокий вдох. Слишком глубокий. — Прости, я… 

…не знаю, как реагировать. 

      Как вообще себя вести, если кто-то умирает? Если ты не мог даже банально прийти на похороны. Кто вообще был на его похоронах?…        — Прости, я должен был прийти на твои похороны. Ты был один, я не хотел…        И осел. Колени теперь в грязи, ладони — тоже, а слезы делаю все только хуже. Место это — городское кладбище, Се Лянь не хочет быть тут, но уйти тоже не может. Будто от его нахождения здесь что-то изменится. Будто ноги приросли к земле.       Будто птицы начнут петь. А они молчат.        Хочется отвести взгляд. Хоть куда-нибудь, лишь бы не смотреть на это. Могила рядом — тоже камень, она совсем рядом, плиты чуть ли не соприкасаются стороной. Чистая, совсем не заросшая травой, но… Точно старая. Год смерти — две тысячи второй, восемнадцать назад, даже фотографии нет, один лишь пустой год и имя. Цзюнь У, видно, будет лежать в одной земле с его отцом весь следующий век.        Так невыносимо. Хочется рассматривать чужую могилу, а не родную, будто от этого легче станет. На ней нет цветов, пожертвований, вещей… Хотя нет, прямо за ней стоит металлическая коробка. За травой она не сразу бросилась в глаза, а сейчас интерес играет злую шутку. Просто хочется занять чем-то руки, чтобы это что-то построило барьер между слезами и щеками.        Коробка оказалась достаточно объемной и тяжелой. Мысленно извинившись перед покоящейся душой, Се Лянь принялся пытаться ее вскрыть. Замок оказался мудреным лишь с виду, сам механизм даже не был заперт, так что и крышка подалась без особых усилий. Содержимое сначала было непонятно из-за помутившегося на секунду зрения, но потом оно приняло форму писем.        Кучи писем.        Разные даты, все аккуратно сложены, но в конверты не запакованы, а по бумаге сразу ясно, что написаны они не в один день и не в один год.        И всех их объединяет одно…

«Здравствуй, дорогой» вначале и «прости меня» в конце. 

      Не нужно было их даже брать, чтобы разглядеть, но руки все равно тянуться… Каждое письмо — лист А4, расписанный от края до края с обеих сторон, иногда они скреплены по два или три, а на самом верху короткое, написанное недавно, и размером оно всего лишь с ладошку, не больше.        Руки останавливаются. Глаза не позволяют. Се Лянь не просто вздрагивает, а замирает, боясь пошевелиться… Это почерк отца, он ни с чем его не спутает.        — Пап? — Се Лянь все-таки мотает головой и смотрит на соседнее надгробие. — Ты писал их?        Но ему не ответили. Никто не ответит.        Зачем? Разве они были знакомы? Се Лянь не помнит ни единого раза, когда отец упоминал об этом неком Цзюнь У. Но он всегда писал. Каждый вечер.        — Пап, ты простишь меня, если прочту их? — проглатывая часть о том, что ему бы стоило упасть на колени абсолютно за все, что успел натворить за семнадцать лет жизни, а быть может, за саму жизнь.

…конечно, не буду. 

      Но он не ответил. Просто всегда до этого говорил, что мертвые не терпят обид, а потому и сами их в сердцах не держат. Каждый раз, когда маленький Се Лянь бился в истерике и кричал, что смотрят, Мэй Нанцин утешал тем, что людей этих не существует, им нет смысла его ненавидеть. Им вообще не в чем не видится смысл.        Первый лист был развернут. На видимой изначально стороне было написано очередное «прошу, прости», а внутри… Текст. Много текста привычным почерком, но рука будто тряслась, немного искривляя идеальную каллиграфию. Читать все это — кощунство, полное безразличие к чувствам умершего, но… глаза все равно пробегаются.        Это, кажется, описание недели. Обычные события, ничего странного, если не считать то, что написаны они почившему. Это уже время, когда Се Ляня не было рядом, а Мэй Нанцин со скорбью на сердце приходил и скрашивал печаль, не взирая на собственную. А в конце… 

…я думал, что справлюсь. Был уверен. Прости, я не выполнил обещание. Прости. 

      Вот, значит, как. Как? Се Лянь засунул руку как можно глубже и достал письмо из самого дна. Датировано оно январем две тысячи седьмого года. Если быть точнее, то четвертым января — день похорон родителей, день начала Ада и день компенсации за страдания в виде нового начала, отца. Именно в тот день Мэй Нанцин сказал, что возьмет бедного четырехлетнего мальчишку под опеку.        Письмо это — самое толстое из всех, что попадались на глаза. Самое потрепанное, самое избитое и самое, кажется, чувственное.        Льются слезы. Сами. Их никто не впускал, они сами вышли наружу. 

…я совершаю ошибку. Я точно совершаю ошибку…

…мой грех — моя вина. Твоя смерть — тоже, прости. Ты не держишь обид, правда? Всегда ведь твердил, что вина всему — ты сам, такой глупыш… Мой глупыш, точно…

…он прямо как ты. Смотрю и хочется плакать, как тогда, на твоей кровати. И я плачу. Прости, я ведь обещал больше не плакать… Я много всего обещал… Очень много, выходит, я просто лжец. Я хочу дать ему жизнь, я хочу снова любить, я хочу снова желать кого-то защитить, ты ведь позволишь?…

…ты позволишь мне жить? Хотя, наверное, именно я себе и не позволяю, именно я и говорю себе уходить от шансов, а сейчас иду в пекло, надеясь, что смогу безболезненно ухватиться за лаву. Глупо, очень глупо… 

…я хочу попробовать. Прости. Я хочу тебя забыть, пять лет уже прошло. Я хочу забыть и осознанно обрекаю себя на нечто столь похожее. Прости. Уходи. Я тоже уйду. 

      Се Лянь тоже уходит, осознавая, что вернется. Видя сотни писем, он понимает, что Мэй Нанцин не ушел, он не смог. Се Лянь, наверное, тоже не сможет.       Нужно на другой конец города. Деревья пропитаны ранней весной: почки, где-то даже видны бутоны розовых цветков ранней вишни, а небо синее глубокое и безграничное, но не плачет, ведь ему все равно. Еле ощутимый ветерок играет аккомпанемент всей этой идиллии поющих в голос птиц. Люди куда-то спешат, чего-то ждут, но все наслаждаются спокойствием этого времени года, ведь когда, если не сейчас.           Машин много. Шумят, поднимают пыль, пищат тормозами и несут куда-то человечество. Се Лянь плетется к одной из станций метро, думая, в какой момент дорога стала привычной. Приходит к выводу о том, что виной этому стал Сань Лан, с которым он постоянно куда-то ездил… Море. Точно, надо бы снова сьездить на море.        В метро пусто. В такой час все или работают, или учатся, а он… А он борется с тяжестью в груди, трясущимися руками и выпадающими из глаз слезами. Щеки снова сухи.        Китай все такой же шумный, Шанхай кажется таким честным, грязным и порочным, что крутит живот. По сторонам все больше цветочных магазинов, они одним лишь запахом приближают неизбежное и скоротечное. Кладбище ощущается за километр, Се Лянь не останавливается и не проходит мимо, а со скрипом на сердце входит в центральные ворота. 

…сынок, я ведь не знаю, где, помню только, что рядом с его матерью. 

      Семейное кладбище находится за городским. Эта территория принадлежала их семье четыре поколения, город не мог покушаться на эти земли. Пробираться сквозь чужие могилы можно только по одной из узких тропинок: иногда Се Лянь ненароком натыкался на людей в белых похоронных одеждах, — некоторые даже в традиционных траурных ханьфу, — их объединяла скорбь.        Нет даже деревьев, что могут великодушно отбросить тень. Все в камнях. Все в потере.       Прошу, заплачь. Покуда есть время, покуда ты не убежден и не уверен, заплачь: вылей эту грязь, вылей эти полгода, вылей себя самого из воска и вновь подожги фитиль — душу. Хочется и попросить… Погладить по голове и сказать, что тебе, Сань Лан, можно пустить слезу на моих коленях, оставшись при этом героем старых романов, остаться лучшим, но сейчас, когда имя это выбито на куске булыжника, реветь хочется лишь самому Се Ляню. Хочется быть рядом. Это последний удар.       — Сань Лан… — колени в грязи. Ткань бежевых брюк опять окрашена зеленью.       Здесь не сплошные надгробия: территория, хоть и небольшая, позволяет упасть в земной поклон спокойно и не беспокоясь об упокоении других давно ушедших душ. Се Лянь возможностью пользуется, пропитывая землю солью собственных глаз. Почему больно именно сейчас?

Пап… Я один.

      Мэй Нанцин всегда говорил, что если с ним что-то случится, Сань Лан будет рядом. В первый вечер, когда Се Лянь пришел из школы и заулыбался без причины, он это прошептал так уверенно и честно, что сомневаться было невозможно. Папа не может лгать, но… Он ошибся.       Это ведь ложь, правда? Все вокруг. Просто очередная иллюзия, очередной сон. Точно, да? Но больно почему-то по-настоящему. Как в реальности. Это не отменяет того факта, что больше Сань Лан не позвонит средь ночи с глупой шуткой, не будет бубнить о забытой дома шапке, не будет переживать о произошедшем вечером, не позовет в другой город просто чтобы вырваться куда-то. Он больше не будет рядом. Все.       — Прости… — за что? За себя?       Хочется что-то сказать. Что-то важное, искреннее и точно не последнее.       — Ты не мог. Ты не мог, скажи же это! — поднимает голову, но смотрит на него все тот же кусок мрамора. — Скажи же…       — Я не мог. Я не делал этого, прости…       — Сань Лан, прошу, не молчи…       Но в ответ ничего. Камень камнем, могила могилой, тишина тишиной.       — Сань Лан, прошу, только ты не уходи…       Се Лянь уже не плачет. Он шепчет. Томно и тихо, будто уговаривая, слыша отказ, стараясь убедить вновь и снова чувствуя отвержение. Он пропитан этой чертовой надеждой, будь она неладна. Видя это, зная о нахождении праха под собственными руками, он все еще надеется на свою ошибку, на очередной собственный порок, что это очередной сон или история, но не их. Вот только…       — Сань Лан, ты знаешь, что мне больно?       Да.       — Ты ведь видишь? С небес, о боже… И знаешь же, наверное, что в бога я не верю. Так почему я хочу, чтобы он смиловался над тобой? Почему я хочу, чтобы вопреки всем правилам он дал тебе шанс? Я хочу, чтобы он дал его мне… Какой же я эгоист.       — Гэгэ, я тоже молюсь на это.       — Так почему ты молчишь? Почему…? Это все я, да? Это все мои лживые глаза, мои лживые сжатые руки, все лживое! Представляешь, все ложь! И это место, и прошлое, и настоящее… Представь как было бы здорово, окажись это все клеветой? Если бы не было меня, было бы лучше…? Скажи, было бы?       …было бы лучше без меня? Если бы отец в тот день сказал, что нам нужно идти. Если бы мы не были глупыми радующимися детьми, если бы мы не покормили птиц… Если бы я умер еще тогда, в первый раз, было бы лучше? Будь я значением, равным нулю, если бы понял свою ничтожность перед звездами и не увидел смысла их обсуждать…?       — Нет. Конечно, нет.       — Ты молчишь… Ты никогда мне больше не ответишь. Никогда. А я… А я никогда не смогу больше сказать, как ты важен для меня. Все еще. И будешь, плевать я хотел на то, что смысла нет, вообще смысла нет ни в чем!       — Ты мне тоже важен. Даже представить не можешь, насколько.       — Сань Лан…       Даже птицы перестали петь. Они тоже скорбят. Они чувствуют, каким одинаковым стал этот чертов мир. Как все краски постепенно теряют яркость и индивидуальность, превращаясь в сплошную серую массу. Когда не хочется лечиться, рисовать, писать их биографии на будущее, проводить часы в поиске интересных для посещения мест, искать по всему городу граффити и делать рядом с ними глупые фотографии… Когда ничего не хочется.       — Помнишь, ты говорил мне, что вселенная бесконечна? Что существует куча копий нашей планеты, что где-то в других созвездиях и галактиках наши копии делают все то же самое, что и мы здесь, но по-другому, что ли… Как же ты сказал? Ах, точно, ты же тогда писал тот стих, я его помню! Ты ведь уехал тогда в Шеффилд, мы созвонились, а ты сказал, что где-то на другой планете твоя копия тоже ждет меня! — улыбнулся, вспоминая. Как же много всего было.       — Гэгэ, ты ведь ответил мне, помнишь? Что ни одна во всей вселенной копия не может ждать новой встречи как ты сейчас. Помнишь же?       — И я наговорил тебе тогда. Ты и забыл, наверное, что… Да и я сам не помню, что тут. Что-то про бесконечность, да? Мы ведь тогда полночи о космосе говорили. Полночи… Как же отец разозлился тогда! Мол, спать нужно, а не о ерунде всякой беседовать, жаль только…

…что больше он этого не скажет.

      — Глупо. Но может быть, в следующей жизни мы тоже встретимся однажды. В одной из вселенных ты рядом, папа тоже, я верю в это… Будем мы, наверное, где-то в Англии, снова близки, а знаешь, на что я надеюсь больше всего? Что будет у нас вишневый сад, что мы будем снова смотреть на небо с одной из крыш, что ты будешь стучаться в нашу дверь, писать глупые записки утром перед работой, а я просыпаться после обеда и читать их. Снова говорить по телефону ни о чем, так почему…

…почему теперь все так?

      Жизнь так сложилась. Любит она тасовать карты как вздумается и плевать хотела на общую договоренность итога игры. Играя с судьбой, она ведет беседу с лезвиями вместо вина в треснутом бокале, и плевать хотела на боль в горле. Сказать, наверное, никогда больше не сможет, но месть — дело тихое и холодное. Не нужны ни нотки голоса, ни теплая кровь.       Се Лянь всем существом ощущает, что даже его кровь ничего не изменит. Сколько бы не пытался — мертвых не вернуть, легче от этого не становится. От чего станет? Правда ли, что время лечит?       — Ты ушел, вот и смотри теперь, какого это, винить себя абсолютно за все, — тембр низкий и сквозит безразличием.       — И это говоришь мне ты?       — Побольше уважения, пожалуйста.       — Размечтался, — получив ответ на когда-то заданный вопрос о смысле и цели происходящего, недоговоренности стало только больше.       Хочется рыдать. Просто умереть на месте еще раз, лишь бы… Нет, не уйти и не исчезнуть, чтобы не видеть плачущего на его могиле Се Ляня, а быть рядом, обнять еще хоть на секунду, лишь бы внушить, что все хорошо, что не нужно переживать. Гэгэ, не нужно плакать, я ведь не смогу смахнуть твоих слез.       Се Лянь плачет. Говорит вещи, которые раньше мог доверить только их очередной бессмысленной ночной переписке, а сейчас — тишине и одиночеству, которые секретов не раскроют никому, кроме глубин собственного сознания. Так странно это… Хочется быть рядом. Не в своей голове, а и чужой тоже, но жизнь решила иначе. Неужели остается только стоять в стороне и наблюдать…?       Сань Лан, чувствуя непоколебимый взгляд и понимая, что ничего сделать не сможет, подходит со спины. Обхватывает так крепко, что будь материален, кости треснули бы у обоих. Ладони смыкаются, чувствуя чужую вздымающуюся грудь, а глаза закрываются, произнося победное и, наверное, последнее:       — Пожалуйста, выполни свое обещание. Ты сказал мне тогда, что полюбишь жизнь, да? Тебе очень идет быть живым, правда. Прошу, будь счастливым, у тебя все получится… — и сам плачет. Будь слезы реальными, то давно бы уже пропитали свитер. — Прости меня.       Все еще тихо. Так тихо, что тошно.       — А помнишь, я тебе рассказывал историю? Если ты не уснул тогда, то слышал… Про человека, который вырывал из книг последние страницы, чтобы у истории не было конца? Я не хочу, чтобы наша история заканчивалась, но… Так получилось. Ты не будешь скучать, да? Не нужно. Не перебивай счастье потерей, все будет хорошо…

…я всегда буду на это надеется.

      Тихая боль самая жестокая. Как сейчас. Се Лянь не слышит, молчит, выплескивая потерю дыханием и надеждой. Говорил лишь потому, что не будет ни последствий, ни милого смущения, за которое с нежностью потерпят по волосам, ни таких же слов в ответ. На это и стоило раньше надеется.       — Гэгэ, ты свободен, помни это. Всегда был и всегда будешь… Мир отвратителен. Ты всегда был прав, говоря это, но поверь, ты все на свете сможешь… Солнце, прошу, не теряйся, не меняйся из-за этого, мир не достоин настоящего тебя, но в этом и прелесть, — Сань Лан прижимается ближе, чувствуя привычный запах кожи и постепенно смиряясь с тем, что больше его не ощутит. Как же… Он сам отвратителен, он ненавидит себя за бездействие. — Я всегда буду рядом. Честно.       И капают слезы. Непроизвольно.       Волосы намокают, прилипая к лицу и немного затрудняя дыхание, но на это все равно. Хочется растянуть мгновение на тысячи лет, лишь бы не заканчивалось. Я приду… Солнце, я вернусь, честно, ты только дождись. Немного… Быть может, много, очень долго, но все же… Я не уйду. Я не брошу тебя, я ведь обещал. И ты пообещай, что справишься.       Се Лянь, кажется, кивает. Да, он просто смахивает слезы, но Сань Лан воспримет это как согласие. Как клятву. Словно в детстве, когда они дали это неловкое и глупое обещание на мизинцах…       Вот, к чему может привести детская глупость.       — Давай быстрее. Нельзя тебе в мире людей отсиживаться.       Слезы высыхают, оставляя тонкие дорожки соли, но горечь не уходит никуда. Напоследок шепотом прощаясь, обещая новую встречу и извиняясь за то, насколько он сейчас слаб, глубокий вдох расправляет легкие чуть ли не до разрыва тканей.       Сань Лан старается запомнить все. Се Лянь нежен, немного ниже его, с запутанными короткими волосами и светлыми полными доброты глазами. Он очень любит осень, раннюю весну, честные разговоры, фисташковое мороженое, приторно сладкий лимонад, простые фильмы, небо ранним утром до рассвета и холодные окна, к которым можно прикоснуться лбом после пробуждения. Сань Лан любит этого Се Ляня… Его горящие глаза, когда он чем-то увлечен, когда от радости его речь сбивается, когда он засыпает на его плече или готовит вкусный облепиховый чай. Просто… Не хочется от этого уходить.       Сань Лан все-таки разжал руки, наслаждаясь в последний раз запахом потертого свитера, и отошел, смотря прямо в глаза тому, кто представился неким Цзюнь У.       — У вас осталось хоть что-то от души? Хоть что-то от гребаного сердца, которое должно быть в вашей груди?       Цзюнь У такой претензии в свою сторону терпеть не стал: мигом оказался рядом и взял за грудки.       — Тебе что знать? Что ты, ничего не понимающий в этом мире ребенок, можешь знать? — глаза горят. Это даже не гнев… Они что-то напоминают. — Думаешь, что что-то осознаешь? Что что-то тебе известно? Так заткнись и не путайся под ногами. Не все в мире будет так, как ты хочешь.       — А как еще сказать? Как еще назвать человека, который направо и налево может уничтожать жизни и судьбы…?       Что терять? Почему бы не высказать все? Каждое слово, которое таилось в груди с того момента, как Сань Лан, стоя на крыше и думая, что делать дальше, почувствовал вес чужих ладоней на своих плечах. А потом легкость. Ни с чем не сравнимую легкость. Хотелось сделать что угодно, да хоть в наказание, лишь бы избавится, но легкость не ушла, а боль не пришла.        Сань Лан ничего не понял. Все произошло за секунды, что даже посчитать нельзя было, но отвращение появилось сразу. Даже не к себе самому, а твари, что решает, кому жить, а кому — нет. Сразу представился, причем с таким тоном, будто он здесь бог. Будто Цзюнь У, о котором он слышит в первый раз, и есть всесильное божество, не нуждающиеся в уважении к простому люду.        Тело стало ватным, но управляемым. С неимоверным трудом, но управляемым.        В тот момент финал был отыгран, но зрители не знают, что за кулисами продолжается шоу. За кулисами есть кукловод, чей безумный план — сценарий вплоть до разрушения стен театра — был воплощен до мельчайших деталей, просто идеально. У этого человека есть цель, для него она оправдывает все средства… Включая чужие жизни. Сань Лан молится лишь на то, чтобы на нем череда остановилась.       Сань Лан шел. Просто знал, что если оступится, исхода не предугадать. Каким же трусом он себя ощущает.        Вот только… Нет, что же это? Почему трус? Из-за чего…? Не вспомнить.        Дорога немного меняется. Ранее это было привычное уже ему кладбище, — вот только неясно, почему оно стало привычным, — а потом оно постепенно переросло в сплошной незнакомый лес. Странный лес, честно говоря: и деревья, и трава, и цветы — все было не таким, как должно быть. Как должно? Прекрасный вопрос, но не могут же листья быть красными средь весны, трава синей, а цветы выше головы.        — Что это за место?        — Скоро сам поймешь.        Контраст уже полностью спокойного уравновешенного голоса и томного жесткого баритона играют странную мелодию среди тумана и тишины. Казалось, поддайся Цзюнь У эмоциям еще хоть на немного — деревья бы треснули, тьма стала бы непроглядной, а эти немногие птицы перестали бы петь.        Вскоре лес поредел, стали появляться деревянные домики-избушки, в которых явно кто-то жил, а мир Сань Лану стал уже полностью понятен. Зачем спрашивал, если вещи эти настолько очевидны?        Со всех сторон изредка стали раздаваться уважительное «приветствуем Владыку», на что Цзюнь У отвечал удовлетворительным взглядом. Этого, казалось, более чем достаточно.       — Тебе в другую сторону, — говорит уже точно спокойный Цзюнь У, останавливаясь на развилке. Тропинки потрепанные, еле заметные среди сплошной травы, но Сань Лан даже не задумывается, а просто принимает как что-то должное и очевидное. — Иди, тебя встретят. Не потеряешься.       Даже, кажется, ласково.       Сань Лан действительно уходит. Просто кладет свою жизнь на плаху такого как он и не беспокоится о последствиях. Ты дьявол.       — Какой уж получился.       Ты совсем не чувствуешь вины?       — Я? За что? — Цзюнь У направляется по противоположной тропе, наблюдая за постепенно возрастающим количеством построек. Так странно понимать, что все это — его рук дело, что все это он сам создал с нуля, осознавая смерть.       Смерть — его награда и его исповедь. Он молился на нее с момента, как узнал о боге и впервые пошел в монастырь исповедаться. Мэй Нанцин тогда сказал, что станет легче, что признав грехи своих личин он сам станет безгрешен, но… Не получилось. Вера исчерпала себя в первые полгода, а потом стало ясно, что нет в ней никакого смысла. Остались только надежда и смирение.       Ты помнишь его. Мэй Нанцин умер из-за тебя.       — Не говори ерунды. Он…       Мои руки, но твое сознание. Как думаешь, кто?       Ноги не идут. Больше нет. Осознание подкралось со спины, обняло крепко-крепко и не желает отпускать, затормаживая шаги. Руки медленно крадутся к лицу, не то давя на лоб в попытке унять головную боль, не то на глаза, желая хоть как-то избавится от того, чего нет. От прошлого.       — Так надо, так надо… — шатнулся, падая на стоящее рядом дерево и продолжил, завывая сам себе. — Так надо, надо!       Как? Уничтожить всех, кто был тебе дорог? Всех, кто был дорог ему?       — Ты не здрав, так не говори ерунды! Не делай вид, что в порядке, если и являешься мной! — ты всегда делал вид. Ты меня научил. И его тоже… — Хватит, хватит!       Мир другой. Темный и лживый… Он сам лжив к себе, он сам глуп до искр из глаз. Любой ребенок это скажет, думая, что дядя глуп, дядя похож на психа!       Но тут этого нет. Закон… Закон! Сам создал, сам внушил страх, сам черным по белому написал, что карма за нарушение — смерть, значит он чего-то стоит…       — Владыка… Владыка! — трясет. Сильно. — Чего вы тут разлеглись?       Очертания. Да, теперь они есть.       — Ты что тут забыла? У тебя есть работа…       — Работа была два дня назад, — Линвэнь вздыхает, помогая подняться. Дело обычное. — Что стряслось?       — Где мальчишка? — отвечает вопросом на вопрос Цзюнь У. Немного морщась из-за черной пелены перед глазами.       — На месте, я его в новостройку определила, она от Шанхая далеко, — как оказалось, привычная кипа бумаг в руках все же была, но оказалась своевременно убрана на землю. Хорошо, что не влажную, иначе плакал ее труд. — Правила я ему объяснила, вроде остаточной памяти нет, но это еще будет выясняться… Так что?       — Скажи, я виноват? — немое «в чем» сначала висело без ответа, но потом… — Я… Не понимаю.       Всего. От и до. От заката до рассвета. От рождения до смерти… От смерти до перерождения. Сомнения и ошибки. Одно из другого, они связаны, полностью и бесповоротно следуют друг из друга, превращая смерть в мерзкое существование. Попытки исправить — попытки и не более того, а приводят они к новым ошибкам, новой вине. Линвэнь — это… Помощь? Уверенность?       — Помните, я не смогу заменить его, — она стоит рядом, отворачивается и медленно направляется в сторону города. — Вам нужно заполнить некоторые документы. Пойдемте, закончите и будете отдыхать.       Замена. Альтернатива. Надобность.       И просто идет, зная, что не отстанут ни на шаг. Тишина позволяет осознать все масштабы очередной ошибки, очередной оплошности. И что теперь? А теперь слезы текут. Тихо, не нарушая природной идиллии и скрываясь от чужих глаз, они впитывают в себя всю печаль и горечь произошедшего. Они… Они — все сейчас.       Город появляется перед глазами быстро: резные небольшие домики, подоконники с цветами, где-то за окнами счастливые… Люди? Так они себя и называют. Мертвые счастливые люди. Почти все счастливы, но точно все мертвы. Заводят себе мертвых животных, играют на сломанных инструментах забытые мелодии, читают сотни лет назад сожженные книги и наслаждаются игрой с потерянными еще в детстве вещами. Что может быть лучше? Какой мир может стать альтернативой?       Он должен быть со мной. Почему он не здесь?       Ты сделал этот выбор. Ты лишил себя мертвого счастья.       Я эгоист?       Ты сомневался?       Дорога проходит быстро, даже слишком.       Кабинет. Собственный, но ничем от других не отличающийся: деревянные стены, стол под их цвет, мягкий ковер и два просторных дивана. Шкаф может заинтересовать разве что содержимым… От мертвого остались только его вещи.       Как только двери запираются, на замок закрываются и все маски. Линвэнь останавливается у стены, не желая проходить дальше, а Цзюнь У подходит к тумбочке и достает из нее сначала плед, потом и черную бутылку.       — Вам не стоит много пить.       — А есть другие варианты?       Нет. Всегда не было. С момента, когда была совершена первая ошибка — единственный не прерванный шаг — все пошло не так. Мысли, наполняющие голову, стали единственной целью. Окружающий и конфликтующий с ним миры слились воедино, оставляя душащую необходимость воссоздать. Что именно? Место без боли, страданий и одиночества, но последний пункт, увы, оказался полной для него ложью.       Из ничего. С собственных колен поднялся на носочки, доставая кончиком пальцев до неба. Жаль только, что небо — не предел, оно даже не часть, потому и удовлетворения не принесло. Оно оттолкнуло, кинуло на землю, смеясь над полученными ранами. Небо — жизнь. Все гниет под ее гнетом.       — Скажи, почему все так?       — Вы хотите правду? — Линвэнь немного отошла, положила папку на стол, но дальше не зашла. — Она вам известна.       — Что известно? — Цзюнь У повернулся. Смотрит в глаза, стараясь найти в них какую-то поддержку, но они пропитаны… Обыденностью.       — Это ваша вина.       Секунда и руки сомкнулись вокруг шеи. Слова режут сильнее лезвия, но… Шрамов не будет. Шрамы есть у живых, у мертвых их не бывает. Любой шрам — выбитая на скале надпись «я жив», а когда не получается, то все: кожа чиста и прекрасна. Жизнь — всегда уродство.       — Вы уничтожили все, чем он дорожил, вы не дозволили им быть счастливыми. Вы сломали жизнь этого… — дыхание заканчивается. Теперь Линвэнь может только хрипеть, одними глазами прося отпустить. Ее слушают. Ее отпускают. — Вы отрицаете это? Теперь его зовут Хуа Чен, он не помнит своего прошлого, а единственный косвенно связанный с вами и ним человек страдает.       — Заткнись!       — Все это ваша вина. Вы не избавитесь от нее, — у нее нет страха, больше нет. — И вам с этим жить. Он мертв.       Очередное «заткнись» Из горла не вылетело. Кажется, она такое ни раз говорила, но… Неужто так было всегда?       — Я хотел как лучше… — бубнит себе под нос, думая, но… — Я должен был убить его. Просто убить этого больного никчемного ребенка и все!       — А теперь он единственный, кто жив, — Линвэнь спокойна, не повышает голоса, да и привыкла к этому всему давно. Кто бы что не говорил, она хочет, чтобы все наладилось… — Подпишите бумаги. Подпишите и забудьте, если это будет концом, то хуже не станет. Теперь этот ребенок Се Лянь не имеет права на счастье, так же как и на раскрытие вашей стороны, ваша цель достигнута, успокойтесь.       Да, точно, вот только… Что из всего этого было не так? Ревность? Ненависть? Похоже, причина — обычная потеря контроля и не более того. Она — причина всему. Его одиночеству.       Хочется еще раз в мир людей. Еще раз сходить к нему на могилу… К тому, кто является родным несмотря на неумение проявлять любовь. А он пытался… Точно, пытался! Так почему он полюбил этого… Никчемного и потерянного ребенка? Почему ему так быстро нашлась замена?       Все сломалось. Хотелось сломать, уничтожить, вернуть зависимость, но как? Уничтожить всех, кто дорог. Глупо. До умопомрачения глупо, жаль только, что осознание пришло, когда было слишком поздно.       Горячий чай. Кипяток со вкусом какой-то травы, кажется, мяты. Внутренности жжет. До боли и крови. До хрипа в голосе. Воздух холоден, словно лезвие, режет легкие потерей и немым смирением. Очередной попыткой смириться.       Бумаги подписаны. Кабинет одинок как и его обитатель, а легче не стало. Теперь у Цзюнь У не осталось ничего. Абсолютно ничего. Выбор, цена которому своя и чужая жизни. Время летит так быстро. Кажется, оно пролетает мимо, так больно…       Но как бы больно не было, ты не умираешь. Не умираешь от потерянной любви, потерянных шансов, ножа в спину или собственных кулаков в грудь. Жаль только, что и жизнью это назвать слишком сложно. До боли в легких и сердце сложно.

Мэй Нанцин, дорогой, скажи, ты там скучаешь по мне? Я да.

      Письма. Десятки, сотни, тысячи… Бедный шкаф уже расходится по швам, но держится. О том, как хорошо было вместе смеяться… Просто смеяться, да. Цзюнь У обещал, что никогда не влюбится, ведь опасно, но тот день изменилось все. Музей. Он никогда его не забудет: это была выставка Гойя, какая ирония… Специально же ради нее копил на билет в Мадрид. Просто случайность: встреча взглядами, обсуждение картины «Сатурн, пожирающий своего сына» и невольное желание продолжить дискуссию о смысле существования. Как же юны они были… Дети: один только на втором курсе, а второй и не думал поступать, ибо какой смысл?       Цзюнь У будет всегда помнить его… Сначала совсем низенький, весь такой правильный, честный, а потом оказалось, что он неимоверно любит терпкий запах только срезанного розмарина и терпеть не может сигареты, но почему-то привычку эту терпел. Его Мэй Нанцин ненавидел пустые разговоры, сладкие до искр из глаз романы, белую одежду и сухоцветы. Он играл на фортепиано, немного на скрипке, круглосуточно писал стихи, проводил ночи на балконе, но продолжал бухтеть о том, что самому Цзюнь У нужно высыпаться. Самый суеверный верующий, виртуозно заменяющий любые маты на шекспировскую патетику, пьющий крепкий виски по субботам в лучшем джазовом баре и притаскивающий домой всех уличных кошек на передержку.       Его Мэй Нанцин пытался. Искренне и неумолимо каждую ночь проводил в интернете, желая найти новое исследование или очередные лекарство. Всегда ласково говорил, что Цзюнь У у него гений внутренних монологов, страдающий тактильным голодом, а потом крепко обнимал, продолжая шептать…. Что самая ярая страсть Цзюнь У — прогулка по краю и чтение книг, что и было правдой, потому на кануне любого праздника проводил весь вечер в книжном магазине.       Они смеялись. Тогда — в их вторую встречу — Мэй Нанцин очень глупо пошутил, ну очень, сразу же стал извиняться, а Цзюнь У заразился таким искренним и громким смехом, что все посетители кафе принялись оборачиваться и крутить у виска, впрочем, на них было плевать. Это было так… Быстро и спонтанно: никто и не думал продолжать, но одна встреча переросла во вторую, потом и в третью… Потом они поехали в горы. Спонтанно, абсолютно не планируя! Чувства, какие же чувства! Адреналин играл в крови у обоих: потерявшиеся дети нашли свой дом.       Но сейчас дом разрушен. Кирпич потрескался, местами отпал, но главное — дверь кем-то выбита. Кажется, судьбой. Слишком уж она любит трагедии, а если из нет — она их создает из ничего, превращая Эдем в клетку.

…прости, дорогой, но я не верю в бога, я не смогу отдать свой грех на растерзание. Будь здесь ты, заставил бы произнести эту исповедь вслух? Я только и могу, что писать.

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.