ID работы: 14392519

Проповедник

Слэш
NC-17
В процессе
54
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 83 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 80 Отзывы 15 В сборник Скачать

5

Настройки текста
Примечания:
Сегодняшняя проповедь выходит ещё более унылой, чем прежняя. Чэн понимает, почему старушка Флоранс храпит, откинув голову на жёсткий подголовник скамьи, пока он тут распинается про милосердие божье. Понимает, почему её муж Эд — не пихает ту в плечо локтем, только бы этот раскатистый храп прекратить. Похоже, прихожанам веселее слушать её, чем измотанного Чэна, который устало опирается ладонями о кафедру и несёт всякую херню о милосердии, которого ни один из присутствующих — и не испытывал никогда. Может, они просто не всекают чё за чушь он им вливает в уши? Судя по их виду — бог тут ни над кем не смилостивился. Единственный, кому тут действительно весело, так это Би. Вон он — в последнем ряду, сидит в совершенном одиночестве и подбадривающе поднимает кулак, когда Чэну приходится храп уже перекрикивать. Мол: молоток, мужик, справляешься. Куда уж там, блядь. Справляться Чэн перестал давно. Давно не может разобраться с тем, бывает ли милосердие на самом деле, или его, так же как и бога — придумали. Давно не может понять какая из проповедей хотя бы по касательной по народу пройдется и вынудит их пораскинуть мозгами. Давно мечтает пальцами под колоратку нырнуть, чтобы кадык ощупать, как ощупывал его утром после душа, вечером перед сном — несколько дней подряд. Хочет убедиться не сошло ли то кривое буро-синее пятно, которое ещё одним его ошейником стало. И что удивительно, первый — сама колоратка — уже не так люто давит. Второй — невидимый и шипами вовнутрь — не настолько вонзается зубьями в трахею. Этот вот новый — оставленный самим Би — слегка нейтрализует те, что нацепила на него церковь и жизнь. Что удивительно — Би эту унылую проповедь слушает внимательно и даже хмурится на тех моментах, где ему что-то неясно. Что удивительно — Чэн не против ему эти моменты разъяснить, когда все разойдутся. По-дурацки всё получилось. С той ной — всё по-дурацки. По-дурацки спокойно — никаких больше засосов и даже намёка на них. По-дурацки Би захватил его диван внизу, скинув около него свои шмотки — в одной лишь походной сумке. По-дурацки Чэн теперь завтракает, впервые за пять лет, не в одиночестве, и не втыкает всё время в утреннюю газету — а умудряется даже сонно что-то буркнуть Би, в ответ на его рассказы о других штатах. И по-дурацки к этому начинает даже привыкать. Идиотизм, правда? Не, серьёзно. Чэн не из этих. Не из привыкающих. Не из тех, кто ведёт светские беседы за столом. Не из тех, кто гостей любит у себя принимать. Чэн не из тех, кто завтракает — вообще-то, для него завтрак это пара кружек крепкого кофе и пара таких же крепких сигарет. Но Би, оказывается, умеет готовить. Вкусное что-то — Чэн в душе не ебёт как эта еда называется. Би называет её полезной. И хуй с ним — полезное, значит полезное. Жрать можно и Чэн жрёт. Иногда встаёт и накидывает в тарелку добавку. Иногда даже говорит спасибо. Идиотизм, что он читает тут сраную проповедь вроде бы всем прихожанам, которые битком сидят на скамьях у первых рядов, а кажется — что читает он её одному лишь Би. Ну какой же, сука, идиотизм. Уже к самому концу проповеди — все складывают руки в молитвенном жесте, даже еле продравшая глаза Флоренс старается скрыть чудовищный зевок. Получается у неё так себе, но Чэну, если на чистоту — поебать. Пусть себе зевает. В храме Господнем прощается, по идее, всё. Вот и её, наверное, простят. А Чэну простят то, что он нихрена не молится. Просто стоит и пялится на свою паству, которые глаза прикрыли, и тихо шепчут нескладную молитву себе под нос. Не молящихся, тут, кстати — двое. Би себя тоже не утруждает — только откидывается расслабленно на скамью и с тяжёлой задумчивостью на Чэна смотрит. Знает, что у него в башке вовсе не молитвенные слова. Знает, что Чэну не терпится отсюда на улицу выбраться и выкурить три сигареты подряд, прячась от дождя на заднем дворе церкви, под козырьком, который давно уже в трещинах весь и нуждается не то в ремонте, не то давно уже в сносе. Как и сам Чэн, впрочем. Затхлая пыль на улице тонет в крупных каплях дождя, а Чэн задыхается желанием обтереть руку о сутану — потому что прощаются местные мужчины исключительно сухими рукопожатиями, а после кивками. Чэн вообще не любит прикосновений. Он их не понимает. Не понимает и не хочет принимать — потому что по коже тут же расползается противный зуд, с которым его тянет в ванную, чтобы вылить на ладони тонны жидкого разбавленного мыла, и растирать их до тех пор, пока хрустеть не начнёт. А потом повторить тоже самое. Желательно — не меньше трёх раз. Ну, или пока в дозаторе не останется мыла. Их жёны — щерятся елейно и щебечут что-то о прекрасной проповеди, они ведь ждут не дождутся следующей, чтобы притащить на неё кексы с миндалём, или лучше всё же пирог с абрикосом, как вы думаете, отче? Марта в прошлый раз сделала восхитительный творожный пирог, а Люси из кожи вон лезет, чтобы её переплюнуть. Ну так что, святой отец? Что вы думаете? Чэн думает, что послал бы их всех на хер. Особенно тех, кто выразительным взглядом из-под длиннющих накрашенных ресниц — пытается взглядом с Чэном заигрывать. И это уже край. От этого тоже отмыться хочется — желательно каким-нибудь душем Шарко с наклонностью в мазохизм. Чтобы вода горяченная, кипяток. Чтобы по коже била беспощадно — до гематом. Чтобы верхний слой дермы сняла в первые же секунды. Их дети — мелки варвары — снуют под ногами, путаются, орут во всю глотку, сбегая по ступеням и забегая обратно. И Чэн не поймёт скрипят так омерзительно сами ступени, которые недавно перестилали — или его собственные зубы от раздражения. Скорее второе. Шум Чэн не любит. Людей, которые этот шум создают — тоже. И он, сыпя извинениями, с серьёзной рожей заявляет об очень важных делах — пробиваясь сквозь толпу прихожан, которым давно пора бы уже по домам свалить, но они почему-то не валят. За них всех — сваливает Чэн, чтобы продышаться на заднем дворе. Под тем самым козырьком, который давно уже в трещинах весь и нуждается не то в ремонте, не то давно уже в сносе. Под тем самым козырьком, где его уже ждёт Би, развлекаясь с зипповской зажигалкой. Щелкает крышкой, пускает выхлоп огня в воздух — и тут же захлопывает. Снова в клетку садит то, чему в клетке вовсе не место. Вот она — ебливая человеческая натура. Всё упихивать в рамки. В клетки. Всё в оковы заключать. Всему даровать свободу лишь на доли секунды, чтобы потом опять затушить: ну ладно тебе, ну чё ты. Свободы не существует. Пора бы уже понять. Радуйся тому, что дают. Радуйся секундной вспышке, где ты горишь и освещаешь. Радуйся, потому что тебя сейчас снова затушат — и в капкан. И так всю жизнь, прикинь? Привыкай. Привыкай радоваться тем миллисекундам. Привыкай быть там, где тебе не положено. Привыкай к такой жизни, потому что другой — не существует. Чэн эти мысли переваривает с отвращением. Морщится, выуживая из кармана пачку, чтобы достать сигарету. Морщится, когда Би подносит пламя, в которое Чэн тычется самым кончиком смольной, и руку его перехватывает. Затягивается крепко и позволяет огню ещё хоть немного на свободе побыть. Не на жалких пару секунд. Пусть он подольше. Пусть только не заключённым в металлическом плену. Пусть только не вечным узником. Пусть хоть сейчас погорит себе в удовольствие. Или в доказательство Чэну — что вырваться надежда есть. Ложная, обманчиво-привлекательная, фальшивая — но всё же надежда. Би голову на бок склоняет, смотрит сквозь пламя на давно заброшенный и поросший вечно-зелёным плющом фонтан, в каком-то умиротворяюще неоготическом стиле, который лет ещё двадцать назад, наверняка работал. А потом взгляд скрашивает на пальцы Чэна, что его руку удерживают. Чэн не сразу замечает, что его не тянет резким желанием руку одёрнуть, об себя обтереть или промыть под проточной. Потому что рука у Би не такая, как у тех, с кем он только что рукопожатиями обменивался. Она у него привычно ледяная. Такая же, как та проточная. Не заражённая грязью, которую с себя смывать приходится. Не противная рука в общем. Нормальная. Терпимая рука. Би всё же крышкой Зиппо щелкает, выпутываясь из пальцев Чэна. Смотрит на него придирчиво и нарочно цепляет того за рукав: — Выглядишь хуже, чем измочаленный новичок на ринге. Ветер вместе с дождем, лупит по глазам ещё и табачным дымом, от чего Чэн щурится. Хотя, он бы и так сощурился — чисто из принципа, и чисто потому что: — А тебе-то откуда про ринги знать? Би подбирается весь, руки на груди скрещивает и свободно припадает спиной к стене. Хмурится на Чэна, раздумывая стоит ли ему вообще отвечать. И действительно отвечает, вот только смазано, неясно, словно это ещё один его чёртов секрет, который он от Чэна прячет. Ото всех нахрен прячет. И от себя бы спрятал, если бы мог: — Знаю настолько много, что даже вспоминать не хочется. — качает отрицательно головой на то, что Чэн уже пасть раскрывает, чтобы потребовать подробностей. — А если начну тебе рассказывать, ты креститься устанешь. Нахуй надо? Вот действительно — нахуй оно Чэну надо? Ну вот хули его это так интересовать резко стало? Парадоксы в жизни случаются, конечно. Но не в жизни Чэна. Тем более — когда в этой его, и так не самой ахуительной жизни — появляется Би. Би, который на Чэна смотрит внимательно, прямо как в момент проповеди, и словно бы, своим сколотым белыми льдами взглядом — извиняется? Да ну нет. Чушь. Бред. Чэн просто испарениями ладана надышался, а потом резко на свежий воздух вышел. Лёгкие ахуели от такого количества кислорода, который растворяется в озоновых каплях дождя, что колотят о землю, оставляя в ней уродливые рытвины. Лёгкие аухели, а за ним и мозг — куда львиная доля кислорода и озона, как раз поступают. Чэну реально всё равно. Ему, по крайней мере, хочется в это верить, когда вопрос сам по себе откуда-то из нутра вырывается, против его воли: — Нелегальные бои? — он не хотел спрашивать. Поебать ему, понимаете? Вот на все сто с хуем процентов. Ему до пизды. Настолько, что он тоже опирается о шероховатую стену — и надеется, что незаметно — тычется в неё затылком до боли. Ну это так, в качестве профилактики. Чтобы виброотклик болезненным сигналом дошел до зубов. До челюсти. До губ. Чтобы такие вопросы больше не пропускали. Фильтровать научились и не бесоёбили больше. Ему не нужно знать о Би всё. Ему и пяти процентов не нужно. Ему тупо не интересно. Но когда Би говорить начинает тихо и спокойно — слух сам по себе напрягается. А внутри скручивает чем-то стрёмно-пугающим, что почти вынуждает Чэна ближе придвинуться. Но он не придвигается. Он и так слишком-близко. А сейчас ещё и будет слишком-откровенно. Потому что Би кивает, его догадку подтверждая: — Они самые. Срубил бабок на одних — переехал. Рубишь на других, пока не выставят из-за того, что тебя никто из местных помять прилично не может. Би о них вспоминает лениво. Так, словно каждый вот так же, как он живёт. Нелегальные бои, кровища, деньги через черную кассу. Каждый, ага. Но за ленивым этим и небрежным пожиманием мощными плечами — стоит что-то скользкое. Мерзкое. Отравляющее самого Би до того, что он слегка морщится. Еле заметно. И если бы Чэн не смотрел на него так внимательно — не заметил бы. Но он, блядь, смотрел. Он, блядь, заметил. Заметил, что тема эта — Би по болевым проходится. Сдавливает каждую, скручивает до потери контроля мимики. Пробивает точечно и безжалостно. Чэн заметил. Заметил и использовать решил. Решил на его болевые надавить так же, как давит каждое утро на засос на собственной шее — с силой, почти едким плевком в лицо: — А хули в профессиональную лигу не подался? Не просчитался. Попал точно в десятку. Попал туда, куда попадать, видимо, не стоило. Потому что Би меняется резко. Резко в его глазах туманом мрачная мгла всё застилает. Резко воздух вокруг, обледеневшим инеем на кожу оседает даже через одежду — и Чэн ёжится, в безуспешной попытке согреться. От таких вот затравленно-безнадёжных взглядов — не согреться нихрена. От таких, в которых Чен невольно читает озверелое сожаление. От таких, в которых надежда на самом дне чужих глаз — валяется мертвым истерзанным телом, над которым долго издевались, а потом глотку ей вскрыли. Чэн понять не может какого хуя всё это видит. И сухого ответа Би тоже не улавливает: — Меня бы не взяли. В башке одно к одному не стыкуется. Не вяжется оно, бля. Не сходится нихуя, и Чэн пытается этот ебаный пазл собрать: — Так ты ж сам сказал, что тебя никто победить не мог… А Би этот пазл одним размашистым движением руки сметает. Сметает так, что детали по мозгу разбрасывает в разные стороны. Что детали закатываются куда-то, откуда их не достать. Что детали эти разламываются кусками — врезаясь в череп стеклянными занозами, которые Чэну по ночам спать давать не будут. Которые о себе обязательно напомнят. Сегодня же — в пустой кровати, когда темнотой накроет не только город, с его кукурузными полями и крышами чужих домов. Когда темнотой накроет самого Чэна, как накрывает всегда. Собственный кошмар сменится уже чужим. В который Чэн лезть не должен был. Но полез ведь. Би повторяет подавленным, искажённым тоном: — Меня бы не взяли, Чэн. Есть на то причины. Есть, были и будут. От этих причин не избавиться. — он на Чэна смотрит строго. Как ещё не смотрел никогда. Серьёзно слишком. Слишком разбито. Слишком, блядь, обречённо. — Они в крови. И даже если из меня всю выкачать — оно всё равно во мне останется. Не примут они и точка. Никогда. И кажется — он так говорит не только о профессиональной лиге. Не только о спорте. Не только о боях. А обо всех. О каждом. Обо всём ёбаном человечестве, в которое входит и сам Чэн. О каждом, кто Би от себя гнал. Гнал в другие города. Из штата в штат. Из приюта в приют. Из съёмных квартир — от себя бы только подальше. Би голову опускает. И камень, что валяется у его ног — пинает с силой. С такой, что тот в фонтане через плющ — пробивает трещины. И ладони у него в кулаки. А кулаки в треморе. И Чэн уверен — стой тут кто-то, кто не он сам — от этого кого-то, нихуя бы после таких кулаков не осталось. Но Чэн стоит. Чэн остаётся. Его Би не тронет — и это он понимает на каком-то интуитивном уровне. В рот он, конечно, эту интуицию ебал, но всё же. Всё же потоптался по чужим болевым он не слабо так. Неслабо похерил день залётному. Неслабо так напомнил ему, что его нигде не ждут. Никто не ждёт. Никто не примет. Чэн долбаёб, который не умеет общаться с людьми. Чэн долбаёб, который не умеет общаться даже с богом — с тем, кто этих людей и создал. А может — это они его создали по своему образу и подобию, чтобы вера была хоть в кого-то. Ведь в себя люди верить давно перестали. Перестали на себя надеяться и себе доверять. Скинули ответственность за всё — на выдуманного мужика, которому молятся. Которого о чём-то просят, потому что сами они себе дать ничего не в состоянии. Чэн хмурится в небо, что грозовыми облаками угрожающе нависает над головой. Кажется — ещё немного и от города останутся только руины одинаковых домишек, ведь оно вот-вот сорвётся вниз. Смахивает с темных волос мелкие капли от рикошета с навеса, и говорит на полном серьёзе: — Не понимаю тебя. Не понимает он — нет. Причины слишком неоднозначны. Объяснения слишком скрытны. И — неужели Чэн так плох, чтобы ему, святому, сука, отцу — не рассказать в чём там дело? Неужели Чэн настолько, блядь, залитый скверной не-веры, что довериться ему — невозможно? И ответ он получает четкий и ясный. Ответ — ментальной оплеухой сразмаху: — А я тебя. В бога не веришь, но покорно и лживо остаёшься просвещать о нём людей. Которые, кстати, в его существовании тоже сомневаются. — щека позорно горит, а Чэн едва не задыхается от того, как ему сейчас вот так же как он — по болевым заехали. Ударили так, что кажется, пора бы внутренности на асфальт вместе с зубами выплёвывать. Кто-то вмазывает друг другу по рожам физически. А кто-то — кто-то, как Чэн и Би — до гнойных нарывов, полосуют друг друга исключительно по тому, что внутри болит сильнее всего. Заебись тактика. Внешних синяков нет. Зато есть внутренние кровотечения. И есть в Би что-то, что заставляет его примирительно плечом в плечо Чэна ткнуться на секунду, и сказать уже мягче. — Но тут не твоя вина, сечёшь? Как и в моей ситуации — не моя. Мы просто жертвы обстоятельств. Чэн истекает болью понимания. Понимает он, блядь. Понимает. Что про жертв. Что про обстоятельства. И злит это только сильнее. Только сильнее вынуждает чуть не с ненавистью прошипеть, отпихивая Би от себя яростно: — Да отъебись ты уже от моей веры и вины, бля. Того с места не сдвинуть. Он как этот древний фонтан, поросший плющом. Нихуя его не берет — ни непогода, ни сырость, ни влажность, ни жара адская, ни зверский холод. Как стоял на месте — так и стоит. Монолит среди разрушающегося фасада церкви. Когда-нибудь — Чэн уверен — фонтан будет единственным, что от этого проклятого богом места, останется. Би через через печаль, давящую на глотку — ухмыляется насмешливо, словно его сейчас не рубило в мясо вопросами Чэна: — Тогда и ты от себя отъебись. Стоишь и жрёшь себя мыслями об этом. — он постукивает пальцем Чэну по виску, обдавая кипящую гневом бошку избавляющим холодом. Потрясающе исцеляющим холодом. На долю секунды кажется, что Чэн нырнул в снежный ком. Огромный и мягко-покалывающий. В тот, из которого выбираться не хочется, а только глубже и глубже погружаться. И слышит слова Би он откуда-то издалека. — У тебя мысли громкие слишком — и все в глазах отражаются. Чэн в душе не ебёт что у него там отражается. Зато с удивлением понимает, что его попустило немного. Сгладило. Выбило гнев, оставив на его месте только лёгкое замешательство и тотальное опустошение. Не плохое, как это обычно бывает. А скорее… нормальное? Терпимое. Которое вынести можно, и даже немного к нему прикипеть. Но прикипает почему-то Чэн не к внутреннему, а ко внешнему. На Би смотрит, щурясь с недоверием: — Ты поэтому постоянно мне в глаза пялишься, как одержимый? — Не-а. — тот пожимает плечами, как делает это обычно. А потом выдаёт совсем уж необычное. Непривычное. Непонятное и почти страшное. — Красивые, вот и пялюсь. Чэн смаргивает пару раз и благодарит бога — так уж вышло, не верит, но благодарит, чисто по привычке — за то, что стена всё ещё страхует его спину. Так бы наебнулся давно уже. Так бы рассмеялся во всю глотку, но оно не смешно, оказывается. Оно серьёзно. От Би — серьёзно. И это видно. В него даже вглядываться не надо, чтобы понять. Хотя, чего уж там. Чэн в его присутствии вообще не понимает нихрена. — Чё? — он лишь уточняет. Уточняет не поехал ли башкой окончательно. Уточняет, потому что кажется, что расслышал он неправильно. Уточняет, потому что зверски хочет услышать это ещё хоть раз. Но Би от него отмахивается только, вперив взгляд в небо. Странно, то что под таким тяжёлым и напряжённым — небеса ещё не начали крошиться. Странно, что Чэн до сих пор за его слова цепляется, и вертит их в башке заевшей плёнкой. Странно Би отзывается — отрешённо и слишком задумчиво: — Ничё. Я сегодня ночевать не приду. Дела есть. Меня не жди. Утром вернусь, и желательно, чтобы ты меня не видел, когда я заходить буду. — он печальный взгляд на Чэна переводит. Смотрит на него с таким ёбаным сожалением, словно возвращаться вообще не планирует. А если и вернётся, то уже не тем, кем был. — Не должны красивые глаза такую грязь видеть. И тянется зачем-то к Чэну. Мажет большими пальцами у нижних век, где у того вековая чернота от недосыпа и усталости въелась. Сверлит своим взглядом, снова нечитаемым. Охраняет свою тайну. Отстраняется от Чэна, даже когда касается его вот так — бережно и мягко. Пальцы у него обтянуты тонкой кожей. Приятной. Словно на них никаких линий и шероховатостей нет. Словно и кожу ему проектировали спецом какие-то умные дядьки в сверхсекретной лаборатории. Но даже это ненастояще-настоящее — Чэну зачем-то нравится. Чэну хочется мордой в его ладонь ткнуться, но он неожиданно понимает, что Би его касаться уже перестал — и тянется Чэн за фантомным осадком, что Би на нем оставил. А Би отходит. Он же сказал — не вернётся. Он же сказал его не ждать. А Чэн и не ждал бы. Чэну было бы плевать. Тому Чэну, который Би ещё не знал. Который с Би на заднем дворе церкви, под козырьком, который давно уже в трещинах весь и нуждается не то в ремонте, не то давно уже в сносе — разговаривал. Давил осатанело на болевые — и получал такие же точно удары. Ментальные. Болезненные. Правдой ведь хлещут до крови и до заръезжающейся пластами кожи. До шрамов эти болевые, и правда в них. Чэн выкрикивает ему вслед прокуренной хрипотой: — Ты, мать, твою, куда собрался без… И Би резко оборачивается. Приподнимает бровь издевательски, словно его за эти секунды и дюймы от Чэна — снова на шкалу мудака зашвырнуло. Спрашивает, остро и едко: — Без тебя, Чэн? И смотрит. Смотрит не как мудак вовсе. А как тот, кто отпугнуть намеренно хочет. Намеренно эти эмоции себе на лицо глиняной маской лепит. А они держатся хреново, держатся кое-как — оплывают тем настоящим, что в Би остаётся. Тем, что он Чэну открывать не станет, даже если ему пистолет к башке приставить и в рожу прорычать: говори, не то пристрелю, как безродную псину. Пистолета у Чэна давно уже нет. Он от них лет пять назад ещё отказался. Да и желания Би принуждать нет тоже. Он только шарит по карманам судорожно, пока не находит мелкий квадратик, который Би и протягивает: — Без вот этого, утырок. Держи. Положи куда-нибудь, где не выронишь. Лучше поближе к сердцу, понял? Важный квадратик. Личный. Который Чэн с собой носит уже хрен знает сколько. Персональный не то оберег, не то талисман, без которого он себя — собой не чувствует. Без которого загнулся бы давно — Чэн уверен. Би на эту фиговину, что умещается на ладони, пялится придирчиво и спрашивает: — Ты хочешь, чтобы меня охраняла… Картинка с мордой лысого старика с книгой в руках и веточкой лилии? Ничего не попутал? Чэн не хочет — неа. Чэн надеется. Надеется, что он Би защитит. Чэн от сердца отрывает то, что спасало его десятки раз. Не верит он в бога. Но верит в тех, кто в него верил, а потом умер. В тех, кто в вере своей даже усомниться не посмел. А ещё верит, что эта вещица Би поможет поскорее вернуться. Целым и невредимым. Просто, блядь, взять и — вернуться. — Это святой Антоний. — Чэн кивает на квадратик с помятым изображением. — Покровитель всех потерянных людей. А ещё путешественников. В общем, таких, как ты. — таких как я — чуть не вырывается у него, но он вовремя затыкается. Чего вслух Чэн признать никогда не сможет. Но признаёт, что сейчас вот эта вещица, Би явно нужнее, чем ему. — Не потеряй его. Би всё в недоумении разглядывает — вертит квадрат, обрамлённый рамкой из тонкого дерева. Проходится медленно пальцами по сбитым царапинам и выбоине у корпуса, словно пытается узнать историю каждой из них. Хмурится. Хмурится, но всё же с осторожностью — как что-то чудовищно ценное — укладывает его в нагрудный карман. Короткое «вжик», должно быть, означает, что терять святого Антония он действительно не собирается. Похлопывает по карману и кивает Чэну. А во взгляде тонна благодарности, которая сплетается там с разбитым удивлением, почти с шоком — словно Би впервые от кого-то такое получает. Вообще впервые от кого-то — хоть что-то получает. И обещает: — Не потеряю. У меня слишком мало вещей, чтобы позволять их себе терять. А теперь у меня твоя личная вещь, так что… — он теряется, не всекая что говорить дальше. Тупо не понимает что в таких ситуациях говорят, потому что такие ситуации с ним и не случались. Только тянется ещё раз к карману, проверяя там ли квадратик из дерева. Нащупывает его, оглаживает ещё и ещё раз. Сглатывает слишком шумно. Оглядывается на лес позади и хмурится. — Не на бои я иду, не ссы. Но видеть тебе такого точно не надо. — тычет пальцем в небо, чтобы и Чэн на него внимание обратил. — Вон — в небо смотри лучше, оно сегодня тоже красивое. Цвет с твоими глазами одинаковый — свинцовый. Полюбуйся, и обо мне не думай. Взмахивает рукой на прощание и скрывается за густыми деревьями, даже не оборачиваясь. Оставляя Чэна одного. Оставляя в Чэне глупую такую и идиотскую надежду, что вернётся. Он вернётся. Вернётся таким, каким был. И снова сделает дурацкий полезный завтрак. И снова будет рассказывать о дурацкой Алабаме, и как там по-дурацки хорошо. И снова будет спать на диване, а не свалит куда-нибудь, как сваливал всегда и ото всех. Чэн вообще не из этих — не из привыкающих. Но к Би он привык. Вот же срань господня. Он прикладывается о стену затылком сильнее, как и хотел — до того, чтобы в глазах затроило, а в башке гулом тупая боль пронеслась. Усмехается мрачно не то себе, не то ушедшему Би: — Сукин ты сын. Дождь колотит по земле, словно хочет, чтобы она уже наконец раскололась. Оседает на листьях, обламывая их и срывая вниз. Чэн остаётся один. Совершенно один. Чэн отвык от одиночества и ненавидит это. Ненавидит, потому что слишком хорошо знает что это такое. Слишком хорошо помнит шкаф, в котором прятался в детстве. Слишком хорошо понимает какие у одиночества последствия. Он поднимает глаза к небу и шепчет. Не богу — нет. На бога надежды давно уже нет. Он шепчет тому, кому верит: — Святой Антоний, приведи его дом… — спотыкается на слове, потому что дом Чэна — вовсе не дом Би. Вздыхает опустошённо. — Приведи его ко мне обратно. Верни его сюда. Туда, откуда не выгонят.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.