ID работы: 14392519

Проповедник

Слэш
NC-17
В процессе
54
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 83 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 80 Отзывы 15 В сборник Скачать

7

Настройки текста
Примечания:
Мысли то и дело сбоит в прошлое. Откидывает на года назад — потому что перед глазами красное. Красное и льётся. Всё как тогда. Мысли эти Чэн с усилием сглатывает лезвиями и осколками, которые застреваю где-то в трахее, застревают где-то в пищеводе. Застревают где-то внутри, рассекая слизистую. Врезаясь всё глубже в мышцы и плоть. Чэн на коленях. Нет — нет, он не молится, хотя поза, как раз дохуя подходящая. Поза похожая. Вот только когда молятся — ладони крепко друг к другу прижимают. А не зажимают изо всех сил рваную глубокую рану на боку у залётных там всяких. Когда молятся — лбом не тычатся в чужое колено, пытаясь обмякшее тело расшевелить. Когда молятся не орут, надрывая связки: — В какое дерьмо ты, блядь, влип? Я тебя спрашиваю, слышь? Глаза открой и ответь мне! Би! Открой, мать твою, глаза! В дрожащих руках диссонанс полный. Чужая кожа — ледяная. Кровь — кипяток. Ещё немного и Чэн не выдержит. Ещё немного, и руки от кровоточащей раны придётся одёрнуть резко, шипя от боли, чтобы в угол забиться — и рассматривать глупо свои ожоги. А может и не ожоги вовсе — а пластами сходящую с ладоней дерму. Слой за слоем. Всё же к хуям проваривает до подкожно жировой клетчатки. На секунду кажется, что Чэн засунул руки в бурлящую воду кастрюли. На секунду кажется — что сама магма там вместо крови курсирует от сердца до органов. На секунду кажется, что весь ад — внутри Би обосновался и полыхает в нём сатанинским жидким огнем. И отделяет от этого ада весь сраный мир — лишь его кожа. Наслоения льда. Наросты мёрзлых лавин. Корки айсбергов. Отделяли. Пока кожу не вскрыли зазубренным чем-то. Похожим на рыбацкий нож. А может, серрейторный, хотя, он же мелкий — им такую дырищу не проделать. Только если в два подхода — один глубже другого и почти по кисть в самое мясо, чтобы и там провернуть как следует. В доме вроде чисто, Чэн не из тех, кто разводит бардак. Чэн не из тех, кто покупает лишнего. У Чэна и мебели-то почти нет — местные называют это аскетизмом. Местные нихуя не шарят, потому что Чэн зовёт это минимализмом. Но даже в этом чистом и почти пустом месте — Чэн, блядь, уверен — он вдыхает прожигающие лёгкие пары дыма. Того самого — адского, который в себе кровь Би несёт. Даже на языке оседает прогорклый пепел, словно Библию, что валяется где-то на краю крошечного журнального столика — спалило. И её ошмётки — крошечные мелкие чёрные частички — Чэн тянет в себя ртом. Жрёт последние остатки богословия, раз уж вчитывался в них так пристально не один раз, но многого понять так и не смог. Раз уж не дошло до него каких-то там распиздатых оборотов — дойдёт до желудка, да до страдающих в спазме лёгких. Дойдёт оно, блядь. Резкая вонь пузырящегося в огне пластика — выедает глаза, и Чэн оглядывается. Оглядывается на шкафы, на неразобранную за пять лет коробку, что так и стоит где-то в углу гостиной. Пластик в ней есть. В ней есть то, что Чэн и под пытками бы доставать не стал, но с собой таскает её — куда бы не поехал. И она, сука, не горит. Стоит себе в темени запылившимся воспоминанием — но всё равно душит горечью полимера и едким привкусом дыма, которого глазами не увидеть. Он давится спорами жирной сажи, пытаясь ухватить хотябы тысячную долю кислорода — пока не ощущает тяжесть, опустившуюся на голову. Давится, пока не вдыхает по-настоящему, когда понимает, что тело, которому он рану зажимает — живое. Живой. Блядь, он живой. Святой Антоний бродяг не оставляет — и в это Чэн верит до сих пор, потому что Изгвазданная в липком и уже подсыхающем рука — ослабевше перебирает его волосы пальцами. Словно на руку Би разбрызгали целый баллончик со стойким лаком для волос. Такой обычно хуй потом отмоешь. Такой обычно своей липкостью патлы до боли схватывает, прядь к пряди так — что потом только со скальпом смывать. Да Чэну по хую чё там будет потом, хоть кожу с головы скальпом смоет, хоть в ад провалится снова. Сейчас он выдыхает так, сука, утомлённо, с таким выбросом облегчения, что кажется — лёгкие от десятка лет никотиновой зависимости — очищаются за раз. Сейчас он, кажется — сделал первый вдох за всю свою поганую жизнь. Первый настоящий. Первый, которым насытиться не может — и дышит, как одержимый. Как наркоман, подсевший на кислород, крепко пропитанный железным запахом крови, и сладковатым — плоти. Сейчас он глаза поднимает осторожно, чтобы чужую обессиленную руку со своей башки не смахнуть случайно, и смотрит. Проверяет. Убеждается. Живой. Развалился на кресле, которое теперь в крови всё. Которое выбрасывать теперь, а ещё лучше — сжигать на заднем дворе, потому что у прихожан вопросы будут. И Чэн сожжёт его обязательно. Чэн его самолично бензином обольёт. Чэну плевать на кресло, которое он не так давно заказал, и ждал едва ли не три месяца сраной доставки в эту глушь — просто потому что Живой. Скалится утомлённо и как-то слишком уж беспечно для раненного. До почти умершего. Скалится тёплыми льдами, под которыми едва различимо — приглушённый неон расползается в трещинах радужки. Его не потушило, не разметало кровью, не изуродовало смертью. Живой ведь, черт возьми. Скалится и хрипит, останавливаясь на каждом слове, будто оно Би даётся зверской болью: — Не ори так, святоша. Просто дай мне чего-нибудь выпить. Покрепче. А вот это. — он кое-как скашивает глаза на рану, потому что шевелиться и тыкать пальцем, показывая, ему куда сложнее, чем говорить. — Залей тем же. А потом зашей. Слова оскольчатым громом проносятся по черепу, из-за чего приходится сжать зубы покрепче. Чтобы те не пробили кости навылет. Чтобы те не вылетели из башки свинцом, испачканным серым веществом. Чэну эти слова поперек глотки встают острой костью — которую не проглотить, не выхаркать. Ему эти слова почти непонятны. Хули дёргаться, когда есть медицина? Настоящая — где морфий вкалывают всем без разбора. Где медсёстры с заботой очищают раны, а интерны промывают их какими-то заебатыми растворами — никакая зараза в таком не выживет. Где антибиотиками обкалывают, ну так, на всякий случай — чтобы вредоносное для организма сразу на корню убить. Где ставят капельницы, а за ними и потерянную кровь переливают, чтобы нагрузку на сердце снизить. Где трубки в нос — мозгу ведь кислорода из-за недостатка крови не хватает. Где противостолбнячную сыворотку вводят без разговоров и без спроса — просто потому что так надо. Так правильно. Правильно. Правильно — ехать в больницу, а не просить залить палённым вискарём, дыру мясом наружу на бочине. Правильно — к профессионалам, а не к проповеднику, который до бога докричаться не может. Правильно — к медикам, а не к Чэну, который зашивать умеет, но криво, косо и уродливо. До Чэна на Би — несовершенств не было. До Чэна его тело казалось критически идеальным. После Чэна — совершенство превратится в неестественный дефект, в извращённо-уродливую патологию. И адские огни в крови Би — пожирают пламенем не только чёртову коробку, которую Чэн так и не распаковал. Не только едкий пластик, не только руки, которые у Чэна до самого скелета проело, пока он ими рану закрывал. Они под рёбрами выпаривают собственную кровь — они ярость разжигают, словно какой-то дебил на заправке решил чиркнуть спичкой. Чиркнул до взрыва. Чиркнул до разъяренного шипения: — Да ты совсем ебанулся. — в доказательство Чэн сильнее давит на рану, с беспорядочным раскаянием наблюдая, как Би почти пополам от этого сгибает. И поделом. Поделом, блядь, пусть Чэну от этого тоже почему-то, сссука больно. Пусть загибается. Пусть понимает куда ему с такими рваными и глубокими лучше. — Тебе в больницу надо. Ближайшая милях в двадцати. И это не обсуждается. Чэн срывает со стула какую-то тряпку. Большую и плотную. Скорее всего — это хренова сутана, в которой ему завтра вставать за кафедру, чтобы нести очередной бред о боге. Что ж — пусть прихожане увидят бога кровожадным. Беспощадным. Каким видит и сам Чэн. И он уверен — ни тени удивления по этому поводу народ не испытает. Интересовать их больше будет, чем это их проповедник так поранился. А он прямо скажет, хули, он же честный — ему грудину пробило осколком звезды, прикиньте? Ага, и такое бывает. Божественно-болезненное чудо — не иначе. Всё ещё не уверовали? Нет? Ну тогда погнали по проповеди — сегодня она будет о святом Антонии. О том, к кому Чэн особую нежность испытывает. О том, кому он реально верит. О том, кому он теперь по гроб жизни обязан. Просто потому что Би живой. Он прижимает поплотнее сутану к рванине на боку Би, и уже почти поднимается с колен, когда рука на башке — Чэна осаживает. Осаживает так, словно сил в этой, едва функционирующей руке — побольше, чем у сраных атлантов. Осаживает так, что Чэн снова на коленях. Смотрит снизу вверх, а внутренности стягивает жгутами от того, как на него косится сам Би. Не косятся так — нет. Так стреляют. Прямо и в какой-нибудь жизненно-важный орган, где застревают всякие там ледяные осколки звёзд, на чужие глаза похожие. Не косятся так — так пасть захлопнуть на века вынуждают, одной лишь слегка колко приподнятой бровью. Не косятся так — так приказывают: сидеть. И Чэн сидит. Сидит на коленях послушно. Сидит на коленях перед Би, и сам себя контролировать уже не может, потому что таким взглядам-выстрелам — не подчиниться тупо невозможно. У Би зрачки узкие — стянутые в черные дыры, куда умещается целая преисподняя. Откуда Чэну угрожающе щерятся тысячи демонов. И тут же перестают, когда Би глаза лениво прикрывает и откидывает голову на спинку кресла. Чэн старается о чужой преисподней не думать. Чэн старается себя убедить, что галлюцинации словил, потому что в людях — вот такое не увидишь. В истекающих кровью-кипятком. В вынуждающих на коленях оставаться одним лишь блядским взглядом. Вроде бы людях. Вроде бы. Обычных, блядь, людях. В чём Чэн уверенность теряет с каждым разом всё больше. Хотя, не верящий в бога — и в дьявола верить не станет. Не верящий в бога — в не-человека тоже не поверит. Но думает об этом Чэн всё чаще. Всё чаще заморачивается какой-то хуйней, которая в голову лезет. Всё чаще настойчиво отворачивается от фактов, которыми сейчас ему руки прожигает. Которыми сейчас его на полу удерживает. Которыми сейчас ему демоны в чужих глазах склабились увлечённо. Которые он наверняка себе напараноил за три дня разъедающего одиночества. А его в эти факты мордой тычат, как непонятливую псину. Его в эти факты руками окунают: почувствуй, пойми, допри уже, тупой ты святоша. Его в эти факты сам Би, с какой-то битой уязвимостью посвящает: — Ты и сам знаешь, что мне туда нельзя. — он смотрит серьёзно. Он смотрит с хрупкой, уже идущей трещинами и провалами беспомощностью. Он смотрит так, словно его в угол загнали. Загнали и вывернуться уже не удастся. Не удастся ускользнуть. Там, среди льдов, Чэн замечает неизбежность чего-то назревающего. Что весь его, едва построенный мир, если и не разрушит — то точно перевернёт. Как переворачивают столы в драках. Когда разлетается всё звоном хрустальных стаканов и плеском фаянсовых тарелок. Когда вилки и ножи вонзаются в стены в считанных дюймах от башки. Когда привычный мир — привычным быть перестаёт. О чём ему Би и намекает. Снова. Почти теми же словами, как перед своим уходом. — Меня и там не примут. И вдруг почему-то тихо становится. И вдруг почему-то последние слова Би — в Чэна валятся тоннами отчаяния. Не то чужого, не то уже собственного — Чэну не разобрать. Сверчки за окном, и за едва прикрытой входной дверью — словно омертвели все. Разом. Провода, гудящие над одинаковыми домами — глохнут, теряя связь с миром. Всё живое и неживое — к хренам обесточивается. Только вот сердце, с застрявшим в нём осколком ледяной звезды — гулко пропускает удары. Потому что смотрит на него Би с горечью. С той самой понятливой и уже для него самого — привычной. Что вот сейчас всё поймут. По полкам расставят. Вот сейчас сложат два и два, получая правильный ответ. Вот сейчас — возьмут, и вышвырнут, как вышвыривали до. Он ухмыльнуться пытается, чтобы эту безысходность с лица стереть, но актер из Би — откровенно хреновый. И ухмылка выходит до того разбитая, что на уголках его губ собираются осколки, а в глазах мрачная подавленность. Готовность ко всему. Ко всему худшему. К тому, что случалось уже не раз и не два. К тому, от чего Би тут, в этой глуши, и оказался. Только вот Чэн, похоже, не их тех, кто гонит. Призвание у него такое. Такая работа. Такая хреновина в сердце застряла, что Чэн знает — он с Би каким-то хуем теперь связан. Не всякой надуманной хернёй, вроде судьбы, которая людей друг с другом сводит — нет, Чэн же не сумасшедший. Связь тут другая. Куда реальнее. Куда глубже. Они стыкуются просто. Пустотами своими и тёмным одиночеством внутри. Шрамами, ранами, сколами — стыкуются и всё тут. И это почему-то критически важно. И это почему для Чэна не пустяк. И это почему-то не даёт ему Би прогнать, даже если он зол и хочет. Хочет от этого избавиться. Хочет не иметь с этим никаких общих дел. Но общее есть. От него не избавиться. Его из себя не вырвать даже с мясом. Именно это. Стыки, черт бы их задрал. Идеально друг другу подходящие. Идеально — бездна к бездне — притягивающиеся. Идеально совпадающие — край к краю. Пробоина к пробоине. С языка срывается то, чего Чэн вообще не планировал: — Скажу, что ты мой родственник. Меня там все знают и сделают всё в лучшем виде. Промоют. Зашьют. Перебинтуют. Глотку саднит от того, что Чэн недавно орал. Да, действительно же орал — в страхе, что Би так и не очнётся. А сейчас говорит осторожным шёпотом. Сейчас говорит едва слышно, потому что Би ещё более уязвимым выглядит. Ещё более хрупким, словно весь лёд пластами сходит, лишая его единственной защиты. Единственного, что было не пробить никак — а Чэн вот пробился. Или сам себя вогнал уже в то, что Би пробили за эти три проклятых дня его не-присутствия-рядом. На Чэне теперь ответственность, которая на его новеньком кресле — кровью истекает. Которая башкой мотает из стороны в сторону, и сдавленно выжимает из себя: — И у всех твоих родственников кровь вот такая? — Би дышит тяжело, но вовсе не от ранения. Он дышит зверем в клетке. Он дышит со свистом, словно ему лёгкое проткнули, и отнимает окровавленную, и кажется, слегка продырявленную огнем сутану, от бока. Показывает. Вынуждает Чэна посмотреть туда снова. Вынуждает увидеть, как мышцы под слоем вывернутой кожи — напрягаются. Как кровь сочится наружу, а от неё вверх, еле заметно, поднимается пар. Как над сраной кастрюлей, в которой воду кипятят. Куда нормальные люди руки не суют. От которой нормальные люди отшатнулись бы в испуге. От которой нормальные люди отвернулись бы, тут же прикрыв рот ладонью в страхе. Нормальные. Все, кто не Чэн. Он не отворачивается. Не отшатывается. Он ведь засунул. У него ладони саднят так, что взвыть хочется, но сильнее саднит осколок в сердце. Поэтому на ладони он даже не смотрит. Не смотрит на ожоги, которые там уже наверняка пузырями вздулись. Он смотрит на Би. Смотрит упрямо — его такими фокусами не испугаешь. Но Би пытается. Нагнетает. — Не говори, что не заметил. Им же перчатки прожжёт, Чэн. — Би взывает к его голосу разума. Взывает к рациональности. Взывает к принятию правильного решения. Ведь правильнее всего — было бы в Би сейчас Библией швырнуть, окунуть мордой в святую воду, и выставить за порог. Вызвериться, потребовав объяснений. А не вырывать сутану из чужих рук, снова её к ране прикладывая, чтобы кровь не терял зазря. Зря Би так. Зря — Чэн уже разум не слушает. Чэну насрать из какой такой магмы, или чего там ещё, его кровь состоит. Чэну насрать пузырится она или кипит. Чэн своей пропастью, к пропасти Би привязан намертво. Поэтому выбора у него нет. У них обоих. Поэтому головой Чэн качает отрицательно, продолжая сквозь испепеляющую боль, давить на вспоротый бок. Поэтому Чэн настойчиво ближе к Би наклоняется. Наклоняется, и неожиданно даже для себя — уже остывшую каплю, что глянцем блестит на прессе Би — слизывает. Хуй знает зачем. Того требует связь. Того требует пропасть. Того требуют стыки, и Чэн им не противится. Теплая. Почти обычная. Разве что, с ослепительно сладким привкусом. Как у пряного леденца. Как у тягучего меда. От неё пахнет Люпином, что растет далеко за холмами, где Чэн давно не бывал. Не отнимая языка от ледяной кожи, он глаза на Би поднимает. Ведёт мокрую дорожку вверх, пока не утыкается в сутану. И Би на это смотрит, застыв на полувыдохе. Не то сломанно смотрит, не то удивлённо. С лихорадочным блеском в глазах, почти утопичным. Болезненно смотрит. Со зверским голодом. И зверской печалью. Всё в нём смешивается. Почти выплёскивается коктейлем Молотова в словах. — Они меня, как твоего Иисуса, на крест гвоздями прибьют. Только не как пророка, улавливаешь? — он Чэна за волосы оттягивает от себя. В глаза ему заглядывает своим вгашенным взглядом. Смаргивает пару раз, потому что разговор о серьёзном. О важном. И важно ему, чтобы Чэн суть улавливал, а не только кровь слизывал с беспорядочным удовольствием. Она ведь сладкая. Она ведь Люпином пахнет. От неё не оторваться, только если вот так — за волосы покрепче и рывком. Он до Чэна доносит вкрадчиво и урывисто. Ведь самому дышать тяжело. Ведь самого повело от такого. Ведь самому наверняка сейчас зверски хочется снова Чэна на себя дёрнуть, и заставить остальную кровь, вот также слизать. Широко распластанным языком. Давяще. Жадно. Но Би держится. Держит Чэна на расстоянии. Держит крепко, как Чэн и любит. Держит, и едва не сквозь зубы сбивчиво чеканит. — Не как спасителя, Чэн. Не как того, кому молиться будут. Не как того, о ком в Библии хоть что-то хорошее напишут. Ты понимаешь, блядь? И пряди из своих пальцев он выпускает. Даёт Чэну уже в который раз — шанс сбежать. Или Би выгнать, как гнали все. Даёт шанс разбить к хуям ту связь пустотами и стыками, которую Чэн только сегодня понимать стал. Чэн не из тех, кто шансы упускает. Чэн не из тех, кто их проёбывает. Чэн не из тех, кто ими пренебрегает. И этот упускать он явно не собирается. Садится поудобнее, перехватывает большую аптечку, скорее напоминающую чемодан криминалиста. Зыркает на Би с угрозой, чтобы не смел подниматься или куда-то опять сваливать. Не в этот раз — нет уж. Чэну нужны ответы. У него из грудины торчит осколок звезды, похожий на чужие ледяные глаза. У него стык к стыку впервые. У него нет желания Би прогонять — и это похоже на сумасшествие. Так, по крайней мере, на него Би и смотрит — как на поехавшего башкой. Да и хуй с ним. Чэн себя к нормальным и не причислял никогда. Он выуживает синие стерильные перчатки из запечатанного пакета, и хрипит, слизывая с собственных губ остатки чужой приторной крови: — Не понимаю. Но ты можешь мне рассказать, секреты я хранить умею.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.