автор
Размер:
планируется Макси, написано 156 страниц, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 91 Отзывы 10 В сборник Скачать

Часть 10

Настройки текста
Рубашка на груди Юрки застегнулась с усилием - плечи за пять лет вымахали, стали чуть шире Володиных. Воротник и тот едва сходился - пришлось закрывать удушливым галстуком, который Конев перебирал недовольно между пальцами, рассматривая себя в зеркало: - Никто так не носит, - бурчал он, потягивая за два края атласную синюю полоску, пытаясь прикинуть, как бы покрасивше завязать узел, который не то, что никогда не видел, видел, но последний раз завязывал на выпускной в школе, и то не сам: отец показал. Вернее, даже не показал - пошаманил где-то на кухне, и в комнату зашёл с уже готовой петлёй, которую оставалось только поверх шиворота накинуть да потуже затянуть - и в горле першило до того сильно, что тошно от предчувствия взрослой жизни переставало быть. Но сейчас не было тошно, да и до взрослой жизни уже не рукой подать - вот она, та самая, страшная и долгая, полная разочарований, приключений и хруста в коленях, и, как оказалось, галстук в ней носить вовсе не обязательно, да и пиджаки неудобные тоже. А зимой можно и без шапки пройтись, и даже не схлопотать по заднице за обмороженные январским вьюжным днём красные уши - мечта, не иначе. Но Володя всё равно был взрослее - зачёсывал мокрые после душа пряди волос пока пил настоявшийся за утро едва тёплый чёрный чай, неуёмно крутился у шкафа в поисках хоть чего-то, что Юрке бы подошло по размеру и закрыло бы на собственной шее добротные синюшные следы от засосов. Взглянуть без слёз на изувеченную кожу было нельзя - некоторые пятна, оставленные в порыве страсти, алыми краями переливались и на подбородке, а через тонкую отглаженную ткань просвечивались темные полосы - и даже если накинуть майку-алкоголичку, всё равно не укроет под собой белоснежный материал тёмных бордовых отметин, сияющих на контрастно-светлых ключицах и шее. И на солнце отсвечивали они сквозь мягкое переплетение хлопковых волокон вереницей чёрных дыр, нарочито рвущихся напоказ чужим глазам со стороны. Галстук не поддавался: ворот и без него всё давил на кадык и мешал сглотнуть, шов от пуговицы впивался в пересохшее горло, а тут ещё и широкая атласная лента то в узел завяжется на конце, то петлю не удержит; бантом бы повесить - и ладно! Как шнурки завязать, только на шее - прямо как в тюрьме; только вот там крутят удавки не перед выходом на свободу, а наоборот - когда до свободы остаётся слишком долго; и до воли оставалось Юрке всего-ничего: пару дней - как билет будет; может даже ночью - если поезд до Харькова на сегодня-завтра в рейсах числится. Но от права освободиться из крепких объятий Володи он бы с радостью отказался - только дай! И если бы попросили затянуть петлю на шее чуть потуже в обмен на еще один совместно прожитый день - не раздумывая бы удавился до потери сознания или пульса; зачем ему и мутное сознание, и шумящий в ушах пульс, если Вовы, в спешке подбирающего хоть одни брюки под его рост, рядом не будет? И рук не надо, если каждый вечер дотронуться ими будет не до кого; и ног, если ходить рядом с кем-то по брусчаткам и автомагистралям Москвы не получится; и губ - если поговорить будет томным вечером не с кем. Он бы отослал это всё туда, домой, не раздумывая - первым классом почты или у проводника на полке «зайцем» - за копеек пятьдесят уместил бы где-нибудь в месте для багажа и даже билета бы не требовал. А сам навсегда бы остался тут, в квартире с оборванной ключницей у входной двери и кухней без верхних шкафов. Или нет, ещё лучше - сам бы стал проводником! Курсировал бы до Москвы каждый день, отсыпался в кровати с Володей, пил чай и курил на балконе, свесив ноги за балюстраду - и снова домой; и так по кругу; хоть всю жизнь. Только бы ещё день, не больше! А потом ещё день. И ещё. Много-много дней. Очередной узел, который пробовал завязать огорчённый собственными рассуждениями Юрка тёмно-синей атласной полосой на шее, распался аккурат когда Давыдов пробегал рядом, потирая глаза: - Давай, давай, нам ещё и на вокзал, и в мастерскую успеть, - бормотал он недовольно, озираясь по сторонам мутным полуслепым взглядом. - В темпе вальса! - В темпе польки, - поправил Конев. - Вальс - это медленный танец. Полька побыстрее будет. Хмыкнув, Володя вручил в ладони Юры брюки: - Если будешь умничать - останешься дома. А Юрка дома остаться очень хотел! Только бы на Курский вокзал и носа своего не показывать, желательно - никогда. Но василькового цвета брюки, всё же, нехотя натянул - и снова принялся мучить галстук на шее, интересуясь: - А если я просто расстегну пуговицу верхнюю, что, побьют меня там или на первый раз простят? Вова отозвался из кухни, допивая остывший чай: - Нет, конечно. Сразу расстреляют. А после выглянул, прищурившись, из-за прикрытой двери: - А что ты, как в ВЛКСМ вступил, так галстук вязать разучился? Музыкант, в очередной раз потерпевший неудачу в борьбе с куском ткани, отмахнулся: - Ничего не разучился! Забыл просто. И правда, забыл. Забыл, что никогда и не умел. Широкий красный пионерский треугольник как ни повяжи - нормально было. На уроки разрешали ходить без галстуков, на редкие линейки перед каникулами - всегда гладила через ветхую марлечку вместе с лучшей белой рубашкой и надевала через голову мама, только затянуть самому оставалось. - Тебе помочь? - любезно решил осведомиться Володя. И в этот раз Юрка решил не ёрничать, побаиваясь, что второй раз уже не предложат. Потому только шумно выдохнул, поднимая руки вверх, словно сдавался: и атласная лента, зажатая в пальцах, легко колыхалась ниже локтя, словно серёжка у повислой берёзы в августе, мотыляемая лёгким дуновением первого холодного осеннего ветра, готовая вот-вот упасть, но вожделеющая хоть на секунду остаться. *** Оказалось, что завязывать галстук не так уж и сложно: всего-то пару раз обмотать один конец вокруг второго, провернуть за шиворотом и протолкнуть через треугольную петлю так, чтобы держалось. Куда тяжелее оказалось жарким днём его носить: привыкший к футболкам Юрка то и дело чесал шею, ещё на выходе из квартиры мечтая поскорее вернуться обратно или хотя бы воротник расстегнуть, а атлáс скомкать и кинуть в карман или выбросить в какую-нибудь урну на ходу, чтобы не мешался. Володя, как оказалось, всё равно его не носил: и если бы сошлась горловина, не заставлял бы надевать и Конева; представлял, как жарко будет ходить с абсолютно ненужным элементом гардероба под палящим солнцем, но утешал себя тем, что в архиве стены капитальные, настывшие - и в кабинетах всегда прохладно, а в холле даже можно подхватить простуду - сквозит через деревянные окна нещадно, тянет по ногам до открытых дверей мимо вахтёра хуже, чем в метро. И до чего был прекрасен мир вокруг без лиц: все они расплывались с подачи близорукости; и листьев на деревьях не рассмотреть - грозными кронами своими они шелестят где-то высоко-высоко над головой, а от порывов речного бриза аккурат у безлюдного спуска в метро словно рассыпаются - шумят подобно падающему рису из опрокинутой банки, и до того на душе хорошо, и вокруг ещё не жарко, и в вагоне подземки никого нет, что кажется, будто ляпнули где-то в груди ребристой ложкой от мёда тягучее янтарное пятно, вязкой каплей растекающееся под кожей и опоясывающее сердце покатой блажью, пока то трепещет от одного только Юркиного виска, примостившегося на плече у Вовы. Никогда так не радовался он понедельникам; любил четверги: бóльшая часть работы за неделю всегда была уже сделана, впереди всего-то денёк - и выходные, и перед отцом не надо оправдываться и пояснять, где был - работал, да и работал. А в ночь с четверга на пятницу, раз в месяц, как по расписанию, снился Юрка - иногда совсем недолго, иногда исчезал прямо за секунду до будильника; и в такой «праздник» всегда казалось, что на работу Володя не идёт - порхает. Коллегам рассказывал, что ждал конца рабочей недели - и с улыбкой от уха до уха мчался с двойным усердием к себе на этаж, лишь бы дела все вовремя успеть доделать и к обеду спокойно помечтать где-нибудь среди завалов пыльных рукописей, цветастых переплётов или вороха ненужных бумажек, уготовленных под топку соседней котельной. А в один из четвергов, пожалуй, самый радостны из всех, Юра оказался совсем уж реальным - сидящим у порога его квартиры с банкой айвового варенья и надломанной буханкой домашнего пышного хлеба. И абсолютно каждый сонный понедельник, каждый заваленный работой вторник, каждая ленивая среда стоила того самого ничем не примечательного дождливого июньского дня, в который сон, так быстро накативший на усталого Давыдова, прервался стуком в дверь и не продолжался до пяти часов пятничного утра. Гладко побритый Юрка пах его одеколоном - свербило в носу едва только он оказывался напротив. И на смуглой коже отзывался такой привычный аромат совершенно иначе, нежели на своей собственной: закрывал узел галстука пульсирующий неглубокий порез от нового острого лезвия, к которому не нашлось рукоятки - затерялась где-то; может, под ванну упала или спряталась среди остатков баночек и бутылок от домашней химии и шампуней; и на распухшей царапине смешивалась «Рига» с сукровицей, пахла так живо и терпко, что хотелось ткнуться носом в самую ранку и вдыхать, пока не растает и не испарится последняя капля маслянистого спирта с шеи и щёк, а, может, даже чуть дольше - Володя бы не отказался прожить всю жизнь под боком у Конева: пусть бы пришили армированной нитью, как сиамского близнеца, обузу, паразита, украли имя, тело, прошлое, будущее - оставили без всего на свете, но разрешили любить. Юра теребил галстук - он мешался перед глазами; был виден, качающийся, боковым зрением, как плоское широкое пятно посреди грудины, стянутой узковатой рубашкой, что стесняла плечи и прилипала к лопаткам; скорее, психологически душил, и чем ближе была пересадка с «Театральной» на «Площадь революции», тем сильнее давил на горло - после перехода, точно помнил Конев, ехать было совсем недолго: станции три-четыре. Постепенно, ближе к центру Москвы, в вагон набивалась толпа - пришлось уступить места женщинам и самим прижаться спинами к стене у хвоста, рассматривая через залапанное окно темноту полукруглого тоннеля, остающегося позади: и провода, тянущиеся вдоль серых стен, ржавыми хомутами, наживую вкрученными в бетонные плиты, прибитые к плоскостям вокруг; и рельсы, искрящие от скрипучих тормозов, зажимающихся между шпалами; и люди, галдящие вокруг, снова разные, красивые - едут на работу, а, может, к кому-нибудь в гости, за секунду до остановки цепляются в поручни посильнее, надеясь не упасть на соседа слева по инерции, улыбаются, сжимают в руках сумки и портфели, серые прессованные папки с бумагами или едут порожняком, прямо как они с Володей. В карманах - монетки, жетоны, ключи и из самого ценного - футляр с разбитыми очками, ничего более, да и незачем что-то ещё с собой таскать - брюки не резиновые, в отличие от Москвы, могут и не выдержать большой ноши - не комбинезон у столяра или сантехника. А ещё через пустые карманы удобно было прижиматься бедрами друг к другу, словно незнакомцы, будто бы виновата давка вокруг; хотя, если бы все вокруг разом покинули вагон, оба мужчины продолжили бы стоять именно так - легко касаясь кончиками пальцев, пока никто не видит, то и дело легонько, почти невесомо, ударяясь коленками. Молча, чтобы никто ничего не подумал. Хотя никому они интересны и не были - стоящие у окошка хвоста поезда, одетые так же, как и все, спешащие по делам в рассветный летний час-пик. Пока сновали по широкому переходу в поисках нужного выхода, думалось Коневу лишь о том, что же творится утром в таком большом городе в период учёбы - зимой, например, когда под ногами ещё путаются дети с ранцами шире собственных спин; и как не хотелось бы жить в вечной беспардонной давке, но хотелось бы остаться в Москве - устроился бы тоже на работу, купил бы машину, а, может, выделили бы от профсоюза, одну на двоих с Вовой, можно старую, можно едва заводящуюся: им больше и не надо; ни иномарок, ни предпочтений по цвету - самые непривередливые взрослые из всех, кого только Юрка встречал, хоть и взрослым считал себя с большой-большой натяжкой. А если не выделили бы - не беда, даже не покупал бы лотерейных билетов в надежде выиграть, потому что свой счастливый билет он уже вытянул - он до сих пор болтался в кармане светлых Володиных брюк и датирован был четвергом позапрошлой недели; а прибытие - двенадцать часов сорок пять минут по местному времени в прошлый четверг; а местное время оказалось неумолимым - текло быстро, галопом. И проклинал Юрка Москву, к которой вели все-все вокруг дороги из городов Советского Союза - оказалось, что поезда в сторону Украины курсируют почти каждый день, и до Харькова тоже будет - правда, завтра утром. И расстроился лишь потому, что денег на билет хватило - высохший бугристый юбилейный рубль с лицом Гагарина и пару монеток - почти всё содержимое карманов. Осталось на пачку сигарет да коробок спичек - и то благодарен. До отъезда оставались всего-то сутки с лишним - и грустно так стало, что день сегодня рабочий у Вовы. Хотелось бы зажимать друг друга в укромном уголке, целуя куда-нибудь: куда придётся; или в карты играть - на раздевание или на интерес; а еще лучше - пить чай из кружек в цветочки и наслаждаться видом испорченных мягким грифелем карандаша обоев в теперь уже их спальне, пропитанной запахом застарелой сосновой смолы, на века замурованной в деревянной мебели, нагромождённой в маленькой комнатке. Давыдов тоже расстроился и слегка поник - словно и не ожидал, что расставание спланируется волею судьбы настолько быстро, хотя еще всего пару дней назад был уверен он, что разойтись лучше сразу, почти молниеносно - как отодрать пластырь с засохшей раны; страдать долго не хотелось, а поплакать ещё успеется - подушка всегда наготове, отпуск за год так и не выгулян. А наволочку, на которой спал пару дней Юрка, пока можно и не стирать - с ней, конечно, засыпать и успокаиваться будет немного хуже, чем с самим Коневым, но хотя бы что-то, говорящее о нём и хранившее его тепло и запах, лучше, чем вообще ничего, кроме смутных смазанных воспоминаний о долгих беседах на кухне и делах интимных в постели. И пока, в ожидании личного Армагеддона, оставалось только купить плёнку где-нибудь по пути: уж очень хотелось запечатлеть музыканта в своей рубашке и галстуке, живого и через боль улыбающегося. Повесить бы в рамочку - и каждое утро любоваться, надеяться на скорую встречу. *** В актовом зале, меж оживлённых кабинетов на бесчисленных этажах капитального обособленно архива, впервые за несколько лет играла музыка - и сбежались посмотреть все вокруг, кто учуял сквозь открытые знойным днём окна, что же за праздник произошёл такой, что пианист какой-то приехал. Расстроенный «Красный октябрь» бил по ушам - до того громогласно звучал, что эхом отражалась вибрация струн под антрацитовыми крышкой и баленклацами от сводчатого потолка, и мелькали в солнечном свете южной стороны длинные пальцы, то перебирающие мелодично отзывающиеся чёрно-белые клавиши, то будто играющие в чехарду - догоняли мизинцы безымянные, ложились туда, где, казалось, секунду назад были указательные или большие; и с новой силой ласкал Юрка податливое фортепиано, и отзывчиво ныло оно «Лунную сонату», послушать которую выстроилась едва ли не очередь - лица мелькали один за другим, пары удивлённых глаз, ушедших с рабочих мест, то и дело виднелись за плечами зрителей в первом ряду. Белые воротнички восторгались каждый миг с новой силой: в такт аплодировали сменившейся на более современную мелодию, отдалённо напоминавшую «Розовые розы», только нот в ней было так много, что и не разобрать - подбирал Конев на слух, еще и успевал жать педали снизу - их-то Володя почти никогда не замечал; а Конев как на машине ехал - то медленно зажимал левую, словно резвился со сцеплением, и звуки мелодии становились короче, отрывистее; то переключался на правую - и играли клавиши гулко и долго, заходилось в груди сердце, резонировало с ритмом, выписывало кульбиты где-то в горле; среднюю почти не жал - да и не понял Володя, зачем она вообще нужна, честно говоря. В автомобиле средняя - тормоз; но тормозить под аплодисменты Юрка не собирался - то подпевали ему из толпы зевак, то просто хлопали невпопад; и мурчали демпферы, и сипели несмазанные вирбели, и дека гудела - но до того чувственным выходило звучание всего, что получалось вспомнить из программы школы и училища вперемешку с тем, что пришлось додумывать в ходе игры! И осевшему на край сцены Давыдову, мутно видящему без очков, что обещались в мастерской за углом починить к вечеру, казалось, будто ещё совсем немного - и разномастное попурри станет осязаемым, дастся, подобно сброшенной на опушке змеиной коже, себя потрогать, пропустить между пальцами - и точно была бы музыка эта бархатной наощупь, без швов и вкраплений жёстких уточных нитей - тянулась бы, обвивала, просачивалась куда-то на пол, не помещаясь в ладонях. И Вова поистине готов был ей сдаться - намёка бы на отпор не сделал; позволил себе утонуть в звучании каждой клавиши, в каждой осечке аграфов, без передышки натягивающих массивные тонкие струны где-то внутри чёрного обшарпанного корпуса, на своём веку повидавшем и детские утренники на Новый год, и корпоративы ко дню Победы - что угодно, только не такую вожделенную и виртуозную игру. И не смущало Конева ни внимание к укромному уголку поодаль от ступеней подмостка, ни к своей персоне - за то время, что отчаянно следил за руками, старался не думать - будто и не его это пальцы вовсе; стóит только задуматься, как называется эта нота - и всё - пиши пропало! Не будет больше и «Белой ночи» лирической, и «Группы крови» запрещённой, и такого детского, но всё же любимого, «Луча солнца золотого». И выглядел Юрка прямо как этот лучик - после пяти лет тёмной полярной ночи, наконец, взошёл; украл всю темноту, что надолго затаилась в сердце. И правда, кончилась и ненастная пора, и утро наступило - всего-то потерпеть пришлось немного. Но Вове казалось, что «лучик» - что-то слишком уж мелкое, заезженное и банальное. Даже похабное. Умаляющее все достоинства увлечённого музыканта, что сидел к нему спиной и стал причиной, по которой работа в архиве застыла на недолгих и весёлых полчаса. Не «лучик», совсем нет. Было в нём что-то другое, иное; что-то сильнее и больше, чем просто «солнышко» или «огонёчек». В белоснежной рубашке, что жала в плечах, в его брюках, укромно скрывающих лодыжки; во взлохмаченных волосах и порезе на шее, о котором знал только Давыдов, что-то было такое, большое и значимое. Яркое. Озаряющее. Дарящее надежду. Как вспышки в конце тоннеля на самом краю жизни - когда до рая рукой подать. А там Бог или есть, или нет Бога - неважно; важен лишь путь, долгий и томительный. Вова точно знал, что цель у его жизненного пути была. И сегодня оказалась она впервые исполненной - сидел он в первых рядах на импровизированном концерте Конева, что увлечённо следил за клавишами, которые то западали, то бренчали; но хотелось бы так сидеть вечность - каждый вечер слушать, каждый день вспоминать. Дышать где-то рядом или за спиной - не столь важно. Чувствовать, словно играется для него любое произведение мира; или в честь него когда-нибудь придумается что-то новое, известное всему миру - не сразу, конечно, но и Москва не сразу строилась! И сгорала столько раз, что и не счесть. А раз уж сгорала, но снова восставала, и даже сейчас стоит, то не страшен в жизни такой озорной огонь, то и дело колышущий замирающее сердце при виде рассыпчатых искр, взмывающих в воздух, словно разметавшиеся по перьевой подушке, подобно нимбу, медные короткие кудри. Вот он - причина пожара в груди и голове; сидит, чувствует на себе взгляды пары сотен глаз, пока не умолкает под пальцами его мелодия. И совсем не представляет, что смотрит на него Володя чуть нежнее, чем все остальные вокруг; представляет, что случится, если вдруг случайно двери его квартиры захлопнутся, а ключ ненароком затеряется или с балкона упадёт аккурат сегодня вечером. Или будильник утром не прозвенит. Юра будет, наверное, не очень рад. Зато всполохи надежды в душе Давыдова не угаснут - как восковая свеча, продолжат гореть пока не закончится целая жизнь вокруг маленького фитилька. «Всё верно», - рассуждал Вова. - «Не лучик, не солнышко и даже не искорка». Лучшее из придуманного, пока не забыл, косым неразборчивым почерком нацарапал впопыхах на форзаце одной из книжек, впопыхах схваченной по пути в кабинет уже после «концерта». И не смотрел особо что это, и какой это том, и даже его ли это секция - всё было неважно, кроме поистине значимой надписи, что однажды ещё придётся упомнить, подписывая в свете лампадки или тусклой настольной лампы оставшиеся после вояжа Юрки проявленные фотографии: «Пламенный свет».
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.