ID работы: 14427979

something close to domestic, maybe

Слэш
Перевод
R
Завершён
22
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
171 страница, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
22 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник Скачать

19. реприза

Настройки текста
      Ранним утром всё покрывает туман.       Настолько густой, что он видит максимум пару метров перед собой.       Он всё равно занимается своими утренними делами (наливает себе чашку чая, который несложно заварить самостоятельно), прогуливается по покрытым грязью тропинкам, чтобы убедиться, что за ночь ничего не погибло. Мороз всё ещё покрывает землю, под ногами хрустит трава, и у него закрадывается подозрение, что помидоры могли пострадать.       Есть нечто гипнотическое в этом постоянстве. В неё легко впасть и над ней легко не задумываться.       Но иногда он разрывает эту цикличность. Может быть, сегодня — из-за тумана. А может из-за неуверенности, которая уже пылает на задворках сознания. Но он продолжает спуск с холма. Продолжает идти по вытоптанной тропинке к пруду, ставшему жутким местом, наполненным безмолвием. Он прислушивается к бьющейся о прибрежные камни воде, смотрит на туман, пляшущий у её кромки.       Он думает, что там не так уж и страшно, чувствуя, как по позвоночнику ползёт холодок. А туман, несмотря на то, что он скрывает всё вокруг, поистине прекрасен.       (Жаль только, что он не может вспомнить мир за его пределами).

* * *

      Ещё остались такие районы, которые не оправились от Трагедии.       Разумеется, о процветании в них речи не идёт. Простые вещи там стоят слишком дорого, а люди измучены собственными переживаниями, перенасыщены ежедневными новостями о смерти. Есть нечто обнадёживающее в том, чтобы услышать, проходя по узкому переулку, простое напевание женщины, развешивающей сушиться детскую одежду, или далёкий гул разговоров, доносящийся из забегаловки, слишком изысканной для большинства людей.       Они предпочитают обходить эти места стороной. Гораздо легче походить на призрака, когда рядом нет никого способного задать вопрос. Гораздо легче скакать между руинами старых жилых домов и заброшенных отелей, чем иметь дело с остатками общества и его проблемами.       (Однажды они остановились в доме, в котором был кукольный домишко. Изящный — правда, с трещиной по середине, — с куклами, волосы которых были обрезаны старательно и любовно, и чья пластиковая кожа кропотливо размечена. Он протягивает руку, чтобы взять одну из таких, и хмурится, рассматривая мелкие детали — гадая, что случилось с тем ребёнком, который её сделал).       Но порой им приходится проходить через эти места. Иногда, чтобы наблюдать за началом беспорядков. За людьми, разгневанными своей участью, вынужденными голодать, пока другие живут в целости и сохранности. Иногда же, чтобы подложить бомбы, которые Сода, в силу своей неосторожности, сам заложить не может. Они пробираются сквозь толпы людей и прячут взрывчатку в незаметных щелях и удобных укромных местах.       А иногда, чтобы просто помечтать. Ведь мало кто задаёт вопросы об испачканной пеплом одежде новоприбывших чужаков, когда на их стол бросают пачку йен. Мало кто отказывает им в комнате, когда им предлагают на мгновение облегчить выживание.       В глубине общества прятаться очень трудно. Но они легко вписываются, не вызывая вопросов и подозрений.

* * *

      Он находит свой старый ошейник, убранный в прикроватный ящик. Не то чтобы он был спрятан. Кажется, он помнит, как однажды положил его туда, просто чтобы убрать с глаз долой. А по итогу так и не вспомнил о нём, так и не вытащил оттуда, и, что примечательно, ни разу не чувствовал необходимости это сделать. Металл на ощупь холодный, а сам ошейник тяжело лежит в руке. На обратной стороне выгравировано имя Камукуры, нацарапанное и вырезанное поверх имени Эношимы — Её имя видно, а потому его прошлое сокрыто не до конца.       Его пальцы обводят гравировку по изгибу ошейника.       Он защёлкивает его и держит так.       Ему думается, что было бы неплохо немного попритворяться. Закрывая глаза, он удивляется тому, как перехватывает дыхание.       Даже если Камукура что-то и замечает, то ничего не говорит.       (Скорее, он знает, что Камукура всё замечает. Потому что он устало подходит к нему. Опускается на колени рядом с ним и кладёт голову ему на колени, как раньше, и пытается убаюкать себя знакомым чувством защищённости, приходящим со стуком клавиш и ощущением мимолётного касания руки к его голове.       Он смотрит прямо перед собой на прожилки на столе и пытается понять, почему ему так холодно.)

* * *

      Сначала он начинает спать на полу.       Предпочитает так.       Затем он спит на кровати — в ногах, как собака. Ему кажется, что его это волнует куда больше, чем Камукуру, поскольку тот никогда по-настоящему не задумывается о том, где он спит.       Иногда — часто — он спит среди мусора и гнили. И только в таких ситуациях Камукуре, кажется, не всё равно: морщит нос, когда возвращается, и окидывает его взглядом, в котором есть нечто, что он мог бы назвать ненавистью.       Но для него нет ничего более подходящего, чем грязь внешнего мира. И порой, когда он спит там, ему везёт. Он слышит, как кто-то говорит о планах, о которых он слышать был не должен.

* * *

      Помехи на телевидении больше не крутят.       По новостям не рассказывают об Абсолютном Отчаянии. Да и в целом мало говорят о Трагедии с тех пор, как Фонд Будущего взял эфир под свой контроль. Вместо этого крутят повторы старых игровых шоу, мыльных опер и репортажи с Макото Наэги, выступающего с речью с мешками под глазами, но с улыбкой на лице.       Во всём этом чувствуется фальшь. Попытка компенсировать годы эфиров, транслирующих разрушение. Скрыть отчаяние, притворившись, что есть надежда — выдать желаемое за действительное. Притвориться, что это не просто оболочка, которая по итогу лопнет, когда отчаяние разорвёт её на части, как только ноша станет непосильной. Они могут прикидываться сколько угодно, да только пейзажи разрухи за спиной их кумира правдивее его речей.       А может, думает он, всё дело в нём самом. Ведь придерживаться своих убеждений всё труднее. Ведь, быть, надежда такая и есть: избитая и потрёпанная, но, как бы там ни было, после всего случившегося расползающаяся по миру. Возможно, это и есть надежда, и она всегда была такой. Не показушная слава и величие, а шёпот покоя и трезвости.       Это имеет смысл. Эношима жаждала дурной славы. Она хотела, чтобы Её имя было известно всему миру, оно было у всех на слуху и каждый нёс его в массы. Надежда же была тихой и скрывалась за всем этим. Отчаяние было всепоглощающим и привлекательным, а Надежда балансировала на грани несуществования.       Это может быть надеждой. Он не уверен в своих чувствах к этому, но это вполне может быть надеждой.       — Как думаешь, их убили? — спросит он Камукуру — опять, он знает, что спрашивает опять. Знает, что слова уже слетали с языка — уж больно знаком их вкус, — но не может объяснить, откуда берётся чувство дежавю.       — Будь это так, это бы афишировали. — Звучит так, словно Камукура ему об этом напоминает — с такой же интонацией произносят заученные реплики. — И трубили бы об этом в течение нескольких месяцев. Мы бы знали.       — Я бы забыл, — замечает он. — А ты бы мне не сказал.       — Сказал бы, — не колеблясь опровергает Камукура. — Мне всё равно, как сильно бы ты был огорчён их кончиной. Я бы не стал тебе лгать, если бы знал об их судьбе.       Комаэда хватается за цепь под столом и дёргает за неё достаточно резко, чтобы выбить из себя весь воздух, и представляет, что на самом деле за неё дергает рука Камукуры.

* * *

      Иногда в руинах они находят сигареты.       Камукура обычно быстро их выкуривает. В этом смысле он может быть довольно жадным. Когда сигареты заканчиваются, его охватывает раздражение, несмотря на то, что выкуривает всё он в одиночку, потакая себе. Слуга наклоняется и прижимает губы Камукуры к своим, чтобы тоже ощутить на языке послевкусие никотина.       Вкус отвратительный. Но он всё равно делает это, абсолютно не колеблясь, ведь знает, что это один из немногих вариантов облегчения, которые доступны в его жизни.       (Иногда Слуге удаётся выкрасть сигареты из его пачки. Иногда он просто берёт одну, пока Камукура достаёт сигарету для себя, и жеманно улыбается в ответ на испепеляющий взгляд.       Ему всегда удаётся украсть последнюю сигарету. Вытащить её из пачки, пока Камукура не видит. Камукура, несомненно, это замечает, но ничего не говорит. Камукуре всегда нравилось позволять ему уходить от ответственности. Всегда нравилось его непослушание).

* * *

      — Когда-то я умёл читать книги на английском, — буднично говорит он Камукуре.       — Я в курсе, — однако этого самого по себе недостаточно, чтобы привлечь внимание Камукуры.       — Оу, а я тебе уже говорил? — сухо спрашивает он. Пытаясь продолжить разговор, несмотря на пламя, разгорающееся в груди.       — Эта тема уже всплывала.       — А. Что ж. Была одна книга, которую я читал, когда был помладше...       — Шекспир?       — Нет. Лавкрафт. — Он не хотел произносить это так резко, однако его взгляд соскальзывает с Камукуры на буквы на страницах.       — Эта история была о… человеке. Живущем в одиночестве в замке, окружённом бескрайним лесом, — дрожащими руками он перелистывает страницы своей книги, пялясь в них, а не на Камукуру. — Он… он никогда не видел внешнего мира, понимаешь, или кого-нибудь другого. О людях он знает лишь из романов, а воспоминания о другом человеке настолько далеки, что можно считать, что их нет вовсе.       Камукура прекращает печатать. Его пальцы застывают над клавиатурой, а мерцание экрана отражается во взгляде, с которым, как он прекрасно понимает, встречаться он не хочет.       — И однажды он поднимается на вершину своего замка. А там, э-э... разрушенная лестница. И ему приходится карабкаться по ней. Долго и мучительно, однако в конце концов он всё же добирается до вершины и находит люк. И когда он выползает наружу, оказывается в другом мире.       Камукура так и не продолжает печатать. Так и не смотрит на него, но обращает внимание.       И он порывается закончить рассказ. Порывается поведать ему историю об одиночестве, которую ему рассказывать не стоит. Он не уверен, действительно ли Камукуре интересно слушать пересказ того, о чём он точно уже знает. Не особо уверен, помнит ли, чем заканчивается история. Помнит лишь нависающее с финалом чувство неопределённости.       Он открывает рот, чтобы продолжить. Закрывает.       Он даже не помнит, зачем вообще завёл этот разговор.       — Забудь, — говорит он, не в силах сдержать холод в своём голосе. — Ты знаешь, о какой истории я говорю.       — Знаю.

* * *

      Единственный раз, когда он видит эмоцию во взгляде Камукуры, — после того, как он убивает. После того, как он предаётся своим прихотям.       Он не прилагает особых усилий для этого. Не слишком много. Но они являются мишенями — оба, вместе, коллективно. И неизбежно найдётся кто-то, кто не примет деньги. Не поймёт предупреждения в виде холодного, тяжёлого взгляда. Будет не в курсе, как не совать нос в чужие дела и заботиться о своей безопасности.       Будет не в курсе, что его надежда слабее, чем та, что на их стороне.       (Таких легко заметить. Ещё легче соблазнить. Нужно лишь улыбнуться чуть шире, посмотреть подольше, посмеяться, где не следует).       В таких случаях Фонд Будущего обращается к ним обоим. Для этого бывают, конечно, и другие поводы. Иногда Фонду удаётся отследить местонахождение других Осколков — менее осторожных и защищённых, чем они сами. И Камукуре приходится поворачивать назад и искать их, заботиться об их количестве, чтобы Абсолютное Отчаяние оставалось на плаву. Он делает это с лёгкостью и надёжностью, и пусть никто из них никогда не говорит об этом вслух, его роль призрачного лидера бесспорна, и она закрепляется за ним с каждой новой группой Фонда Будущего, которую он выводит из игры. С каждым новым трупом на его счету.       Они не оспаривали его приказы. Не оспаривали надежду.       Слуга не мог придумать лучшего человека для служения, хотя технически его роль Слуги была предназначена отчаянию в целом. Эношима позаботилась об этом. Отныне же он следует за Камукурой, как таракан, которого невозможно убить, сколько бы на него ни наступали.       А Камукура держит его рядом. Наступает на Слугу, пока тот не укусит, и находит удовольствие в боли, которая возникает с этим.

* * *

      Когда прочих вариантов нет, они делят постель.       Собственно, так же, как и в любую другую ночь. Только вот руки Комаэды не могут найти себе места. Обычно они сами собой укладывались между ними. Ему не приходилось слишком крепко задумываться над тем, как вести себя с Камукурой. Он всегда просто позволял инстинктам руководить его действиями, и ему всегда везло — он всегда всё делал правильно.       (Сейчас он нервничает сильнее, чем когда они впервые переспали. Потому что тогда он знал своё место. Знал, что он неудачник, и на самом деле всё никогда не происходило ради его удовольствия. Он давал Камукуре то, что тот получал изредка; позволял ему исследовать и предаваться своим прихотям).       Привычный комфорт давно растаял, оставив его в омуте нервов. Он отчаянно целует его сухими губами, запускает руки в его волосы и сжимает их. Оттягивает назад, игнорируя то, как сбивается от этого дыхание Камукуры.       Пробует поцеловать его снова.       И снова.       И снова.       Целует так сильно, резко, что они сталкиваются зубами, что, возможно, он просто разобьёт им губы, пытаясь разжечь страсть.       Но ничего не выходит.       — Это уже не то, — дрожащим голосом шепчет он прямо в губы Камукуре.       Камукура смотрит на него, затаив дыхание. Он не прерывает его. Даже не пытается.       — Это уже не то, что раньше, это не... правильно, — говорит он, на этот раз быстрее, отчаяннее. — Ничего больше не кажется таким, как раньше, Изуру. Всё как будто бы не так. Такое чувство, будто мир вокруг нас рушится. Я не чувствую того, что должен.       Камукура смотрит на него. Открывает рот. Закрывает. То ли он не знает, что сказать, то ли просто решает ничего не говорить по этому поводу.       — Почему ты не груб со мной, когда мы вместе?       — Не понимаю.       Комаэда знает, что это ложь. Что он всё равно ему потакает.       — Ты не причиняешь мне боли, — резко говорит он. — Ты не используешь меня. Но ты ведь этого хочешь, не так ли? Мы договаривались об этом, разве нет? Я сказал тебе, что ты можешь делать со мной, что тебе угодно. Потому что я хочу, чтобы ты меня использовал. Я хочу... того, что было у нас раньше. — Уверенности в этом. Утешения. Той лёгкости, связанной с тем, что не нужно ни в чём сомневаться, и можно позволять своему разуму ускользать годами, намеренно игнорируя собственную гибель.       Камукура проводит по краю его ошейника, пальцами поигрывая по гравировке собственного имени:       — Это зависит только от тебя.       Однако следующий их поцелуй происходит потому, что Камукура тянет его за цепь. Грубо дёргает его вперёд — так сильно, что его губа стукается о губу Изуру, и он оказывается вынужден сосредоточиться только на нём. И на мгновение это приносит облегчение. На мгновение ему удаётся заставить себя поверить, что Камукура слушает. Что он умиротворён.       А затем они продолжают, и всё сходит на нет.

* * *

      Он держит пятизарядный револьвер в кармане своей куртки — как раз на расстоянии вытянутой руки. Хотя большую часть времени в нём только четыре патрона, он тоже выручает, когда необходимо.       Порой он помогает Камукуре в расправе.       (Убийства Камукуры могут быть быстрыми, но редко когда — чистыми. Слуга же предпочитает обыкновенный выстрел. Один в голову или в сердце. Иногда револьвер даёт осечку, даруя жертве жизнь. В таких случаях он не делает второй выстрел, а Камукура не преследует сбегающего.       Он знает, что такой способ убивать — риск. Но если ему не повезёт, и судьба отпустит не того человека, то кто он такой, чтобы ей противиться?)       Однако чаще всего основную часть убийств на себя берёт Камукура. В конце концов Слуга будет чист, если не считать крови на ботинках и брызг на щеке. А Камукура будет весь мокрый, запачканный, заходящийся в тяжёлом дыхании, поднимающем его плечи, и с глазами, зрачки которых расширены до предела.       Слуга понимает, если не сказать большего, эйфорию, адреналин, который приходит с этим.       Он делает шаг вперёд, осторожно обходя труп. Камукура не оборачивается, чтобы взглянуть на него. Но он знает. Он видит, как его голова наклоняется в его сторону, как подёргиваются его пальцы, и как всё тело напрягается в предвкушении. Слуга представляет, каково это: остро осознавать, предчувствовать свои собственные действия. Пытается охватить всё, что, как он думает, испытывает в этот момент Камукура. Всплески адреналина, подкрадывающийся и таящийся ужас. И, конечно, никакого сожаления. Сожаления не было никогда — ни капли. Они делают то, что должны, а остальной мир мало что значит для человека, достойного звания божества.       Он выше жалких людей, и их резня — не более, чем жертва его пылу.       — …Как ты думаешь, как бы отреагировали остальные, увидев тебя таким взбудораженным? — спрашивает он, чувствуя, как дрожат руки. Он не уверен, от страха или от благоговения. Ещё больше он не уверен в том, имеет ли это вообще значение. Потому что видеть Камукуру в таком состоянии — это дар. Нечто, на что можно смотреть и чем можно восхищаться. — Думаешь, они смогли бы оценить это по достоинству? Или они бы просто струсили перед тобой?       Они оба знают ответ. Камукура не удостаивает его ответом на риторический вопрос.       Он делает ещё один шаг вперёд:       — Джунко знала. Знала ведь?       — Из-за тебя мы попались. — Это не обвинение. Это констатация факта, лёгкая и осторожная, сразу прерывающая его ход мыслей. Улыбка Слуги настолько искренняя, насколько это вообще возможно. — Ты заманил их сюда?       — Ах! Значит, Камукура-сама знал с самого начала! В твоих глазах это дар или проклятие? Ах! Знаешь, ты можешь убить меня, если захочешь. В наказание. Чтобы и дальше наслаждаться своим разрушением... — шепчет он, не осмеливаясь схватить его, но всё же отчаявшись настолько, чтобы потянуться рукой к нему. — Впрочем, это не обязательно. Делай всё, чего пожелаешь, Камукура-сама.       Камукура смотрит на него. Обычно Слуга пытается преклониться перед ним. Старается казаться меньше. Но прямо сейчас Камукура вынужден хмуро смотреть на него снизу вверх. И этого достаточно, чтобы его нервы расшалились. Как удар током, они парализуют его и заставляют трястись. Он достаточно близко, чтобы чувствовать, как дыхание мужчины касается его кожи, и понимает, что его собственное дыхание пропало.       — Я хочу, чтобы ты меня избил, — говорит ему Слуга, используя для этого, кажется, остатки своего существа.       — Я знаю, — машинально отвечает Камукура без обычной апатии, с которой привычно его ассоциировать. Слышать его таким довольным захватывающе.       — Я хочу, чтобы мой конец настал от твоих рук. — Он наконец тянется к его пиджаку и хватается за него до побеления костяшек. До того, что выжимает немного крови из ткани прямо себе на кожу. На мгновение он может представить, что это его собственная кровь. — Ты мог бы перерезать мне глотку. Разорвать меня на части. Ах...       Слуга вздрагивает от одной только мысли.       — Это... не тебе решать, — осаждает его Камукура, и в голосе его почти что слышно разочарование. Однако теперь приближается он. И пусть Слуга держит его за пиджак, именно Камукура загоняет его в угол.       — Полагаю, я никогда ничего и не решал, — немедленно, не задумываясь выдаёт он.       Когда Камукура целует Слугу, на его зубах остаётся кровь. Он знает, что привкус железа во рту не принадлежит ни ему, ни Изуру. Камукура с силой прижимает его к стене — с такой, что Слуга дёргается от боли и пытается вцепиться ему в волосы, стараясь найти хоть какую-то опору, пока мир вокруг тает в пылу момента.       Немногое в этом мире приносит Камукуре удовольствие.       Совсем немногое. А он хочет стать таковым для него. Хочет принести ему это самое удовольствие. Он спрячет лицо в изгибе его шеи, вдохнёт запах крови и пота и с уверенностью поймёт, что в этом есть нечто правильное.

* * *

      Он вновь возвращается в дни, проведённые в больнице.       Тонкие простыни, которые, кажется, никогда не могли как следует согреть его, ритмичный писк, ввинчивающийся в ухо. Далёкая болтовня, которая никогда не касалась его, кроме, разве что, нескольких бесед с медсёстрами и врачами, приходящими и уходящими из его палаты. Лечение, которое, казалось, никогда особо и не помогало, и звук игрового шоу, которое ему никогда не нравилось.       В конце концов, он просто перестал ходить туда. Нет смысла спасать то, что не стоит выживания. Ему престало быть мусором, одноразовым и гнилым.       Выживает сильнейший, а он никогда не отличался здоровьем.       И всё же. Пропасть ужаса неизбежна, непреодолима, а он смотрит вперёд так, словно может её избежать.       В этот момент он понимает, что хочет найти какое-то утешение в прикосновениях Камукуры. Что хочет заползти обратно под одеяла и спрятать лицо в изгибе его шеи, почувствовать, как лёгкое дыхание касается его кожи. Это было бы знакомо. Несомненно. Он мог бы заставить себя поверить, что Камукура любит его, что он точно знает, что тот продолжит защищать его.       Но нечто уродливое, мерзкое, беспощадное сковывает его, когда он снова собирается поддаться искушению. Он забирается под то же одеяло, прежде чем снова застыть на месте. Чувствует себя как кот, которого только что поймали в попытке улизнуть.       Он решает не делать этого.       Он знает, что Камукура не сможет спасти его от этих кошмаров. Что он сможет лишь спрятать его от них.       А он устал прятаться так долго.       И он встаёт с кровати и тащится в ванную.

* * *

      В их первые несколько поцелуев Камукура не закрывает глаза.       Он не сразу замечает это, ведь Слуга не может заставить себя делать то же самое.       Поцелуй с Камукурой мало чем отличается от его представления поцелуя с трупом. С тёплым трупом. Абсолютно не реагирующим, жёстким. В его действиях есть оттенок табу. Хотя, не то чтобы у него много опыта в этом. Эношима предпочитала демонстрировать романтику с Цумики.       (Со временем у него получается всё лучше и лучше. Камукура всегда быстро учился).       Но когда он становится таким, всё иначе. Руки грубо дёргают его за его цепь и вырывают ему волосы. Ему не нужно просить Камукуру причинить ему боль. Он делает это легко и небрежно, страстно, но сознательно. И Слуга не колеблется, не оставаясь в долгу. Впивается ногтями в безупречную кожу и кусается так сильно, что потом пожалеет.       Камукура игнорирует истерические смешки, которые раздаются, когда Слуга получает то, что хочет. Всегда игнорирует. Слуга это очень ценит.

* * *

      Проходит некоторое время, прежде чем Камукура приходит и задерживается в дверном проёме их ванной, полуодетый и усталый. Он не чувствует вины за то, что стал причиной этого. Они оба устали. Устали с того самого дня, как Эношима ушла из жизни, а может даже раньше.       Комаэда сосредотачивается на звуке воды, капающей в ванну, прячет голову между колен, заставляя себя чувствовать себя меньше.       — Почему ты не спишь, Изуру?       — Тебе стоило попросить меня о помощи, — без обиняков говорит Камукура, — или дать себе поспать.       — Я хотел немного побыть один, — говорит Комаэда, кладя голову на колени. — Немного подумать.       Он слышит, как вздох Камукуры эхом бьётся о стены ванной.       — Я просто хотел помыться. — Когда он поднимает голову, губы его растягиваются в улыбке. Он не знает, почему тому не плевать. — Разве я многого прошу?       Камукура подходит и садится на край ванны. Не уважая подтекст его слов настолько, что даже не думает уйти — правда, не осмеливаясь и протянуть руку, чтобы дотронуться до него. Кончики его пальцев едва касаются поверхности воды, но его тела он коснуться не пытается.       — ...Вода холодная.       — Я следую твоему примеру! — бодро и лучезарно заявляет Комаэда, однако его голос тут же срывается. — Разве это не справедливо, Изуру? Разве ты не показал мне пример своего совершенства? Почему бы мне не последовать твоему примеру?       Камукура резко поворачивается к нему. Смотрит на него, и ему кажется, что на секунду в его взгляде вспыхивает гнев. Миг раздражения?       И он благодарен, ведь это хоть что-то. Он всё ещё может хоть что-то вызвать у Камукуры.       Комаэда не чувствует себя в ловушке в таком положении. Его ногти впиваются в кожу достаточно сильно — до красных полос. Возможно, он раздражён. Но он знает, что Камукура не остановит его, если он решит уйти.       — Не думаю, что смогу дать тебе то, что было у нас прежде, — говорит ему Камукура, глядя на ошейник, непритязательно отброшенный в другой конец комнаты. — Если бы я мог найти прежнее удовольствие в Трагедии, я бы нашёл. Однако она мне наскучила. Даже убийства мне наскучили задолго до того, как мы укрылись здесь.       Комаэда, глядя на свои колени, прищуривается:       — Зачем тогда мне потакать?       — Затем же, зачем ты притворялся, — без раздумий отвечает Камукура. — У нас всегда был талант самообмана.

* * *

      Дело в том, что они никогда особо это не обговаривают.       Никогда не обговаривают их отношения. Это проще, так всегда было проще — просто молчать.       Когда Комаэда приходит в себя с синяками на боку, со следами укусов на шее и чужой кровью, засохшей в волосах, они оба ничего об этом не говорят.       Эйфория никогда не давалась им легко. Но они могли подарить её друг другу. Он мог просить то, чего он больше всего желал в мире. Если не быть уничтоженным им, то быть полностью использованным и поглощённым.       После случившегося Камукура не заботится о нём. Не в тот раз. Вместо этого он оставляет его собираться с силами — Слуге, собственно, всё равно. Он больше занят попытками отдышаться на холодном, испачканном бетоне. Вместо этого он вытаскивает из кармана брошенного и всё так же перепачканного кровью пиджака Камукуры пачку сигарет, которую они нашли, и специально берёт последнюю.       — Иногда я подумываю всё сжечь, — признаётся он Камукуре, щёлкая их общей зажигалкой. — Тебе не кажется, что так было бы легче, м?       Камукура не удосуживается посмотреть на него. Он заканчивает застёгивать пуговицы на рубашке, на которой, несмотря на резню, нет ни капли крови.       — Ты и так это сделал.       Камукура достаточно великодушен, чтобы вновь проигнорировать его смех.

* * *

      Камукура наблюдает, как он заворачивается в полотенце, садится на крышку унитаза и задумчиво складывает руки. Комаэда, как и всегда, дрожит.       — Ты заболеешь, — вдумчиво комментирует Камукура, словно говоря о погоде.       — Я всегда болею, — отвечает он, теперь даже не пытаясь улыбнуться. Он смотрит на своё отражение: впалые глаза, разбитая губа, бледная кожа, которая, кажется, лишь ярче подчёркивает паутину вен под кожей. Опускает голову, чтобы спрятаться от самого себя. — Мы оба больны, разве нет? Думаю... мы всегда были больны.       — Хм, — Камукура смотрит на него.       Его пузырёк с таблетками стоит там же, где всегда — в углу стойки, в пределах досягаемости. Комаэда сжимает его той же крепкой хваткой, как всегда, достаёт паршивый набор лекарств, прописанный ему Камукурой, и раскладывает их на стойке.       Пялится на них. Он сегодня не принял ни одной.       — Думаю, я больше не хочу жить, — признаётся он Камукуре, обхватывая руками шею и сжимая так сильно, чтобы почувствовать боль от оставленного ошейником клейма. Почему ты не даёшь мне умереть?       — Мёртвый ты мне не нужен, — ответ у него такой же, как и всегда.       — Мне плевать, нужен я тебе или нет. Я больше не хочу так.       — В данном случае твои желания не имеют значения. Очень жаль, да?       ...       Комаэда с вызовом хватает горсть таблеток. Камукура с лёгкостью останавливает его, прежде чем он успевает бросить их в утекающую воду ванной и испортить. Поднимается, преграждая ему путь, хватает его за талию и удерживает. Схватывает его единственную рабочую руку своей и не даёт её разжать.       Он тёплый. Как пламя. И переплавляет его гнев в нечто большее.       — Нагито.       — Иногда я подумываю всё сжечь, — бормочет Комаэда, словно считая этот ответ рациональным. Словно не осознавая собственной иррациональности. — Но я уже сделал это, не так ли? Мы ведь всё разрушили, да? Давным-давно.       Камукура хмурится.       — Я начинаю думать… — Что он поклоняется не тому. Что он утратил больше, чем обрёл. Он не знает, что сказать Камукуре, поэтому не говорит вообще ничего. Потому что так легче, легче позволить себе сгореть.       Большего он не говорит.       Когда они возвращаются в кровать, Комаэда не удосуживается одеться. Он берёт самое толстое одеяло на кровати и кутается в него, в одиночку забирая всё его тепло. Специально занимает сторону поближе к окну. Смотрит на Камукуру, как бы бросая ему вызов, ожидая, что он как-то это прокомментирует.       Но Изуру молчит.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.