ID работы: 14455636

Одного поля ягоды / Birds of a Feather

Гет
Перевод
R
В процессе
156
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
планируется Макси, написано 1 116 страниц, 57 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
156 Нравится 418 Отзывы 82 В сборник Скачать

Глава 31. Назначение

Настройки текста
Примечания:
1943 Том знал, что превосходил людей вокруг с самого раннего возраста. Это было чем-то, что было в такой же мере частью его личности, как быть Особенным и волшебным или британцем. Он не думал об этом часто, но он считал Британию и английский язык превосходящими любые другие на земном шаре. Он уважал могущество, которое производило империи, а какая современная империя могла потягаться с Британской? (Он давал понять, что уважение к Британской империи и её империалистскому гегемону отличалось от уважения к монарху или институту Короны. В любом случае, существовала лишь одна коронованная голова, которую бы Том мог уважать… Была небольшая заминка с обретением вышеупомянутой короны, но это было совершенно отдельным вопросом. И нет, та бумажная корона, которую он спрятал между страниц своего дневника в качестве закладки, не считалась.) Он превосходил всех, но впервые в его жизни его врождённое превосходство было открыто подтверждено людьми, которые признавали себя стоящими на уровне ниже его или, как сказала бы его бабушка, его меньшими — группой людей, которые не могли ничего сделать с тем, какие они есть, и к ним лучше всего относиться с нежной, хотя и направляющей, властью. (Мэри Риддл называла это «нравственное руководство», что было обязанностью высших классов. Гермиона бы назвала это откровенным и категоричным патернализмом, Том называл это тем, чем оно было, — «непрошеным вмешательством».) Это отличалось от того, как его соседи по спальне относились к нему в Хогвартсе: там его превосходство возникло благодаря тому, что он зарекомендовал себя как более могущественный, более способный и опытный, чем они. Они подчинялись ему, потому что он их этому научил: он заработал это у них и с них. Уважение, добытое от одноклассников из Слизерина или читателей его статей, — это было не то же самое, что почтение, которое ему оказывали, — которое ему полагалось — за статус его имени и крови, что он вкусил, когда прибыл в Усадьбу Риддлов. Первое было взращенным. Второе было ожидаемым. Здесь Том был Риддлом, и это что-то да значило в деревне Хэнглтон. Здесь, в отличие от Хогвартса, люди приподнимали свои кепки и опускали головы в его присутствии. Они называли это «сэр», и их старшинство не умаляло того, что они считали Тома вышестоящим. Если он шёл вниз по лестнице, пока горничная с корзиной постиранных наволочек поднималась наверх, она отходила в сторону, давая ему пройти, и ему не нужно было говорить ни слова — и она не ожидала, что он произнесёт обязательную комбинацию из «простите» и «спасибо», которая доводила его до психоза во время каждой поездки на лондонской подземке. Это было странным и практически опьяняющим опытом. Это было чем-то, к чему человек мог привыкнуть, и, когда он это сделает, найти это приятным. А когда он в этом освоится, ему будет трудно отпустить это, даже подумать о том, чтобы обойтись без этого: достоинство Человека отныне будет иметь приоритет над комфортом Человека. Для этого было слово: «привилегия». Привилегией было ехать на заднем сидении «Роллс-Ройса» Томаса Риддла с Гермионой, пока Фрэнк Брайс запрягал повозку, чтобы отвезти миссис Уиллроу и горничных вниз по холму в деревенскую церковь, потому что бензин нельзя было тратить на прислугу. Привилегией было сидеть на мягкой скамейке, придержанной для его семьи, с его фамилией, вырезанной с завитушками на спинке. Рождественская утренняя служба деревенского пастора Литтл-Хэнглтона была такой же скучной, как и в лондонских часовнях. Том, который много лет назад приучил себя к скучным лекциям о вещах, которые не считал ни полезными, ни интересными, быстро обратил своё выражение лица в серьёзное внимание. Подле него Гермиона слушала с таким же вниманием, хотя это не мешало ей подталкивать его кончиком локтя, если она ловила его на фырканье, когда пастор говорил что-то особенно забавное. — Никогда не следует бояться того, кто может убить тело, но не может убить душу, — зачитывал пастор с пюпитра. Пока что проповедь затрагивала сложности прошедших лет, но давала людям надежду, что Британия восторжествует в текущей войне. Была минута молчания в память многих местных мальчиков, которых призвали в армию, которые оставили свои семьи — и некоторые из них были навсегда обездолены. Одним из них, как понял Том по шмыганью горничных, сидящих на скамье за Риддлами, был камердинер его отца. — Скорее следует опасаться того, кто имеет власть уничтожить и тело, и душу… Прошло семь лет с тех пор, как Том в последний раз сидел на церковной проповеди, и, придя сегодня, он убедился, что ничего не пропустил за это время. По правде говоря, он вспомнил, почему он вообще ненавидел ходить в церковь: старушки. Когда он жил в приюте Вула, воспитательницы загоняли детей в церковь раз в неделю не только для того, чтобы преподобный Риверс начистил их грязные души до блеска, но и за тем, чтобы торговать сиротами перед сборищем потенциальных семей, которым мог бы понравиться один из них. Вот чем была церковь: клиентской базой, содержащей множество добрых самаритян, христианских семей, которые верили в добродетели благотворительности и доброй воли. Но был ограничивающий фактор для совершения продажи: родоначальницы этих семей, которые хотели убедиться в качестве детей, выбирая и ощупывая их так же, как их тщедушные, артритные пальцы хватали баклажаны и брюкву на рынке. На этот раз Тома не выставляли напоказ и не ощупывали, как бакалейные товары — будто его бабушка позволила бы старушкам попробовать, хотя некоторые из них смотрели на него так, как будто думали об этом. Его бабушка наклонилась в его сторону, представляя ему миссис Суиндон, миссис Перрин-Эндрюс, миссис Хаттен и миссис Брантуэйт — леди местного значения, и он мог понять, кто они, по их изящным перчаткам с кружевной отделкой, меховым палантинам и глянцевым молитвенникам. — Значит, это и есть тот мальчик, Мэри? — они щебетали между собой. — О, какая душка. Он выглядит в точности как… — Ш-ш-ш, Бернадетт! — А мы не можем говорить о… — Нет! — Но… — Подожди, пока они уйдут! — прошипела одна из женщин. — Мой отец не смог присоединиться сегодня, мадам, — услужливо сказал Том. — Если Вы беспокоились. Это было одной из вещей, которые Том научился не любить о маленькой деревне. В Литтл-Хэнглтоне никому не полагалось никакого уважения к личной жизни, все знали всех, нравилось ли им это или нет, и цепь сплетен была замкнутым циклом, где новости десятилетней давности перерабатывались ad infinitum, потому что больше ничего не происходило, о чём стоило бы поговорить в этом причудливом йоркширском захолустье. — О, мы не беспокоились о нём, — сказала одна леди, миссис Суиндон. — Мы так рады познакомиться с тобой: Мэри была просто невыносима последние несколько месяцев, после того как узнала новости из Лондона. За все мои годы я никогда не видела её такой сбитой с толку. Ведь мы слышали, что ей пришлось спасать тебя прямо из богадельни! Бабушка Тома выдавила сдержанную улыбку: — Это был сиротский приют, весьма респектабельное заведение, Эдит, дорогая. — И это были респектабельные шестнадцать лет, не так ли? — встряла миссис Перрин-Эндрюс, неодобрительно цокая. — Я бы никогда позволила себе упустить моего Уоллеса из виду так надолго: даже видеть, как он уезжает в школу каждый сентябрь — сущая пытка, — она искоса посмотрела на миссис Риддл. — Я восхищаюсь твоей стойкости, Мэри. Ты вынесла всё довольно похвально, если принять всё во внимание. — Следует повторить, что причиной всего затруднительного положения была его мать, — сухо сказала миссис Риддл. — Я бы никогда не одобрила этого — если бы у меня был выбор. — Его мать! — ахнула миссис Бернадетт Хаттен, её рука в перчатке поднялась к её рту. — А правда, что она… — Она ушла из этого мира, как бы то ни было, — прервала её миссис Риддл. — Да упокоит Господь её душу. — Аминь, — в унисон сказали все женщины. — Простите моё вмешательство, — сказал Том. — Но вы знали мою мать? Он почувствовал когтистые ногти своей бабушки, впившиеся в его предплечье, но он не обратил на это внимания. — О, дорогой, знали ли мы её? — сказала миссис Брантуэйт. — Все знали её. Она и её семья… Ну, уверена, ты наслышан о них, но они определённо были самыми забавными людьми во всей долине. — Я слышала, сын всё ещё слоняется в лесах, занятый Бог знает чем, — вмешалась миссис Суиндон, обмахиваясь своим псалтырем. — Я сказала нашему Ирвингу, чтобы он не отпускал своих гончих за восточный хребет: в последний раз, когда они там были, их сука спаниеля умерла! — Ты такая примадонна, Берил, — огрызнулась миссис Перрин-Эндрюс. — Её укусила змея, она не была съедена сыном бродяги. Миссис Риддл прочистила горло: — Уверена, Томас уже пригнал мотор ко входу. Всем счастливого Рождества. Схватив Тома за локоть, она направила его от леди и к главной двери церкви на выход, где «Роллс-Ройс» величественно скользил вверх по припорошенной снегом дорожке к крыльцу. Он заметил Гермиону через лобовое стекло, сидящую на переднем пассажирском сидении и смотрящую на приборную панель, но, увидев Тома и его бабушку на ступеньках, она помахала им. — Ты не обязан слушать их, дорогой, — сказала миссис Риддл, отряхивая снежную крошку с плеча Тома. — Я не представляю, что когда-либо прощу твою мать за то, что она с тобой сделала. Оставить тебя в Лондоне — никому и слова не сказав — о, Томми, дорогой… — она сжала его руку. — Мы бы пришли за тобой, если бы знали. Но ты не сделал ничего плохого, совсем ничего. Это не твоя вина, что она происходит из такой… Она вздохнула, замолчав на мгновение-другое: — Тебе стоит знать, что отсутствие у неё респектабельности не имеет отношения к тебе. Ты Риддл, из Риддлов Северного Йоркшира, и этим гарпиям было бы полезно об этом вспомнить. Но когда они это сделают, никто больше не сможет забыть. По дороге в Усадьбу Риддлов его бабушка показала на могильные памятники за церковным двором, кладбище Литтл-Хэнглтон. Это было место, где были упокоены его предки последние два с половиной столетия, у подножия холма, на котором возвышался великий дом. — Ты родился на юге, Том, — с этим мы уже ничего не поделаем, — но мы сделаем из тебя северного парня, а? — хихикнул дедушка Тома. — За последние тридцать лет половина соседей продали своё имущество и уехали в город. Не могли уследить за домами: слишком много работы, недостаточно денег. Но мы, Риддлы, остались здесь, в долине. Это наш дом, и однажды он будет твоим. Не только по закону или имени, — он ударил по рулю кулаком. — Это в нашей крови до самых костей. С лёгким чувством беспокойства Том соотнёс тон их слов и связанную с ними манерность — не сами слова — с определением привязанности. С почтением он был знаком. Он выучил значение услужливости за прошлую неделю. Зависть он знал досконально, тщательно разбирая отличия между собой и остальными за воротами сиротского приюта и находя себя отстающим. В последние годы её чувствовали другие люди при виде него, а не наоборот. А враждебность была постоянной в его жизни, его неотъемлемой частью, как воздух и магия. Привязанность — такая её форма — была чрезвычайно чужой. Она отличалась от восхищения, в котором он грелся в дуэльном клубе Хогвартса, когда дебютировал с новым заклинанием и прочищал себе дорогу в турнирной таблице, снова оказываясь на вершине. Она также не была безответным вожделением третьекурсниц, которые подглядывали за ним из-за журналов за столом на завтраке, пытаясь сделать то, как они пялятся, не таким очевидным. Их эмоции были простыми и поверхностными, не то чтобы направленными на него, а внешними симптомами отсутствия самореализации. Это было другим. Это было каким-то образом… менее поверхностным. Ближайшим сравнением, которое он мог провести, было то, как он чувствовал себя в доме Грейнджеров летом перед четвёртым курсом, свернувшись калачиком с Гермионой на диване в гостиной после ужина, под вещание радиоприёмника, с послевкусием малинового кули с мятой в запечённой яблочной меренге, поданной миссис Грейнджер на десерт, которое оставалось на языке, терпкое и свежее. Ему было тепло, сытно, и он только что купил новые школьные учебники. В тот момент удовлетворения он подумал, что мир, если не считать войны, может быть приятным местом. При соблюдении определённых условий, разумеется. Это было тем же, что он чувствовал сейчас, с Риддлами, но в то же время это было странно. Странно и тревожно. Он думал об этом всё время, пока автомобиль пробивал себе дорогу вверх по холму и в гараж. Томас и Мэри пригласили его в дом на чай с шоколадом в качестве прелюдии к рождественскому обеду, но Том колебался. После службы, взбалмошных старушек, приближающихся рождественских торжеств и возвращения фотоаппарата его бабушки — эта штука помещалась в её сумочке, она носила его везде и принесла в церковь — он хотел побыть с собой наедине. Гараж Риддлов (два автомобиля, карета, накрытая белым чехлом, и пустое место, откуда Брайс забрал повозку) выходил на мощёный двор за домом. Вход для персонала был отмечен на указателе возле кухни, смежной с маленьким навесом, который укрывал бытовые урны и компостный ящик, последний из них вывозили дважды в неделю и скармливали овощные обрезки свиньям арендаторов. С Риддлами и Гермионой, вернувшимися в дом, и слугами, проводящими свои полдня отгула за встречами с жителями деревни, двор был тихим. Скрип-скрип его ног на снегу отдавался эхом по высоким каменным стенам, будто там шло двое или трое людей, а не просто один. Единственным другим звуком, который прерывал покой, было ржание лошади на другой стороне двора. Конюшня. Том никогда не видел конюшен. Вообще, его единственным опытом с ними был сарай для коз Старого Аба, в который переоборудовали конюшню, построенную в старые времена, когда крылатые кони были обычным способом перемещения волшебников. С тех пор улучшения в чарах создали летающие мётлы, а каминная сеть была более быстрой альтернативой, и к тому же они были тише и их было проще содержать. В настоящие дни единственными, кто ещё держал лошадей, были богатые помещики вроде Малфоев, и они использовали их для спорта и развлечения, а не в качестве транспорта. (Прочитав о них в учебнике по уходу за магическими существами, Том заинтересовался ими — там говорилось, что волшебные лошади, особенно фестралы, были умнее, чем бескрылые магловские породы, как и выведенные волшебниками совы были умнее диких. Он задавался вопросом, как выглядит их разум по сравнению с интеллектом акромантула. Акромантул Тома был самым умным из всех животных, которых он изучал, но он не был млекопитающим. Он обнаружил, что он мог понять лишь малую часть его чувственных восприятий). Он полагал, что похожая экономика применима к миру маглов. Дикторы Лондона настаивали, чтобы люди усыпляли своих питомцев в качестве милосердной альтернативы, чем бросали их дома во время эвакуаций от налётов — это было ещё и разумно, ведь питомцев не учитывали в пайке, и было лишь ограниченное количество мяса для людской части семьи. Владение животными для хобби теперь было баснословной роскошью, хотя он сомневался, что Риддлы когда-либо уступят пролетариату во имя военных усилий и позволят своим лошадям тягать плуг или отправиться на мясо. Конюшня внутри была жутко знакомой, длинный ряд стойл располагался напротив стены с упряжью и экипировкой, висевшими на колышках, и большого стога сена и горы мешковины у дальней стены, двое вил были воткнуты в стог. Том понял, что он видел те же стропила и сенник на одной из картин возле комнаты отца. Деревянные конструкции на картине были золотыми и светлыми, летней сценой с лошадью (Принцем Селимом), высовывающей голову над створкой денника. В жизни, однако, дерево было посеревшим от старости, а свет, просачивающийся через закрытые для защиты от снега двери, был слабым и тусклым. Стойла тоже пустовали, лишь одна лошадь была на постое, которую, судя по надписи на кормушке, звали «Уэлсли». Уэлсли, серая лошадь с чёрной гривой, подошла и высунула нос из стойла с приходом Тома, обнюхивая его поднятую руку. Том почувствовал, как жёсткие усы лошади царапают его раскрытую ладонь, и хотя он внутренне отшатнулся от этого ощущения — за год владения акромантулом он ни разу не прикоснулся к нему голыми руками — он держал руку неподвижно и направлял морду лошади вниз, пока не смог посмотреть ей в глаза. Подтверждение пришло примерно через минуту: магловские лошади были довольно унылыми существами. Глаза коня были так широко расставлены, что было сложно держать его перед собой в фокусе. Для Уэлсли Том пах и выглядел примерно так же, как обычный хозяин, а из-за плохой глубины резкости и отсутствия цветного зрения он не видел причин паниковать или лягать двери и стены своего стойла — его стандартный подход к выражению неодобрения. Или скуки. Или чего-нибудь ещё, правда. Уэлсли, из-за ограниченного мышления, на которое способна лошадь, считал, что было забавно пинать стены денника, потому что это привлекало внимание хозяина и часто приводило к тому, что его переводили в новое стойло поближе к вкусному стогу сена. Это не сильно отличалось от коз Старины Аба: лошадь была накормлена, напоена, выгуляна и вычищена каждый день. У него не было такого большого взаимодействия со стадом, как у коз в Хогсмиде, которые представляли собой клан дойных самок и одного козла-осеменителя. Остальные лошади в конюшне были самками, а Уэлсли был кастрированным самцом — открытие Томом этой детали заставило его содрогнуться. То, что акромантулы настолько отличались от биологии млекопитающих, было аргументом в их пользу. Боль, которую он чувствовал, так и не была полностью передана чувствам Тома, когда он использовал Круцио, наблюдая за своим разумом. Симпатическая боль была всего лишь эхом, отброшенным во имя научной инициативы. Посреди его решения поставить одомашненных рабочих чудовищ в самый низ его списка интересных существ образ мышления Уэлсли начал смещаться от норовистой дремоты к внезапной настороженности. Его уши поднялись торчком, и он оторвал свою морду от руки Тома, передние ноги забили по обратной стороне двери денника. Отдалённый лай отразился эхом от стропил. Уэлсли заржал. Настороженность, вкус инстинктивной реакции Уэлсли, предвкушение без тени беспокойства или тревоги. Том оторвался от исследований разума лошади, сморщившись. Когда к нему вернулось его бинокулярное зрение и цвет, вспыхнувший магниевыми факелами перед его глазами, почти захлестнув его приливом ощущений, его глаза тут же различили голубую тень на снегу у двери конюшни, нити коричневых борозд на выцветших деревянных стойках, которые поддерживали крышу, розовую кожу под жёсткой серой шерстью у губ и ноздрей Уэлсли. Он закрыл глаза, прижимая руку — не ту, которая касалась лошади, — к глазам, пока не убедился, что приспособился к нахождению в собственном теле. Он едва успел разобраться с собой, когда услышал шух-шух стеблей сена, сметаемых с земли, и стук подкованных копыт по полу. Собака, поджарая и длиннолапая, резво бежала из-за угла конюшни, буксуя в рассыпанном сене, стуча когтями. Он попятился от Тома, опустив уши, и низкое рычание вырвалось из его груди. Том выпрямился и настороженно посмотрел на него, засунув руку в карман пальто в поисках палочки. Он медленно достал палочку, удерживая взгляд на собаке и подмечая приметы его внешности: гладкая белая шерсть с коричневыми подпалинами, тонкий, похожий на хлыст, хвост, крутая спина. На её шее был кожаный ошейник с позолоченным сварным кольцом. Не бродячая собака, значит, которая так поздно зимой уже бы оголодала и опаршивела. Это был ухоженный питомец. Стук копыт отвлёк его внимание, когда красивая гнедая лошадь повернула из-за угла, тряся головой. Том заметил мужчину на её спине секунду спустя. Конечно, это был он: Том Риддл-старший. Его тронутый отец. Мужчина тоже его заметил, его руки в перчатках тянули поводья лошади, давая сигнал остановиться. Лицо его изменилось от спокойствия, затем к удивлению и, наконец, к жалкому неудовольствию: уголки рта опустились вниз, а нос поднялся вверх, будто его лошадь только что уронила неряшливую кучу фекалий прямо на его начищенные ездовые сапоги. Лошадь переминалась с ноги на ногу, словно ощущая напряжение в посадке всадника. Её передняя нога царапала землю. Собака подбежала к лошади, не поворачиваясь спиной к Тому, продолжая рычать. — Что ты здесь делаешь? — отрывисто сказал отец Тома, глядя на него сверху вниз с широкой спины лошади. — Я живу здесь, — ответил Том, нахмурившись. — Мне не нужна причина, чтобы ходить, где мне хочется. — Ты живёшь здесь, — сказал другой Том с раздувающимися ноздрями — с разительным сходством с Мэри Риддл. — Но это мой дом. Пальцы Тома сжались на рукоятке палочки. — Ч-что это? — спросил другой Том, устремив взгляд на руку Тома. — Нет! Ты не смеешь указывать на меня этой штукой… Одна из его рук соскользнула с поводьев и упала на бедро, и внезапно Том обнаружил, что смотрит вверх на блестящее дуло револьвера. Том поднял тисовую палочку. Странное ощущение заполнило его грудь, будто кто-то наложил на него заклинание сужения сосудов: он слышал, как в ушах грохотало его сердцебиение, а мышцы напряглись, как когда он стоял на дуэльном помосте, а Мэррифот отсчитывала от трёх. Он едва мог дышать — он чувствовал, как его зрение сузилось до небольшой точки фокуса: на пистолет, направленный ему в лицо, и мужчину, направляющего его, бледного и побелевшего от чистого взаимного ужаса. — Ты такой же, как она, — выдохнул мужчина, пот блестел на его лбу. — Я знал это — у меня не было ни единого сомнения. Ты одурачил мать и отца, они отказываются слушать что-то против тебя. Но меня, меня ты не одурачишь — не снова, никогда снова! — О чём ты говоришь? — огрызнулся Том, делая шаг в сторону и обнаружив, что отцовский револьвер повторяет его движения. — Ты знаешь, что ты! — прокричал отец Том, и его колено дёрнулось, заставляя лошадь отступить, оставить расстояние между всадником и Томом Риддлом. — Ты не можешь это спрятать, не от меня! Том постарался встретиться взглядом с отцом, но глаза мужчины были дикими и вращались от паники: лошадь тоже была напугана тревожной атмосферой, переминалась с ноги на ногу и тянула уздечку, но Том-старший удерживал своё место, крепко сжимая колени и цепко держа поводья. Он мог увидеть лишь отблески мыслей мужчины, крошечные виньетки, цвет и тень и впечатления, расплывающиеся по краям в непонятную мешанину шума. Грязная тропинка летним днём, щебечущие птицы и зелёные кроны, отбрасывающие тени в полуденную жару. Тепло конского бока между ног, освежающий стакан воды, пока он вытирал влагу со лба платком с монограммой. Женское прикосновение, мягкие руки, поддерживающие его вес, когда он покачивался на тропе, наблюдая, как его гнедой жеребец весело скачет прочь и прочь, тряся хвостом, отгоняя мух, и поводья свободно свисают над вспененной пóтом холкой. Ложка, прижатая к его рту, наполненная едва тёплым супом, просачивающимся в его обветренные губы. Утро ослепляло его, поднимая темноту, наброшенную на его чувства. Оно воскресило его способности и память: он поднял руку к ложке, непреклонный в том, чтобы есть самостоятельно, и свет замерцал на золотом ободке, опоясывающем безымянный палец его левой руки… — Останови это! — взревел отец Том, крик испугал его лошадь, вставшую на дыбы и начавшую лягаться, пока её снова не взяли под контроль, танцуя кругами на полу конюшни. Собака лаяла, пистолет задрожал. Том воспользовался возможностью. — Экспеллиармус! — закричал он, его левая рука — рука без палочки — поднялась. Намерение, сила воли, визуализация… Пистолет вылетел из руки отца, отлетая за него на десять футов, двадцать футов, пока он не закопался в мешках корма. Его отец издал безмолвный крик, и секунду они смотрели друг на друга, отец и сын, две свободные руки поднялись в воздух, но у Тома всё ещё была палочка — его пальцы сжались вокруг неё, его плечи дернулись, а затем… Без всякой сознательной мысли белая тисовая палочка поднялась вверх, вверх, вверх… Том-старший развернул свою лошадь, заставив её совершить огромный прыжок, соскользнув по тюку сена и опрокинув его. Собака с воем последовала за ними. Пёс нырнул в мешки с кормом и вытащил револьвер своего хозяина, в то время как Уэлсли отчаянно ревел, лягая ногами деревянные стены конюшни, добавляя воодушевляющий контрапункт к головной боли, которая с свирепым энтузиазмом билась в черепе Тома. Том опустил руку. Несколько минут он стоял посреди конюшни, цепляясь за чёрное небо, которое так легко появлялось перед ним, когда он хотел пропустить мимо ушей дружелюбные истории и мерцающие глаза Дамблдора. Его сердце успокоилось, когда он взял под контроль свои эмоции, мысли и нрав. Он только что сотворил магию перед маглом. Официальные последствия не волновали его так, как потерять своё тайное преимущество. Да, он сделал это, потому что кто бы хотел направленный ему в лицо пистолет? Но при этом он раскрыл свои карты: он нарушил то, что маглы считали естественными правилами вселенной. Он не хотел, чтобы Гермиона помогала Фрэнку Брайсу — их миры должны были быть разделены по уважительной причине — и теперь, когда иллюзия была разрушена на глазах его отца, Том чувствовал, что теряет контроль над ситуацией. Его отца нужно было предать забвению как можно скорее. Маглы, и это слово было произнесено в уме Тома с пренебрежением, не понимали ни магии, ни того, что значит быть Особенным. Им не принесёт никакой пользы, если его и Гермиону сочтут ошибками природы. Он не обращал особого внимания на профессора Биннса, но знал достаточно истории магии, чтобы понять, что Статут поддерживался с какой-то целью. Но… что-то остановило его руку, заставило его не решиться немедленно преследовать отца. Что мужчина имел в виду своими словами? Ты знаешь, что ты! Его отец ответил яростью и страхом, когда увидел палочку Тома. Не удивлением или смятением и даже не ошеломлённым интересом. Ты такой же, как она. Прошло несколько минут. Том положил палочку в карман и отряхнул сено с пальто и брюк. Никакой совы не появилось в небе, никакого письма не пришло из Министерства с предупреждением о незаконном использовании магии несовершеннолетним. Когда он вернулся домой, его бабушка разложила блюдо минс паев и глазированного печенья — аккомпанемент к горячему чаю и сливочному какао. «Осталось шесть дней, — подумал Том, присоединяясь к Гермионе на диване и слушая её щебет о рождественской благотворительной акции для местных детей. — Тогда я смогу узнать, что это значит, и никто не сможет меня остановить».

***

Полночь в Усадьбе Риддлов ознаменовалась звоном и стрекотом десятков каминных, каретных и длинных маятниковых часов. Шум, каким бы раздражающим он ни был в обычный день, скрывал шорох шагов Тома, когда он на цыпочках вышел из своей комнаты, закрыв за собой дверь. Крепко сжимая палочку в правой руке, он направился в южное крыло, твёрдо удерживая Дезиллюминационные чары, хотя чувствовал, что его пальцы дергаются в предвкушении. Тому Марволо Риддлу было официально семнадцать лет. Не было радужных петард, чтобы отметить такое событие. Ему не передали выгравированные часы на цепочке в час вступления в совершеннолетие. Совы не прилетят к его завтраку, держа в клюве глазированный торт и бутылку вина или огневиски, которые его семья хранила со дня его рождения для этого события. Он раньше видел, как некоторые его одноклассники получали свои подарки на день рождения, и его угощали многими кусками торта в Общей гостиной Слизерина. Но ничего из этого не имело значения для Тома. Что было действительно важно, так это магия и независимость — две вещи, которые он ценил почти выше всего на свете, — теперь были в его распоряжении. Никаких вмешательств Министерства, никаких угроз отчисления, никакого Дамблдора, смотрящего на него с предварительным неодобрением вдоль кривого носа. Замок на двери отца отворился с тихим прикосновением палочки. Шторы, как и в прошлый раз, когда он их видел, были закрыты, но в комнате не было темно. Горел свет, и радио над камином — архитектурное решение интерьера, точное отражающее его собственную комнату — работало, настроенное на оркестровку струнных в стиле барокко, заполняющая музыка играла поздно ночью и рано утром, когда в сетке вещания не было подходящих программ. Том перевёл взгляд на кровать. Свёрнутый под одеялами в бесформенный комок, с одной рукой, торчащей из-под простыни. На ночной тумбочке стоял пустой стакан и тёмная коричневая бутылка, этикетка которой гласила: «Тоник от нервов — снимает усталость, для крепкого и спокойного сна». Возле бутылки была ложка, и жидкость консистенции сиропа стекала из неё бусинкой на поверхность стола. Он подошёл к глыбе под одеялами, подняв палочку. Заскрипели половицы, глыба подвинулась. Одеяла заворочались и испустили тихий стон. — Кто здесь? — проворчал мужчина хриплым от сна голосом. — Маменька? Это Вы? Том взмахнул палочкой и наложил невербальное заклинание. Остолбеней! Одеяла замерли. Осторожно пройдя вперед, Том подошел к кровати, наложив на неё заклинание Немоты и, на всякий случай, на скрипучие половицы. На кровати без сознания лежал его отец с отвисшей челюстью, волны тёмных волос падали на подушку. На мгновение Том посмотрел на другого Тома, отмечая их сходства и различия. Превосходство Тома над остальными детьми в приюте Вула было очевидным с раннего детства. Он рос высоким и с хорошей осанкой — худым для своего роста, но с этим ничего нельзя было сделать, — пока остальные дети были низкими, тщедушными или с ногами колесом. Его зубы выросли без кривых углов и зазоров. Его голос стал глубже без ломоты, а его кожа оставалась чистой и гладкой, нетронутой оспинами и прыщами. За последние годы его популярность среди студентов выросла, и он постоянно получал приглашения на групповые проекты и вылазки в Хогсмид. Мальчики из дуэльного клуба, может, и восхищались его работой палочкой, но девочки Хогвартса восхищались его внешностью. Он находил это чрезвычайно поверхностным с их стороны, но он не мог сбрасывать со счетов их полезность, когда дело доходило до выяснения того, кому одалживали дополнительные учебники для независимого проекта из частной коллекции профессора. Том полагал, что ему стоило быть благодарным отцу — мужчина бесстыдно рухнул и пускал слюни на наволочку за эти благословения. Хоть ему и оставалось несколько лет до сорока, Том Риддл-старший хорошо сохранился. У него была такая же чистая кожа, оттенённая солнцем на щеках и спинке носа, тонкие морщинки прорисовывали уголки глаз и губ, но они не были глубокими, а плоть не обвисла, как у рабочих мужчин и женщин южного Лондона. Всё ещё столь же ослепительный, как кинозвезда: неудивительно, что местные дамы Хэнглтона считали его лучшим мужчиной в долине. Наклонившись над кроватью, Том открыл веки мужчины своей левой рукой, наблюдая за любым возможным ответом. Его глазные яблоки рефлекторно дёрнулись вверх и вниз, но сам мужчина оставался неподвижным и невидящим, его грудь вздымалась и опадала в ровном ритме. Порывы кислого дыхания обдали его. Том сморщился, наклонившись над лицом отца. Он медленно вздохнул, расслабляя хватку палочки, позволяя стуку своего сердца замедлиться и успокоиться. Его тело расслабилось. Его мысли блуждали, дрейфовали и отклонялись от наблюдения за собственными ощущениями в область чего-то менее знакомого… Понемногу его засасывало в туманный мир грёз разума отца, воспоминания нахлынули на него теплом разгара лета и веселым звоном верховой езды.

***

Новый жеребец, Циррус, наконец-то был объезжен и готов к упряжи, каштановая шерсть лоснилась от пота после быстрого галопа по утоптанным грязным тропам долины. Это была будоражащая поездка: на одном остром углу пятка Тома выскользнула из стремени, но в конце концов он удержался на месте и отпустил поводья, пока конь не потратил всю свою энергию, и теперь — вместе — они пошли по тропе степенным шагом, оба тяжело дышали и блестели от пота. Девушка склонилась над травами в саду своей семьи. Смотреть было не на что: у современных леди в моде были гладкие «холодные» волны и солнечный загар с Ривьеры, а эта девушка была бледной и рябой, и её тёмные волосы были педантично собраны в косы, заколотые на затылке. Её одежда была серой и бесформенной, она была больше похожа на сорочку подёнщицы, чем на платье юной леди, и единственный шаг навстречу женственности был в блеске золотой цепочки на её горле. А иначе в ней не было ничего, чтобы соблазнить Тома взглянуть на неё ещё раз, не то что Сесилия Банбёри — вот это была женщина! Том помнил, что временами видел девушку в деревне, но она в ней не жила и не была одной из арендаторов. Она была членом той чудаковатой семьи фригольдера, живущего в дальнем краю долины, охламонов, которые не раз доставляли неприятности, когда напивались и устраивали салюты в лесу. Циррус резко дёрнул поводья и остановился. Том лишь держался за них, поддавая коленями, чтобы лошадь продолжила идти по дороге. Том цокнул языком, наклоняясь вперёд, чтобы навалиться весом на холку Цирруса. Циррус топтался и немного тянул, но отказывался двигаться. Девушка встала, отряхивая грязь с фартука и складывая свои инструменты в передний карман. Деревянные ручки ударились друг о друга, когда она суетливо двигалась в сторону Тома и Цирруса. — Вам помочь? — спросила она, и, как все остальные девушки, живущие в деревне, она не могла перестать на него пялиться, и у Тома перехватило дыхание, когда он увидел её странные тёмные глаза, устремившиеся в его сторону, сначала один, затем другой. Должно быть, она заметила его выражение лица, ведь на её лице отразилось разочарование. — Нет, спасибо. Он поедет через минуту, — сказал Том, отводя взгляд. Другие пришли бы в замешательство, заметь они, что он смотрит на дочь местного бродяги, даже если это было от сущего ужаса. — С ним просто немного сложно — он не привык к упряжи, понимаете. Хорошего дня… Э, мисс. Ему нужно было развернуть Цирруса, и тогда он смог бы доставить коня обратно в стойло, где конюх сможет успокоить его. После этого Том примет ванну, сотрёт губкой пот и подготовится к ужину с Сесилией, самой красивой девушкой в Грейт-Хэнглтоне. Дочь бродяги не переставала смотреть на него. Это действительно становилось неловко, но он предполагал, что было бы ещё более неловко постоянно иметь такое лицо. Её невзрачные черты лица стали слегка жёстче. Его — их — воспоминания смазались после этого, каждая сцена переходила в следующую, и следовать за ними было как ловить снежинки языком зимой — он видел скоротечный отблеск, и она тут же исчезала, таяла от прикосновения и уступала расстилающемуся пространству темноты. Темнота была завершённой. Она была приглушённой и мягкой, и ей странно недоставало ощущений, как сон, как пьяная мечтательность, но в эту он погрузился целиком без единой возможности выхода. Редкие уколы света рассекали темноту, маленькие подсказки напоминали ему, что он был настоящим человеком, а не фигурой, созданной собственным воображением. Его имя. Том Риддл. Его дом. Усадьба Риддлов, Хэнглтон, Йоркшир. Были моменты времени — хотя время стало расплывчатым понятием для него, он обращал внимание на свет и темноту проходящего дня и на смену сезонов в окружающей температуре, но он не задерживался на этом, — редкие моменты во времени, когда он вставал из глубины, поднимаясь над поверхностью как пробившийся кит. В эти моменты он обладал величайшим осознанием самого себя, осознавая, что существует «я», и это «я» звали Том Риддл. Том Риддл был человеком. Том Риддл любил лошадей. Том Риддл любил запах сена из душистого клевера, седельного мыла с пчелиным воском и резкого ментола, вырывавшегося из только что откупоренной бутылки с конской мазью. Больше всего Том Риддл любил Меропу Гонт. Последнее казалось странным Тому Риддлу, который был уверен, что ему не нравилась Меропа Гонт — дочь деревенского бродяги с косыми глазами, и косыми зубами, и маленькой косой палкой, которой она тыкала прямо в его лоб… Том Риддл любил Меропу Гонт. В мире не было ничего, что он любил больше, чем Меропу Гонт. Меропа Гонт была светом его жизни. Она была красивее Сесилии Банбёри, она готовила лучше миссис Уиллроу, она была лучшей компанией для прогулок в темноте, чем любой из скакунов в семейной конюшне. Да, Меропа Гонт была центром его существования. Не было Тома Риддла без Меропы Гонт. Не было Тома Риддла… Нет Тома Риддла… Только темнота… Том скрёбся о темноту, противясь её силе, боролся с ней, поскольку она душила его собственной слабостью. Он провёл в погружении так долго, что начал ненавидеть это ощущение притупления, бессилие своего тела, герметичную тишину, окружавшую его разум, душившую его, даже когда он кричал и ругался на собственную неумолимую беспомощность. Его рот двигался, чтобы закричать, и тихий стон вырывался из его корчащихся в конвульсиях голосовых связок. Темнота начала отступать. Тёплое чувство щекотки крутилось вокруг пальцев его ног. Это было странно — это было тепло и мокро, и ещё… Волосато? Том почувствовал, что возвращается в собственное тело, и, когда он думал о растущем зуде в ноге, его поразила вспышка боли, острая, внезапная и слезящаяся, как будто кто-то только что ударил его ножом для масла в лодыжку. Темнота отступила. Когда к нему вернулось зрение, он увидел глаза Меропы, поедающие его взглядом. Тёмные глаза, коричневые как панцири жуков, зловеще пронзительные. По какой-то причине эти глаза были устремлены на отражение его собственного лица. Был ли это сон? Он не знал. Он полез под подушку, нащупывая прохладный металлический ствол, шестикамерный цилиндр. Он был там. Это было чётким подтверждением реальности его ситуации.

***

Том оторвался от разума отца, не заботясь о том, чтобы быть осторожным. Изображения смешивались между собой, пока сознание Тома возвращалось в его тело. Его ведущая рука дрожала, но не от предвкушения, а отвращения. Скручивающего желудок отвращения, внутренней гадливости, тошнотворного изумления. Его кожа была горячей и лихорадочной. Сочетание его отвращения, воспоминаний, в которых он был субъектом — участником, — головная боль, возникшая из-за того, что он прорывался сквозь далёкие воспоминания другого, не обращая внимания на деликатность, и слишком долго провёл в погружении, в то время как его собственное тело было превращено в пустую оболочку, ожидающую его возвращения — всё это слилось в одночасье, и его чуть не вырвало на восточный ковёр. Сколько из этого было сном? Он редко испытывал свои таланты на бессознательных испытуемых. Когда он использовал акромантула для своих экспериментов, он вызывал заклинание полной парализации до того, как посмотреть в его глаза — и в этом не было проблем, потому что у пауков нет век. Здесь же он оглушил своего отца до потери сознания вместо парализации. Парализация бы сделала его тело жёстким до такой степени, что его веки были бы закрыты, и не было бы никакого способа установить зрительный контакт. С Оглушающим тело оставалось податливым, маневренным. Его разум, однако, провалился в бессознательное, и хотя он избегал постоянного, сбивающего с толку притока новой информации, воспоминания в этом состоянии теряли ясность организации, чувство внутренней хронологии. Но это никак не повлияло на яркость и правдоподобие воспоминаний. Когда он заглянул в разум своего отца, сознание этого человека начало накладываться на его, пока их два разума не стали неразличимы, и он почувствовал, как каждый пульс отцовского сердца колотится в его собственной груди. Его голова всё ещё кружилась, он осмысливал воспоминания, отделяясь от ощущения того, что он наблюдатель из первых рук. Это был первый раз, когда он так глубоко исследовал человеческий разум, и это отличалось от тактильного восприятия паука или даже лошади, чьё ограниченное сознание вращалось вокруг основных потребностей и примитивных социальных инстинктов. Но была одна вещь, за которую он ухватился сразу: Его мама, темноглазая женщина в памяти, была никем иным, как ведьмой. Некомпетентной ведьмой, поймавшей его отца в силки магии и зелий, затем предавшей его забвению множество раз, когда он пытался отвергнуть её домогательства. Это были кустарные, дилетантские стирания памяти, которые подавляли его сознательный разум, но оставляли бессознательное нетронутым: его память возвращалась к нему в виде снов и просачивалась, пробуждая сознание, когда оно встречалось со знакомым, узнаваемым стимулом. Магии разума не хватало деликатности и умения: даже в памяти он видел, что ведьме — Меропе — не хватало убедительности в движениях палочкой и вызове заклинаний. В учебниках целительства, которые он читал, говорилось, что неумелые изменения памяти — или слишком много стираний памяти за короткое время — приводило к риску долгосрочного урона и изменению личности. Из помятых одеял раздался стон. — М-Меропа… Том моргнул, его зрение всё ещё было расплывчатым, но он сфокусировался на мужчине, крутящемся в кровати. Их глаза встретились. Том поднял свою палочку. Хоть его разум всё ещё, казалось, плавал в патоке, он начал призыв проклятия полной парализации тела, потому что оказалось, что Оглушение изнашивалось довольно быстро. — Петрификус… — Не-е-ет! — прорычал отец Тома с налитыми кровью глазами, пытаясь сесть прямо. — …Тота… Прежде чем Том смог закончить заклинание, большая фигура пронеслась из-под одеяла, бешено лая. Как с ударом Отталкивающего сглаза с дальнего края дуэльной платформы, она протаранила его грудь и опрокинула его на пол, и его палочка с грохотом выкатилась из его руки. Из его лёгких выбило воздух. Тома придавило к полу, оглушённым и не в состоянии сделать вздох, не в состоянии позвать на помощь. Затем пришла боль — сначала острая боль в его груди, тяжёлый вес прижимал его вниз. Затем тупая пульсация в затылке, где его голова ударилась о ковёр. Отбиваясь от боли, он сделал попытку поднять руку и с большим усилием дотянулся до палочки, которая упала в нескольких футах от него. Но перед тем, как он смог её достать, вес на его груди издал гулкий рык. Эта глупая собака. Его глаза сосредоточенно сузились — продолжая игнорировать боль для будущего, позже, для всего, кроме настоящего, — формируя визуализацию, он подумал о заклинании: Акцио. Палочка влетела в его раскрытую ладонь, когда собака спрыгнула и схватилась за другой конец, зубы царапали отполированный тис, вырывая его у неё, будто игра в «апорт» превратилась в перетягивание каната. Без задней мысли, без внимания к применению магии перед свидетелем-маглом или к чему-то ещё, ни с чем, кроме мысли о том, как выбраться из сложившейся ситуации, Том действовал в свою защиту. Диффиндо! Кровь разлетелась широкой дугой, горячие капли падали на его лицо и воротник пижамы, горько отдавая металлом на открытых губах, дождь красных брызг покрыл пол. Тело пса соскользнуло с кончика палочки, его коричнево-белая шкура хлюпала по залитому ковру. Отрешённо Том наблюдал, как его левая рука поднялась, чтобы вытереть кровь с глаз, а затем правая рука подняла окровавленную палочку, словно мятные красные полосы на белом… Крак! Снова Тома отбросило на пол, но на этот раз боль была хуже, чем в прошлый. Она была беспощадна — она была мучительна — она распространялась от его бедра цепной реакцией тепла, это была худшая боль, которую он переживал за свою жизнь. Он представил, что не был мужчиной, не был человеком, но сосудом всепоглощающей боли, такой сильной, что она лишила его осознания всего, кроме вершин чистейшей агонии. Прожигающие волны проносились по его нервам и содрогались под его плотью. Его позвоночник рефлекторно согнулся, тело извивалось, и дрожало, и ловило воздух, задыхаясь воздухом, пока кровь засыхала на его щеках и вспенивалась розовым цветом на губах и подбородке. Том Риддл-старший поднял револьвер и нажал на курок. Том сжал палочку и закрыл глаза. П-протего… В делириуме от боли он представил, что прижимает нос к окну своей спальни в приюте Вула, наблюдая за штормом, кружащимся с Северного моря, тяжёлыми чёрными облаками, нависшими над городом как кулак небесного бога, потрескивающими от молний. Он видел, как град грохотал по оконным стёклам, как тысячи кусков льда падали с высоты и разбивались о стёкла, но сам он оставался в безопасности и тепле по другую сторону… Крак! Пять ударов были отражены невербальным Щитовым заклинанием Тома, а затем цилиндр опустел. Он прикусил язык — в его ушах звенело эхо выстрелов, а его таз, должно быть, рассыпался. Он постарался перекатиться и почувствовал тревожное ощущение чего-то движущегося внутри — Том пробормотал последнее заклинание, Империо. На этом его отец снова упал в кровать, отшвырнул в сторону револьвер и был принуждён к глубокому сну, который подавит последние воспоминания и смажет их все в сон — это большее, что Том мог сделать, когда не мог собраться с мыслями для полного забвения. Обездвиживание пока сойдёт. Он не знал, как долго продлится заклинание, наложенное таким нерешительным способом, но на данный момент этого должно быть достаточно. Он издал поверхностный, хриплый вздох, и боль была замурована в ящике на задворках его сознания, охраняемая пустым пространством, чёрным бархатом и чистой силой воли. Чары. Ему надо было наложить несколько чар, на которых он может продержаться, пока не доберётся до целителя или волшебного медика. Заклинания были самыми простыми, требующими точности и сосредоточенности, а не чистой магической силы. Он вызывал их, бормоча слова липкими губами. Охлаждающее заклинание, чтобы приглушить жар. Заклинание Лёгкости, Левитации, затем чары для выкачивания и очистки, а также Сушащее заклинание, чтобы привести себя в порядок. Не так хорошо, как обычная ванна, но это убережёт его от протечки кровавой дорожки на пол и в коридоре. Прилипающее заклинание, чтобы прижать клочок ткани со штанины к сломанному бедру, удерживая давление и останавливая кровь. Он дрожал к тому времени, как наложил заклинание по замедлению сердцебиения, рука была вывернута под неудобным углом, чтобы направить кончик палочки к груди и образовать узор, тот же самый, который он использовал на Нотте в ванной комнате год назад. Каким-то образом — вероятно, монументальным проявлением силы воли — Том поднялся на ноги и, наполовину топая, наполовину паря, потащил себя до двери, опираясь на стены каждые несколько метров, чтобы перевести дыхание. Шаг. Затем ещё один шаг. Ещё один. Он сможет это. Он повторял эти слова про себя, снова и снова, заглушая стреляющие вспышки боли, превращавшие каждый шаг в агонию. Вскоре — или не так уж вскоре, он не обращал внимания на звон часов — он покинул южное крыло, перешёл атриум, всё ещё украшенный еловыми ветками и гирляндами из мишуры с Рождества, и зашёл в северное крыло дома, в котором была его комната. Его комната… И Гермионы. Гермиона. Её имя стало его новой мантрой. Его новой целью. Назначением. Когда он добрался до её двери — наконец-то — он ударил по ней раскрытой ладонью — один раз, два… Дверь открылась. Гермиона стояла в проходе в своей ночной рубашке, зевая и потирая глаза. — Том, что ты… Том покачнулся, прижавшись к косяку: — Таз сломан. Потеря крови. Нужен целитель. Гермиона отвела его в свою кровать, где он лёг на её подушки, вбирая её запах, пока она хлопотала вокруг него, набрасывая согретые одеяла на его тело, подкладывая подушку под его ноги, чтобы приподнять рану, засыпáла его вопросами, на которые он не трудился отвечать. — Том? Я отправила за помощью. Это займёт несколько минут… Что с тобой случилось? Ты хочешь пить? Том… Он закрыл глаза… Гермиона дала ему пощёчину. — Не спи! — отругала она его. — Тебе надо бодрствовать. — Я в порядке, — пробормотал Том. — Просто даю глазам отдохнуть. Ты меня скоро починишь, я доверяю тебе. — Я… — начала Гермиона, но затем раздался странный хлопок за ней, будто кто-то откупорил бутылку шампанского. Ну, почему бы и нет? Это был его день рождения. Том не мог поднять своё тело или даже голову, чтобы посмотреть. Да он и не хотел. Заклинание замедлило его сердцебиение — сократило потерю крови — снизило циркуляцию кислорода в теле, и он натянул пелену на свой разум, притупил обычную остроту и восприятие. Он поймал себя на мысли, что именно так чувствовали себя Эйвери или Мальсибер в обычный день. Она крутанулась назад, когда он услышал её: — Наконец-то! Пошли, нам надо отвести его в Святого Мунго. Вы же там были раньше? Эмити, Вас же так зовут? Знакомый голос сказал: — Она не может говорить. Папа заковал её в ошейник немоты, чтобы защитить семейные тайны, — затем приглушённо добавил. — И он думает, что эльфийскую речь слишком докучливо слушать. — Как… Как ужасно! — закричала Гермиона. — Н-но, полагаю, это значит, что она не сможет доложить об этом твоему отцу? Она может отвести нас в больницу? Надеюсь, кто-то там сможет вылечить такую рану. Послышался звон керамики, а затем другой голос сказал: — Она говорит да. Вот, тебе следует положить на него эту припарку, чтобы удержать его на мгновение. Что-то холодное вывалилось на горящее бедро Тома, отчего это место приятно онемело. Он вздохнул и уткнулся лицом в подушку, дыхание стало немного легче. — Спасибо, — сказала Гермиона. — Я не делаю это бесплатно, Грейнджер. У этого есть цена. — Я могу заплатить, — быстро сказала Гермиона. — У меня сейчас нет галлеонов, но если ты отведёшь меня в Гринготтс утром, я могу разменять их… — Не такая цена, — наступила пауза. — Он будет мне должен долг жизни. Гермиона не ответила. — Ты не знаешь, что это такое? — сказал голос. — Ха. Ну, мы можем договориться потом. Возьми его палочку и держи его руки внизу. Аппарация не самая приятная вещь с таким количеством людей. Пошли, Эмити, отведи нас в больницу Св. Мунго. Одеяла убрались, и Гермиона прижалась к нему, её кудрявые волосы щекотали его ноздри. — М-м-м, Гермиона, — сказал Том. — Ш-ш, — прошептала она, и её руки обхватили его за запястья, её ладошки были тёплыми у его охлаждённой кожи. — Готов? — Готов, — сказал другой голос. — Держись, Том. Мы мигом вернём тебя к обычному состоянию. — К нашему вечному сожалению… — сказал другой человек, но Том не услышал больше, потому что его без предупреждения выбросило из кровати на холодный кафельный пол, что было бы больно, если бы руки Гермионы не держали его и не предупредили удар до того, как его бедро коснулось земли. Гермиона опустила его, убрала его волосы с глаз, наклонившись ближе. Она прижала свою щеку к его потному лбу. — Миссис Риддл расстроится, если ты пропустишь празднование дня рождения, — вздохнула она в его ухо. Том закрыл глаза, тонкая улыбка расколола корку засохшей крови на его щеке: — Тогда пусть ест пирожные.Невыносимо, — язвительно заметил другой собеседник. — Ой, заткнись, — сказала Гермиона, крепче сжимая Тома.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.