***
— При долине куст калины, в речке тихая вода… Вова, весь вечер опрокидывал стопку за стопкой — проводы же, слушал тёток, заводящих очередную застольную песню, будто в трансе. Голова была одновременно тяжёлой и пустой. Диляра подошла к нему, обдав облаком нежного женского аромата. Вова даже зажмурился от удовольствия — так пахли счастье и дом. — Володя, к тебе пришли, — тронула она его за плечо. — Ты скажи, скажи, калина, как попала ты сюда… Вова поднялся, качнулся от выпитого — отец глянул искоса, но ничего не сказал. Всё, что хотел, он проорал сыну в лицо накануне. Если бы кому-то ещё было дело до его мнения. В коридоре стоял Костя и мял в руке незажжённую сигарету. — Вов, надо поговорить, — сказал он твёрдо. Из зала всё доносилось: — Как-то раз ко мне весною парень бравый приезжал… — Не о чём говорить, — ответил Вова, привалившись плечом к стене. — Я ухожу, приказ подписан. Финита ля комедия. — Вов! Костя схватил его за плечо и буквально поволок в ванную. Сил сопротивляться не было, желания, если честно, тоже. Вова знал, на что подписался, и решил позволить себе эту маленькую слабость на прощание. Они ввалились в узкое пространство между ванной и стеной, Костя защёлкнул задвижку, отрезая голоса поющих женщин, но слова всё ещё можно было разобрать: — Обещал меня, калину, посадить в своём саду… Костя заглянул ему в глаза, ударил по груди раскрытой ладонью: — Ты хоть знаешь, куда тебя отправляют? Вова усмехнулся. И он туда же. — Куда? Прикинуться дурачком с Костей всегда оказывалось самым простым путём получения ответов — хотя бы потому, что дурачком Вова обычно и был. — У меня товарищ работает в приёмной комиссии, глянул на твою медкарту. Там код двести девять бэ стоит, — Костя взял его за плечи, руки его дрожали — блядь, реально переживает. — Это блядский Афганистан! ВДВ! Какое, нахрен, ВДВ, Вова? — Такое. Я ездил на прыжки. Костя отпрянул, бледнея. — И не сказал никому? А если бы парашют не раскрылся? Вова засмеялся. По синей лавочке ему казалось ужасно забавным, что Костя так о нём беспокоится. — Ну, тогда просто не вернулся бы. Какой из меня десантник, если бы я не смог прыгнуть? — Блядь, Вов! — Костя зарычал, отбросил его к стене. В дверь ванной постучали, и Диляра спросила: — Мальчики, у вас всё хорошо? — И навеки поселилась, где вода и журавли… — Всё продолжали петь тётки. — Нормально, — отозвался Вова, глянув в сторону двери, — щас выйдем. Он повернулся и замер: у Кости в глазах блестели слёзы. Костя никогда не плакал. Никогда и ни перед кем, кроме дня, когда умерла его мать, и он рыдал у Вовы на плече в школьном туалете. Ни до, ни после, видимо, никто ему так дорог не был. А Вова просто не мог быть центром чьего-то мира — ответственность на плечи жала. Но Костину любовь он перенёс бы, постарался… Если бы не Зима. — Вов, ты можешь не вернуться, — прошептал Костя, и Вова поднял руку, стёр с его щеки слезу большим пальцем, приобняв ладонью лицо. — Ничего страшного, — тихо ответил он, — «Универсам» тебе предан, пацаны ни о чём всё равно не знают, а Зима никому не расскажет. Но я не могу остаться. Костя замотал головой из стороны в сторону. — Дебил, блядь, Вова, какой же ты дебил… Он потянулся вперёд, ткнулся губами в губы, как котёнок в мамку, ища молока, и Вова обнял его обеими руками, крепко, притягивая к себе, и яростно ответил на поцелуй. От Кости несло сигаретами, как будто он смолил одну за одной без перерыва на еду и воду, и не было привкуса водки. Не пил. Вова так не мог — уйти от него своими ногами, в ясном сознании. Знал, что не сможет. Пьяному-то и море по колено, а вот трезвому — у трезвого сердце разрывалось. Но так было надо. Костя одновременно был ласковым и жадным: даже не разрывал поцелуя, чтобы вдохнуть, просто приоткрывал губы, вдыхал, ждал Вовиного вдоха и вновь нырял языком в его рот. Он всегда потрясающе целовался, как будто был рождён только для этого — у Вовы всегда колени слабели. Костя притёрся пахом, застонал в поцелуй тихо — как контрольный выстрел сделал. Вова в мгновение протрезвел — будто и не пил никогда: за стеной шумела родня, а он тут… — Бля, Кость, всё, — он отвернулся, но Костя поймал его за подбородок, развернул к себе, поцеловал снова — продавливал, убеждал без слов. И самое страшное — это, блядь, работало. — Костя! — Взмолился Вова, уткнулся лбом в его лоб, заглянул в потемневшие от желания глаза. — Очнись. Мой отъезд не отменить. — Я найду деньги, — зашептал Костя, мелкими, короткими поцелуями покрывая его нос и щёки, — я откуплю тебя, только останься со мной, Вов, ты же погибнешь там без меня, а я за тобой пойти не смогу… — Из-за арестантских понятий твоих, да, я знаю. Холодный тон подействовал на Костю как ушат воды — он отстранился, посмотрел с отчаянием: — Мне тебя не переубедить? — Того, что между нами было, не должно было случиться, — Вове эти слова гортань изнутри пропарывали, как куски стекла, но не сказать их он не мог, — Костя. «Универсам» за тобой. Зима не расскажет. Я, если погибну, унесу нашу тайну с собой. Если вернусь — доучусь и уеду. — Нахуй «Универсам» без тебя, Вов, — с болью выдохнул Костя, прижался щекой к его груди, ухом к сердцу, как часто по утрам делал, — я же от горя сдохну, если на тебя похоронка придёт, понимаешь? Вова закусил губу, чтобы не заплакать, погладил его по голове, пропуская вьющиеся волосы между пальцев. — Кость, ты их лидер. Ты им нужен. — А мне нужен ты. Пожалуйста, Вов. Костя сейчас точно слышал, как колотится в безмолвном протесте Вовино сердце. Но разум был неумолим: — Нам нужно об этом забыть, иначе никакого будущего у нас не будет. — Вот так вот возьмём и забудем? Костя отстранился — и господи, какие же у него были глаза. Вова всей разрывающейся от боли душой себя ненавидел за то, что продолжал говорить. — Если я не вернусь — ты и сам забудешь. А если вернусь — забудем, Кость. Мы должны. Ты ничего не говорил, мы ничего не делали. Я никому не расскажу. Приходи завтра проводить меня на поезд. По-дружески. — По-дружески, — Костя отступил на шаг, и по ледяному взгляду его Вова сразу понял — не придёт. — Мудак ты, Вова. Ну и пиздуй в свой Афган. Там ты меня точно вспомнишь, вот только поздно будет. Пошёл нахуй. Он рывком отодвинул щеколду, едва не вырвав её из дверного косяка, и выскочил из ванной, изо всех сил хрястнув за собой дверью. — Рассказала вам, подружки, как попала я сюда… — допели тётки свою заунывную балладу.***
Вова открыл глаза, глядя в по-прежнему тёмный потолок и вздохнул. Чуть приподнялся, глянул на свечу — та не изменилась ни на йоту: стояла себе с замершим пламенем, горела и не горела одновременно. Айгуль свернулась уютным клубочком вокруг его руки и тихонько сопела — совсем как Маратик, в раннем детстве частенько забиравшийся к Вове в кровать, когда была гроза или если родители уезжали и оставляли их одних. Курить хотелось жутко, но Вова мог терпеть — в Афгане ларьков для пополнения запаса не было, приходилось ждать, если сигареты кончились, так что он привык. Костя оказался прав. Долгими афганскими ночами, контрастно-холодными по сравнению с раскалёнными днями, он тупо пялился в тканевую крышу палатки, или в халтурно побеленный потолок, или в яркое звёздное небо — и вспоминал. Думал, ласкал Костю мысленно, мечтал о нём и жаждал вернуться от всего сердца. Только вернувшись, Кости не встретил. Остался один Кащей, которому, как Вове казалось, было похуй на его собственных пацанов. И он ошибся — глупый, глупый Вова Адидас, только и годный, что быть верным псом при своём хозяине-Кащее. Костя оставался на стороне «Универсама» — он не хотел войны с «хадишевскими», новых смертей и раненых, не хотел, чтобы их скорлупа закончила свои жизни рано и бездарно. Ералаша же было не воскресить. Теперь Вова это понимал. Может, если бы они поговорили, как только он вернулся… Но Вова попёр напролом и проиграл, не начав играть. Он никогда не был силён в разговорах — только в том, чтобы прикидываться интеллектуалом и давать Кащею сыграть дурачка. Как прикрытие — работало идеально. Жёлтый сумел вбить ему это в голову — он-то даже под угрозой смерти не отказался от пацанского кодекса. Вова же плевал на него ради близких всегда — не для одного лишь Марата. Костя был его исключением из любых правил. Он, блядь, так бездарно просрал самое лучшее и ценное, что было в его жизни. Тупой, упрямый осёл. А теперь Костя сидел на кухне и мог никогда не докурить свою последнюю сигарету, если маленькая девочка, лежащая рядом с Вовой, не захочет жить дальше. Оставалось одно — единственный способ, которым он всегда справлялся с проблемами. Побег. Сначала — в квартиру к Косте, когда, вопреки воле отца, Вова пошёл на факультет физики вместо инженерного, потом — в Афган, от того, что расцвело буйным цветом после казахстанской тюрьмы между ним и Костей. Теперь вот в безвременье — от последствий того, что Вова разрушил лучшее — или просто самое надёжное — в своей жалкой жизни. Он вздохнул, повернулся лицом к Айгуль и накрыл её соединённые руки своей ладонью, пододвигаясь ближе, чтобы лёгкий ветерок тёплого дыхания доставал до него. Так и уснул заново — на этот раз без снов. Просто в очередной раз сбежал в темноту.***
Проснулся он от чужого пристального взгляда. Дёрнулся было, ещё не до конца очнувшись, за автоматом — «духи»! — и только тогда вспомнил, что вернулся на гражданку. Его ладонь до сих пор грели девичьи руки. — Привет, — прошептала Айгуль, глядя на него в неизменной теперь полутьме. — Привет, — Вова потёр глаза и, кивнув на окно, спросил очевидное: — Солнце не встало? — Нет. — Ага, — глубокомысленно подытожил он, садясь на постели, и поморщился — член, хоть и не стоял палаткой, как в семнадцать, всё же причинял некоторое неудобство. — Значит, будем пытаться прожить без солнца. Завтрак? — Можно, — неуверенно согласилась Айгуль, отпуская его руку, и рывком встала. В животе у неё заурчало — биология, всё-таки, есть биология. — Ничего, сейчас исправим, — пообещал ей Вова. Он нашарил на полу свои старые тренировочные брюки, которые вечно таскал у Кащея — Диляра списала их на свалку, но он по-тихому уволок их сюда, в своё тайное убежище. Поднялся с кровати, машинально понюхал подмышку тельника и чуть поморщился — надо будет как-нибудь организовать стирку. Вообще им придётся налаживать быт — теперь, когда они заперты друг с другом в единственном мгновении, они или научатся жить бок о бок, или… Вова хмыкнул, представив, как Айгуль наставляет на него Костин пистолет. Весёленькая же жизнь им предстоит. На кухне, куда за ним следом босиком прошлёпала Айгуль, в холодильнике обнаружились яйца и огромный запас разнообразных рыбных и мясных консерв. Вова неодобрительно покосился на Костю — тот что, к ядерной войне готовился? Но ответа теперь не получишь. — Так, Айгуль, на тебе — яичница, сковородку в духовке возьмёшь. Я пойду, проверю, что в кладовке — там должны быть какие-нибудь закрутки, чтоб не совсем всухомятку есть. Вове вдруг дико захотелось огурцов. Айгуль кивнула, одёргивая футболку Кости поверх домашних брюк, которые, видимо, привезла с собой, и перехватила у Вовы дверцу холодильника. — Тебе сколько штук? Голос у неё всё ещё был слабый, но уже чуть более уверенный, чем вчера. Хороший признак, наверное. — Четыре, — прислушавшись к себе, ответил Вова, — и себе не меньше двух делай. Нам силы понадобятся. Айгуль безучастно пожала плечами и достала к четырём упомянутым яйцам ещё три. Молодец. — Молоко в холодильнике, — бросил он и, захватив из спальни несгораемую свечу, пошёл в кладовку. Огурцы там всё-таки обнаружились — как и батарея разнообразных салатов, помидоров и лечо, которые закатывали соседки и многочисленные бабулечки, жалевшие Костю как «беспризорника без женской руки дома», и это была цитата. Костя никогда от татарок, дары приносящих, не отворачивался, и русскими тоже не брезговал — «ласковый телёнок, Вова, двух маток сосёт». Так и жил — где хитростью, где житейской мудростью. Вова взял с полки банку огурцов и озадаченно нахмурился, заметив задвинутый за консервацию подозрительно знакомый чехол. Сдёрнул его — и тихо выматерился. Ебучий автомат Калашникова. Нахуя он Косте? Теперь не спросишь. Вова хмыкнул и покачал головой: а он-то, дурак, думал, что Кащея улица отшила. Такого отошьёшь. Даже гордость брала немного, хотя Вова отношения к этому автомату не имел. Просто, ну — вместе росли же. Он вернулся на кухню и выудил из покосившегося шкафчика, висевшего над плитой, тарелки, выцепил пару ложек и единственную вилку из обрезанной под подставку консервной банки, приютившейся на хлебнице. Приподнял заинтересованно крышку — так и есть, белый хлеб. Костя чёрный принципиально не признавал. — Айгуль, колбаса или сайра? — Спросил Вова, вновь открывая холодильник. — Сайра, — та ловко перевернула яичницу, распространяющую восхитительный аромат. — Я колбасу не люблю. Вова почти услышал, как Костя за его спиной усмехнулся: «Баба с возу, кобыле легче». Обернулся даже — но печальные Костины глаза, чуть кося, смотрели куда-то сквозь стены этой квартиры. Может быть, в безвременье, туда, где около «Снежинки» Айгуль остановила вращение планет. — Сайра так сайра, — сказал он и ловко, по-солдатски, вскрыл банку ножом. Он ещё пряжкой ремня умел, без затачивания. Матроскин, блядь — и вышивать, и на машинке тоже. Чай для заварки нашёлся в покосившемся шкафчике под бойлером, сахар был там же, в жестяной банке из-под печенья «Колечки». Именно эту банку они с Костей вместе сожрали под водку, когда его батя помер. Так на память и оставили. — Надо бы немного посуды взять, — Айгуль сгрузила яичницу на эмалированную тарелку, покрытую сеточкой трещин. — Чайника нет… — Кащей с тюрьмы пьёт только чифир, — Вова вздохнул и достал коричневую от налёта кружку, в которой вечно настаивалась заварка. — Но мне кое-что из дома тоже нужно, так что составь список недостающего. У Диляры всё найдётся. — Потом вернём? — Доверчиво спросила Айгуль, разделяя яичницу на две неодинаковые порции. Вова бросил на неё короткий взгляд и вздохнул. — Да. Они примостились на двух пустующих стульях, Вова отрезал по кусочку хлеба, и Айгуль первая залезла в банку с сайрой в томате ложкой. Аппетит у неё был хороший, и Вова ещё немного успокоился — раз ест, значит, жить будет. Если бы она затосковала и отказывалась от еды, тогда он бы забил тревогу, а пока… Пока, по старой армейской привычке, Вова решил наладить быт и снабжение, раз они в этой ситуации надолго.***
В квартире не горел свет, и Вова наощупь прошёл в кухню, где у них в доме хранились свечи. Айгуль помогла их зажечь и осталась собирать то, что нацарапала у себя в листочке. Вова же прошёл в родительскую спальню и замер. Отец спал. А Диляра стояла у окна, накинув на плечи шаль, и внимательно смотрела на скудно освещённую улицу внизу. «Володя, ты же не в деревне». «Володь, ты — интеллигентный мальчик, ну, что же ты так». «Володюшка, больно? Опять подрался… Бедненький, иди сюда, дай, обработаю. Кирилл, пожалуйста, не кричи, не видишь — ему и так плохо». Диляра была рядом с ним с тех пор, когда шестилетний Вова потерял свою родную маму, и никогда не настаивала, что она — замена. Но всегда поддерживала и оставалась на Вовиной стороне, даже тогда, когда, может, и не стоило. Она звала его Володей при других членах семьи и «улы» — «сынок», когда оставалась с ним наедине. Он её — по имени, Диляра. Но сейчас, видя, как она стоит у окна, волнуясь и ожидая, Вова вдруг понял, что скрип родительской кровати каждый раз, когда он поздно возвращался с улицы, означал, что Диляра выглянула в коридор в приоткрытую дверь, убедилась, что он вернулся, и уходила спать. Сейчас не было и Марата — остался в моталке под присмотром Зимы, — но сотни раз, когда тот спал дома, а Вовы не было — она стояла вот так же и ждала. Ждала своего блудного улы. Он подошёл ближе, тронул её за плечо — но она не обернулась. И только в этот миг Вова по-настоящему понял Айгуль. Обнял Диляру за плечи, уткнулся лбом в мягкие, пушистые волосы. Ресницы намокли от подступивших слёз, которых не было с Афгана. Слова сорвались с языка сами — душа требовала их произнести. — Прости меня, мам. Я вернулся домой.