ID работы: 14512006

На одни и те же грабли

Слэш
NC-17
В процессе
27
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 59 страниц, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
27 Нравится 21 Отзывы 7 В сборник Скачать

2

Настройки текста
Примечания:
— Как ты узнал? — Шань вертит в руке пачку, которая заметно изменилась, наслаждаясь привычным и давно потерянным ощущением, словно он её впервые в руки взял. Взял, когда мажор её у него оставил. Забыл на подоконнике — у него этих пачек не пересчитать было. А может и не забыл. Может спецом после себя хоть что-нибудь скинул, чтобы Шань совершенно по-идиотски решил, что тот за ней вернется. Не вернулся — в том и соль ебучей шутки. А оставил ведь её в тот самый последний день. Ну или в последнюю ночь. Когда стоял, привалившись к стене, точно к подиуму. Неизменная поза. Неизменно отшлифованная до идеала — полуулыбка одними уголками рта. Неизменно притягивающая взгляды даже слепых. Расслабленно стоял, небрежно в руке сигарету удерживал — и выглядел при этом как бог. А у него всё та же черная футболка была. У него всё та же растрёпанная смоль волос — нет никакой укладки, но выглядит так, словно там каждую прядь упрямо вычерчивали так, чтобы совершенством казалась. У него кадык так привычно дёргался, когда он голову вверх задирал, чтобы сизый дым выпустить в потолок. И ничего Шаню не говорил. Ни о чём не сообщал. Даже, сука, не попрощался нормально. На очередной посыл на хуй от Шаня, согласился сразу же, а на вытянутый средний палец, стоя уже в дверях — улыбнулся настолько безнадёжно нежно, что Шань дышать перестал. Уебал неизвестно куда и оставил после себя выгоревшую до тла пустошь из пепла и сажи, глухую тишину и чудовищное одиночество. А ещё пачку. Вот эту, которую Шань в руке и крутит. Которая изменилась за ночь, пока её рядом с Шанем не было. Нет — Чжэнси не купил новую. Нет — он её не подменил, как подменяют сдохших золотых рыбок в аквариуме, пока детей дома нет, чтобы те верили, что золотые рыбки не умирают. Нет — Чжэнси не настолько тупой, чтобы такие вот фокусы с Шанем проворачивать. Зато оказалось — что у Чжэнси талант. Талант приводить старые, потрёпанные временем и дрожащими руками вещи — в почти первозданный вид. Ведь затёртости на остриях боков пачки, которые шматами тонкого картона свисали — теперь плотно прижаты новой прозрачной плёнкой. Откидная крышка осторожно склеена в тех местах, где была в разрывах. А вмятины — выправлены почти до идеала. — Я не мог не знать. Я видел. — Чжэнси кривится, словно его о чём-то неприятном спросили. Кидает секундный осуждающий взгляд на пачку и снова косится на свой стакан, по которому медленно ползут кофейные подтёки. Ползут упрямо и пачкают скверной всё, чего касаются. И он эту скверну стирает салфеткой, а за ней и грязный коричневый круг со стола. Возит ей до тех пор, пока ровная поверхность едва сверкать не начинает. Слишком долго возит, точно остановиться не может или не может продолжить разговор, пока не найдёт в башке более менее приемлемый для него ответ. — Ты не куришь, но этой вот хернёй дышишь. А если дышать перестанешь — подохнешь. И её не заменить, новую не купить, не подделать. Им бы не понравилось, если бы я позволил тебе задохнуться. Всё просто. Всё просто. Но звучит от него это настолько сложно, настолько горько, настолько, сука, сожалеюще — что Шаню уши заткнуть хочется и бошку себе свернуть до хруста ломающихся позвонков. Ведь — им бы не понравилось. И вместо того, чтобы дышать там всяким нарочно оставленным — Чжэнси для них что-то делает. Делает, хоть и знает, что до них эта информация и не дойдёт. Некому отчитываться. Некому на отключенный номер писать: все в порядке, пачка у Рыжего, он больше не подыхает. Некому доказывать, что Чжэнси во имя них — на поступки идёт, даже на те, которые ему решительно не нравятся. Которые его решительно раздражают. Которые его решительно касаться и не должны вроде — они с Шанем не так и близки. Ну какое ему, реально, дело до рыжего злющего пацана, который ни с хуя решил, что без этой пачки ему не жить? Шань на него глаза поднимает и видит. Вспоминает, что у Чжэнси тоже свои призраки за плечами. Один — которому он ничерта не должен. Второй — ради которого Чжэнси на всё пойдёт. Второй, который наверняка вот с таким же осуждением на Чжаня по ночам смотрит во снах — и просит его о Шане позаботиться. Потому что второй — всегда и обо всех заботился. Всегда лез куда не надо. Всегда раздражал своей навязчивостью. Всегда оказывался рядом, когда он нужен. Всегда был тем самым светом, от которого Шань слеп, но успевал греться. Успел тоже привязаться к этому насыщенному теплу. К бессмысленному трёпу, что всегда фоном где-то близко помехами трещал. К слишком уж отчаянному оптимизму, на который Шань только и мог, что беззлобно закатывать глаза. Только и мог. Теперь не может. Теперь не для кого. Потому что, да провались оно нахуй, Шаню этого трёпа помехами и слепого оптимизма — тоже не хватает. И этому, что напротив сидит — не хватает ведь. Не хватает настолько, что те удары, превратившиеся в гематомы и синяки, которые ему Шань вчера нанёс — ни в какое сравнение не идут с теми, что засели у Чжэнси внутри. Те, что внутри — кровят опасно. Те, что внутри — сочатся гноем, распространяя эту заразу по всему организму. Те, что внутри — уже необратимый сепсис. Те, что внутри — ядовитыми осколками личного солнца впились куда придётся по внутренностям, и травят медленно и больно. Чжэнси тоже как живой труп. Снаружи ничего так — ещё не разлагается, хоть и заметно потрёпанный. А внутрь — хорошо, что внутрь никто кроме Шаня не заглядывает. Хорошо, что внутрь никто кроме Шаня и не сумеет вглядеться, найдя там сопревшую плоть — почти почерневшую и липкую, которая скоро на кисель станет похожей. Найдя там сукровичную жидкость, что скопилась на подсохших тканях — и скоро вовсе на третью стадию разложения перейдет. И Чжэнси изнутри тупо мумифицирует. И Шань знает что будет после. Шань зачем-то знает, что стадий гниения всего семь. Знает, что они оба на четвертой почти. Почти на её черте — когда всё тлеет. Сейчас же — название у третьей дохуя поэтичное, Цзянь бы от такого точно пришел в восторг — стадия цветочного разложения. Самая противная, наверное. По крайней мере смрадом — гнилостным, сладковатым, трупным, его ни с чем не спутаешь. А дальше всё проще. Дальше их разнесёт до костных останков. Ни гнить не будет, ни разлагаться, ни тлеть. И Шань усмехается собственным мыслям, потирая глаза пальцами, чтобы попытаться забыть что только что в Чжэнси увидел. Усмехается, потому что даже когда ни гнили не останется, ни разложений, ни пепла — останется боль. Боль будет с ними всегда. В отличие от тех двоих, что ушли и не вернулись. И не вернутся. Никогда уже. Шань набирает воздуха побольше, чтобы тему сменить. Сменить эту, до дыр протёртую пластинку, которая мысли водит по кругу. По адскому какому-то. Потому что мысли все о них. И Шаню бы от них подальше. Шаню бы куда-нибудь в другую сторону подумать. Шаню бы сказать что-нибудь обыденное, о чём там нормальные люди пиздят, когда в кафе заваливаются и литрами в себя кофе вливают. О чём, а? О чём они говорят? Серьёзно — о чём? О нормальной жизни, где они не задыхаются? О планах, которые не летят в пизду, когда весь мир на клочки разносит? О новом чём-то, ведь их дни — это не день сурка, как у Шаня. Как у Чжэнси. Ведь их дни это не вечная борьба за… За тех, кого нет уже. Давно нет. Безнадежно. В глотке пересыхает, потому что Шань понимает — он как обычные люди не может. Его, как их — с темы на тему не сбивает. Не сбоит на радость или улыбки, которых здесь у окружающих полно. Шаню их мало отсыпали просто. И он просто истратил все до последней на мажора. Он просто не знал кому ещё их отдавать, вот и вручил все разом — ему. Не умеет Шань, как нормальные люди. Поэтому с ненормальным каким-то интересом — он придвигается чуть ближе к Чжэнси, укладывает локти на стол и спрашивает совсем ненормальное: — Он тебе что-нибудь оставил? — и всё вертит в руках пачку. Прощальный подарок. Полупустой и переломанный. Таким подаркам не радуются. Такие подарки не хранят. Такие подарки в харю швыряют с размаха и спрашивают: да что с тобой не так, больной ты ублюдок? Только вот в случае Шаня — больным оказался он сам, раз оберегает этот полупустой и переломанный. Раз не вышвыривает его и хранит, как самое ценное, что у него в жизни осталось. Раз не может даже на секунду эту хрень из рук выпустить. Чжэнси снова морщится. Шань, видимо, только и умеет, что его за больное задевать. Морщится, но отвечает. Тихо, угрюмо и пусто настолько, что Шань этой пустотой давится, вслушиваясь в шелест из чужих губ: — Целую полку своей одежды в моем шкафу. Зубную щётку в ванной. Кружку, его личную, на полке на кухне. Промятую старую подушку, которую он притащил из своего дома, потому что на моих ему спать слишком жёстко. Пометки карандашом на косяке в гостиной, потому что ему вдруг захотелось узнать кто из нас выше ростом. Дурацкий цветок в горшке, который он мне на стол притащил, чтобы придать ему вид. Хуй знает какой вид. Хуй знает какой цветок, но я его каждый день поливаю. — а потом шелест срывается в отчаяние. В ту самую бездну, в которую валится сам Шань каждый раз, когда просыпается от кошмара, где мажор ему улыбается. В ту самую, из которой, как из комы — не выкарабкаться нихрена. В ту самую, слишком Шаню знакомую и понятную. И собственная бездна, на эту безнадёгу, сквозящую в тоне Чжэнси, реагирует. Пробуждаются. Тянется к ней с интересом. Тихо и сломленно скулит под рёбрами, прошибая их до новых трещин. До новых сколов и выбоин. А Чжэнси смотрит почему-то так умоляюще. Почему-то так доверчиво. Почему-то так, словно Шань способен его не только понять, но ещё и подлатать хоть немного. Страшнее взглядов Шань не видел. Не видел взглядов с настолько раздробленной болью в глазах. Не видел Шань ещё такой обречённости, что мешается с надеждой. И тут до Шаня доходит. Доходит то, что ломает его только сильнее. Надежда у Чжэнси не на то, что Цзянь возьмёт и вернётся. Надежда у него лишь на то, что когда-нибудь его сломает окончательно. Не медленно, не больно, а быстро и внезапно. И всё закончится. И всё пройдёт. И не будет больше болеть. И не будет больше вспоминаться. Чжэнси голову опускает, и упирается стеклянным взглядом в стол. Продолжает, сколото и тоже стеклянно — словно всё его тело изнутри — сплошные осколки. — Он везде, Шань. Он везде себя оставил. В каждом дюйме моей квартиры. В каждом дюйме этого города, потому что… — он заставляет себя голову поднять. И почему-то улыбается разбито. Ещё более разбито, чем прошлой ночью, когда Шань ему рассёк губу до крови. И кажется — на его губах снова красная соберётся, снова лужей стекать начнет, только уже от внутреннего кровотечения. Не на асфальт, а на дурацкий мелкий стол в кофейне. Он улыбается неумело так, неосознанно, не криво. Улыбается воспоминанию, которое его почти всего поглотило. Улыбается прошлому, которое у него перед глазами наверняка сейчас стоит. Улыбается сквозь невыносимую боль в грудине, которая почему-то через весь стол в Шаня перетекает. Из одного разбитого сосуда в другой. Из одной бездны в другую. Из пустоты к пустоте. Прах, сука, к праху. — Ты знал, что он любит одуванчики? Он нёсся к ним, как ненормальный, срывал и пытался сплести венки на голову. Всегда два. Два венка из проклятых одуванчиков. — и Чжэнси губы поджимает. И рана на нижней действительно по швам расходится и кровить начинает. Чжэнси по ней намеренно зубами скользит. Чжэнси себя внешней болью в реальности кое-как удерживает. И смотрит куда-то в окно. — А они везде, Шань. Они даже через асфальт пробиваются. Я их сейчас из окна вижу. И из-за них — его везде вижу. Он оставил себя везде, где только мог. — а когда он взгляд к Шаню возвращает, то на мертвеца уже и внешне похожим становится. Бледной и покоцанной тенью самого себя. Разлагающимся и вывернутым мясом наружу — живым мертвецом, сохранившим разве что способность говорить, ведь двигаться и даже дышать ему больно. И сосредоточение этой боли в последних словах, убийственным концентратом бьёт по нервным окончаниям. Бьёт по каждой клетке, по всему существу, по всем болевым разом. — Везде. Цзянь везде себя оставил. Но не рядом со мной. *** И этот разговор не последний. И встреча не последняя. Потому что Чжэнси всё так же таскается к нему в кофейню, и сидит до самого закрытия, тыча что-то на рабочем ноуте. А потом они долго сидят на лавочке в парке, через который Шань срезает путь до дома. И долго молчат. Но иногда кто-то из них всё же рушит тишину. Разрушается сам, потому что эти разговоры — становятся всё более откровенными. Всё больше наизнанку. Всё больше выворачивают обоих наружу переломанными костями. И это всё меньше напоминает шутку. Всё больше становится похожим на жизнь после, которая оставляет их обоих на мертвой точке — мертвыми телами. *** Этот день отличается от остальных. Этот день какой-то не такой, и Шань это сразу понимает. Понимает, когда Чжэнси приходит уже под самый конец его смены. Когда ничего себе не заказывает, а просто садится за — уже свой — дальний столик. Понимает, когда даже издали, тот выглядит ещё более измождённым. Высохшим. Более измотанным чем обычно, точно по дороге сюда — его потрепала стая бродячих псин и выгрызла из Чжэнси что-то особенно важное. Что-то особенно значимое. Ту его часть, которая продолжала держаться не смотря ни на что. Ту его часть, за которую держался сам Шань. И ему тут же от чего-то хочется перепрыгнуть через прилавок, опираясь о него ладонью — и сигануть прямиком к Чжэнси. Прямо так — в заляпанном брызгами какой-то дряни фартуке. Прямо так — не обращая внимания на только что подошедшую девушку, которая слишком долго изучает меню, хотя выбор тут дохрена какой скудный. Прямо так — наплевав на то, что девушка что-то у Шаня спрашивает, а у него, сука, уши писком заложило. Его словно окунули под воду и держат там, чтобы любой звук непонятной мешаниной казался. Любой, кроме частых и резких выдохов Чжэнси. Эти выдохи соскальзывают по стенам скрежетом металла. Отражаются от потолка искаженным до неузнаваемости хрустом. Лупят по окнам дрожью, точно те сейчас наружу выбьет, ведь Шань почти уверен, что ему не мерещится — они предупреждающе опасно дребезжат. Во всём этом акустическом месиве девушка ему только мешает, щебеча что-то о сиропах и прочей неважной херне — действует ему на нервы, которые оголяются прямо под кожей. Ведь бездна тянется к бездне. Ведь Шань его чувствует. Чувствует, что что-то не так. Слишком не так. Не так настолько, что к глотке внезапно подкатывает тошнота, а неожиданное желание как можно быстрее оказаться с Чжэнси рядом — едва Шаня в спину не толкает. Тянет за невидимые канаты вперед, которые хер знает когда между безднами и пустошью протянулись. И Шаню надо к Чжэнси. Шаню надо разгладить эти чёртовы уголки его губ, которые опустились на какие-то сотые доли миллиметров вниз — так что никто и не заметит. Никто, кроме Шаня. Надо стереть с уже почти зажившего, после драки лица — морщины, что параллельными рытвинами в лоб Чжэнси въелись. У него брови не опушенны угрюмо — как Шань привык. Они приподняты наоборот. Словно он немо у кого-то невидимого, спрашивает: за что? Спрашивает и тлеет-тлеет-тлеет. На глазах рассыпается. На глазах подыхает сильнее, чем когда-либо. Шаню надо это исправить. Затереть. Смыть всё, что он видит. Ведь не смотреть он больше не может. Шаню надо к нему, но девушка до сих пор на него пялится. До сих пор что-то говорит. До сих пор служит помехой, которую хочется сдвинуть куда подальше. Которую хочется выгнать, выставить за дверь, выкрикнуть, чтобы уходила: живым не место среди двоих почти мёртвых. Ему приходится на автомате, чисто по шевелящимся губам, понять чего она хочет. Сладкого, побольше сливок, с пенкой. Так же на автомате отвернуться и тыкать на кнопки, пока всё его нутро повернуто в сторону Чжэнси. Пока вся пустота Шаня — к его пустоте рвётся с такой силой, что затылок ныть начинает. На автомате принять деньги. Кинуть в кассу. Вручить горячий картонный стакан. И молча пялиться на протянутую бумажку, которую девушка сует ему во вспотевшую ладонь. На автомате эту бумажку скомкать и бросить в карман. На автомате прохрипеть ей что-то в ответ — наверняка бессвязное, потому что она вопросительно брови приподнимает. Он её лица даже не видит. Не замечает. И включается только тогда, когда она от кассы отходит и присаживается за столик — к ещё двум таким же безликим девушкам. Включается, уже стоя прямо перед Чжэнси и вытирая пот с рук о фартук. Включается ровно тогда, когда выключается весь остальной мир. Когда его гасит. Гасит голоса тех девчонок, что за соседним столиком перешептываются и смеются. Гасит шум дорог, шин по асфальту и гул проезжающих машин за окном. Гасит закатное солнце, что сегодня особенно разошлось и светит так, что пробивается всюду. Пробивается через толщи листвы, через высотки зданий, отражаясь в окнах. Пробивается через стекло, у которого застыл Чжэнси. И кажется — самого Чжэнси эти последние лучи пробивают тоже. И с Чжэнси действительно пиздец. Стоит ему только глаза поднять, как Шаню едва глотку не вспарывает заточенным густым одиночеством и острой плесневелой тоской. Такой застаревшей, въедливой, упрямо прицепившейся — которую уже не смыть даже самой пиздатой кислотой — она разъест всё, кроме этой тоски. Её не тронет. С ней не сможет справиться. Тоска эта намертво в глаза Чжэнси вбилась. Наростом корки на глубокой ране, которую содрали безжалостно. Которая теперь ещё глубже кажется. В которой разъедено всё до костей. До некроза тканей. До граней. Чжэнси на грани — и Шаню даже глубже в него вглядываться не нужно, чтобы это понять. У Чжэнси в руках телефон. Не заболоченный. С открытой перепиской — старой, где давно никто ничего не писал в ответ. Где диалог в монолог превратился — совершено односторонний. Совершенно одинокий. Совершенно опустошенно-умоляющий. Где лишь один из двух пишет. Пишет одно и то же каждый день. Три слова. В которые столько пронзительного смысла вложено. В которые умещается всё невысказанное. В которые Шань старается не вникать, не вчитываться, не понимать. Но он понимает. «Я тебя жду» — статус сообщения: не доставлено. «Я тебя жду» — статус сообщения: не доставлено. «Я тебя жду» — статус сообщения: не доставлено. И спустя целые дни, целые месяцы, целые вечности таких недоставленных сообщений — последнее отличается они них. Последнее разрывом ёбаной аневризмы где-то в мозгу выстреливает. Последнее вскрывает к ебени матери все нарывы разом. Проливается истлевшими, но важными-важными-такими-сука-важными для Чжэнси словами, где больше трёх. Где: с днём рождения, Цзянь. Где ноющей боли на тонны больше, чем в остальных сообщениях — всех вместе взятых. И даже на это — в ответ тишина. Сообщение не доставлено. Проверьте правильность номера и попробуйте снова. И снова словите в ответ лишь тишину. Тишину-тишину-тишину. И эту тишину Чжэнси глушит, блоча экран. Оставляя его черным пятном среди серой обшивки телефона. Укладывая его вниз экраном — чтобы не пялиться на него снова в ожидании, что вдруг — ну вдруг, а вдруг, действительно вдруг — все сообщения разом доставятся. На все сообщения разом ответят — быстро и сбито, как Цзянь и умеет. Тоннами текста, тысячью слов, миллиардами объяснений и такого же полосующего по венам заточками — сожаления. Но телефон на беззвучном режиме не разрывается вибрацией. Не загорается уведомлениями, что подсветили бы яркими белыми полосками света стол. Телефон молчит. По ту сторону экрана — молчат. Абонент вне зоны действия сети. Или вообще сменил номер. Или вас заблокировал, потому что не хочет с вами даже парой слов перекинуться. А может, абонента уже и вовсе в живых нет. Выберете вариант подходящий для вас и живите дальше. Выберите, и кончайте уже каждый день недоставленные отправлять — оператор заебался об этом вас оповещать. Выберите — и отъебитесь уже. Спасибо, нахуй, на за понимание. — Набухаться нет желания? — Шань уже прикидывает сколько вискаря у него дома осталось. Хватит ли им на вечер или надо затариться чем-то посерьёзнее. Чжэнси только головой коротко мотает. Мотает так, что та почти свисает вниз оборванными проводами. Словно ему хребет перебило. Словно все позвонки расшатало и стёрло в пыль. И взгляд его блуждает где-то по улице, высматривает там что-то, пока он отзывается слабо: — После. А на улице сраные фонарики, что украшают вход в кофейню и ближайшие деревья. На улице красно-желтый свет рассеивается в слишком быстро наступивших сумерках и чужом смехе, проходящих мимо людей. На улице настроение такое дохрена праздничное, что Шаню немедленно хочется всю эту дрянь с деревьев сорвать. Перегрызть зубами тонкие кабеля, чтобы током уебало до короткого замыкания по всей улице. По всему городу. По всей нахер планете. Чтобы не светилось и не сверкало всё так радостно и, сука, празднично, когда за окном — человека безысходностью топит. Чжэнси топит. И Шань ему утонуть позволить не может. У них же бездна к бездне. Пустота к пустоте. Прах к праху. У них всё изнутри — одна на двоих скорбь. — После чего? — Шань на корточки перед ним присаживается и осторожно руку на чужое колено укладывает. Путь и осторожно, пусть и аккуратно, пусть и медленно — но Чжэнси от этого всё равно машинально вздрагивает. Вздрагивает и в каком-то неосознанном, аффективном жесте — за руку Шаня хватается. Хватается так, словно сейчас со стула навернётся. Опускает глаза на его пальцы и долго их рассматривает. Хмурится. Смаргивает. Ведь пальцы не те. Не того. Вот же блядство. До Шаня только сейчас доходит, что вот так же, как он — мог делать Цзянь. Если не десятки, то сотни раз. Вот так же перед Чжэнси садиться и укладывать руку на колено. И говорить с ним о чём-то. Или о чём-то молчать. О чём-то, что на Чжэнси раньше грузом наваливалось. Давило ему на плечи килотоннами. Выбивало его из колеи, в жизни до. Вот. Же. Блядство. Сейчас Чжэнси выбивает именно тем, что делает Шань. Он ведёт головой дезориентированно, словно забыл где находится или вообще это место вспомнить не может. И руку сжимает ещё крепче. И хрипит, отвечая на вопрос, хотя Шань совсем не уверен, что отвечает Чжэнси именно ему. И отвечает ли вообще, потому что кажется — он бредит: — Мне надо в темноту. Мне нужна темнота и зажигалка. Шань хмурится, потому что город в сумерках — полон огней. От машин, фонарей, окон, где свет горит, от билбордов и неоновых вывесок, зазывающих в бары и клубы. Оглядывается в поисках хоть чего-нибудь тёмного. Хоть чего-нибудь подходящего, потому бред Чжэнси бредом не кажется. Больше это похоже на мучительную мольбу. Последнюю просьбу умирающего. Срывающийся глухим голосом призыв. Если тьма, это то, что нужно Чжэнси — Шань её отыщет. Если тьма — та почва, которую тот под ногами не чувствует — он её найдёт. Шань сам его тьмой станет, если понадобится. Потому что — уж этой мерзости в нём каждый день на центнер прибавляется. Лихорадящий взгляд цепляется за подсобку, в которой сейчас никого. В которой нет окон. Где зазор между дверью и полом, можно собственной курткой забить — чтобы даже тонкая полоска света из основного помещения не просачивалась. Чтобы ничто там Чжэнси не мешало. Не мешало Шань даже не знает чему. Не то какому-то ебучему таинству, до которого Шаня не допустят, не то слезам, до которых Шань не допустит себя сам. Он поднимается резко, протягивая Чжэнси руку, на которую тот смотрит озадаченно. Но недоверия в его взгляде нет. Лишь лютая потерянность и сбитое недоумение. И стоит только кожей к коже прикоснуться, стоит только бездне физически чужую бездну ощутить — как Шаня и самого за грань выталкивает. Для Шаня остальной мир существовать перестает напрочь. Напрочь стирается всё, кроме двери подсобки, куда он Чжэнси ведёт. Около которой, он его руку отпускает — скользя подушечками по ладони, а потом и по самим пальцам. Скользя ненамеренно, не специально — это собственная бездна — Чжэнси от себя отпускать не хочет. Это собственная бездна пытается сцепиться линиями на ладонях. Это собственная бездна пытается вплавиться в жилистую и напряжённую руку Чжэнси. Не Шань. Нет уж. От него такого даже мажор не получал. Зато в полной мере теперь получает Чжэнси — шутки у судьбы ахуеть конечно. Шань толкает дверь подсобки, оставаясь за её пределами. Указывает застывшему Чжэнси на полутьму крошечного помещения, которое освещается только наружным светом, и как только дверь захлопнется за его спиной — будет долгожданная тьма. Будет то, что Чжэнси вымаливал. Будет почва под ногами или чего там ещё Чжэнси во тьме с зажигалкой искать собрался. С зажигалкой, которую Шань ему в руку вкладывает и подталкивает вперёд. Безрезультатно почему-то подталкивает, потому что Чжэнси застывает на пороге. Всматривается туда. Думает о чём-то, хотя в его состоянии ни один нормальный человек, ни одной, даже простейшей мысли — сформировать бы не смог. И пока тот решается — Шань уже на шаг отступает. Шань ретируется. Шань отходит, ведь. Это слишком личное. Слишком особенное. Слишком персональное, чтобы Шаня туда пускать. Но Чжэнси почему-то только что выпущенную руку Шаня — хватает. Не глядя даже хватает, находит с первого раза, инстинктивно и настолько просто, словно Шань и не отходил вовсе. Тянет за собой без слов. Ведёт во тьму. В своё личное. В своё особенное. В своё персональное. С таким решительным доверием, что Шань перестает видеть ещё до того, как оказывается во тьме. Ещё до того, как дверь мягко закрывается, а кажется — хлопает так, что штукатурка должна осыпаться, а стены обрушиться. Ещё до того, как он осознаёт, что Чжэнси своё личное, особенное и персональное — с Шанем разделить готов. Тишиной в подсобке ошпаривает. Тут становится слишком душно и вязко. Тут словно отопление на полную мощность врубили и батареи вот-вот лопнут, проливая кипяток на пол, разбивая им стеклянные шкафы, проваривая до костей двух еле живых, что сюда зашли по ошибке. По какой-то ебучей ошибке Шань стоит тут, хотя не должен. По какой-то ебучей ошибке он не выходит. По какой-то ебучей ошибке он наширивает рукой дверь и опирается о неё — чтобы никто больше не вломился. Темнота тут тесная, огрубевшая, густая. Давит на органы сталью — выискивает себе подобную пустошь в Шане. Копается в нём ощутимо, словно кто-то голыми руками во вскрытой плоти копошится. Словно кто-то голыми руками в него по самые локти — грубо и резко прощупывает каждый внутренний шрам, каждую внутреннюю гематому. Каждый внутренний перелом — с мазохистским наслаждением. И Шаню больно. Шаню бы морфия. Шаню бы пластырей, которые в каждой аптеке — но все не те. Не от него. Не его улыбками приклеены. Шаня этой темнотой препарирует, рассекает кожу заточенным лезвием скальпеля. Гнёт кости, раздвигает органы, натягивает сухожилия так, что те почти рвутся. И он ожидает. Ожидает когда в этой тьме появится не-настоящий-сбоящий-иллюзией мажор. Порождение воспалённого разума. Вечно недоступная нужда, по которой Шань загибается месяцами. Ожидает, когда хрипит в темноту измученно: — Чего ты хочешь? Не к Чжэнси обращается. Не к иллюзии, что вот-вот прорежется в сознание лоботомическим сверлом. Обращается Шань ко тьме, когда уже физически ощущает, как та под его веки грязными липкими пальцами клинится. Как приставляет холодный металл спицы на миллиметр выше глазного яблока. Как жалит адской невыносимой болью, от который Шань руками закрывается — плотно прижав к векам локтевой сгиб. — Шань. — Чжэнси зовёт его тихо. И это тихое, едва слышное, на одном выдохе — отдирает от Шаня темноту, которая его едва не убила. Которая застревает голыми руками во вскрытом месиве из органов и костей. Которая сжимается вся, стоит только Чжэнси снова руку Шаня без труда в лютой темени найти и от двери оттащить. Оттащить к себе поближе. Бездной к бездне. К знакомому и уже привычному. К тому, что не делает по крайней мере настолько больно. И темноте приходится отступить. Отпустить. Потому держит теперь Шаня Чжэнси. А он явно её сильнее. Она его опасается почему-то. Она с ним и знакома будто бы дольше. Не исследует его, не аутопсирует, не сочится в него ожесточенно. Она Чжэнси знает. Она ему уступает. Уступает пространство, которое уже не таким вязким и давящим кажется. Уступает ему Шаня. Позволяет Чжэнси в ней самой копошиться — и это, пожалуй, пугает даже больше. Шань нихрена не видит, но слышит, слишком громкое для этой крошечной каморки «вжик». Слышит, как из рюкзака Чжэнси достаёт что-то, опутанное хрустящей упаковкой. Слышит, как дышать при этом Чжэнси начинает чаще, тяжелее, сорваннее — словно его лёгкие уже истончились до предела. Словно кислород они ловят кое-как и выпускают тут же, не в силах с ним справиться. Кислород для них слишком тяжёлый. То, что Чжэнси сейчас делает — для него слишком тяжело. И дело вовсе не в том, что делает он это одной рукой — второй удерживая Шаня от тьмы, что до сих пор на него скалится. Что до сих пор на него с голодом облизывается. Что до сих пор его ребра издали пересчитывает и решает как бы под них просочиться. Но почему-то внутри расслаивается тупое такое знание — Шань рядом с Чжэнси в безопасности. — У нас… — голос у Чжаня растерянный, хрипит на последнем слове. На котором он и спотыкается. На котором он летит лицом в асфальт, расшибаясь почти намертво. На котором ему перебивает кость за костью. Он горло прочищает. Наверное, прикрывает глаза, ругая себя за ошибку. Наверное, челюсти снова до слышимого скрежета сжимает. Наверное, пытается расставить все слова так, как надо. Как приходится их расставлять, потому что никаких «нас», у него уже нет. Уже не будет. И он исправляется. — У меня есть традиция. В его день рождения, я обязан делать это. Вот, держи. Он вкладывает аккуратно в ладонь Шаня холод тончайшего металла, который чуть из вспотевших рук не выскальзывает. — Чё за палка? — Шань спрашивает только чтобы темноту не топило ещё и тишиной. По запаху всё понятно. По смеси этой — магния, алюминия и фосфора. Шань этот запах не любит. Шаню он не нравится, ведь забивается тот в носоглотку прочно, стоит только эту херню поджечь — гарью и дурацкими мелкими искрами. Они обжигают руки, срываются на пол, но до него, кажется — не долетают вовсе. Они быстро сгорают, и нет в них никакого волшебства. Лишь напоминание о том, что всё яркое, хорошее, красивое, живое — заканчивается слишком быстро. А после травит сизыми струйками сгоревших химических соединений. Превращается в пепел. В разложившийся смрадом порошок. Вот и всё волшебство. Волшебство так не пахнет. Оно так не выглядит. Видимо — так только для Шаня. Потому что Чжэнси, чиркая зажигалкой, неторопливо объясняет: — Бенгальские огни. — он смотрит на ещё незажженные палочки, и мутная поволока в его глазах, слегка стирается мелким пламенем из сопла. Слегка разжижает сталь, что теперь кажется теплой, когда Чжэнси вот так — на эти дурацкие палочки смотрит. Когда он ими, даже ещё не зажжёнными, любуется. Видит красоту там, где её по факту и нет. Видит что-то для себя особенное. Или не столько для себя, ведь. — Цзянь их очень любил. — он втягивает резко воздух носом, шепчет отчаянное «блядь». Палочка в его руке дрожит. Чжэнси и самого колотит от злости. На самого себя. Потому что. — Любит. Цзянь их любит. И даже если его нет рядом, я… И его обрывает на полуслове. Он выдыхает. Выдыхает снова и снова, пока лёгкие его не лишаются воздуха начисто. Выдыхает из себя то, что словами сказать тяжелее всего. Выдыхает, словно его бесконечный запас терпения закончился. И сам Чжэнси закончился. Возможно, где-то там, за дверью — закончился весь чёртов мир. Вся планета с орбиты — и в ебеня черной дыры. Всю галактику схлопнуло его этим выдохом. Безнадёжным. Безысходным. Скрипящим, словно стекло в его глотке перекатывается, оставляя на голосовых всё новые и новые рваные раны. Шань подпирает его плечо своим. Потому слишком хорошо всё понимает. Потому что — шутки судьба устраивает не над ним одним. Потому что: — Я знаю. Я тоже. Чжэнси на Шаня опирается с благодарностью. С чем-то искренним, что проникает под кожу, даже через слои одежды. С чем-то дохрена доверчивым, от чего Шань ненамеренно прижимается к нему ещё плотнее. Две дурацкие палочки загораются. Обжигают ладони, но жжётся сильнее от чего-то в груди. Жалится роем обезумевших ос. Оставляет в сердце сотни жал, пока выпотрошенные тельца паршивых насекомых — падают на пепелище, застилая его собой. Не то удобряя давно уже мёртвую почву, не то ещё сильнее окружая её смертью. Дурацкие палочки догорают почти одновременно. Но Шань до сих пор в бликах перед глазами — видит ожившие, секундным болезненным восторгом, глаза Чжэнси. Видит в темени то, чем жалит собственное сердце. Казалось бы — уже всё истрепанное и тоже омертвевшее. Видит, даже закрывая глаза. Даже пытаясь не смотреть, сука, больше. Шань впустил Чжэнси в подсобку. Чжэнси — впустил Шаня в свою жизнь. И выхода отсюда — Шань нихрена не видит. Вот же блядство.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.