ID работы: 10397283

Лёд, любовь и age gap

Слэш
NC-17
Завершён
240
автор
Размер:
114 страниц, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
240 Нравится 43 Отзывы 59 В сборник Скачать

Экстра №6. 18 декабря

Настройки текста
Примечания:
Что вы знаете о третьем этапе любви? О том самом моменте, когда ваш партнёр начинает без каких-либо оснований беситься на вас или раздражать одним своим существованием? Я думал, что всё это сказки, потому что никогда сам такого не испытывал. Но у меня и отношений до Волкова толком ни с кем не было, поэтому откуда я мог знать, что это и вправду существует? Мог ли я предположить, что это настигнет меня? Мог ли знать, что спустя почти три года отношений, спустя тысячу и одну ссору с не менее зрелищным примирением мы всё-таки в единственном мерзком и рваном порыве решим, что это конец? Ничего ведь особо и не предвещало. Мы жили спокойно, раз в неделю сталкиваясь лбами, а иногда и не ссорясь целый месяц. Стабильность пришла окончательно, казалось, после той моей вспышки вполне обоснованной ревности, но постепенно вся эта мирная жизнь начала портиться и катиться в тартарары. Всё чаще и чаще Серёжа начинал ворчать по разным мелочам, придираться к тому, как я готовлю, лежу или веду домашние дела. Чаще он стал раздражаться и в Деметре, видимо не до конца отпуская наши домашние ссоры. Даже Ильфат Игнатьевич уже стал на него косо глядеть, когда, столкнувшись со мной в коридоре, он вместо обычной лёгкой улыбки явил мне чуть презрительный взгляд и едкое замечание по поводу моего внешнего вида, которое заставило моё сердце болезненно вздрогнуть. С Серёжей явно было что-то не так, но я не понимал, что именно. И я боялся начать говорить, потому что больше всего не хотел получать от него ещё больше возмущения, чем мог получать сейчас. В это же время у нас появились некоторые проблемы с деньгами из-за сокращения гонораров с выступлений и чемпионатов, Волкова напрягало это до безумия, потому что он был прагматичным человеком, тем самым, который берёт всё под свой контроль и ненавидит непредвиденные ситуации. Мы оставались на плаву за счёт моих денег от бабушки и родителей, которые до сих пор обеспечивали меня, и это тоже его раздражало очень сильно. В голове, и моей, и Серёжиной, была полная каша из проблем, которые не решались ни диалогами, ни постоянным ворчанием, близость из отношений ушла практически насовсем, а если и появлялась, то его отдёргивало от меня, словно от какого-то электрического столба. В голове не укладывалось, насколько я стал ему противен. И так постоянно склонный к накручиванию себя, сейчас я ещё больше утопал в собственной ненависти и мыслях о ненужности и никчёмности. Гоша пытался меня переубедить, просил перетерпеть, потому что такие периоды бывают, их остаётся лишь только пережидать, но я не мог. Не смог терпеть и Волков постоянного моего присутствия, однажды придравшись к тому, что после тренировки я не помыл посуду, хоть мы раньше и договаривались, что всегда моет посуду тот, кто не готовит. Готовил в основном всегда я. Его ворчание задело теперь уже моё самолюбие, которое до этого отсиживалось где-то вдалеке, запуганное вечной неуверенностью и сомнениями. В ответ на его недовольство я проявлял пассивную агрессию, ссылаясь на теперешнее его постоянно плохое настроение, о котором я хотел поговорить, а он от меня лишь пытался отвязаться. — Я просто устал, Митя, от всего этого дерьма, которое меня окружает. Меня заебало, что даже дома я теперь не могу отдохнуть, — он говорит это повышенным тоном, но под конец обречённо вздыхает и садится обратно на стул, хотя до этого встал из-за собственного беспокойства. Молчание, во время которого я пытаюсь найти в Серёже, в его образе и в глазах, хоть каплю уважения и любви ко мне, затягивается, но скоро он продолжает. — Я устал. Не хочу ничего обсуждать. Меня поражает то, во что превратился мой любимый человек за эти несколько месяцев. Он отдалился от меня, потому что я стал ему противен. Можно ли сказать, что он меня разлюбил? — От меня ты тоже устал? — спрашиваю, поджимаю губы, боюсь услышать тот самый ответ. Но я знаю, что он скажет, по его взгляду, опущенному вниз, по опустившимся плечам, чуть раздвинутым в стороны, расслабленным ногам. Вся его поза изображает усталость, нежелание видеть и слышать меня. Я совсем не удивляюсь, когда слышу довольно чёткий ответ с одной паузой между предложениями: — Да. От тебя я тоже устал. До боли закусив губу, я отвожу взгляд, смотрю в пол и тихо киваю сам себе, ощущая, как внутри всё перемалывается огромным комбайном. Все мои чувства и мысли летят под огромный пресс, становятся одним большим кубом, который скоро сдадут на переработку, но непонятно, чем это всё станет: туалетной бумагой, которой позже подотрётся Волков, или шикарным произведением искусства. В глазах застывают горячие, обжигающие щелочные слёзы. — Мы расстаёмся? — я еле выдавливаю это из себя хриплым, сломленным голосом, потому что слова из горла не лезут совершенно. Хотелось заткнуться раз и навсегда, перестать дышать, лишь бы остаться рядом с ним, а не терпеть невыносимую боль от последующего вероятного ответа, не оставаться снова одному и не лишаться слишком хорошего, единственного, того, что делало меня счастливым. Хотелось, чтобы он сейчас в одно мгновение понял, что наделает, если всё-таки скажет «Да», хотелось, чтобы он крепко обнял меня, извинился и уверил в том, что всё наладится. Но ничего из этого не происходит. — Я думаю, что да. Я не удивляюсь этому ответу, а лишь безнадёжно смиряюсь с ним и ещё раз киваю. В тишине этой некогда уютной светлой квартиры я беру телефон, накидываю куртку и пихаю в её карманы зарядку, наушники и банковскую карту. Туда же запихнул своё желание начать кричать и топать ногами. В этой ситуации кричать бесполезно и даже ненужно, никого ты этим не переубедишь и точно не заставишь вновь полюбить. По чёрной куртке скатываются мокрые дорожки, а Волков как сидел на кухне, так и остался там даже тогда, когда я хлопнул дверью и вызвал лифт. Я знал, что в этот раз за мной никто не побежит и никто не позвонит в попытках остановить и вернуть домой, но телефон я на всякий случай выключил. Я больше ему не нужен, а мои желания отныне не учитываются. Не думал, что нас хватит только на три года.

Оглушительный хлопок дверью никак не отозвался в сердце, а сборы Мити вовсе прошли мимо меня. В голове было пусто, набатом стучала по мозгам усталость, а вид грязной посуды в раковине заставлял меня злиться и желать что-нибудь разбить. Со стола полетел чайный сервиз, который мы вместе когда-то выбрали в икее. Смысл держать теперь в доме весь этот хлам? Подвинув осколки под стол ногой, я бросил грязную тарелку, что чудом осталась целой, в раковину, а после завалился спать, не желая даже думать о своём поступке. Разве я виноват, что всё это время будто не замечал его неуклюжести, которая сквозила почти в каждом его движении вне любимого катка? Раздражение в последнее время вызвано было в основном этим и... на самом деле, не знаю чем ещё. Просто в одно мгновение стало неуютно находиться рядом с ним, чувствовать чужие движения, слышать, как он дышит. С меня будто спали розовые очки, которые я носил два года, не замечая за ним никаких грехов и ошибок. Его ответы в смсках стали однотипными и выводили из себя, признания противно царапали душу, а всё сознание буквально выло из-за того, что со мной происходило. Неудачно на всё это легла годовщина смерти моих родителей, и жизнь превратилась словно в один безумно долгий, противный день. После ухода Мити я заснул спокойно, даже не думая, куда он пойдёт на ночь глядя. Хотя куда ему идти? Вариантов не так много: или к Гоше, или в Деметру, так что парень точно не пропадёт. Сейчас не хотелось думать о том, в каком он был состоянии. И, засыпая, казалось, что слёзы, которые он пытался скрыть, были напускными, фальшивыми, лишь бы не терять хорошее место и постоянный достаток. На экране не было пропущенных, когда зазвенел будильник. Это лишь заставило меня в очередной раз убедиться в том, что я поступил правильно, что наши отношения и вправду изжили себя. Расстаться нужно было уже давно, тогда, когда мне пришлось снова бегать за ним по всей Деметре. Сегодня, кстати, его не было видно. Не было видно и Гоши. Кто бы сомневался, что теперь они оба отсиживаются у него в квартире. Наверняка и меня матерят, что свет стоит. Но их не было и на третий день с момента нашего расставания. Конечно, специально я не высматривал его и уж тем более их не искал, просто в столовой они бы всё равно продолжали появляться, а их сложно было не заметить. Гоша объявился на четвёртый день. Хмурый, явно обеспокоенный чем-то, но без Зайцева. Если Семиденцев сидит в Деметре, то почему тогда Митя не пришёл? Паззл не сходился, маршрут не строился. — Волков, где Митя? Я дозвониться не могу, — он спрашивает в лоб, наплевав на все приветствия и подойдя прямо к столу, за которым я сидел в полном одиночестве, ковыряясь в тушёных овощах, которые Зайцев готовил в разы лучше. Весь вид Гоши источал переживание, беспокойство и даже тревогу. Неужели он был не с ним? Куда он мог пойти, если даже в Деметре его никто не видел вот уже четыре дня? Семиденцев сверлит меня взглядом, машет перед глазами рукой и спрашивает настойчивее. — Ало-о, ты на связи? Я киваю головой, наконец приходя в себя. Сейчас, по прошествии нескольких дней, за которые меня слегка попустило, я ощутил, как в сердце больно и довольно ощутимо кольнуло от мысли, что с Митей могло что-то случиться. Ещё страшнее, если он сделал с собой что-то самостоятельно. Поджав губы, я нервно посмотрел на пустой экран телефона. Пропущенных так и не было. А почему они там должны быть вообще, Серёж, если ты сам сказал, что вы расстаётесь? — Мы расстались. Я не знаю, где он, я думал, что он с тобой. Слова даются тяжелее, чем я мог себе представить. Сейчас в голове потихоньку, маленькими кирпичиками на слабом фундаменте, начинает выстраиваться понимание того, что я сделал. Я действительно сказал ему, что мы расстаёмся? Я выгнал Зайцева? И при этом четыре дня спокойно спал, даже будучи не полностью уверенным в том, что он у друга, а не хрен пойми где? Гошин взгляд обжигает меня сначала яркой растерянностью, затем скользит холодным равнодушием и под конец просто душит яростью. Я вижу, как играют желваки на его скулах, как сжимаются сильнее кулаки. Если бы он ударил меня прямо сейчас, то я бы даже не ответил. Может хоть это помогло бы в полной мере осознать, что я сделал. — Вы.. — Гоша начинает закипать, его щёки краснеют, а телефон трясётся в нестабильных руках, —вы просто ёбаные придурки, которые не умеют нормально говорить. И ты, Волков, самый больший придурок в этой ситуации, потому что ты не только отпустил его хуй пойми куда, но и просто.. Как у тебя блять вообще в голове мысль появилась о том, что ты можешь найти себе кого-то лучше, чем он? Я знаю, что ты вёл себя как мудак, но это... Боже, блять. Его раздражённо-обречённый вздох, кажется, слышен был во всей Деметре. От Гоши веяло раздражением, яростью и тревожностью, и всё это вкупе огромным молотком всё же ударило по моему сознанию. Отрезвила и вмиг наступившая вокруг тишина, которая, вообще-то, повисла после моих слов «Мы расстались». Взглядом проводив быстро унёсшегося прочь Семиденцева, я оглянулся и поймал на себе примерно два десятка удивлённо-разочарованных взглядов. Все эти люди верили в любовь, смотря каждый день на нас двоих. Такой же взгляд, как и у всех остальных, оказался и у меня, стоило только посмотреть на собственное отражение в экране заблокированного телефона. Что я сделал?

Телефон в очередной раз выбрасывает уведомление о том, что телефон полностью заряжен, будто напоминая, что нет никакой необходимости сидеть с ним на старой советской кухне и вздрагивать от всех звуков. Он стоит на зарядке, чтобы я не мог пропускать звонки. Но я всё же пропускаю, с остервенением расчёсывая собственные руки и стирая кровь старым полотенцем, когда вижу, что звонит Гоша. Он не был сейчас тем, от кого я хочу принять звонок. Мне не нужно было смотреть каждый раз на фотографию своего друга с маской из снэпчата, мне не нужны были сообщения с обеспокоенным тоном во всех мессенджерах мира. Мне нужен был один единственный вызов, из-за которого я не смыкал глаз, по ощущениям, целую тысячу лет. Мы расстались вечером 18 декабря. Я переночевал в Деметре, а на следующий день за какие-то копейки снял квартиру у знакомой бабушки, которая знала меня и Гошу из-за летних походов на рынок. В квартире всё напоминало о родном доме: такая же планировка удручала, советские обои и плакаты почти заставляли плакать, а старые люстры и этажерки почти накидывали на шею петлю. Но это было лучше, чем идти в Гошино тёплое гнездо, где повсюду присутствовали вещи Тита, что был у него частым гостем. У него, наконец, всё начало налаживаться, так как я могу посягать на чужое счастье и комфорт? Да и если.. если я даже Волкову не нужен, то разве нужен кому-то ещё? Эти мысли доводили до ручки. Больше ни разу не плакав с вечера субботы, я не спал до понедельника, всё это время сидя на кухне в ожидании чуда. С каждым часом надежды на восстановление отношений становилось меньше и меньше, а плохих мыслей и намерений в голове лишь прибавлялось. Гоша был настойчивым, пытался шантажом выманить меня на разговор, но нет, ничего не вышло. В моей голове происходило то, что просто словами нельзя было описать. Тысяча мыслей гудела в своём клубке, как паровоз, мои мысли о том, какой я жалкий, никчёмный и недостойный вернулись ко мне ещё в большем объёме. Если бы я записывал каждое унижение, которое выдавал тогда мой мозг, то исписал бы несколько тетрадей. Я боролся со своими животными желаниями, которые просыпались, стоило только посмотреть в сторону ножей и вилок. Я пытался сохранять здравый рассудок, несмотря на всё это, но скоро даже организм дал сбой. Всем одним своим существом я хотел умереть, чтобы не чувствовать и не слышать ничего, что происходило внутри. Не хотелось ощущать эту здоровую дыру в груди, не хотелось ощущать тянущее чувство, из-за которого даже ходить было тяжело. В своём отчаянии всего за пару дней я забыл, что значит хорошо спать и высыпаться, забыл даже, как нормально ходить в туалет, а не бегать туда каждые полчаса, чтобы избавиться от очередного позыва организма хоть как-то ответить на стресс, образумить хозяина тела и вернуть его в норму. Я проиграл собственным желаниям, когда весь грязный и обессиленный вышел на улицу, чтобы купить несколько пачек снотворного и обычный любимый винстон Волкова. В кармане пушистой куртки с медвежьими ушками теперь лежала новая зажигалка серого цвета, такого же, какого и хоккейная форма Серёжи, и несколько пачек сигарет, хотя раньше я особо никогда не курил, балуясь лишь в подростковом возрасте. Мне 21, я убиваюсь из-за расставания и направляюсь домой, чтобы заснуть, случайно возможно и навсегда. Что в этот момент делает он? Вспоминает ли обо мне хоть иногда? Знает, как мне сейчас больно? Среди бесконечных уведомлений от Гоши нет того самого, что вернуло бы в жизнь, но это уже даже не расстраивает. Если бы он понял, что сделал, то написал бы уже давно. Сейчас прошло четыре дня, и сомневаюсь, что когда-то он напишет мне ещё. Тихо шмыгнув, я убрал телефон в карман и ощутил, как внезапно накатило желание заплакать прямо сейчас. До этого я чувствовал лишь опустошение, сейчас же взыграло отчаяние и обречённость. Пакет с таблетками упал на сырой асфальт, который в некоторых местах был покрыт коркой льда, а я сам, не чувствуя рук, попытался найти ключи в кармане. — Я позвонил тебе 160 раз. Хоть бы один раз ответил и послал нахуй, я бы успокоился от мысли, что ты всё ещё жив, — загнанный голос вдруг раздаётся позади меня, и я чувствую, как мелко начинают дрожать руки. Я чувствовал себя нашкодившим ребёнком, который с десятого этажа выкинул непонравившуюся кашу, а она кому-то упала прямо на голову. — Даже привет не скажешь старому доброму другу? Аккуратно, боязливо и оттого неторопливо повернувшись, я увидел Гошу, что, согнувшись, опирается руками на свои ноги и пытается отдышаться. — Как ты.. — Ты случайно включил геолокацию. Никогда не думал, что зенли может так помочь, — Гоша перебивает, предвосхищая мой вопрос. Я затыкаюсь, неосознанно смотрю на пакет со снотворным, а он быстро понимает, что к чему, поэтому, опережая меня, выхватывает пакет и изучает содержимое. Его лицо меняется прямо на глазах: сначала было замешательство, а потом пришло осознание, поэтому взгляд, быстро поднятый на меня, был переполнен осуждением и жалостью. — Митя, я.. — Мне ничего не нужно. Ты мне не нужен. Я тебе не нужен, — меня всего трясёт, пока я говорю такую откровенную ложь, что мозг воспринимает за единственное верное и правдивое высказывание, а Гоша лишь качает головой, обматывает пакет и выбрасывает в урну, пока я пытаюсь его прогнать. Во всех его жестах видится великое сожаление и сочувствие, готовность и желание помочь, но мне от этого хочется лишь разрыдаться и заорать. Я не нужен Волкову, какой прок мне от того, что пожалеть сможет кто-то другой? — У меня больше нет никакого смысла, чтобы жить дальше. Он меня бросил. Кроме него у меня больше ничего нет. Гоша хочет подойти, но он явно боится этого. Подходить ко мне в подобном состоянии опасно: кто знает, что я выкину. Он делает шаг вперёд, а я делаю два шага назад, до боли в шее мотая головой и отказываясь от всего, что он хочет мне дать, лишь бы успокоить. Я даже не знаю, проживу ли ещё одну неделю в этом отчаянии, Гоша читает эту мысль по моим глазам и почти плачет, мысленно умоляя остановить это насилие над собой. От ухода меня снова никто не останавливает, и, наверное, я к этому снова привыкну. Одним движением стирая все уведомления, я погружаюсь в отчаяние, пропитывая кухню едким запахом сигарет.

Часы, которые были куплены на скорую руку, чтобы Зайцеву на кухне было сподручнее готовить, грохотом стрелок били по разуму, который будто заточён был в этой некогда любимой квартире. Холодильник попеременно то мерзко гудел, то в одно мгновение затихал, даря наконец-то надежду на сон. Но сон не шёл с того дня, когда ко мне подошёл Гоша в столовой. После разговора он быстро выбежал вон и вернулся разбитым примерно через два часа. Мой обеспокоенный, и оттого довольно грозный, взгляд нельзя было не заметить, поэтому он хоть и нехотя, но признался, что Митя его прогнал. Но он жив. Зная Зайцева, я переживал в первую очередь за это. Переживал с явным опозданием и сейчас, лёжа в огромной холодной кровати, было страшно осознавать, в каком я был бы состоянии, если бы он что-то сделал с собой в те дни, когда до меня не доходило значение моего поступка. Что, если бы за эти четыре дня произошло что-то непоправимое? Смог бы я жить дальше, зная, что человек, который меня любил, из-за расставания совершил такое? Смог бы я жить без него? Нарастающая из-за плохих мыслей паника начинала давить на виски и разгонять дыхание, но себя нужно вовремя уметь останавливать. Если сейчас я схвачу паническую атаку, то это явно не поспособствует моему хорошему сну. Гоша сказал, что он в порядке. «Да, он сказал, что он в порядке. Но ты помнишь его глаза, трясущиеся руки и ноги? Ты помнишь, как он сжимал кулаки, глядя на тебя? Ты помнишь, что Митю пытали в раздевалке, помнишь, как ты задел его ситуацией с Ермоловым. Разве он что-то сказал тебе тогда? Разве он был тобой когда-то так недоволен, как был недоволен ты в последние месяцы?» Противный голос внутри оглушал и отрезвлял одновременно. Даже если я признаю свою вину, даже если полностью осознаю, что я виноват в том, что случилось, даже если захочу его вернуть... Смогу ли я это сделать? Имею ли я на это право и имел ли его изначально? Как я мог врываться в жизнь беззащитного подростка и доводить его до таких состояний своей ограниченностью и токсичностью? Сон не приходит ко мне совсем. Шайба мажет по воротам снова и снова, я сталкиваюсь в огромном раздражении с Леоновым возле бортов и, промахиваясь, слабо мажу ему в лицо кулаком. Во всём теле горит раздражение, в крови плещется ярость, а меня грубо пытаются отодрать от бедного защитника и оттащить куда подальше. Парни пытаются разрулить возникшую потасовку, пытаются докричаться до меня, но внутри одними сигналами тревоги бьётся сердце, подбрасывая всё больше и больше воспоминаний о том, как на локальных играх и нескольких чемпионатах поддерживал Зайцев, как однажды он заявился на трибуны с огромным плакатом, как я слышал его громкие, совсем не свойственные его характеру, подбадривания, когда ситуация становилась откровенно паршивой. Уже сидя на скамейке запасных, я прикрыл глаза рукой и почувствовал, как у меня, мужчины почти тридцати лет, обжигает глаза от осознания собственной глупости и безысходности. Сочувствующие взгляды и шепотки вскоре меня настигают, от них становится ещё паршивее, поэтому капитан команды, не раз вывозивший даже самые трудные ситуации, спешно покидает зал. Но в Деметре от Мити не скрыться, его образ видится на каждом углу: здесь, в более укромном коридоре, я его целовал, поймав на перерыве, прижав к стене и жадно обхватив талию; тут, возле кабинета Ильфата Игнатьевича, я держал его лицо в своих руках, хвалил за очередной удачный прыжок, а затем ругал за опасность его исполнения; а там, в тёплой гримёрке, в которой сейчас сидит только Гоша, мы не раз оставались наедине, вместе засыпая на маленьком диване или занимаясь чем-то поинтереснее. — Чего тебе, Волков? Холодный тон, не менее холодный взгляд и вновь играющие желваки. Иногда кажется, что именно Гоша его парень, а не я. И иногда кажется, что так было бы даже лучше: он хотя бы его не обижает. — С ним всё хорошо? Где он? Вопросы я пытаюсь задать безразличным, ровным тоном, но искреннее беспокойство всё равно пробивается. Семиденцева это нисколько не трогает; он, посмеиваясь, встаёт напротив меня, хлопает по плечу и косо улыбается. В улыбке этой нет ничего, кроме угрозы и очевидной щемящей боли. — Тебя разве волновало, где он был, когда ты сотворил эту хуйню? Тебя ебёт вообще, в каком он сейчас состоянии? Потому что я правда не понимаю, на что ты надеешься, спрашивая меня об этом, — он покивал головой, теперь уже глядя не на меня, а куда-то в сторону, будто ему противно было само созерцание моего лица. — Готов поспорить, тебя даже мать собственная так не любила, как любит тебя он. Я терпел всю хуйню, всегда его успокаивал и не лез, потому что надеялся, что тебе хватит мозгов, но блять, ты просто превзошёл все мои ожидания! Браво! — Его гнев обоснован, понятен и приемлем. Уже во второй раз я словил себя на мысли, что буду не против, если он меня ударит: я не отвечу, даже если меня начнут пинать ногами. — Отъебись, Волков. Просто не трогай его больше никогда. Никто не делал ему так больно, как сделал ты. Противный писк в ушах теперь весь оставшийся день дополнялся речью Семиденцева. И вправду, достоин ли я его? Могу ли просить прощения? Нет, вряд ли. Теперь мой удел — терпеть собственную боль, ночами предаваться воспоминаниям и смотреть на место в столовой, которое раньше часто занимал Митя. Просто удивительно, как могут люди, думающие, что будут друг с другом навечно, разрушить всё за один вечер, а потом страдать в тысячу раз дольше и мучительнее, чем в сам момент расставания.

Пусто. В душе. В голове. В желудке. Только в лёгких много дыма. В квартире тоже пусто, окружают только бесполезные вещи, которые за это время успели скопиться вокруг. Тарелки, полные еды, которую оставлял Гоша под дверью, стояли возле кровати и намертво присыхали к полу, присохла и пепельница. Не было сил поднять ложку или вилку. Одолел кашель, от которого я прятался под старое одеяло, пахнущее старостью и Советским Союзом. На полу возле тарелок одежда, которую я снимал с себя во сне, потому что она была мокрой от холодного пота. Ходил в старом рванье покойного мужа этой старушки, закрыл все зеркала, чтобы не видеть себя и не плакать, не жалеть. На улицу выйти хотелось только за снотворным, но невыносимо было даже допустить мысль о том, что я могу встретить на улице людей, что меня может кто-то узнать. Да и не мог чисто физически, слишком за эти почти две недели ослаб. Все дни слились в один бесконечно долгий. Ощущение времени сбилось конкретно, я не понимал, когда и зачем просыпаюсь, почти сразу вновь проваливаясь в сон. Иногда я, видимо выспавшись, часами, почти сутками, лежал на диване и смотрел в маленький экран телевизора. Показывали животных. Их жизнь, физиологию. Их любовь. Раз в сутки я заставлял себя сходить в туалет, потому что начинало сильно и больно тянуть спину. Слышал, что так можно и умереть. На самом деле, было плевать, просто не хотелось терпеть помимо душевной боли ещё и физическую. В душ сходил только один раз, сейчас задыхался в собственном запахе, но с этим ничего не делал. Ноги в ванной просто не держали совсем. Забывшись в одном сне, хватал, обнимая, воздух и много-много плакал. В этом всём забыл, что не закрыл дверь, когда забирал еду несколько дней назад. Гоша, видимо, на это понадеялся. Открыл дверь. Слишком хорошо он меня знает. Он пришёл, усевшись на краю кровати и положив руку на лоб. Жест подарил прохладу, но смотреть я на него не мог, было слишком стыдно. Удивительно, что я всё ещё мог что-то чувствовать. Его трясущаяся рука гладила по голове, как иногда всё-таки делала в детстве мама, успокаивая и убаюкивая одновременно. Хотелось подставляться под эти движения бесконечно долго, жалеть себя и вспоминать то, что уже нельзя было вернуть. По щекам катились прохладные слёзы и от этого тоже становилось легче. В голове не проводилась связь. — У тебя температура. А. Теперь это многое объясняет. Гоша увидел, что я хмурюсь, узнал, о чём думаю, поэтому пояснил. Что он чувствует? Не знаю, сложно понять что-либо. Наверное, ему неприятно. И больно. Он подсказал мне довольно бесцветным голосом, поэтому сложно понять. Зато, открыв глаза, я увидел, как он плачет. Ну и зачем? Разве это тебе разбили сердце? Почему ты плачешь, если ты не страдаешь? — Митя, так нельзя, — он бережно схватил мою безвольную худую руку, которая лежала поверх одеяла, прижался к ладони губами, а затем к запястью, распахивая заплаканные глаза при ощущении еле слышимого пульса. — Так нельзя, ты слышишь меня? Я слышу, но что с того? Но нет, его нельзя расстраивать. Пожалуй, можно кивнуть в ответ. Он утирает слёзы, хочет отпустить руку, но только крепче её сжимает, когда задевает свежие круглые шрамы. Его взгляд мечется по комнате, натыкается всё же на переполненную пепельницу со знакомыми сигаретами, которые по просьбе Волкова он не один раз покупал. Глаза снова на мокром месте, а я так мучительно устал, что лишь пару раз тяжело моргаю и пропадаю снова. Теперь в его руках я безвольная кукла, но кукле этой явно стало спокойнее. Сквозь сон, по ощущениям вязкий, но всё же такой прозрачный, я слышу, как гремит посуда, как шуршит веник, елозя по ковру, как Гоша матерится, спотыкаясь о провода и радуется, что в этом беспорядке не завелась никакая живность. Дышать становится немного легче, когда он впускает в душный, застывший дом воздух. Или мне легче от того, что пришло наконец спасение? Он аккуратно трогает за плечо, немного трясёт и ненавязчиво заставляет проснуться, сдёргивая одеяло с горячего тела в старых шмотках, пропитанных потом. Семиденцев подхватывает под спину и колени, несёт куда-то, а я совсем не напрягаюсь и не сопротивляюсь. Если он так делает, значит, так надо. Усадив на борт ванны, Гоша стаскивает с меня всю одежду и складывает её в мусорный пакет. Нисколько не смущает голый вид, в моём состоянии просто глубоко плевать. Горячая вода сталкивается с телом, заботливые сильные руки натирают шампунем голову, а мягкий и уже окрепший голос просит закрыть глаза, когда наступает время всё смывать. Я в полной мере чувствую, как с меня слез толстый слой грязи, когда махровое полотенце скользит по рукам и тёплый халат обхватывает тело. Я сижу на стиральной машине, когда на ногах появляются вязаные носки. Ножей на кухне не видно, аптечки тоже; на двери балкона висит замок. На эти явные попытки отгородить меня от всего опасного я не обижаюсь, но и не испытываю благодарности, по-прежнему остаётся наплевать. Гоша, у которого синяки под глазами чернее, наверное, чем у меня, дует на горячий рис в ложке, а затем требовательным тоном говорит «Открой рот». Есть ли смысл препираться? Нет. Ровно как нет смысла и в том, что я ем. Но ради Гоши, ради того, чтобы не видеть его слёз, я открываю рот, лениво шевелю челюстями и вслушиваюсь в комфортную тишину, которая пришла на замену звенящей. Он беспокоится, по нему видно. От этого постепенно начинаешь оттаивать, зарождается в груди тепло, которое пока что всё равно лезет в дыру и проходит насквозь. — Разве он стоит того, чтобы так убиваться? — сразу жалеет о вопросе, жалеет, что снова меня ранит, но всё же не выдерживает. — Ты бросил лёд, меня и нормальную жизнь, — его взгляд искренне выражает непонимание, он не надеется на ответ и не знает, чем закончить свой внезапный порыв. Я смотрю долго, прежде чем всё-таки проверить на работоспособность речевой аппарат. — Я никчёмный, — кивнув тихо самому себе, я не отвожу взгляд, потому что мне уже не страшно, что за такие слова могут осудить. — Я не могу осознать, что я бросил всё, но без него я правда никто. Это ненормально, я знаю, — последние слова говорю уже шёпотом, лимит разговоров подошёл к концу. Усталость медленно снова захватила всё тело. — Но я не могу. Без него, я не могу.. Отчаяние прорывается наружу вместе с очередным потоком слёз. Разум на мгновение оживает, вопросы градом вновь сыплются на меня: как я мог бросить лёд? как я мог бросить то, в чём так отчаянно нуждался? почему я не заставил его говорить? почему я молчал всё это время и не боролся за то, чтобы остаться с ним рядом? Голова начинает раскалываться от этого внезапного приступа, слёзы льются ещё сильнее, а температура заметно подскакивает всего за пару минут. Гоша убирает в сторону тарелку с недоеденным рисом с овощами, тянет на себя, усаживая на колени, словно маленького ребёнка, и бесконечно долго гладит по спине, обнимает и почти убаюкивает. Он ничего не говорит, потому что знает, что это бесполезно. Каким обещаниям я теперь могу поверить, если тот, кто обещал мне вечность, расстался так легко?

По телевизору с самого утра крутили повтор чемпионата, на котором Митя взял золото. Я впервые увидел тот самый момент, когда на пьедестал он вышел измученный, с бледным лицом и на шатающихся ногах. Обычно медалисты радостно крутятся и прыгают на ступеньках, а у Зайцева взгляд был убитый, прожигающий даже сквозь камеру. Сейчас как никогда казалось, что взгляд этот адресован мне: человеку, который сделал ещё больнее, чем сделали те ублюдки. Раньше Митя запрещал мне смотреть эту запись, да и, если честно, мне самому всегда было страшно узнать, как он справился с этим в одиночку. Было стыдно осознавать, что в такой важный момент я был далеко, не смог уберечь, не смог успокоить и отомстить. История циклична, поэтому я не могу ничего и сейчас, отсиживаясь в квартире и надеясь на то, что Гоша сменит гнев на милость и напишет, что Митя жив. На быстром наборе вбит номер Зайцева, руки так и чешутся написать или позвонить. Но.. Не мог ли он за две недели смириться с расставанием и всё принять, навсегда вычеркнув меня из своей жизни? Квартира каждый вечер в голову загоняет воспоминания: Митя поёт, пока готовит, обсуждает со мной новости, лёжа на диване, дурачится и нелепо флиртует, собирая паззлы на полу и бросая на меня дикие взгляды из-под пушистых ресниц. В груди ноет от тоски, тянет от подушечек пальцев до самого сердца, дрожь проходит по затылку. День за днём проходит в одном темпе, я не чувствую самого времени, не чувствую разочарования от плохих игр и удовольствия от того, что раньше радовало. Вокруг только пустота, от которой почти удаётся сойти с ума. В жизни не было людей, которые были бы мне так дороги. Не было и тех, кого я бы так же сильно боялся потерять. Жаль, что осознание пришло только тогда, когда уже потерял. Сейчас, пока я нервно перекладывал телефон из руки в руку, он внезапно завибрировал в неожиданном приступе. Сердце в секунду рухнуло вниз. Сообщение быстро исчезло, я не успел ничего прочитать, но мозг за несчастные пару секунд уже успел развить мысль до самого ужасного: вдруг Гоша написал о том, что сломает мне жизнь? вдруг он..? Судорожно втянув в себя воздух, я нервно поднялся с дивана, с которого в последние дни после тренировок вообще не слезал, пересматривая старые чемпионаты, а затем прочитал сообщение.

«Я не могу быть там постоянно. Он снова не пускает меня, закрывает дверь, когда я ключом пытаюсь открыть, не отвечает на сообщения, в подъезде от квартиры несёт куревом. Я ненавижу тебя до такой степени, что почти готов убить, но ты единственный, кто может ему помочь и вытащить. Он убивает себя. Если тебе, конечно, не всё равно. Возмутителей 28, 34»

Сообщение буквально пропитано ненавистью и раздражением, его можно понять, но сейчас важно лишь одно — «он убивает себя». Крепко сжав в руке телефон, я носом уткнулся в кулак и крепко зажмурил глаза, чтобы угомонить разыгравшуюся вину и ненависть к себе. Ты довёл его до ручки, довёл до убийственного самоистязания. Как он сейчас себя чувствует? Как выглядит? Он даже начал курить, причём так, что жаловались все соседи. Если раньше ты пересчитывал его позвонки и радовался, что они перестали так сильно выпирать и бросаться в глаза.. Что же с ним сейчас? Помотав головой, я выключил телефон и быстро начал собираться, на ходу натягивая штаны и вызывая такси. У кого он жил сейчас? Просто на съёмной квартире? Хотя, вопрос откровенно глупый, ведь больше ему идти некуда, раз он не у Гоши. Хоть на душе и паршиво, радует то, что он не шатается по чужим квартирам и не ночует у всех подряд. Но.. наверное, было бы лучше, если бы он был с кем-то, а не в заточении с самим собой. Пока я одеваюсь, я чувствую, как быстро и беспощадно канет в лету каждая секунда. Я боялся, что не доеду, боялся не успеть, опоздать и застать непоправимое. Почему Гоша написал именно сейчас? Не выдержал накопленного или наступил особый кризисный момент? Вопросов миллион, они в голове играют вместо музыки таксиста, но ответов совсем нет. Есть только раскаяние, надежда и спешка. Лестница крутая, долгая, ведущая к третьему этажу целую вечность. Руки трясутся, ладони жутко потеют, а острый клык на очередном подъёме на ступеньку прокусывает губу до крови. Что мне ему говорить? Какие слова подобрать? Стоит ли извиниться сразу или начать с того, почему я так поступил? Поверит ли он в то, что я его люблю? Тёмная железная дверь не поддаётся настойчивому и нервному подёргиванию. Но Мите, наверное, кажется, что это Гоша, поэтому он открывает. Щелчок замка, словно выстрел, поражает прямо в сердце, заставляет всю кровь отойти от конечностей, в мгновение побледнеть. И передо мной стоит такой же бледный, почти прозрачный мальчик, мой мальчик, с безумным заплаканным взглядом, со скулами, о которые можно порезаться, с резкими ключицами, которые выглядывают из-под моей огромной футболки, в которой он тогда вечером ушёл. На него больно смотреть, по всему виду угадываются душевные муки и терзания, видно его огромное удивление и неверие. Он застывает в дверях, молчит очень долго, как и я, затем делает шаг назад и смеётся, но дверь не закрывает. — Докатился до галлюцинаций, — он так сильно устал, что не может различить, что есть сон, а что — нет. Он не может поверить в то, что тот, кто его бросил, стоит перед ним с застрявшими поперёк горла извинениями. В моём теле закончилась энергия, батарейка села сразу, стоило только увидеть, до чего я его довёл. В глазах стынут слёзы, руки в карманах куртки трясутся и бесконечно хотят коснуться странного чужака, заменившего жизнерадостного и счастливого Зайцева. Я не выдерживаю, открываю дверь, без колебаний захожу внутрь и закрываю за собой. Митя шокирован, хлопает ресницами, глядя на меня, по его мнению, нереального, но до него доходит, когда я всё-таки осторожно беру его за руку, уже чувствуя шрамы на ладонях и запястьях. Мельком глянув на них, я виню себя и осознаю уже в полной мере, что совершил ужасное и что должен был прийти раньше, намного раньше, только чтобы он не делал себе больно, не заставлял себя так страдать. Он может ударить меня, я к этому готов, поэтому целую руки, целую шрамы, щекой прижимаюсь к худым пальцам, только под конец поднимая на него взгляд. Зайцев плачет. Он не пытается это скрыть, не пытается никак заглушить всхлипы, хотя это ему очень даже свойственно. Он плачет, не сдерживаясь, только наращивая темп и постепенно начиная использовать голос. Осознание всего приходит к нему намного медленнее, но всё же приходит. Я держу лицо в руках, утираю слёзы, пытаюсь подобрать слова, но язык всё ещё не шевелится. Зайцев бьёт меня в грудь один раз, слабо, но затем наращивает силу и уже почти по мне барабанит. Я терплю, потому что знаю, что заслужил. Шлепки и удары становятся всё слабее, пока плач постепенно переходит в неконтролируемую истерику. Мои руки, что до этого держали его лицо, обхватывают талию, но позу явно нужно менять. В этой ситуации он не должен ко мне тянуться, чтобы быть способным обнять. Я становлюсь на колени, продолжая его обнимать и прикладывая голову к тазу. Так обычно мужья становятся перед своими женщинами, будущими матерями на уже приличном сроке беременности. Мой же жест — обещание больше не отпускать, искреннее раскаяние и готовность отдать всё, что у меня есть, всё, что у меня осталось. Я стою перед ним на коленях, словно кланяюсь самому великому божеству, и плачу, чувствуя в волосах чужие заботливые руки, которые так настрадались из-за меня. В последний раз я плакал, когда мне было 19, тогда умерли родители. Я плачу десять лет спустя, стоя на коленях перед единственным, что у меня есть, таким важным и необходимым. — Прости меня, прости, Митя, прости, — я шепчу, словно в бреду, прижимаясь к нему со всей силой, желая ощутить чужое тепло. Кости узких бёдер попеременно так и впиваются в подбородок, он весь трясётся, словно осиновый лист, руками то наглаживая мою голову, то утирая собственные слёзы. Громкие всхлипы выражают облегчение, освобождение от великой боли, неверие в происходящее. — Пожалуйста, прости меня. В голосе отчаяние, в голове надежда, в реальности облегчение, потому что мы оба испытываем одно и то же. Нам больно, но мы готовы терпеть. — Об-бними, — случайно почти срывается на крик из-за волнения, а я лишь крепче обнимаю, глажу ноги и всё, что только попадается под руки, что было когда-то полностью моим, вскользь шепчу ещё извинения, которых всегда кажется недостаточно. — Я обнимаю, — спешу ответить, прижимаюсь ухом к животу, трусь, поднимаю такой же заплаканный и воспалённый взгляд. Он тихонько дёргает за волосы, видимо снова пытаясь проверить, не сон ли это, продолжает плакать и одновременно с этим тихо смеяться от абсурдности всей ситуации. Ноги от нервов перестают его держать, Митя опускается рядом, лезет ближе, ищет укрытие и находит его в моих объятиях. Он прячет взгляд, утыкаясь в плечо и всё ещё опасаясь реальности, а я шепчу-шепчу-шепчу, чтобы успокоить и его, и себя. — Я тебя люблю, слышишь? Я люблю, прости, — я извиняюсь за то, что сделал больно, он наверняка понимает всё и с пропущенными словами. Я говорю это много раз, чтобы в его памяти отложилась эта встреча. Я хочу, чтобы он спокойно выдохнул и наконец заснул, вместо того, чтобы выкуривать в моей футболке винстон целыми пачками. Я хочу, чтобы он дал мне ещё шанс. — Я не могу без тебя. Митя говорит тихо, на срыве, сжимает мою водолазку, ждёт, когда я отвечу. И я отвечаю много раз, потому что знаю, что роковое 18 декабря больше не повторится. Никогда.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.