ID работы: 10416770

Всё было во взгляде

Гет
NC-17
В процессе
186
автор
Размер:
планируется Макси, написано 725 страниц, 65 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
186 Нравится 173 Отзывы 67 В сборник Скачать

52. Две Луны.

Настройки текста
Примечания:
Если бы происходящее можно было описать словом, больше всего подошло «забвение». Застыло всё. Бесконечное море больше не подлежало своей волнующей силе, чехарда споров умолкла. Затих ветер. Погас огонь. Ночь стала белой, а день грозил стать мраком. Темнота теперь не убаюкивала, лишь придавала успокоение, какое редко появляется в тумане беспокойных бессонных мыслей. Кто-то спал, а кто-то созерцал неясное, новое и неожиданное — появление двух лун. Незнакомое явление, о котором не кричал ни один глашатый у рынка. Кому-то, в тихих теплых комнатах, вовсе, было не до пары божественных Селен. — Девочка, — огласила измученная роженица сквозь собственный испуг. Златые локоны сыпались на подушку, обнимая утихший стан. — Он был бы не рад такому исходу, — смахнула слезу, заглядывая в глаза новорождённой, — не признал бы свою кровь. Оставил, когда я обещала ему наследника, а теперь и подавно, — обижено отвернула голову в сторону окна, поджимая сухие губы. — То, что вы совершили — большая глупость, — равнодушно отрезал Амен. Он не утирал ее слез, не смотрел даже на ее лицо. Глядел на ребёнка, которого Салиха укутала в теплое одеяло. Не понимал той панихиды по ушедшему, что сейчас окутала тело Атике. В его мироздании не принято было скорбеть по людям, потерявшим его доверие и расположение. Он находил это идиотством, не меньше. Давно не болел особой привязанностью к живому, потому и не принимал бесконечных истерик о неприятном исходе незабываемой любви. Отвернулся к камину, дабы добавить дров. Смотря на тлеющие угли разгорался сам, но мирился с этим негодованием. Не любил утирать чьи-либо слезы, чаще находил это детскостью и слабостью. Видел самый простой исход. Искренне сожалел за последние годы лишь одному человеку. — Скоро грядёт нечто несправедливое. Как только окрепните, я посажу вас на корабль и отправлю в Египет, потому как желает этого Кеманкеш Паша, — потёр появившуюся на лбу морщину. — А ты? — Нет. Я останусь в городе. Нам более не по пути, Атике. Ты славно мне помогла, я ответил тебе тем же. — Как же… — Корай может считать нас семьей, но этого никогда не будет. В жизни случается разное, — оперся на угол камина и скрестил руки на груди, — я обещаю тебе, что позабочусь о вас. Моего жалования хватает, чтобы обеспечивать тебя и твою дочь. Но нет, прости. Подошёл попрощаться, надеясь, что ещё сможет увидеть хоть раз прекрасную и неизвестную никому госпожу, что была рождена в отнюдь не то время. Погладил младенческую щеку, что была нежнее любого драгоценного бархата. Поцеловал слегка курносый нос и только потом обратил внимание на ее мать. Дети забавляли, казались чистыми и непорочными. Не видел в них изъянов, проявляющихся со взрослением. — Ты не хочешь дать ей имя? — хрипло разнеслось по комнате. — Решай сама. Вероятно, что оно должно нести в себе смысл. Нечто, связанное с Луной, потому как ее рождение ужасно похоже на появление необыкновенного действия на небе. С этими словами он покинул спальню, утыкаясь спиной в хлипкую дверь. Затылком ударился об дерево и только сейчас смог спокойно набрать в грудь воздуха. Закрыв глаза, он стал просто дышать, наслаждаясь минутами свободы и тишины. Сегодня он сделал всё, что мог — был честным. И это ощущение так сильно пьянило, что ноги косились, руки не могли честно взять стакан со стола. Ему предстояла долгая дорога, в которой ложь станет ему ярким клеймом. Он ещё не раз наденет накидку из фальши, обернувшись в неё до головы. Но пока он просто выдыхает и закуривает люле, стараясь не наводить лишнего шума. Улыбается на одну сторону, понимая, что так сильно губило его эти годы, и что теперь этого камня нет над его головой. — Она не проживёт долго. Атике, — с кухни выходит старуха в запачканном фартуке. Она, словно ночной кошмар, — подбирается незаметно. Далеко не приятная фигура для Амена, но совершенно не чужая. — Я это и сам понял. Ее гнетут тоска и переживания. — Они никого не оставляют в покое. Я предполагаю, что ее много лет травили ради покорности и боязливости. И мы знаем чьих рук это дело. Я сама приняла этого ребёнка в мир. Я видела, как она росла и ступала по пути ошибок. Ты — единственная радость из всей тропы. Не покидай ее до кончины, будь добр. Пусть не люби, ей и не надобно этого; она и сама тебя не полюбит так, чтобы пропасть с тобой в неизвестных никому полях. Просто скоротай минуты ее болезни и закрой её глаза в последний путь. — Может и так. А пока мне надо идти. Мой дом, увы, не здесь. — Останься до рассвета. Я постелила тебе в дальней комнате. На кухне чай стынет. Пусть утром она не найдёт себя покинутой. — Может, останусь, — сдвинул брови и исчез. Чёрные птицы, вестники смерти, безмолвно совершали свой ежедневный ритуал. Кружили над рассыпчатыми крышами домов и кричали, когда могли поймать в свои лапы чужую душу. Тогда они опускались низко, присаживались у оконных решёток и ждали. Ждали чужого конца. Для воронов не было ценнее побрякушки, чем немощная оборванная жизнь. Любили они глядеть на муки, откликались на беспросветные слёзы. На часы застывали, чувствовали плеск воды от последнего омовения; проникали в дома, зазывали страдания. Но, быть может, просто желали помочь? Их никто не любил, прогонял. Каждый знал, что это отнюдь не оберег от печали. Это ее первый и главный вестник. Так было и вестибюле у двух лестниц, где с люстры капали бриллианты, обрамлённые пламенем свечей, в том неведомом забвении, когда голова невольно вскидывается к небу, а из уст вырывается обречённый выдох. Он сразу понял, что сердце его не обманывает. Птица запорхала за его обеспокоенным следом, наказывала торопиться. Перекладина детской колыбели была стиснута в озлобленной руке с выступающими венами. Шаги разносились громко, каблуки стучали, зубы дрожали. Неугомонный ворон казался бредом, выдумкой. Растаявший снег оставлял грязную полосу по всему пути. Ковры как некстати попадались под ноги, задерживая ход. Ворона билась в истеричном полёте, забывая, куда ей лежит путь. Завернула за угол, путая хозяина дома. Обнимала своим гоготом эхо коридоров, каркала безумно, будто безголосо. — Нет! — остановился, отпустил колыбельную, вскидывая голову к бесящийся кругом птице. — Прочь! Прочь! Отгонял руками, но застыл, корчась от незнакомой ранее боли, бьющей по вискам. Ненавистный привкус смерти доводил до тошноты, взывал к помощи, но бесполезно. Бился в собственном предчувствии, вкушая нежеланную потерю. Ненавидел то изнывающее противоборство внутри, которым проклинал происходящее вокруг. Желал увидеть Кесем в ее узнаваемой усталости, но никак не в агонии смерти. Столь им нежданной. Жадно глотал воздух, после хватился за голову и зарыдал. Вокруг мир показался каморкой, где он будет задушен голосом тоски. А во дворце стало невозможно тихо. Ворон, словно ехидно захохотав над ним, испарился в приоткрытом окне, улетая на зов двух лун. — Упущено, — сорвалось с его онемевших в ужасе губ. Он громко рассмеялся, рождая отражение голоса на десяток коридоров вперед. Его лицо казалось безумно серым, таким же, как цвет его теперешних волос. Он попустил в себе мысль, что всё когда-то станет прежним и точно знал, что от этой ночи не следует ожидать хоть одного хорошего известия. Но запечатлевая на своем лице соленую корку от недавних слез, клялся, что готов проклянуть собственного новорожденного ребенка, если он станет причиной столь скорой кончины его пламенного жасмина. Ненавистна была эта мысль, но так злобно тешилась на окраине затуманенного разума, что заставляла сжимать новый предмет мебели в тиски, лишь бы угомонить себя. Бренно теперь он тащился до спальни, где еще вчера надеялся, что всё разрешится наилучше. Хорошо помнил минувшую ночь, когда Кесем в страхе просила остаться у ее постели до наступления сонного умиротворения. Хорошо знал этот чистый взгляд, которым раньше обременялись любовные речи. Вчера глаз был особенно наивен, потому как оба понимали, какая боль вынуждает ее идти на уступки своим принципам. Кеманкеш не покидал покои до самого утра, где тосковал вместе с ней, под ее угрюмый шепот. Вдвоем им сильнее чувствовался подступавший хаос, холодом зимы забегавший в комнату. Госпожа стала честна в том разговоре, где постоянно твердила, что если бы была уверенна в своей грядущей смерти — забыла бы каждое слово, что оставила в его кабинете ночи назад. Ясно говорила про ссору, когда потеряла крылья, на которых летала в любви.       «Дней слишком мало прошло, — никогда не считала теперь недели или месяца за время, слишком уж нарочито длинным оно тогда казалось, — а вот-вот две луны перевалятся за горизонт. Мне страшно, — глаза отныне постоянно казались красными, взмокшими, — невозможно. Потому завтра ты должен забрать колыбель для дочери, — явственно стала уверенна, что родится непременно девочка, может, только из-за слов Корая, может, от позабытых разговоров под ночным светилом. — Когда покину тебя — не держи своё обещание, что уйдешь следом. Вырасти этого ребенка в той любви, которую он заслуживает. Пусть не знает, что мать ее не могла полюбить до последних дней. Когда подрастет — покажи ей персиковое дерево. Пусть похоронят меня там, до того огородив. Кораю дай образование, его ум не должен пропасть, даже если мой старший сын пожелает изничтожить всё, что останется после меня. Но дочь — пусть будет твоим последним секретом. О ней никогда не должен узнать Мурад. Я наказываю, — схватилась за его измученное лицо, впервые за долгое время так чётко для себя самой касаясь любимого человека, — она не должна, не должна стать его орудием злости, никогда, — хватка ослабела, а руки задрожали, но не желали отрываться от поседевшей бороды. Он целовал ладони, наконец-то обращенные к нему, внезапно осознавая, что тяжесть кистей сменилась на мягкость губ, которые целовали прощавшись. Кеманкеш понял, что с рассветом она не пожелает его видеть и поручит успеть только к следующей ночи, дабы последний раз взглянуть в те глаза, что несомненно всё ещё любят ее. Сейчас прикажет молчать, дабы не пришлось терпеть эту обидную для гордости правду. — Я столько раз думала, что умру, но никогда не погибала. Похоже, что настало время, — ее обнимало успокоение, которое цвело в руках мужа. Даже если она ошибалась в тот момент, то знала, что единственный человек, кому может доверить свою смерть — лежит напротив не имея и глухой возможности возразить.» В спальне раздался детский вопль, тяжко прорывающийся через каменные стены. Ворон сел на крышу и стал выжидать. Упрямо глядел в окно напротив, обожествляя свою тень в освещенной лунами опочивальне. Дверь скрипнула. Здесь мужчину тоже встретила темнота, та, которую встречал однажды ещё в ТопКапы. Это зыбкое чувство страха в пустой комнате. Когда в темени не знаешь, что ожидать. — Кёсем? — пятнисто разнесется по всему первому этажу. Но ни справа, ни слева не будет ответа. Дверь в сад теперь закрыта, как и выход на лестницу. Все теперь переменилось. Ни одной как прежде распахнутой двери, всё увешено замками, затянуто тяжелыми щеколдами. А между всем гуляет нелепый свист, в котором никак не находится женского голоса: ни который звучит тверже обычного, ни который теряется в сумбурных фразах собственного несовладания. — Черт! — быстро понёссется по ступеням, вбегая наверх, но остановится, не слыша теперь плача или сердобольного крика. Не потянется даже мерзкий скрип. Только спустя минуты слыша, как в таз выжимаются тряпки, поймет, что грядущая правда стала больной сердцу явью… Люлька из рук вновь была оставлена на ненавистном полу, уходящим из-под ног, когда в спальне он застал ярчайший лунный свет, от которого прежде были закрыты окна. У самых дверей балкона скрючилась Байкуш, обтирая руки в холодной воде. На кровати, не избегая своего измученного вида, лежала Кёсем, накрытая тёплым одеялом. Под ним она придерживала нечто крошечное, едва заметное своим сопением. Видел её такой испугавшейся, будто испытала это впервые. Глаза торопились рассмотреть, но вместе с тем боялись, губы поджимались и дрожали в недоумении. Она обливалась собственным потом, который блестел на самом белом свету. Боль обдавала тело, неведомо сильным жаром припадая к кистям, силилась подарить ощущение жизни, с которым здесь все давно распрощались. — Девочка, Кеманкеш, — сжимается от этих слов и раздаётся слезами, которых не лила даже минуты назад, корчась в тяжких потугах, — я родила девочку. Живую. Наконец переплетается с его ошеломлённым взглядом и приоткрывает завесу одеяла. И все те прощальные слова не оправдываются, те горести забываются. Сморщенное синеватое лицо, прикреплённое к огромной голове, закрытой большеватым чепчиком, связанным Салихой совсем недавно. Угрюмое выражение девочки совсем не похоже на живое, ее будто забрали в вечный сон, нежели в первый младенческий дрем. Там, под одеялом, под женской сорочкой, у тёплого материнского тела — ей лучше всего. Она так мала, что на торчащей хрустальной руке видно все жилы, пальцами можно нащупать все ее рёбра. Ногтей будто нет, а цвет кожи кажется тусклым. Этот ребёнок не должен был рождаться таковым, не должен был появляться на свет так скоро, но словно нитями судьбы его имя было переплетено с двоякой луной. И когда время этого деяния подошло, пришел и он. — Рано, Аллах, как же рано, — подходит ближе, пошатываясь в изумлении. Боится. До жути страшится, что обе эти жизни так теперь не, что к ним нельзя и прикоснуться. Присаживаясь рядом, тянется сначала к младенцу, но рука так дрожит, что глядит в глаза Кесем. Те необыкновенные, отражающие в себе свет двух лун, переливающиеся на нем от глубочайше-бирюзового к усталому изумрудному. Хватается за женскую кисть, желая почувствовать теплоту тела, обвивает себя запахом обожаемого жасмина, смешанного с так редко появляющимся мягким запахом молока. Ластится у ее выпревшей измученной кожи, милуется, поверить не может в то, насколько сильно перед ней виноват. Женщина лишь излучает страдальческую улыбку, сама желая простить, и подступиться к той радости, какая сейчас одурманила мужа. — Я люблю тебя, — шепотом роняют его губы, а карие глаза вторят, поднимаясь в ее взгляде все выше. Ласково его уста целуют лоб, касаются щек и носа, собирая выступившие слезы. Пальцы, все в том же мандраже, убирают рассыпавшиеся серебрянные волосы, упавшие на одну сторону лица. — Я никогда не смогу тебя оставить. — Твоей любви хватит на нас двоих? — спрашивает его без укора. Она точно знает — этого чувства всегда будет предостаточно, но хочет верить, что он в любую минуту будет готов отдать ей горсть взаимности, с которой все дни пытался подступиться вновь. Кеманкеш в ответ касается ее ссохшихся губ, отвечая своими глазами на все ее просьбы. У него так мало храбрости, чтобы опустить их и взглянуть на чадо, что так мало любил до сего момента. Фаланги не унимаются, но желают как можно трепетней огладить худощавую спину дочери. — Какая же ты маленькая, — поправляет шапочку с тонкими темными волосами. Девочка приоткрывает рот, заметно зевая, — Аллахом клянусь, что ты им мне дарована. Кисть, которая едва цепляется за палец, покрывается первым отцовским поцелуем. Большие глаза открываются и показываются своей глубиной голубого цвета. Луны отражаются в зрачках. — Они твои, Кёсем, — головой припадает к ее телу, не смея говорить что-то от своего преисполненного чувства. — Если бы я мог, отдал бы все, чтобы прийти на часы раньше, как пёс бы скулил под дверью, если бы ты бастовала. Аллахом клянусь, только прости меня за это. Пальцы приросли к его волосам. Она уже не обижалась, чтобы сейчас его прощать. Обида будто утихала на время, покинула стены этой комнаты, улетела, как ворон. И для них сейчас это стало самым верным выходом. Даже если дни спустя они снова станут похожи на сцепившихся в схватке, будут бросаться звонкими словами, не сумев разделить чашу любви на двоих; сейчас познают превосходство добрых мечт, которых так не хватало. Стараются верить, что смогут всё оставить в давно увядших садах и грядущей весной жасмин не будет противен своим назойливым ароматом. — Ты сегодня самый счастливый человек, бей, — до них даже не добегает это высказывание. Байкуш подняла таз, бросила туда грязные простыни и ушла, не заслужив благодарности. Вода разлилась по полу, а железка закрутилась по ступеням. Не сумев перебороть себя, девушка тихо завыла у перил, чувствуя себя прибитой пташкой. Даже попытка гордо поднять голову была ничтожна, когда ее изнутри разрывало острое любовное чувство. Удивительно, но и сейчас ей желалось, чтобы ее любили так же, целовали за каждый малейший повод, возносили к небесам. Вместо любви она получала только рассказы о ней, видя, как ее бей безустанно поклоняется той, чьё чадо не проживет долго. Слыша, как он смеётся, наблюдая за долгожданной дочерью. И невдомек, что любая другая, подарившая ему такое же счастье, никогда не сравняется с Кёсем. Пусть даже сейчас их век не долог, пусть они радуются чудом явившемуся ребенку и не благодарят его спасительницу. В той комнате, где поднимаются среди зимы две луны; в той, где нет печали и мысли о другом. В той комнате лежат двое счастливейших людей, обнятых постоянной радостью, которая еле издаёт звуки, глазами неосознанно глядя на свет. Распустив все одежды, оставшись только в рубахе, он перекладывает мокрое младенческое тело к себе на грудь, меньше всего в это веря. Кёсем прикладывается к озябшему плечу и прикрывает глаза. — Засыпай мой лунный свет, только так я вижу твое смелое лицо спокойным. — Когда она родилась, свет стал ярче. Я увидела, что наш сын не врал: точно в середину зимы взошли две луны, как чудо, в которое мы не верили. — Нурай — наш бесконечный лунный свет. — Я так долго не могла ее полюбить, противилась. Я боялась ее, не хотела измучать нас очередной потерей, потому выбрала вручить ее судьбу в руки Аллаха. Казалось, что это лучшее решение для всех. Мне не хотелось ее увидеть, узнать какими откажутся ее глаза, найти в них твое отражение. А сейчас я гляжу в ее веки и не могу дождаться, пока они разомкнутся, только бы убедиться, что она точно похожа на меня. — Я тогда загадал желание: странное, несбыточное, глупое. Смотрел на звезды, но не желал тебе столь сильных страданий. Я хотел лишь увидеть ребенка с твоими глазами, чтобы знать, что в мире будет еще один столь необычайный взгляд, которому нельзя не поддаться. Эти глаза невозможно возненавидеть, разлюбить или вовсе забыть. Я хотел знать, что когда-то кто-то будет осчастливлен, как я — наблюдать эти сапфиры, как звезды в ясном небе. Прости меня. — Она так скоро пришла ко мне, я боялась не застать тебя больше, не поцеловать Корая, хоть и знала, что рожу непременно в грядущие дни. — Всё в прошлом, всё. Уже утром я его приведу, пусть спит сейчас. Впервые за последний год они оба облегченно выдохнули. На сердце больше не покоилось ран, которые они скрывали друг от друга. На его груди засыпало смирение, подаренное за гнусную силу быть достаточно храбрым для самосуда. Пусть он винил себя, что так яростно желал застать здесь только Кесем, бесконечно извинялся за грубые мысли, держащиеся за его голову. Но уже столь сильно любил этого ребенка, что не мог представить, как следующим утром придется отдать обратно в материнские руки. И лишь гогот ворон оставался вдалеке, напоминая, что они всё ещё голодны. Звук их хлопающих крыльев улетал к ТопКапы, где присаживаясь на хлипкую руку Султана, они обретают иной смысл. Становятся последними друзьями. Мурад прекрасно знает, отчего они ластятся к его кистям, но все равно доверяет им. — Ну что, друзья? Были там? По глазам вижу, что были. И как она? В ответ не послышалось ничего. Краски неба становились темнее, а рассвет будто и не думал приближаться вслед за часами. Оперение птиц распушилось, а Султан взглянул на них иначе. Закусил губу и стал беренно рассуждать. — Если бы вы знали, какую ничтожную глупость я сотворил, вы бы не сидели у меня на руках. Я не смог посмотреть в глаза брата, когда его провели мимо меня, отвернулся и зажмурился так надолго, что едва ли не провалился в сон. Мне мерещились два детских голоса, будто один из них принадлежал моему детству. Я не мог себе позволить посмотреть тому времени в глаза, потому как это будет означать, что мой разум совсем одурманен. Я вспомнил, как сидел с братьями там же, куда отправил Корая. И моя мать непременно это вспомнит. Уже с минуты на минуту она ворвется в мои покои и закричит своим разрывающим мое сердце воплем. Упадет в ноги, станет молить, а тенью за ней осядет Кеманкеш, весь седой от ужаса. Знаю, так и будет. Она проклинет меня, отречется в последний раз, когда я оставлю свое решение твердым. Я обреку себя на агонию, когда не приведу за собой никого, кто займет мой престол. Ни Ибрагима, ни даже Корая, которого она решила выдать за моего сына, — усмехнулся. — Какая ничтожная глупость — считать, что ей сойдет всё с рук. До какой степени надо потерять разум, чтобы усадить на трон маленького ребенка, имеющего отношения к династии османов ровно столько же, как у бабочек родства с совами, — птицы раскричались. Им стали надоедать все занудные разговоры, хотелось зрелищ, но они все еще кружили вокруг своего властелина, важно пытаясь распознать свои грядущие действия. — Я допустил, искренне допустил, что она приняла в свой дом чужого, потому как ее голова, будь на плечах, никогда бы не вразумила такой глупости. Я дал приказ — найти в том имении того, кто точно подходит под описание данного чада. И удивительно! Изумительно! В своей последней муке я услышал голос моего младшего брата. Я кривил лицом, не хотел смотреть в его лицо, чтобы не знать, как могу низко пасть. — одна из ворон закаркала, будто она — печаль, ходящая по городу, по узким мыслям каждого, кто повстречается. — Невозможно! Вскрик раздался вдали, полетел с крылатыми друзьями дальше. Они были такими же темными и гнилыми изнутри, как душа хозяина. Цепкие лапы уселись на жердь у окон Кафеса. Чувствуя, как повелитель обрастал чувствами, когда в зимней глуши раздался восклик: «Отец, папочка! Как я рада! Ты пришёл!». То кричала маленькая Султанша Кая, разбуженная нелепым чувством облегчения. Спутанные волосы разлетались в ее уверенных бегах в отцовские объятия. Глаза светились. Девчушка видела только, как трепетает его сердце, не знала той боли, которая его питает. Не понимала, отчего он выглядит столь плохо и как печалит мысль, что в собственный город он пробирался вором. А украл он самое дорогое — честность, которая, впрочем, ему не понадобиться больше ни в один оставшийся миг. Он окончательно одурел. И видели это даже вороны, может, потому затягивали встречи с ним — он умалишенный, каким еще жить и жить. Даже если наказано ему другое. Птицам не хотелось забирать его естество. Потому как нутро этого человека было уже трудно найти и различить, а силе всё еще легко поддаться. Ненарочно они оттягивали его кончину, мучая в зыбкости, неравновесии жизни. Намного занятнее было молча наблюдать за молодыми, храбрыми биографиями. За теми, что плачут, рыдают навзрыд, отчаянно бьются об двери и умоляют. Или хотя бы за теми, кто мирно принимает свою судьбу, не стараясь напоследок оставить за собой потешный след своего никчемного существования. — Шехзаде Ибрагим? — наконец хоть одна дверь раскрылась в этой неизвестной темнице. Заплаканное лицо показалось под светом двух лун, кудри неприятно падали на глаза, мучали мокрые веки своими невероятно острыми концами. Детский кафтан был изорван, соболиный мех едва держался на воротнике с вышитым узором. Шехзаде же более не напоминал себя: обрюзгший, отрастивший себе жидкую бороду, он щурил глаза в темноту и нисколько не был удивлен. Знал, что к нему придут, да и знал кто это будет. Слышал детский плач за десятком дверей, жалкие неосознанные крики и просьбы. — Понравилось быть Шехзаде? — с ухмылкой спросил и поднялся на встречу. Падишах до этого в красках рассказал, что случилось в Стамбуле во время взятия Багдада. Со скопищем ненависти ко всему миру, с знанием боли предательства. — Помнишь брата Касыма? Он был задушен из-за своего титула. Жизнью расплатился за свою кровь. А ты? В тебе даже нет и капли ее. Но ты поплатишься за мечты матери. Губы ребенка поджались. Он еще не знал такой ненависти к себе. Желчные глаза Ибрагима сузились и стали приближаться в темноте. Он, как бездумное животное, настоящий хищник, стал подбираться ближе и все вопрошал, заставлял вжаться в стену и в испуге протянуть единственное, чем можно было бы защититься. Мех. — Ты наверное замерз, брат, — отдал жалкий воротник, размером с манжет взрослого кафтана, — погрей хотя бы руки. Маленькая ладонь потянулась до щетинистой щеки. Смотря в глаза своему страху, Корай погладил кожу старшего брата, когда тот ослабил поток своих гнусных высказываний. — Ты безумен, брат. Раньше ты таким не был. Это две луны сделали с тобой? — Ибрагим потерялся, пытаясь скрыть дрожь своих кистей в детском оторванном воротнике, грузом тела упал на пол, желая найти хоть один бесстрашный угол. — Ну не плачь, даже я стал спокоен, а ты тем более. Пожалуйста. Взгляд мальчика был настолько добрым и жалостливым, что безустанное чувство страха перестало блуждать по комнате, а пугающие тени на ночном свету замерли. Мерзкое чувство забвения. — Хочешь я тебе кое-что расскажу, брат? Но только по большому секрету! — ребенок был искренне сердечен и чуток, потому быстро забывал обиды и печали. Громкие крики не выдавливали из него жестоких слез, а мерзкие слова взрослых не воспринимались иначе, как ложь. Он не знал злого отношения к себе, никогда не испытывал грубости или отречения. Потому никогда не отвечал враждой в ответ. — Со мной есть здесь мальчик. Он настоящий Шехзаде, сын султана Мурада. Отец мне рассказал намного позже, но его увезли из Стамбула в день его рождения, когда тот был совсем мал. А вернули только, когда Падишах сильно заболел. Он должен стать следующим правителем, а никак не я! Я же не гожусь для такого — не знаю счета больше сотни, читаю очень скудно. А он! Он настоящий лев! Ему нет и шести, а пишет лучше меня! — по-доброму восхищался, хоть и понимал плачевность обстановки. Погладил русые волосы брата, желая успокоить, как умел, по-детски. А глаза Ибрагима стали зацветать, напоминать материнские божественно-светлые. Он знал, что вранье — не туз Корая. Мальчик ужасно конфузился, когда приходилось становиться лгуном. — А мать его краса Фариде… — констатировал наконец очевидное ему, но совершенно непонятное младшему брату. — Правда? А он может ее увидеть? — удивленно открыл рот, собираясь уже бежать на другую сторону Кафеса и будить друга по несчастью, парадоксально спокойно принявшему всю тщетность попыток найти выход из непонятного темени. — Увы. В тот день, когда родился твой друг — в воспоминаниях осталось немало людей. Фариде — одна из них. Я думаю, что теперь она стала прекрасной птицей. — Совой? — Нет, брат, прекраснее, чайкой. Вдруг лицо ребенка исказилось и стало источать неведомый страх. — А мы тоже теперь станем птицами? — вдруг хныча и теряя рассудительность, спросил. — Боюсь, что для того нас сюда и привел брат Мурад. Такова судьба каждого, кого нарекли наследником. — Я видел Касыма. Он был совсем белым, как холодный мрамор, а на шее яркий след. Мы станем такими же? Ибрагим честно кивнул в ответ и прижал брата сильнее к себе. Ворон подсел на решетку, но даже не посмотрел в их сторону. Птице интереснее две луны: их магическая сущность, призывающая желание отречься от собственной цели и не пытать души невинных. Под детский плач крылья захлопали в очередном отдалении. Вороны более не появятся в этом краю, пока не придет день великой скорби. Небо тогда вновь заволочится, а бесшумные сейчас волны Босфора завоют громче прежнего. — Я думаю у тебя будут красивые крылья, — успокоившись, закрутился в мягких объятиях, — вряд ли ты станешь хищной птицей. Но у того тоже есть свои шансы. А может, что удастся нам остаться людьми. Тогда кто-то из вас непременно станет султаном. Пообещай мне, что будешь помнить про этот день, и если станешь опять сомневаться во мне — выбросишь эту дурь из своей головы. — Ты говоришь как Валиде, — глупо улыбнулся. — Обещаю. Сквозняк гулял по бесконечной тюрьме для Шехзаде. Руки коченели. Каждый скрип половиц вызывал несбыточный ужас, какого никто из них не знал ранее. Алиш подрагивал в усталом сне и теперь был переложен на колени своего незнакомого дяди. А Корай от страха всё не умолкал, показывая в холодном окне сотни звезд. Рассказывал про каждую, которую мог развидеть. Иногда приходилось приврать. Но его самого успокаивала эта глупая сказка. Наконец и две луны стали уходить. Сначала пропала одна, та что еле виднелась под конец ночи. Затем и вторая, что каждую темень являлась ярким светилом. — Я не пропустил, — с руками улегшись на подоконник, устало зевнул, — жаль, что родители пропустили. Корай задремал вслед за Алишем. Ибрагим лишь бренно гладил его кудри, окунаясь с головой в воспоминания о прежних долгих днях заточения. В комнате безустанно виднелись тени воронов. Под утро он потеряет осадок рассудка и потеряет счет, сколько раз разглядывал на полках книжных шкафов пророческих пернатых. Глаз станет дергаться, а руками овладеет бесконечный тремор. Голова станет раскалываться от безумного голоса в голове. В навесном замке заскрипит ключ и под светило факела в проеме покажется фигура Мурада. Клюка в его руке будет упрямо напоминать янычарскую саблю. — Прячьтесь! — закричит Шехзаде, а сам пойдет навстречу своему безумию.

***

— Байкуш, ну же, птичка! Проснись! — Амен будто был одурманен. Кричал на весь дом. Глаза его стали полны переживаний. Он нашел ее в своей каморке, когда вернулся на утро. Девушка выглядела крайне измотанно: веки опухли от слез, косы расплелись и потеряли ленты, которые их держали; платье запачкалось в крови и наполовину распустилось. По-видимому, она не смогла его снять с себя, даже когда бурлящие внутри чувства покинули ее. Проснувшись, заметила ошалевший взгляд и тут же поняла свою ошибку. — Я пришла к тебе, хотела согласиться на твое предложение, но, увы, — пожала плечами и сомкнула губы в ехидной улыбке, — тебя тут уже не было. Молодую кожу щеки огрело тяжестью. Девушка завопила и широко раскрыла глаза. — Дура, — встряхивая кисть, прошипел. — где ты была сегодня ночью? — затормошил ее за плечи, пытаясь разглядеть в ее глазах хоть что-то, отдающее трезвостью ума. — Дети пропали! Вдруг ее осенило. Она подорвалась с кровати, и побежала прочь, надеясь найти их в комнате Алиша. Следом забежала в опочивальню Корая. Пролетела мимо кухни, прачечной, комнаты занятий и нигде не могла найти и следа присутствия. Тень Амена настигла ее во флигеле прислуги, у входа в верхний сад. — Я уложила их спать, а следом направилась к Султанше. Я… я не могла ее оставить, — схватилась за голову, бегая взглядом по кружащемуся под босыми ногами полу, — Они легли раньше обычного, сами попросились, я подумала, что захворали, пошла к Салихе, взять травы, но ее там не было, — стала чувствовать себя виноватой, — подумала, что она у Султанши, нет, — подняла взгляд на Амена и схватилась за его кисти. — Я спросил у каждого в доме — их не видели. — Две Луны! Вчера были две Луны! Корай не мог их пропустить, непременно бы пошел смотреть на них с купальни! Какой ужас! — закрыла рот руками. — Нет их там. Я смотрел. Что вчера случилось, скажи мне. Он смотрел ей в упор, терзал. Знал, что не просто так она прорыдала всю его подушку. — Султанша, она… — Не тяни, Байкуш! Руки его напрягались, стали сильнее стягивать костлявые запястья. Его вновь посетила тревожная мысль, которая давно захаживала в гости от тоски. Зубы оскалились. — Ночью она родила девочку. Бей подоспел к самому концу, но привести сына не просил. — Надейся, чтобы они оба были там. Молись. Иначе я сам тебя задушу, отродье. Его тяжелые шаги разнеслись далеко за приделами флигеля. Тихо приоткрыв дверь за лестницей, позволил себе украдкой, как вор, подслушать чужой разговор. — Была бы такой красивой. Моя девочка, — голос султанши звучал еле слышимо, прорывался сквозь болезненный собственный плач. Она укачивала спящее тело на своих руках. Тело не издавало ни единого звука. Детское лицо было покрыто мокрым соленым осадком чужих слез. Нурай видела свой первый и навсегда единственный сон. Безумно холодная, мраморная, она укачивалась в теплых руках матери и никак не могла проснуться. Кеманкеш стоял отвернувшись, у зеркала, и видел в него ненавистную себе картину. Кесем, как одержимая, качала мертвое детское тело, подаваясь то назад, то вперед. Лица было не видно, на него спадали две яркие серебрянные пряди. Мужчина закрыл лицо руками и понимал свое оцепенение. Теперь казалось, что всё происходящее «до» — вымысел. Не было тех минут ошеломляющей радости, когда в покоях впервые раздалось новое имя. — Дочка, Нурай, мой лунный свет, — женщина отчаянно пыталась разбудить. Вороны закаркали в пейзаже темного солнца. — Кесем, родная, отдай её мне, отдохни, — поборов себя, присел на край кровати и протянул свои кисти, — я обязательно ее разбужу. Он вновь увидел безжизненные очи, что не знаю никакого смысла. Раскрасневшиеся, они смотрели прямо на него, исподлобья, борясь с правдой в спокойных карих. Передав ребенка, уткнулась макушкой в мужскую грудь и замотала в отчаянии. Всё понимала. — Она умерла. Не разбудишь, Кеманкеш, — схватилась за предплечья. Их мечтательное утро погрузилось во мрак. На месте крыльев Султанши вырос очередной шрам. Их вновь оборвали, даже не дав насладиться полетом. Теперь кажется, что мира стало мало, чтобы уместить вину, что помещается в их сердцах. Надежды на ясный свет потухли. Взгляд был направлен в съедающую темноту, в которой находились только сотни оправданий своих поступков. — Умерла. По дому гулял кошмарный детский крик, находивший отражение в каждой чаше, раздававшийся иллюзией. И чем крепче кисти вновь сплетались в замок, тем страшнее становилось появлявшееся молчание. Их глаза умоляли, чтобы забыть последние дни, а сердца твердили, что такого не случится — ни вместе, ни порознь. А фаланги всё сцеплялись, глуша любую мерзкую мысль разлуки. Внезапно в огромном доме их стало двое.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.