ID работы: 10530348

А потом вернулся Цзянь

Слэш
NC-17
Завершён
408
автор
Kuro-tsuki бета
Размер:
205 страниц, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
408 Нравится 490 Отзывы 140 В сборник Скачать

Банановое мороженое

Настройки текста
Примечания:
В дверь кто-то усиленно колотит не переставая. У Шаня этот гул в перепонках распирающим давлением отдается. Стоило Тяню только выйти, как он что-то забыл. Как всегда. Шань улыбается этой мысли. Он всегда что-то забывает. Ключи от машины. Папку с документами. Свой утренний кофе, который пьет только потому, что Шань его сделал для него. Шань поднимается на ноги, которые всё ещё налиты свинцовой тяжестью. Шлёпает до коридора голыми пятками и даже не думает смотреть в глазок. Отпирает дверь, а ее тянут на себя с силой, что заставляет Шаня напрячься. Дверь грохочет о подъездную стену, до дрожи целых этажей, а в проёме стоит Цзянь. Растрёпанный весь, дышит громко, грубо одергивает воротник. Улыбка тут же оплывает с лица Шаня замешательством. У Цзяня бровь подбита, тонкая дорожка крови струится по щеке, блестит в желтоватом свете коридорного освещения. У Цзяня нижняя губа в кровь искусана. У Цзяня глаза злые и от них холодом веет. Радужка сейчас ничерта не песочная, она острыми льдинами поросла. Азотом жидким окатывает с ног до головы, когда он на Шаня смотрит и криво улыбается: — Пустишь? Шань отступает от него несколько шагов, хмурится, когда Цзянь уже более спокойно дверь за собой запирает и сгибается, чтобы обувь снять. Обычные такие кеды. Белые. С кляксами крови. У Шаня ладони непроизвольно в кулаки сжимаются, а в голове мысль одна речитативом: найти-обезвредить-шеи-свернуть. Только кому там шеи сворачивать, когда Цзянь и сам в одно движение сделать это может. Шань уже куртку неаккуратно на себя накидывает, цепляет ногами домашние тапочки, перескакивает мимо Цзяня, а тот его за руку хватает: — Я сам нарвался. Их там уже нет. — в его голосе железная, тотальная уверенность, о которую все надежды разбиваются. Шань стопорится. От подъезда несёт сыростью и дождем, который древесину вымочил. Пара капель крови перед порогом тёмно-красным застыли, и запах ржавчины клинится в сырость. У него там в коридоре Цзянь весь в крови, а он собрался куда-то нестись. Невесть на кого. И Цзяня одного оставить. Ещё один побег. Шань головой взмахивает, точно вытрясти из неё лишнее пытается, и делает шаг назад. Возвращается. Цзянь сидит на полу, прижавшись к стене, за ребра придерживается, дышит загнанно. Цзянь сейчас выглядит как человек, погрязший в безысходности. Как человек, который о стальную стену кулаки так долго разбивал, что давно позабыл, что рядом дверь есть. И дверь эта на выход. От стены подальше. От его цели подальше. От мечты его, за которой он как псина наученная бегал, которая только этот запах запомнила и всё за-ним-за-ним-за-ним. — Цзянь. Их на том месте уже нет? Или их вообще нет? — уточняет Шань, потому что он помнит. Помнит, что Цзянь умеет в переломы без синяков. Что стойка у него как у профессионала. Что руки у него жилистые и сильные. Что пресс у него литой, который Шань увидел, когда рано утром застал его за упражнениями. Что Цзянь на том конце света побывал и что с ним там делали. В кого превратить пытались. В кого превратили в конечном счёте. — На том месте. Их на скорой увезли. Я по-твоему похож на убийцу? — Цзянь вверх голову запрокидывает и улыбается криво. Это не его улыбка. Кого угодно, только не Цзяня. Цзянь — солнце. Цзянь только солнечные, лучистые улыбки людям дарит. А это… А это пиздец. Шань чувствует, как к глотке подкатывает колючая кислая желчь, которую тут же выблевать хочется, вместе с этой улыбкой Цзяня. С этой потускневшей до монохрома ломкой линией губ. С этим болезненным изломом уголков губ, которые стремятся опуститься ниже, а Цзянь стремится скатиться в настоящую истерику. Но Цзянь улыбается рубленно, через боль. Плещет отчаянием в глазах, где застыли вековые льдины вместо привычного теплого песочного цвета. По его щеке ещё всё ещё скатывается струйка, которая до подбородка опустилась и медленно по капле опадает на паркет. Цзянь рушится в его квартире. Цзянь пришел к нему, чтобы подохнуть. К нему, к Шаню. Хотя в такие моменты приползал к Чжэнси. У Шаня кровь в жилах стынет в очередной раз за вечер. За несколько этих ёбаных дней, которые только и смогли, что сломать его окончательно и подарить призрачную надежду: я обещаю, что вернусь, Шань. Шань в обещания особо не верит. Это просто слова, которые ты произносишь. Это просто слова, которые ты можешь забыть. Это просто слова, которые могут перевернуть с ног на голову чужой мир и построить замки из песка. Высокие. Красивые. А потом смыть их волной полной горечи океана, оставляя после себя разруху и соль. Вот что такое обещания. — Ты похож на безумца. А безумцы иногда убивают. — Шань выдыхает, избавляется от тапочек, в которых порывался бежать и драться за Цзяня. Защищать того, кто ему дорог. Но тот, кто ему дорог, наверняка сам подставлялся под удары, судя по этому состоянию. Цзянь бы с лёгкостью уклонился от прямого удара в лицо, от сечки в бровь. Цзянь просто хотел почувствовать себя живым. До Шаня доходит тягуче-медленно: Цзянь это специально. И пришел он именно к Шаню раны зализывать. А может, ещё и поговорить. Шань присаживается перед ним на корточки, с плеч куртка падает на пол, а Цзянь все так же улыбается, точно его лицевые мышцы судорогой неконтролируемо свело. Шань хмурится, аккуратно к нему тянется руками, помогает большими пальцами опустить уголки рта, и Цзянь хрипло, почти со свистом выдыхает. Опускает глаза и дышит. А пахнет ведь тут землёй могильной, которую Шань на берцах с кладбища притащил. Нельзя Цзяню этот запах в себя вдыхать. Шань его к себе прижимает как ребенка. Как того, кто во спасении очень нуждается. И он нуждается — сразу это видно. К Шаню льнёт, как будто тепло веками не чувствовал. Крепко за шею его обхватывая, утыкается носом в плечо и всхлипывает. Нет, не плачет. Просто всхлипывает. На улице ведь ещё холодно. А в квартире тепло — вот и всхлипывает. Цзянь хоть и не маленький, но поднять его легко оказывается, ухватить его за талию и дотащить до ванной, чтобы кровь смыть. Чтобы день этот с него смыть. И запах могильной земли перебить мылом с отдушкой алоэ. Шань ставит его на ноги около раковины и Цзянь покорно стоит, опустив голову. Выворачивает кран, воду настраивает — не очень холодную, чтобы прохладной была. Руки свои вспенивает и шипит от боли: ладонь ведь всю ногтями исцарапал. Да и черт с ней. Кивает Цзяню: подойди. И тот подходит без лишних слов, склоняется, руки тоже моет, а Шань с его лица бережно струи крови смывает. Его щека слегка колючей кажется, как и он сам. Но Цзянь всегда мягким был. Всегда до одури чистым и светлым. Шань пока не спрашивает что с ним произошло. Не время сейчас. Главное — его в порядок привести. Главное — себя в порядок привести и умерить светлячков за ребрами, которые надеждой сердце глупое облепляют: он обещал вернуться. У Цзяня с волос капли стекают, мешаются розовым с кровью, которая пока не останавливается. Он бредёт до спальни, саданув плечом шкаф, отшатывается по инерции, но боли словно бы и вовсе не чувствует. Кожа у него бледная, тонкая — синяк там наверняка останется. Доходит до кровати и опускается на пол. Шань уже тянется к выключателю, чтобы свет включить, как Цзянь требовательно поднимает руку: не стоит. Шань лишь плечами пожимает и садится рядом. Темнота так темнота. Вдвоем так вдвоём. Цзянь роется во внутреннем кармане куртки, доставая небольшую бутылку, крутит ее в руках, а потом словно бы вспоминает, что он не один находится. — На счёт безумца ты прав. Смотри, что у меня есть! — говорит он наигранно весело и плескает жидкость в бутылке зелёную. А в веселье сочится тонна неугомонной безнадёги. Кто-то и не заметил бы. Но Шань не кто-то. Шань его слишком долго знает. Даже того, который с того края самим собой вернулся — знает. Шань видит, как Цзянь уже почти наизнанку, почти комья крови отхаркивать готов, но всё равно улыбаться пытается. Из образа тонкого-звонкого не выходит старательно. Держится за него, как утопающий за кусок древесины, в которой заноз и гвоздей ржавых много. Ранится, режется, плоть рассекает и всё равно — держится. Только глаза его выдают. Колючие. Холодные. И больные. Больные кем-то для него очень важным. Больные тем, кто может не его выбрать. Больные любовью сквозь года пронесённой. Неугасающей ни на миг. Безнадёжной любовью. Почти безответной. Почти уже умершей. Там агония предсмертная, там хрипы нечеловеческие. Там любовь умирает. А любовью этой Цзянь жил. Значит и Цзянь вслед за ней… Угасает он. Нет в нём светлячков и внутреннего света. Ничего в нём кроме пустоты и разрухи нет. Он сидит как ребенок на истресканных плитах могильных, он в земле копошится, пытаясь ее достать. По груди уже мертвой дать кулаком и заорать во все горло, связки срывая: живи — ты должна! Ты обязана! Я тебя сколько в себе носил! А ты умерла! Так нечестно…нечестно… Шаню смотреть на это так больно. У самого круги перед глазами черными дырами расплываются. Сам он в такой ситуации был, а сейчас ему надежду вручили. И не верит Шань ни в какую надежду. Она лишь иллюзия, которая стеклами внутрь. Которая осколками точечно в жизненно важные органы впивается, разрывает их заточенным остриём, кровью заставляет истекать. И умирать заставляет медленно. И сколько ты ни старайся — осколки эти не вынуть. Они ведь как воспоминания. Их только амнезией крыть. Амнезии на осколках нет. Есть только пластыри. И всех пластырей мира не хватит на одну лишь ссадину. Сверху-то перекроет. А внутри болеть никогда не перестанет. И при каждом неосторожном движении — о себе режущей напоминать будет. Шань сглатывает шумно, носом шмыгает и смотрит на бутылку, которую Цзянь в руках вертит. А у того самого взгляд стеклянный. У Цзяня во взгляде пепелище после пожара страшного. В пепелище том не выжил никто. Пепелище то — лучезарным улыбкам Цзяня могилой стало. Оно под собой всё хорошее похоронило, забило глотку угарным газом и пеплом. Забило лёгкие черной гарью. Забрало с собой глаза песочные, счастливые, оставляя после себя глазницы черные и пустые. И после себя оставило тлен и истлевшие остатки его собственного прекрасного мира. — Чё это? — Шань спрашивает, перехватывая бутылку, осматривает ее. А она без этикетки даже. Сразу понятно, что паль. Сразу понятно, что Цзянь ее незаконным путем достал. Сразу понятно, что Цзяню ею упиться, убиться, забыться хочет. У Шаня в баре пойло нормальное есть. Забористое, крепкое, половины хватит, чтобы Цзянь вырубился. И Цзянь это знает. А притащил с собой это. Чёрт знает что. Чёрт знает откуда. Чёрт знает у кого купленное. Шань встрясывает ее на пробу, проверяет, нет ли осадка. Разглядывает внимательно, подставляя под свет фонаря. — Это волшебное пойло. — безэмоционально поясняет Цзянь. Безэмоциональность — это вообще не про Цзяня. Это про кого угодно, только не про него. Это про людей внутри уже умерших. А Цзянь ещё жив. Вон, рядом с Шанем сидит. В одну точку смотрит, ноги к себе подтянул, руками их обнял и куртку даже не снял. По щеке снова паскудно медленно струйка крови ползет — а ему всё равно. У него под ребрами наверняка месиво, а внутри гематомы красным расцветают, но ему всё равно. У него кости в трещинах ментальных, потому что его ломает хрустко — а ему всё равно. Зато не всё равно Шаню. И Шань догадывается из-за чего перед ним сейчас сидит фантом Цзяня. Не настоящий Цзянь. Проекция, которая разучилась улыбаться и дарить людям солнце. Но мир ведь погибнет без этого солнца. Никто ведь не выживет. А Шаню только надежду на жизнь подарили. Шаню солнце согреть надо. Шаню ему светлячков показать надо. Шаню солнце снова светить заставить надо. Потому Цзянь — это солнце. Потому Цзянь — это семья. Потому что Цзянь — родной. А когда родные умирают — все ребра наизнанку в грудину остро впиваются, режут, распарывать плоть. А Шань так устал от боли. Шань так хочет эту боль больше не чувствовать. Шань так хочет от боли избавиться и избавить от нее Цзяня. — Цзянь, ты где его взял? Пойди верни обратно. Там наверняка что-то запрещённое. — Шань ставит гулко на пол пойло, подальше от Цзяня. От беды подальше. Подальше от ошибки Цзяня фатальной. Потому солнце пьяным быть не может. Оно потухнет совсем. Но в Цзяня глазах всё ещё видны всполохи былого. Былых надежд. Былой детской влюбленности, чистой и наивной. От которой слезы на глаза наворачиваются. От которых макушку печёт. От которых в самом надежда просыпается: не всё ещё потеряно. От которой хочется пледом теплым его укрыть, в кокон замотать, на руки взять и раскачивать, убаюкивая, шепча ему на ухо: всё пройдёт, родной. Всё пройдёт. Я с тобой, родной. Я тебя никогда не оставлю, слышишь? Я с тобой. Но Цзянь через Шаня перегибается, сгребает бутылку, да так и остаётся лежать на его коленях. Устраивается поудобнее, чтобы голову было куда уложить и в окно открытое смотрит. На звёзды. Быть может, тоже сейчас думает, что Чжэнси на эти же звёзды смотрит. Не с ним. С Ци Шун. Шаню как под дых даёт, но сипло воздух сквозь сомкнутые зубы тянет. От одной только этой мысли он сатанеть начинает. От одного только имени прекрасной, сильной, бойкой девушки. Которая Шаню в момент его растерянности и слабости помогла. От одного только имени той, которая рядом оказалась и на похоронах отца его поддерживала, маме его помогала. Бегала, выслуживалась перед родственниками и как сторожевой пёс никого к Шаню не подпускала, потому что знала, что с Шанем будет, подойди кто к нему. С ним истерика бы случилась. С ним остановка сердца, дыхания бы случилась. Ци Шун спасла его. Через себя переступила, позвав на помощь Цзяня. Ци Шун — та, которая на сторону Шаня встала, вместо того, чтобы эгоистично бороться за Чжаня. Она своё желание подальше, под ребра, с болью запихала. Она смогла. Она просто человеком оказалась, а не разрушительницей. Хорошим человеком. С хорошими моральными принципами. Добрым. У Шаня нутро узлами скручивает. У Шаня ориентир потерян. Потому что он не хочет, чтобы ей тоже больно было. Чтобы она страдала — не хочет он. Но кому-то из них придется. Просто придется умереть внутри. Просто придется пеплом осыпаться. — Конечно запрещённое, я ж его у Би взял. — отзывается Цзянь, переводя взгляд на Шаня. Он когда о Би говорит — в лице меняется. Он в Би защиту чувствует. Он о Би каждое слово цепко ловит. Привязался он к Би. Но не до той степени, чтобы о Чжэнси не думать. Не до той степени, чтобы не ранить нутро осколками разрушенного острого солнца. Не до той степени, чтобы не сжигать себя внутри. Он о нём, как о старшем брате. Как об авторитете, у которого иногда можно байк и пойло спереть, а потом по ушам ласково получить. — Би явно был не в восторге, когда ты его байк одолжил. — Шань неосознанно вплетает пальцы в его всё ещё холодные с улицы волосы, в которых застряли комья грязи. Вытаскивает их аккуратно, чтобы больно не сделать. Цзянь и так весь в боли плещется. Цзянь и так в ней весь тонет, утопает, отхаркивает ее и хлебает снова до жидкости горькой в лёгких. Цзянь даже на ласку не реагирует. А он ведь тактильный. Он обниматься любит. Он, когда его по волосам гладят вот так мягко — любит. Он расслабленно руки по полу раскидывает, ноги выпрямляет и утыкается носом Шаню в живот. Он живым теплом отогреться пытается. Он всё ещё выжить хочет, но как — не знает. Не учили его ни в школе, ни на том краю, как это — выживать, когда сердце вдребезги и осколки его артерии распарывают, вонзаются остриями в межрёберье, что каждый вдох адскую боль приносит. Никого этому не учат. Потому что даже учёные, даже умники, которые Нобелевскую премию гордо в руках из зала торжеств выносят, не знают как с этим бороться. — Конечно не в восторге. Он в ярости был. — отрешённо произносит Цзянь и хмыкает горестно. Он теперь только так может. Его улыбки теперь только горечью разбавлены. Острой, простывшей и совсем не живой. Они не освещают больше, не слепят солнцем. Они потухли, как тухнут умирающие звёзды. Раз. И нет звёзды. Нет ее света. Как будто на небе её никогда и не было. Она на куски разлетелась и в память о себе только точку на карте астронома оставила: я тут была. А теперь меня нет. И только ты, слышишь? Только ты меня помнить будешь. Ты не забывай, ладно?. Я ведь тоже живой была. Я ведь светила. Только для тебя. Так что, ты меня помни, пожалуйста. Цзянь бутылку с щелчком откупоривает и по комнате травянистый запах разносится, перебивается холодным одеколоном Цзяня. Видно — это настойка на травах. Шань её тут же из рук его выхватывает. Принюхивается. Понять не может что это. И легонько, на пробу, лишь мелкий глоток делает. Рот жечь начинает адски, а на пол то не сплюнешь — приходится проглотить. По гортани пламенем жидкость стекает, а потом сразу же теплом оседает и полынной горечью. Шань смаргивает. Не так уж и плохо. Он ожидал чего-то похуже. А тут лишь полынь. Фыркает, ещё один, уже более уверенный глоток делает и Цзяню передаёт: пить можно. Цзянь прикладывается к бутылке, делает пару глотков, морщится, хмурится, но затем ещё пару раз отпивает. Ему нужно сейчас. Он думает, что полынь залепит пластырем те раны, которые внутри него кровоточат и черными пробоинами зияют. Цзянь всегда на лучшее надеялся, но не всегда лучшее получал. — Шань, а когда оно перестанет болеть? — он спрашивает и касается грудины. Кладёт туда ладонь, жмёт, прижимает, как будто это поможет разорванное сердце утихомирить. Шань его ладонь своей накрывает. Ну, может поможет. Ну, может хоть так, хоть вместе залечат. А не залечат — так на тон-другой боль понизят. Ну должна же в этом гребанном мире магия сработать хоть раз. Хоть для одного мальчика — солнца. Хотя бы раз, ну пожалуйста. — Я не знаю. У всех по-разному. — Шань пожимает плечами, стискивая его ладонь. И даже через руку Цзяня чувствует, как его сердце колотится, как трещины на рёбрах оставляет, как вырваться наружу пытается. Делать ему там больше нечего. Любить ему там больше некого. Кровь качать ему там больше не о ком. Оно бесполезно. Его вырезать бы как ненужный аппендицит. Его морфием бы накачать вместо крови, вонзив длинную острую иглу прямо в предсердие. Его бы успокоить хоть на секунду. Но оно рвётся на части. Оно в ярости. Оно вдребезги. — Это и называют, наверное, разбитым сердцем. Но почему тогда у меня такое чувство, будто его в клочья разодрали и изрезали тупым ножом? — Цзянь смотрит доверчиво. Совсем как ребенок, который у взрослого интересуется: отчего небо голубое. А Шань ответа не знает. Голубое — и всё тут. Болит — и всё тут. И болеть не перестанет. В его взгляде столько вопросов, на которые взрослый Шань ответов не знает. Быть может, тот пятилетний малыш со светлячками в волосах и ответил бы на них. Он мудрым оказался. Но его тут нет. Тут только пустая стылая квартира с запахом полыни, мыла и могильной земли. Тут только двое, которые захлебываются надеждой. Тут только один, который из этой надежды выныривать не желающий — желающий утонуть в ней. И один, который спасти его пытается, потому что знает, что надежда убивать умеет. Без синяков, без переломов, без борозды на шее, зато медленно и мучительно. — Потому что так и есть. Чувства — то ещё дерьмо. Острое. Тупое. И обязательно с колото-резанными. — Шань выдыхает правду. Тянется к бутылке, делает ещё один глоток, который горечью обжигает. Который помогает не думать о том, что Тянь может и не вернуться. Потому что из триады живым не выбраться. Потому что его секрет, его личное, в которое он Шаня посвящать не захотел, оказался не скелетом даже, а целым кладбищем. Топким, опасным, убийственным. — Но как оно может болеть, если его вырвали с мясом, Шань? — Цзянь стискивает футболку, оттягивает её, бьёт себя в грудь гулко. — Я его не чувствую совсем, а оно болит и болит, его пронзает с каждым вдохом. Последние слова выходят с надрывом, почти шепотом, потому что, — Шань уверен, — в его глотке тоже стрянут острые осколки, которые он никак проглотить не может. А во взгляде надежда всё тускнеет, покрывается льдистой коркой, гнилостной, больной, потрескавшейся. Цзянь и надежду уже теряет. Он всё потерял. Себя. Чжэнси. Теперь ещё и надежду. От него скоро ничерта не останется, кроме оболочки. — Фантомные боли? — у Шаня нервы калеют. Потому что даже фантомные боли не проходят. Они остаются. Они вырывают из глотки скулёж. Они заставляют каждый час к груди прикасаться и проверять — бьётся ли. Качает ли привычно кровь с лезвиями, которые вены изнутри вскрывают. К лезвиям Шань привык. К фантомной боли — нет. — Я ведь только за него держался, понимаешь? За мысль, что ещё раз увидеть его смогу. Когда меня терзали, мучили, учили, когда я выдыхался до потери сознания. Когда я думал, что умру. Я жил ради него. Благодаря ему. А он уже жил ею. Мне не стоило возвращаться. Тот край казался адом. Но настоящий ад — тут. И если сначала его голос звонкими всполохами звучит, то к концу в хрипы скатывается. Цзянь глаза зажмуривает. Его губы ломает безнадежным оскалом. Его всего ломает изнутри. Внутри него вопль вибрацией отдается, которую Шань ощущает. Которую Шань никак контролировать не может. Его лихорадит всего. Его изнутри жрёт и сжигает заживо. А Шань ничерта с этим сделать не может. Светлячки внутри Шаня тухнут один за одним. Потому что даже они с болезнью Цзяня справиться не могут. Даже они руки умывают. И снова темнота. Снова глухая пустая комната и двое, которые тишину режущую делят. Снова отчаяние под кожу врезается иглами, в вены клинится, в сердце упрямо тычется тысячью молотов. Шань еле как дышать себя заставляет. И проверяет на автомате дышит ли Цзянь. Ему дышать сейчас очень нужно. Он должен дышать. Он обязан. — Цзянь, Чжэнси с ног сбивался, искал тебя, по моргам бегал каждый день. Он столько трупов видел. Он столько раз повторял, что это не ты. Он весь город с ног на голову перевернул. Все окрестные города. Все канавы, переулки, притоны. Он ждал тебя. Он надеялся. Он… — Шань хрипит речитативом, сбивается со слов, набивая одно на другое, так быстро, как может. Но Цзянь вяло подносит указательный палец к его губам. Улыбается хрупким расколом, а в уголках глаз блестят слёзы. Он делает вдох рваный. Ещё раз. Ещё. Палец на губах Шаня дрожью исходится. — Он целовал её. — не своим голосом произносит Цзянь, когда слеза скатывается вниз. Когда продолжает лежать с безразличным лицом. Когда вторая слеза большая и соленая вслед за первой к уху скользит. А взгляд полный пустоты сверлит потолок. Тяжёлый взгляд, под которым потолок уже рухнуть давно должен был. У Шаня в голове звон, у него мозги в бесполезный фарш. У него писк в ушах, как будто он удар в ухо пропустил и потерял стабильность. Потерял равновесие. Потерял то, во что годами верил. Он только что защищал Чжэнси. Он ведь помнит, как тот бывал в моргах, как он ноги в кровь и в мозоли стирал. Шань, блядь, эти раны собственноручно обрабатывал и ворчал. Он выслушивал Чжаня, когда тот сдавался и рушился. Он поверить не может. Сколько ночей они провели в молчании, сколько пачек сигарет было скурено под давящей атмосферой, когда на следующее утро Чжаня уже ждали новые трупы на опознании. Сколько раз Шань видел его наизнанку вывернутым, сколько собирал его внутренности и упихивал их обратно, заливал спиртом, зашивал его грубыми нитями — только бы жил, только бы не сдавался. Сколько раз приходил к его двери, чтобы убедиться, что Чжэнси в порядке. Сколько раз находил его в открытой квартире, потому что этот идиот забывал запирать дверь. И когда находил — тот сидел в кромешной тьме, сжимая в руках фотографию Цзяня, где тот лучился улыбкой от уха до уха. И фотография та была уже измята вся, потому что на нее каждый день смотрели. Потому что её в портмоне бережно с собой носили, в два раза свернув — иначе не помещалась. — Что? — Шань неверяще головой вертит и ответ услышать боится. Он останавливает себя, чтобы уши не заткнуть. Цзянь выдыхает. Делает несколько глубоких глотков, осушая бутылку. Приподнимает её, высовывая язык, чтобы последние капли на него скатились. У него глаза красные, а лицо всё такое же безразличное. Только глаза… В глазах пепел. В глазах умерший рай. Умерший ад. В глазах пустота. Цзянь отзывается спокойным голосом. Пустым. Растерянным. Убитым: — Я шел по переулку, чтобы купить мороженое. Я люблю есть мороженое в холод. Банановое. Оно вкусное очень и язык холодит. Я шел, ел мороженое и мне вдруг захотелось посмотреть в переулок за магазином. И я увидел. Как он. Целовал. Её. Я ненавижу банановое мороженое, Шань. Он отпускает себя. Дышит поверхностно. Поджимает губы, закусывает нижнюю, светлые брови сводятся ко лбу пронзающей болью, которая внутри разрывает его на шматы. Он действительно ненавидит банановое, — своё любимое, — мороженое. А ещё он подыхает тихо на ногах у Шаня.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.