***
— Ну здравствуй, старик. — Он вырос, но толком не возмужал. Хилый и тощий, а глазища внимательные, блёклые, выбеленные доставшимся от рождения. — Здравствуй, Славик. — Не ждал меня здесь? — Отчего же, ждал. Василиса не так глупа. Рано или поздно… — …она умерла. — И выдох сквозь зубы. — Я должен быть здесь. Так хотела мать. Так хочу я. Ты знаешь о моём даре. Ты можешь меня научить, старик? — Если ты готов учиться. — Готов. Учи. Сердце стучит, колотится. — Смотри на меня. Чёртов паршивый кот! Смотри на меня! Придурок, дыши! — Он будет в порядке. Он будет в порядке. — У него нет выбора! Эта поганая кошка не может здохнуть! — Я хочу, чтобы ты уехал. — Я не хочу! И я не уеду. — Слава! — Старик. — Слава, уедешь! — Нет. — Если что-то пойдёт не так, я вмешаюсь, пап. Я оберну заклинание. — Этого не потребуется. — Нам нужен резервный пентакль. Позволь мне участвовать в ритуале. — Ты слишком мал. — Раньше не мал, а теперь-то, конечно, да?! — Останови это, Ники. А сердце стучит. И просит, и плачет мама. Голоса, как наяву. Из прошлого — в реальность. И память где, а где душащий вязкий омут, не разобрать, не понять. И уже не всплыть. У Николая слишком много воспоминаний. Ведь почти прожитая сотня — это для человека, конечно, немалый срок.***
Глеба разбудил несильный толчок в плечо. — Вставай, Тараканчик. — Что? Николай? — Качнувшись, подскочил. В комнату сквозь окно пробивалось солнце. Огибая фигуру наставника, солнце слепило Глеба. — Да. — Я готов. Пошли. Тихон конечно выполнил обещание. Выкарабкиваясь из липкого, полного криков и крови сна, как из старой кожи, Глеб торопливо шагал за ним, чуть не наступая в спешке ему на пятки. — Очнулся? В порядке? — Просыпал вопросы просом, как только сумел разборчиво говорить. Голова над широкими плечами качнулась отрицательно. — Я не знаю. Валентина зовёт. А я обещал, что возьму тебя. — Все сроки вышли. — После вчерашнего в «кошачьем приюте» уже навели порядок, и по полу Тихон и Глеб шуршали выданными при входе бахилами. Валентина пахла кофе и, самую малость, чуть-чуть, не по-женски — потом. Она ведь уже что-то около суток не позволила себе отдыха. — Сейчас его состояние больше всего напоминает мне кому. Все показатели… — …избавь меня от этого. Чего ты от меня хочешь? — Ждать чуда и дальше бесполезно. — Будто озябнув, Валентина потёрла руки. — Я боюсь, что мы его потеряем. Глеб не сумел не споткнуться на этих её словах. Ведь все обещали, что утром Николай восстановится. Ведь он обещал, что будет, конечно… Размышления прервались распахнутой дверью генеральской палаты. Слёзы — они были первым, что, прошмыгнув за Тихоном, ясно увидел Глеб. Голову Николая повернули на правый бок и, скатываясь вниз, крупные прозрачные капли скапливались на переносице. Ореховые глаза не видели, но смотрели. Пальцы время от времени скребли одеяло — будто бы пытались кого-то на нём поймать. — Есть изменения? — Нет, никаких. — Только услышав голос, Глеб обратил внимание на светловолосую целительницу. Кошка сидела на стульчике в изголовье. — Обычно в процессе работы дара можно наблюдать активность в ауре. Но, — и она развела руками, — аура слишком тусклая. Я ничего не могу сказать. Приблизившись, какое-то время Тихон молча вглядывался туда же, куда и Глеб. — Почему вы не закрыли ему глаза? — Закрывали. И много раз. — Девчонка пожала плечами. — Он плачет от боли? — Глеб стискивал пальцы до хруста. И губы тоже. — Скорее всего нет, — Валентина сказала мягко. — Он практически не моргает. Глаза слезятся из-за этого. — Как давно вы поняли, что что-то идёт не так? Почему сразу не доложились? — Это его приказ. Выжидать. — Выждали. Прекрасно. — Тихон конечно вряд ли злился на Валентину. Злился скорее на собственное бессилие, на то, что в состоянии Николая чувствовал свою, и только свою, вину. — Я позвоню Бакулину. Но ему понадобится часов восемь. — А справится ли он? — У него нет выбора. Чёрно-зелёные спирали глаз шарили по палате в поисках чего-то, ведомого лишь их владельцу. Наконец определившись, Тихон от всей души саданул кулаком о стену. Кошка вздрогнула, Глеб попятился. Только Валентина смотрела совершенно бесстрастно. — Лёд? — Спасибо, обойдусь. Тихон рассматривал костяшки. В этот единственный удар он вложил и собственную вину, и страх за Николая, и боль от своей потери, так что рука стремительно опухала. — Я всё-таки принесу, — исчезла за дверью кошка. В этом эмоциональном накале Глеб продолжал всматриваться в Николая — в дорогое, родное почти лицо, в разметавшийся по подушке шёлк перепутанных прядей, в капли на переносице, в подёргивающиеся губы. Нет, Валентина ошибалась, была не права нисколько. Это не были просто слёзы — Николай плакал, плакал от того, что Глеб видел в его гримасе, плакал от того, что чувствовал там, внутри. Когда слетела защита? Когда Глеб распахнулся, открылся ему навстречу? Когда ощутил, что, переняв, приняв, плачет теперь и сам? Слабо окликнул: — Тихон. Наставник обернулся. Спирали затянули, вращаясь с вопросом: «что?» «Ему сейчас очень плохо». Тихон приблизился, всмотрелся в Николая и в Глеба. — Позволь мне использовать дар. Пожалуйста, Тихон. Я же могу помочь. Примерно минуту наставник неотрывно смотрел в широко распахнутые глаза Николая. Будто пытался увидеть хоть что-то сам. Но он потерпел неудачу. — У меня глухо. Но мне нужен осознанный зрительный контакт, а тебе нет. Хочешь остаться тут? Глеб на такое и не надеялся, думал: придётся просить, уговаривать. А пришлось только закивать яростным болванчиком. — Это исключено. Я не могу позволить. Это небезопасно. — Голос Валентины из-за спины. Тихон обернулся, взгляды скрестились. — Я позволяю. — Это его приказ. Никого, кроме меня и одарённых целителей. В целях безопасности. — Это старый приказ. Сейчас за Николая я. Малиновский останется. — И посмотрел на Глеба. — Делай, что можешь. А я позвоню Мстиславу. — На выходе отмахнулся от Кошки с холодным компрессом: — брось. Мы уже и так слишком много времени потеряли.***
Милка позволила себе лишь пару минут искренних, бурных чувств. Мстислав не торопил, не выпытывал — гладил по спине, укачивал, как ребёнка. В этих слезах жена выплёскивала то, что копилось долго, и звонок Тихона стал для этих её слёз просто финальным толчком, лишь последней каплей. Что бы не происходило, какой бы апокалипсис их не ждал, Мстислав не мог лишить жену возможности минуту поплакать в его объятьях. Минута истекла, а за ней — вторая. Вздрогнув в последний раз, Милка решительно отстранилась. Мстислав лишь успел коротко чмокнуть её в макушку, а она уже деловито утирала глаза рукавом аккуратной блузы. — Поступила директива от Киева. Они попытались закрыть разрыв. Ник пострадал. И не восстанавливается. — Жена всегда умела излагать коротко — лишь самую суть, лишь самую сердцевину. Вот и сейчас — собралась за одно мгновение, так что минувшее выдавали разве что припухшие глаза, да ещё гнусавость. «Николай не восстанавливается», — билось в мозгу повторами. Будто рушились вековые стены, будто что-то незыблемое, несокрушимое, неизменное сыпалось сквозь ладони жалкой песчаной крошкой. «Николай не восстанавливается». Это вообще… такое возможно как? — Как долго? — Со вчерашнего дня. Внутри всколыхнулся гнев. — И они молчали?! Захотелось садануть кулаком о стену. Мстислав не стал. Армия идиотов. Такие же, как Ник. Все за одно. И все — на одно лицо. — Поедем сразу отсюда? — Непонятно когда успев сдёрнуть его с вешалки, Мила застёгивала пальто. Бакулин покачал головой. — Только я. — Да ну. — И она зазвенела ключами. — Собираешься гнать один до Разрыва? От тебя потом что-то останется на исцеление? К тому же, — шмыгнула жалобно носом в последний раз, — мне пора кое с кем пообщаться. Сначала ты его вылечишь. А потом я его убью. Что тут говорить? Конечно, Мстислав не спорил. Милка была, конечно, во всём права.***
Голоса сливались в какофонию, память сплеталась с реальностью так, что не расцепить. Николай отчётливо слышал голос матери, зовущий его по имени, слышал аромат свежего тёплого хлеба и запах подсохшей крови, слышал голос Тихона и голос другой, высокий «позволь мне использовать дар». Голосу вторил сонм мёртвых и живых. Николай отчаянно барахтался в этом шуме — в ощущениях, которых не было, в звуках, которые отзвучали давным-давно. Николай стремился к поверхности. И вдруг ощутил тепло.***
Шаги наконец затихли. Вцепившись в колени ладонями, Глеб неподвижно сидел и чего-то ждал — смелости ли, решимости? Или же просто чуда? Но чудо конечно же не случилось. Чудо предстояло творить самому. Как мог. Глеб потянулся мыслями, Глеб потянулся чувствами к Николаю. Отчаянье и страх оглушили, ударили кулаком в солнечное сплетение. Глеб успокаивал, убаюкивал. Это было просто — отнять, разделить. Сложнее — отдать взамен. Ведь что отдавать, если и сам до краёв тем же отчаянным страхом полон? Вдох, как учили. Вдох и глубокий выдох. Якорь внутри — уцепиться, представить… Плед. Тёплый, пушистый, мягкий. Укутаешься в такой, и тебе хорошо, покойно. И можно лежать, и слушать тишину, и чувствовать в ней уют — не угрозу, друга. Представить, вообразить, прочувствовать, пропустив сквозь себя, отдать. Солнце на лице, снежные ангелы. Глеб не мог поделиться образами, но каждый из них погружал в то умиротворённое, тёплое состояние, когда улыбаться хочется по-дуратски, когда от улыбки распирает, буквально на части рвёт. Этим-то состоянием Глеб и делился — щедро расплёскивая вокруг себя, все отдавал без остатка. Главным здесь было — держаться за якорь, не сорваться в тревогу, не заронить собственный страх отнятому взамен. Сколько прошло? Минута? А может час? Вернувшись в реальность скупой палаты, Глеб ощутил усталость. Но Николай… Николай лежал спокойно — лицо разгладилось, невидящий взгляд не метался, пальцы расслабились, губы не поджимались. Откинувшись на хлипкую спинку стула, Глеб всматривался в ставшие дорогими черты. Подумалось: а что чувствовал Николай, когда точно так же сидел у постели Глеба? Что-то тёмное заворочалось снова, но Глеб был на страже — вспугнул заразу, прислушался к дыханию Николая. Мягкое, ровное и родное. А сам он далеко. Если отпустить, исчезнет в своих кошмарах. Самое сложное осталось позади. Теперь у Глеба было время на размышления. Время отыскалось даже для душной, густой тревоги. А если Валентина права? Если у Мстислава не получится? Если не выйдет, если… — Вы мне книжку обещали. — Глеб внезапно произнёс вслух. Для себя самого внезапно произнёс. Звучание собственного голоса успокаивало, внушало иллюзию того, что Глеба, конечно, слышат. Эмоции Николая струились мягко. Эмоции же Глеба скакали. Скакали и мысли. — Вы говорили, что это глупо — вас закрывать собой. А сами… закрыли Тихона. Будто один из вас ценнее. Это я должен был там быть. А не в госпитале отсиживаться. Рука потянулась, коснулась лишь края подушки, лишь кончика лежащей на ней шелковистой пряди. Коснувшись, отдёрнулась. — Вот я какой. Опять. Вам бы такое конечно не понравилось. — И стиснул кулаки на коленях. — Я трус. Знаете? Вчера испугался. Теперь вот понимаю, что мог бы… что мог помочь. Долго молчал. И долго обдумывал. Мог ведь помочь и вправду. Другим бы мог. — Я раньше считал, что бесполезный у меня дар. Теперь понимаю, что я бы мог вчера поддержать раненных, облегчить их страдания. А я испугался страданий. И даже не попытался, закрылся от них. Вот такой вот трус. И снова шёлк под кончиками пальцев. Только на этот раз Глеб не отдёрнул руки — сидел, боясь лишний раз вздохнуть и пошелохнуться. Сидел и смотрел. И просто опять молчал. А где-то внутри у Глеба тёмной грозой клубились страхи, вина и стыд. Страхи постепенно одерживали верховье. Если Николай не проснётся. Если Николай не вернётся? Вот если?.. Вдруг? Захотелось встряхнуть, растормошить его — сделать что угодно, только бы посмотрел осмысленно. Николай, возящийся с посудой на захламлённой кухне; Николай, отдающий приказы холодным, спокойным голосом; улыбка, Николай на снегу; дрожь и тепло сквозь кофту. — Вы мне очень нужны. Живой. Глеб не сдержался, стиснул его запястье. Так и сидел — опустив голову, устало прикрыв глаза, сжимая безвольную руку в своих ладонях. Время как будто остановилось. Во всяком случае Глеб не чувствовал его хода. В палату порой заглядывала светловолосая целительница. Один раз долго колдовала над Николаем, во второй принесла крепко заваренный чай без сахара, а в третий — бутерброд и немного остывший кофе. Глеб поблагодарил, но не съел и не выпил. О том, чтобы хотя бы на мгновение выпустить безвольную ладонь из подрагивающих пальцев, Глебу даже подумать было чертовски страшно. В палату прокрался вечер, мочевой пузырь напомнил о себе спектром пренеприятнейших ощущений, но Глеб продолжал сидеть. А потом дверь, распахнувшись, врезалась в стену с грохотом. У ворвавшегося в неё урагана были светлые волосы и глаза, знакомое лицо и нашивка кота на куртке. Даже сперва не заметив Глеба, целитель застыл у кровати. В голову пришла дурацкая мысль, что этому человеку сейчас для эпичности не хватает длинного плаща и меча за спиной. И ветра. Образ был глупым. Наверное потому, что всё-таки Глеб устал. Но он продолжал цепляться, дурак, за руку. А целитель смотрел своими жуткими белыми глазами. Долго смотрел — не мигая, молча. Решимость и ярость — вот, что читалось в нём. И, чувствуя эти сокрушительные решимость с яростью, Глеб наконец-то позволил себе поверить, что всё непременно закончится хорошо.