ID работы: 10762965

Пятьдесят оттенков Демона. том II. Сто оттенков пустоты

Слэш
NC-17
Завершён
17
автор
Размер:
397 страниц, 59 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 179 Отзывы 3 В сборник Скачать

Рубикон перейдён

Настройки текста
            — Видал ли уже, слыхал ли уже? — Тихон ухитрялся пританцовывать даже со своим костылём. Ходил наставник всё ещё с трудом, но после недолгого морального упадка пытался, как мог, бодриться. Удавалось это ему с весьма переменным успехом.       — Что? М-мм… чего? — Глеб оторвал взгляд от страницы, зафиксировав подушечкой пальца брошенную на середине строку. Он сидел в комнате отдыха с книгой в одной руке и зажатой в коленях чашкой. Чашка успела остыть и периодически угрожающе накренялась.       — А того, что с завтрашнего дня мы в связке. По крайней мере там, куда меня пускают. — И тяжело вздохнул. Глеб вздоху вторил.       — Значит, на детской работе. Понятно.       Тихон грузно опёрся ладонью о стол с неоконченной кем-то шахматной партией и Глеб запоздало понял, как глубоко ранил наставника своими необдуманными словами.       — Я восстановлюсь. Скоро.       Разговор обещал быть долгим и Глеб предпочёл за лучшее книгу захлопнуть. Хотелось извиниться, но Глеб понимал и чувствовал: сделает только хуже. Уж слишком болезненно наставник перенёс травму, слишком болезненно осознание: останется хромым навсегда.       — Я рад. Что он… согласился, — произнёс Глеб с нарочито рассеянной улыбкой. Ответом послужил невразумительный взгляд наставника. Чашка в коленях опять накренилась. Взяв её в руки, Глеб отрешённо поколыхал тёмную жидкость внутри — не отраву, чай. Вопрос в голове возник неожиданно. Так же неожиданно оказался озвучен. — Ты провоцируешь его? Со мной?       — Ну конечно. По-моему это очевидно даже слепому. Нет? — И Тихон подмигнул. Задорно, заговорщически, бойко. Почти, как раньше.       — Зачем?       — И это тоже. Должно быть очевидно.       — Тихон…       Смешок.       — Я — единственный, кому он не уступит. Потому что он знает, какой я гад. Во всех иных случаях он бы подвинулся. Но только не со мной.       Глеб бы мог спросить, почему, но долгое общение с Тихоном сделало ответ очевидным без пояснений. По-настоящему Тихон влюблялся редко, влюблялся в недоступное — в тех, кто ему не ответит. В этом был страх, который наставник заполнял множеством ярких, коротких и бурных связей.       Историй о похождениях наставника Глеб успел наслушаться всласть и искренне понимал: ему Николай такого не пожелает.       Прорыв, долгий, изнурительный путь наперегонки со смертью, ранение наставника и принятая на себя боль, отголоски которой чувствовались где-то на подкорке у Глеба теперь всегда — это всего за несколько дней изменило невероятно. Глеб впервые действительно осознал себя взрослым, осознал выбравшимся из тесной юниорской шкурки. В новой ощущал себя странно — хрупким, уязвимым и слишком чувствительным, как оголённый нерв. Новая налезала с тоской и скрипом, тёрла, как впервые надетый ботинок — пятку.       Где-то в круговерти этого стремительного взросления дар Глеба совершил невероятный скачок. Глядя на человека, теперь Глеб ощущал слишком многое. Или дело было в том, что сам Глеб повзрослел и стал понимать глубже?       Сжимая холодную чашку под внимательным взглядом наставника, Глеб вспомнил внезапно открывшегося, ранимого Николая и медленно произнёс лишь:       — Тихон… не надо больше.

***

      Последние дни для Мстислава прошли в тумане. Даже несмотря на своевременно оказанную помощь Бартимеуса, раненных оказалось чертовски много. Спать и есть Бакулин предпочитал в госпитале и, если бы не внимательное око всевидящей Валентины, наверное бы даже по надобности отлучаться до последнего забывал.       У интенсивной, доводящей до полуобморочного состояния работы было сразу несколько плюсов, и главным из них для себя Мстислав видел то, что у него вообще не оставалось времени и сил, чтобы что-то чувствовать и чтобы о чём-то думать.       Всё это время Мстислав старался не думать — боялся думать, боялся: если задумается, тут же разорвётся на части. И что тогда делать Николаю со всеми его болезными?       В комнате было душно. Котельная ещё не определилась с оптимальной для потепления температурой, и радиаторы продолжали шпарить, как сумасшедшие. Распахнув окно, Мстислав с удовольствием ощутил, как свежий весенний ветер врывается в помещение. Медленно вдохнув, вцепился ладонями в подоконник.       Ну вот и всё. Запара закончилась. Конечно, работа есть, но Бакулин бы мог назвать её не просто умеренной, а даже критически недостаточной. Критически недостаточной для самого главного — побега от мыслей и чувств, от сомнений и угрызений.       Пластиковая трубка в руках чудилась пистолетом. Во всяком случае, нашаривая цифры ощупью, Мстислав представлял, что он не номер набирает, а целится себе в коленную чашечку. Он ведь до сих пор не знал, что хочет сказать и что — услышать в ответ и, главное, хочет ли.       Рабочий телефон ответил собственным голосом Мстислава. Автоответчик вежливо и, сквозь помехи мерзко, предлагал «оставить своё сообщение или связаться позже».       Ладонь вспотела. Значит, набрать домашний?       Зелёная клавиша — будто курок. И сбой. Третий, четвёртый. Чёртова связь. Или чёртово провидение?       Усевшись на аккуратно застланную кровать, Мстислав пробежал пальцами по затёртым кнопкам в последний раз.       Но номер завершить не успел. Сирена завыла раньше.

***

      Я нашёл Николая там, где и оставил часом ранее. Сидя на скамейке для запасных или для жаждущих зрелищ без хлеба по всей видимости, Николай, как мне показалось, скептически изучал взглядом ту конструкцию, с которой у него нынче же утром слегка гробанулась Китти. Встав у Николя за спиной в облике прекрасного шумерского юноши с раскинутыми огненными крылами, я тоже слегка поизучал. Оказалось скучно. Лесенки, мостки и мешки, системы противовесов и маятников, парочка мельниц — ну, в общем, не впечатлила. Зато Николай, по всей видимости, потерял где-то там заветное знание ибо, чтобы привлечь его сиятельное внимание, мне пришлось настойчиво кашлянуть. От этого кашля с соседней сосны посыпался ворох сухих иголок, а наглый воробушек рухнул с рябины вниз, лишь около самой земли ухитрившись расправить крылья.       Николай медленно обернулся. Непрошибаемое спокойствие свинкса (нет, это не опечатка) — вот, что читалось в его отмороженной роже.       — Здравствуй, Бартимеус.       Мне стало чуть-чуть обидно. Юноша сложил крылья за спиной, а руки — на груди.       — Здоровались уже, Николай.       Улыбка в ответ. Кивок.       — Сегодня ты готов говорить?       Ох, и неправильный же вопрос. Мой шумерец насмешливо изогнул бровь.       — Я-то? — И хохотнул. Николаша скуксился. Сдвинувшись в сторону, похлопал ладонью по грубо отёсанной деревяшке. Я покачал головой. Опёрся одним коленом. Скамейка ещё хранила тепло его паршивой задницы. — Чего тебе нужно от Китти?       — Она нашла меня, а не я. — И неопределённо пожал плечами. — Вызов… всем моим навыкам и умениям. Она хороша. Как для женщины.       — Фу, Николай.       Смешок.       — Я знаю, о чём говорю.       Теперь неопределённо хмыкать пришёл мой час.       — Лучшими воителями на протяжении тысяч лет были женщины. Знавал я… — И я заткнулся. Николай смотрел на меня с примерно такой же заинтересованностью, как голодный бездомный кот на большого карпа, но просить продолжать не стал. Сев поудобнее, подтянул под себя колено.       — Всё, чему меня учили, всё, что я видел, что существа оттуда — они как скот. Козы, коровы, свиньи — мы забиваем их без сожалений. С этим было так же. И, что бы я ни читал, демоны здесь лишь подтверждали это.       В его руке вдруг что-то возникло. Привычный ко всякого рода гадостям, я напрягся. Но это оказался всего-то блокнот. Николай распахнул его и, всмотревшись через плечо, с первой же строки я узнал слишком знакомую, единственную книгу из мира магии, которая была дорога, которая согревала одним своим существованием — Апокрифы. Листая страницы, Николай что-то искал, быстро водил пальцем. Я вчитывался тоже. Не выдержал наконец:       — Никогда не видел такого ужасного перевода.       — Это мой перевод. Я не знаю древнегреческого. Я собирал фрагменты на Латыни, но… это в общем было непросто. — Палец остановился и Николай прочитал: — Приручение духа — долгий, кропотливый и полный опасностей путь. Но в конце его лежит сокровище. Это понимание истины, которая лежит на поверхности. Духи, существа из Иного места если и не ровны мне, то точно не хуже меня, а лучше во многом и главным образом в том, что я лишь начинаю постигать — их понимании свободы, чести, дружбы и всех тех добродетелей, коими мы в своём невежестве имеем дерзновение наделять лишь себя самих. — Николай перевёл дыхание и, захлопнув блокнот, тихо произнёс: — Работая над этим я думал: бред сумасшедшего. Теперь не уверен.       — С чего бы?       — Запутался. — И вздохнул. Протянув руку, я снисходительно похлопал его по плечу.       — Сомневаешься в правильном направлении. — И больше ничего не добавил.       — Ты получил заклинание. И что дальше?       — Дальше. — Слова Птолемея, переведённые, произнесённые на чужом языке чужим голосом, они вдруг наконец показали мне, вдруг наконец пояснили, почему я не смог убить, почему вместо того, чтобы прямо сейчас сделать то, что полагается, я готов оттягивать неизбежное, готов попытаться сберечь Николаю жизнь. Что-то в них было схожее, отдалённо. Что-то, что тысячи лет назад я видел в глазах Птолемея, ярко светилось в печальном взгляде усталого Николая. Это невыразимое что-то ранило меня глубже Сущностной плети. — Пока не знаю. — И следующими словами я осторожно ступил на лёд. — Мы с Китти должны выйти за пределы твоих щитов. На несколько ночей.       Лёд, затрещав, провалился. Расслабившиеся было, плечи Николая закаменели.       — Это исключено.       Как же мне хотелось бросить ему в лицо, что этой своей просьбой я пытаюсь спасти исключительно его неблагодарную шкуру. Как же я боялся признаться даже самому себе, что перед концом собственного существования просто хочу до боли увидеть Ната.       Выйти за щиты — как последняя надежда, как самый последний шанс, соломинка хрупкого предположения: он не приходит не потому, что не хочет, а только из-за того, что отрезан от нас щитами.       — Выедем со Мстиславом. Или с этим твоим менталистом. Или с тобой.       Что же это такое? Я? Умолял его? Зная, что доверие держится на единственной тонкой нитке, должен был просить, как последний паршивый раб?       Баранья башка Николая отрицательно качнулась и он поднялся.       — Да ты ведь всё равно урезал заклинание! В нём не хватает какого-то куска. Мне не понять, какого. Что я по-твоему вынесу?       Николай зябко потёр ладони. Я понимал, почему. Оставалось лишь потребовать, только получить упущенный им элемент, чтобы моё понимание стало полным.       — Я не могу позволить. И ты должен меня понять.       Я понимал. Но всё же безумно злился. Крылья мои вскинулись, а наши глаза скрестились.       И эту немую дуэль разрушил сигнал тревоги.

***

      Николай всегда стоял на пороге этого озарения. Балансируя, как канатоходец, на тонкой грани, всё же хранил внутри себя хрупкое равновесие. И потерял его. Вынудив прозреть, озарение ослепило. Николай всегда ощущал вину, но теперь этой и прежде неподъёмной вины стало в два раза больше. Ведь он навредил не одному миру, а двум мирам. Не только своему, но и совсем чужому, который — не просто источник энергии, не воплощение библейского ада, а дом для мыслящих, чувствующих, пускай и озлобленных, но всё же живых существ.       Тоненькая книжица, переведённая много лет назад, в то время, когда лишь учился этому, с жадностью хватаясь за каждый источник знаний, теперь она предстала в совсем ином свете. После немой исповеди, позорной исповеди, которую теперь трусливо хотел забыть, закрывшись в кабинете, Николай до рассвета читал её. Читая, Николай бичевал себя.       Теперь бичевал лишь больше.       Когда завопили сирены, Бартимеус переменился. Несколько секунд он стоял в неживом спокойствии.       — Периметр тот же?       — Да, — Николай кивнул. Рация шипела на поясе. — Справишься.       — Справлюсь.       Справился он за час.       Прорывы ещё никогда не удавалось устранить так быстро, никогда — без последствий и даже практически без потерь.       — Это слишком часто. Чем дальше, тем чаще.       — И это тебя удивляет?       Усталый, Бартимеус сидел на столе котом. Николай впервые имел странное удовольствие разговаривать с кем-то, кто не походил на человека, и этот новый опыт приводил его в некоторое замешательство.       — Отпусти меня, Николай. На несколько дней отпусти. Пока ещё не поздно.       — Пока не поздно… — Николай в отрешении барабанил кончиками пальцев по истрёпанной обложке корявого перевода. — Правду. Зачем?       — Правду не хочу. Это всё слишком… — Кончик кошачьего хвоста выплясывал по столешнице, а голос доносился как будто из неоткуда. — Мне нужен совет. Человека, который лучше меня в магии. Пока я здесь, я не могу получить его. И совсем не уверен, что смогу получить… вообще.       Николай молчал. Только устало нахмурился. Внутри тревожно звенел колокольчик его паранойи. Молчание затянулось. В этой тишине кот одним прыжком переместился на пол, и рядом с Николаем внезапно оказался хрупкий смуглокожий мальчишка с подведёнными краской глазами.       — Так выглядел автор Апокрифов.       — Птолемей?       — Ну да. — И склонил голову на бок. — Много их было тогда… Птолемеев. А он — единственный в своём роде. Ты мне напоминаешь его, но, чем, не могу понять. Может любовью к чтению? Или твоим занудством? — И взял со стола перевод. — Твой Разрыв — это рана, нанесённая нашим мирам. Обоим мирам. Вы, люди, веками только тем и занимались, что расшатывали равновесие между ними. А ты добил. Птолемей был единственным, кто интересовался моим миром не с целью его экспансии. Он бы тебя не одобрил. Но вы похожи.       — Сколько лет назад это было?       — Чуть больше двух тысяч. — И улыбнулся. Мягко и светло. — Он единственный видел мой дом.       — И это его убило?       — В каком-то смысле. Но нет. Его убили люди. Люди всегда только этим и занимаются — портят, калечат, рушат. Это же люди. Тебе ли не знать? — Блокнот тихо шепнул, когда тонкая тростинка смуглой руки вернула его на место. — Пойду, Николай. Заболтался. О пустяках. — И, сделав шаг, внезапно исчез, обратившись птицей. — Закроешь за мной окно?       Николай закрыл.       Вина разъедала брызнутой кислотой.       Выплеснув, выдохнув, выбросив всё вчера, Николай почувствовал не облегчение, а горькую, гулкую пустоту. Эта пустота иссушала. И даже сейчас… она никуда не делась.       Николай щёлкнул чайником. Батареи продолжали кочегарить, как на большой мороз и, приоткрыв форточку снова, Николай стянул через голову грубую форменную кофту. Вечер внезапно оказался свободным. Неожиданно свободным настолько, чтобы позволить себе уделить его глупой блажи.       Выкладывая на стол всё то, что могло пригодиться даже хотя бы гипотетически, Николай снова и снова мысленно возвращался ко всему тому, что обсуждал сегодня. Как же перевернулся мир. Как же стремительно казавшийся относительно устойчивым внутренний мир Николая помчался вверх тормашками под откос. И что уж теперь поделать?       У гитары подгулял не только один колок. При тщательном рассмотрении обнаружились и лады, требующие шлифовки, и покосившийся порожек, и даже одна небольшая трещина, которую Николай счёл не особо критичной, впрочем.       Конечно, он действовал скорее интуитивно, а потому медленно. У Николая не было ни соответствующих навыков, ни всех необходимых инструментов. Однако же он старался. Время, опыт и долгие периоды скуки сделали Николая тем, кого обычно принято называть мастером на все руки. Конечно же, сам он себя так называть не привык. Но отвлечься от осточертевшей возни с бумагами на что-то такое, кропотливо созидательное, было неожиданно даже для него самого приятно.       Впрочем, любой, кто понаблюдал бы за Николаем со стороны сейчас, об этом «приятно» вряд ли бы смог догадаться. Вертя раскуроченный инструмент так и эдак, Николай беспрестанно матерился себе под нос. Однако же медленно, но верно работа спорилась.       Когда в дверь осторожно постучали, Николай как раз накручивал струну на положенное ей место. Что-то пошло не так, струна соскочила, больно ударив палец, и вместе с привычным «добро» с языка сорвалось вертевшееся на нём бранное словечко.       Возникший на пороге Малиновский окинул гитару, Николая и срач на столе немного растерянным взглядом.       — Я как-то не очень понял. Это было разрешение войти или предложение всё-таки свалить восвояси?       В ответ Николай издал нечто среднее между смешком и тяжёлым вздохом.       — Давай заходи. Поможешь.       — Вы умеете чинить гитары? — Опасливо приблизившись к столу, Малиновский рассматривал Николая как-то слишком пристально и внимательно. Не выдержав этого взгляда, Николай крепче вцепился в шестую струну. Самая тугая и толстая, струна скрипнула в пальцах.       — Нет. Не умею. Шуруп подай.       — М?       — Кофейная банка справа. И можешь раздеться. Тут жарко. Улицу греем.       Хмыкнув, мудрый совет Малиновский проигнорировал. Склонившись над столом, осторожно касался всего, что видел. Изучая разбросанные ключи, плоскогубцы, отвёртки и прочие мелочи, снова и снова косился на Николая.       — Это гитара Игната? — спросил наконец тихо. — Николай как раз перехватил гайку для удобства губами, так что в ответ кивнул. — По-моему вы умеете всё. — И Глеб осторожно присел напротив. — Я вообще спасибо пришёл сказать. Что с Тихоном меня поставили.       — Не поставил бы официально, ты бы за ним неофициально шастал. Так ведь?       — Ну да.       В тишине Николай разобрался ещё с двумя струнами. Суммарно осталось две и работа пошла быстрее. Глеб следил за пальцами Николая практически неотрывно и сам Николай снова и снова ловил себя на том, что вместо того, чтобы смотреть, что делает, тоже глазеет на Малиновского. Эти дурацкие гляделки Николая напрягали, но, как бы не пытался, он прекратить не мог.       Последняя струна заняла положенное ей место и, по внезапно вспомнившейся старой привычке направив правое ухо к голоснику*, Николай принялся сосредоточенно вслушиваться в ноты.       Ми, си, соль, ре, ля, ми — благодарный инструмент откликался чисто, а смазанные из переведённого на благое дело шприца колки прокручивались легко.       Проверяя, держится ли строй, Николай пробежал пальцами по грифу, E, Am, Dm* — и назад на тонику. Струны врезались в подушечки, но гитара стоически вынесла не только перебор, но и несколько кругов тяжёлого боя.       — Ну вот и всё. Дальше опять пойдёт в хорошие руки. А они дрова, дрова. — Гордый своей работой, Николай улыбался. И, лишь напоровшись на задумчивый грозовой взгляд, по-настоящему вспомнил о присутствии Глеба.       — Значит у вас совсем никаких талантов… — Малиновский протянул задумчиво, восхищённо.       — Да, никаких. — И, спустив гитару с колен, Николай придержал её, чтобы не упала, пустив всю работу коту под хвост.       — А по-моему вы прибедняетесь.       Николаю было тепло от его интонаций, неожиданно тепло от этих горящих глаз.       — Три гордых аккорда — мой потолок.       — И это ровно на три больше, чем могу я.       — Тебя научить?       Малиновский пожал плечами. Уголки его губ лукаво подрагивали.       — Я очень хочу услышать, как вы поёте. Помните?       — Нет.       — Когда будет ещё более подходящая возможность? — Николай снова хотел ответить решительным отказом, конечно, хотел подняться, убрать инструмент подальше, но Глеб вдруг прибавил тихое: — пожалуйста, — и Николай пропал. Этот просительный, этот щенячий взгляд — Николай совершенно точно был перед ним бессилен. Снова беря гитару, Николай знал совершенно точно: этому взгляду он никогда и ни в чём отказать не сможет.       — Что же тебе сыграть-то… — Оглаживая струны в задумчивости, Николай перебирал варианты. — Предупреждаю. Я тридцать лет назад играл отвратительно. А сейчас — и того хуже. Будешь блевать в окно.       Глеб ничего не ответил. Сидя в ожидании, улыбался. А Николай вспоминал гармонии и слова. В голову как назло лезло либо что-то похабное, либо матерное, либо и то, и то.       Что-то вспоминалось кусками, что-то не вспоминалось вовсе. Взяв пробное баррэ*, Николай насладился теми звуками, которые может издавать только смачный плевок в чью-нибудь душу — и не иначе. С чёртовым фа-мажором пришлось повозиться и всё-таки проиграть. А пауза затянулась. Но, несмотря на собственную бездарность, было Николаю уютно в этой затянувшейся паузе.       Но что же выбрать?       Боем играть не хотел — для этого тёплого спокойствия он казался слишком разрушительным, резким и грубым. А что в переборе? «Прерванный полёт?» — не годится, бой, «книжные дети» — туда же. И так со всем.       А потом песня пришла сама — старая и глупая, такая же бездарная, как сам Николай со всеми его попытками. Песня вспомнилась целиком, струны легли под пальцы. Чтобы не видеть лица Малиновского, глаза Николай предпочёл от греха закрыть.       И всё потеряло значение. Остались только деревянные, непослушные руки, ритм и размер, гармония и слова.       — В начале было солнце — жёлтое, как медь.       И лучший друг — игрушка — плюшевый медведь.       Он всем хорош — жаль, не умеет говорить.       И всё мне будет, стоит только попросить.       Божья коровка, лети на небо, принеси мне хлеба,       И велик, и мячик футбольный.       Божья коровка, слетай за мамой — пусть полечит ранку,       Подует и станет не больно.       Аккорд сорвался и голос дрогнул. Слишком давно Николай не играл и слишком давно не пел. Следовало признать попытку провальной и снова забыть об этом. Но как тут забудешь, если Малиновский сидит напротив? Если, стоит открыть глаза, и от разочарования в его взгляде будет уже совсем никуда не деться?       — Разве медь жёлтая? — Николай ожидал чего угодно. Но только не того, что Малиновский спросит. — Я всегда думал, что она красная. Или рыжая. Ну… что-то такое.       Глаза распахнулись сами собой. Подавшись вперёд, Глеб сидел с мечтательным выражением. Сам того не осознавая, Николай продолжал цепляться за гриф и пальцы слегка саднило.       — Она жёлтая. Но под воздействием воздуха действительно окисляется и становится тёмно-красной. Даже коричневой иногда. Бурой. Эти струны медные, кстати. Совсем потемнели правда.       — Да… потемнели. — Глеб говорил так тихо, что приходилось прислушиваться. — Не знаю этой песни.       — Ты и не можешь знать. Всех, кто её слышал, в живых уже нет.       Осколки грозы широко распахнулись. Неужто допёр?       — Значит… у вас совсем, совсем-совсем никаких талантов? — И мечтательно улыбнулся. — Значит и у вас такая игра была… — а потом прибавил шёпотом: — До конца допоёте? Пожалуйста.       — Нечего там. Допевать.       — Николай… — И Глеб осёкся. Впервые за долгое время назвав по имени, тут же его сглотнул. Явно готовясь извиниться, распахнул рот…       Имя согревало. Произнесённое им, сейчас согревало всё.       — — Потом дожди, большое небо и прибой.       Война с собой — и примирение с собой.       И пониманье, что в любой момент сгорю.       А я сижу тут… и с жуками говорю.       Божья коровка, лети на небо,       Принеси мне хлеба и веры, и ветра немного.       Божья коровка, слетай за тучу. Там уж всяко лучше,       И чище,       И ближе до бога.       Божья коровка.       Какое-то время последние ноты висели в воздухе и Николаю казалось, что несколько секунд оба они не дышали. Воздух втянули вместе, одновременно.       — Вы… верите в бога?       — Он в меня не верит. — И тишина. В этой тишине Николай оторвал пальцы от струн. На подушечках отпечатались красные полосы. С непривычки кожу саднило и даже немного жгло. — На этом концерт окончен.       — А жаль. Это красиво. Очень.       — Даже если бы я и хотел. Уже ни хрена не чувствую. — И, демонстрируя глубокие борозды, Николай протянул левую руку над грифом. Отнять не успел. Прохладными и почему-то подрагивающими пальцами Глеб осторожно перехватил запястье. Всматривался долго, а потом вдруг погладил ладонь. Это не был случайный жест. И якобы случайным он не был конечно тоже.       Николай зачарованно наблюдал, как мягкие подушечки плавно скользят по коже. Николай мог вырваться, но ошеломлённо, растерянно чувствовал, чувствовал, чувствовал.       Касание на запястье. Током от него по руке — и в живот непонятный, тяжёлый жар. Прохлада по предплечью, а потом мягкое, тёплое, влажное… реальностью и словами оно облеклось не сразу. Губами оно осозналось в испуганном изумлении.       — М… Малиновский. — Николай должен был гаркнуть, но только выдохнул. Вместо того, чтобы вырваться, рука лишь безвольно повисла. — Остановись.       Он поднял лицо. Губы его улыбались, осколки грозы туманились, а пальцы продолжали ласково гладить кожу.       — Разве вам не приятно то, что я делаю? — И всё-таки отпустил. В спасительный гриф Николай вцепился так, будто от него завесило выживание. — Мне же вы не можете солгать. Я ведь вижу.       И самое ужасное, что он как всегда был прав. Чёртово тело опять подводило, снова. Широкая гитара спасала, Но Николай боялся заглядывать под неё. Больше того боялся: увидит Глеб. Если увидит, ведь будет не оправдаться.       Николай поднялся и колени дрогнули. Нужно заняться делом. Нужно отвлечься. Вот, например, разложить инструменты, гитару отправить в угол, окно распахнуть сильнее…       — Не делай так больше. Пожалуйста.       — Почему? Если мне это нравится, если вам это приятно.       — Я этого не хочу.       — Ведь лжёте опять.       — Глеб… Малиновский, — скидывая инструменты в ящик, Николай смотрел только на свои руки. Он не хотел ругаться, он не хотел прогонять. Не хотел опять. Чего же хотел тогда? — Ты снова злоупотребляешь использованием своего дара, и я начинаю испытывать просто-таки непреодолимое желание тебя выпороть.       Ставка на шутку сработала. Но шутка оказалась… какой-то совсем не той.       — Разве у нас в ходу телесные наказания? — Зачем он поднялся? Почему подошёл? Стремясь увеличить дистанцию, Николай потащил инструменты не на место, а в дальний угол. Бросил через плечо:       — Будут, Малиновский. Исключительно для тебя.       — Вы встаёте на узкую и скользкую дорожку тирании. — И снова он близко. Слишком. — Или это то, чего вы и правда хотите? Выпороть меня?       Дурацкая шутка. Дурацкая, неудачная. А образ складывается в голове. От образа Николаю теперь никуда не деться. От образа Николаю теперь не сбежать никак.       Он всё-таки попытался. Снова пошёл к столу, обрушился в кресло. Тёплая рука легла на плечо и сжала.       — Чего вы хотите на самом деле? Скажите, Николай. Пожалуйста.       — Глеб!..       — Чего?       Запрокинув голову, Николай устало всмотрелся в его лицо. Внутри бушевала буря. Сметая всё на своём пути, буря угрожала разрушить последние оплоты благоразумия. Тёплые пальцы сквозь тонкую ткань футболки ситуацию только стремительно ухудшали.       — Зачем ты это делаешь? Чего ты хочешь добиться?       Пальцы исчезли и медленно, слишком медленно Глеб направился к другому концу стола. Тихо ответил:       — Вас. — И больше ничего не добавил. Плечи его поникли.       — Оно того не стоит. Я того не стою.       — А может не вы? Я? Может я просто всё это себе надумал, выдаю желаемое за действительное, потому что сам такой… испорченный, дурацкий. Не могу не думать о вас, не касаться. Не могу не хотеть. А вам оно и вправду совсем не нужно, и неприятно. Скажите, что так, и я…       Хрупкий, он говорил, повернувшись спиной, вцепившись рукой в потёртую спинку стула. Испорченный? Дурацкий? Буря внутри окончательно вышла из-под контроля.       Шагал Николай как будто в густом тумане. И, будто в тумане, видел его лицо — влажные глаза, приоткрытые губы, ещё не исчезнувшие до конца царапины на бледной коже, вихры надо лбом и родинку возле носа.       Бастилия пала. Когда-то Николай вычитал и запомнил эту судьбоносную фразу и сейчас она всплыла в голове.       Бастилия пала. Николай пал.       Прежде никогда Николай не целовал кого-то. Прежде Николай даже не представлял, что способен кого-то вообще целовать вот так — яростно, ярко, жадно, вцепившись в затылок пальцами, запутавшись в волосах и своём дыхании, потерявшись в ошеломлённом, туманном, испуганном, пьяном взгляде.       Николай перешёл Рубикон и возврата назад не будет. Но можно ли даже помыслить о том, чтобы вернуться, вырваться? Можно ли дальше помыслить себя без этого — без пальцев на спине, без ладоней, обжигающих сквозь футболку, без ответных движений губ, без гибкого, сильного тела, прижавшегося, втиснувшегося, впечатавшегося едва не до хруста рёбер?       Кто разорвал поцелуй? Кому не хватило воздуха?       Николай задыхался. Единственным, что держало, был надёжно опёршийся о столешницу задом Глеб.       — Этого? Ты. Хотел? — Слова вылетали хрипом.       И Глеб потянулся губами снова, и руки закинул на шею, и крепче прижался:       — Да.       Это было безумием, наваждением. Николай знал, что это закончится. Скоро. Скорее, чем он бы хотел. Ведь Николай бы хотел, чтобы не заканчивалось, чтобы всё длилось и длилось, и длилось как можно дольше. Но стоит разуму взять верховье, стоит здравому смыслу снова принять бразды, и Николай пожалеет, горько раскается в каждом своём движении — в том, что остался в одной футболке, в том, что жадные, суматошные пальцы беспорядочно скользят по обнажённым предплечьям, в том, что сквозь тонкий хлопок всё ощущается слишком, до боли остро.       Как голодный пёс, уверенный в том, что вожделенную кость у него отнимут, вцепляется в неё с поспешной яростью, пытаясь заглотить побольше и побыстрее, так и Николай запоминал, вбирал, жадно вдыхал чужое дыхание, распластывал ладонь по грубой, шершавой кофте, путался, терялся в непослушных, густых волосах на его затылке и плавился, плавился, плавился ритуальной свечой на краю рокового пентакля.       Глеб выгибал поясницу, дышал тяжело, сбивчиво, рвано. Он был так близко, что Николай чувствовал твёрдость кобуры у него на поясе, чувствовал какие-то мелочи в просторных карманах, чувствовал пряжку ремня, чувствовал член у своего бедра. И собственный ощущал слишком болезненно — сгустком мучительного, колоссального, невыносимого напряжения. Это напряжение до крика хотелось сбросить.       Когда тело стало действовать совершенно самостоятельно? Когда качнулось навстречу в настойчивом нетерпении?       Николай услышал хриплый, судорожный то ли стон, то ли всхлип, а потом вдруг понял, что он — его собственный.       И наваждение раскололось.       Лопнувшая, разорвавшаяся струна всегда скручивается спиралью. Так и Николаю хотелось свернуться, спрятаться, сложиться пополам — только бы не допустить того, что прокатывалось по телу волнами мучительной дрожи — преддверья непоправимого. Только бы не сделать чего-то похуже — куда уж хуже?!       Николай оттолкнул, отступил, рухнув на первый подвернувшийся стул, свернулся и вправду, скрючился.       — Г…леб. Ух-ходи.       Он смотрел сверху вниз — растрёпанный, пунцовый. Губы припухшие и только глаза блестят. Руку протянул опасливо, несмело, коснулся плеча.       — Я… Что-то не… так?       — Уходи. Уйди!       Почему же не отступает? Почему руки дрожат, а в животе — тигель расплавленного свинца?       Пальцы продолжали касаться плеча. Слишком. Невыносимо. Хоть головой своей бестолковой стучи о столешницу, хоть вой от бессилия себя самого побороть.       Николай уже знал, что обижает его. Но собственная вина, собственное к себе отвращение и собственный страх оказались сейчас сильнее.       Николай вскочил, сутулясь. Будто раненный в живот, себя обнимал-обхватывал. Ноги почти не слушались, а безвольную, ласковую ладонь с плеча удалось стряхнуть.       Николай выглядел дико, знал: всё, что сейчас происходит — дико.       Николай просто оставил его в кабинете. И выскочил за дверь, надеясь, что Глебу не хватит ума попереться следом.       Вентиль холодной воды прокрутился до упора с тихим скрипом, и старые тонкие трубы завизжали, заклокотали, будто бы вторя тому, что заполнило Николая — вина и стыд.       Ледяные струи ударили в затылок, ударили в шею, скатились по спине зябкими волнами.       Сцепив зубы, Николай стоял. До дрожи стоял, до зашедшегося ходором подбородка — ты заслужил, терпи.       Жалкий, замёрзший, мокрый. Волосы облепили лицо, руки повисли безвольно. Прижавшись лбом к шершавой кафельной стене, Николай снова и снова стискивал кулаки.       Рубикон перейдён и назад уже не вернуться. Николай совершил ошибку. Николай допустил, Николай не справился. Сдержанный всегда, Николай потерял контроль. Страсть правит разумом. Но Николай не имеет на это права. Только не с ним, не с ним. Ведь кто Николай теперь?       Когда Николай вернулся, кабинет был тёмен и пуст. Не зажигая света, Николай отыскал гитару. Хотелось шарахнуть ею о стол: из-за тебя, паскуда.       Упав в кресло, Николай припечатал пальцами самый простой аккорд. Em, Am, C. Пальцы не слушались и перебор сбивался, но Николай продолжал терзать инструмент, истязать себя.       Которую ночь подряд Николай не спал.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.