ID работы: 11014754

В детстве говорили, что играть с огнём опасно

Слэш
NC-17
Завершён
425
автор
Kuro-tsuki бета
Размер:
215 страниц, 28 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
425 Нравится 602 Отзывы 156 В сборник Скачать

6

Настройки текста
Примечания:
Только зайдя к Цзяню домой, Шань понимает, насколько ему, блядь, холодно. Насколько обмёрз, стоя на продуваемом ледяным ветром месте. Теперь терморецепторы взбесились и хуярят сигнал по спинномозговым нейронам до ядер гипоталамуса. Рожа и вовсе горит, как если бы на неё кипятком плеснули, особенно раскрасневшиеся от мороза щеки. У Цзяня дома тепло. У Цзяня дома отопление ещё не отключили. У Цзяня дома тишина мёртвая, и стоит ему только ловко стянуть ботинки, как он уносится ураганом в комнату, даже не удосужившись снять куртку, съехавшую с плеч, и через секунду уже слышится киношная перестрелка и чарующий низкий голос главного героя, на которого все, кому не лень, должны пускать слюни. У Цзяня уже традиция такая — включать телевизор, чтобы не было так тихо и одиноко. Там голоса, там чья-то жизнь, там кого-то любят и не оставляют в одиночестве в его семнадцать. Там у кого-то идеальный сценарий, который приводит к неминуемому хэппи-энду, даже если главный герой законченный неудачник. Там чужую жизнь подсмотреть можно, окунуться в неё и представить, что всё хорошо. Лучше, блядь, некуда. Представить, что у тебя так же, что Цзянь наверняка и делает. В его, сука, семнадцать. Это болью в грудине отзывается. За него. За волшебного и улыбчивого. За любящего дурацкие чипсы со вкусом омаров и ненавидящего одиночество. Цзянь показывается из дверного проёма, взлохмаченный встречным ветром, с глазами всё ещё красными, но уже более живыми, взмахивает рукой, мол, располагайся. И располагаться тут действительно есть где. Шань снимает кеды, стряхивает с волос застывшие на них холодные капли, оставляя их на чистом половичке, который приветствует гостей радушным: добро пожаловать. Он белый, с черными пятнами, как у далматинцев. Только пятна сердечками крошечными и Шань уверен — Цзянь его сам выбрал. Сам выбрал, сам купил, сам постелил, потому что — некому больше. Его матери явно не до половиков в прихожей. Тут едой не пахнет. Наверняка у Цзяня с готовкой так себе, а проходя мимо небольшой кухни, Шань замечает ряды лапши быстрого приготовления. Разной, на любой вкус: острой, средней, с грибами, с овощами и морепродуктами. И на такой долго не протянешь. Это же издевательство над желудком. И тут же вспоминаются слова Чжэнси о том, что Цзянь частенько заглядывает к нему на ужин, когда вся семья за столом собирается. Когда Цзянь может себя почувствовать в тепле и уюте, которых ему остро не хватает. Недодали. Слишком рано этого ребенка одного оставили. А он даже не жаловался никогда. Так, упоминал вскользь о том, что часто один живёт, перечисляя многочисленные, с годами отрепетированные плюсы, в которые и сам верить начал. О том, что мама у него восхитительно красивая и жёсткая женщина. А таким не до детей, таким до работы только и до проблем, потому что на себе всё тянуть привыкла. И Цзянь мог бы во все тяжкие, мог бы в вечеринки, где алкоголь рекой и таблетки разноцветные на языке. Мог бы. Но несмотря на свою раздолбайскую натуру и дурашливость, которая бесит, — у него чисто. Даже слишком: паркетный пол сверкает от софитов, которые на потолке приглушённым жёлтым; на кухне в раковине ни единой грязной кружки, всё структурированно чуть ли не по алфавиту, и вещи в комнате не разбросаны. Даже носков, лениво стянутых после насыщенного дня, — нет. Белье в корзине в ванной плотно прикрыто крышкой, а на полке над раковиной аккуратно выставлены лосьоны, тюбик зубной пасты, завёрнутый у конца, и единственная зубная щётка. Шань руки намыливает, кое-как отрегулировав воду, чтобы прохладной была и не обжигала сухую, кое-где потрескавшуюся кожу. Мыло у Цзяня — пиздец. Жидкое, пенится хуево, зато на прозрачном дозаторе написано, что прекрасно увлажняет кожу. И это Шань замечает, вытерев руки о белоснежное махровое полотенце. Реально увлажняет, точно крем нанёс. По костяшкам с интересом проходится подушечками пальцев — мягкие, и шершавость пропала. Чудеса, блядь. Ловит краем сознания мысль о том, что спросить у Цзяня хочется где эту херню взял и себе такую же купить. Фыркает сам на себя раздражённо: ага, а потом спросить про лосьоны, которыми рожу каждое утро натирать нужно, и про солнцезащитный самый пиздатый, который от ультрафиолетового защищает. Про Цзяня все говорят — у него кожа идеальная и волосы мягкие. И Шань тут, кажется, все его секреты раскрыл. Секреты, в которые едва ли кто посвящён. Потому что к себе никого, кроме Чжэнси, Цзянь не водит. Хотя мог бы закатывать вечеринки ежедневно. Мог бы. — Чувствуй себя как дома. Я, правда, не знаю, какой у тебя дом, но всё равно, не смущайся. — Цзянь на кухне возится, гремит посудой, доставая с дальней полки стаканы, тянется, на носочки встаёт, подцепляя указательным. Он уже в домашнее успел переодеться. В футболку растянутую, на пару размеров больше, рукава которой ему чуть не до локтей достают, да в шорты свободные цыплячьего цвета. Теперь ещё больше на ребенка похож — щеки тоже красные, как и кончик острого носа, а волосы в небрежный пучок собраны. Мешаются ему, лезут на лоб, застилая глаза. Цзянь их по привычке сдувает, сгружая на стол стаканы, бормочет под нос что-то невнятное и убирает пряди льняные, мягкие до одури, за уши. Смотрит на Шаня с прищуром, точно обдумывает что-то архиважное, указывает себе за спину большим пальцем: — Там в зале чистая майка и спортивки. Переоденься, ты весь мокрый. А если заболеешь, я к тебе завалюсь и лечить буду. Я уже однажды так Чжэнси лечил, ну, народными методами. Имбирём натертым и чесноком. Он знаешь как быстро поправился? Шань уверен — Чжэнси поправился быстро от того, что не хотел эту гадость жрать. А Цзянь, он ведь такой — не отъебётся, будет пристально следить за тем, чтобы всё-всё в рот засунул и проглотил, а потом ещё порцию заботливо притащит, приговаривая какую-нибудь дичь вроде: я этот рецепт в интернете вычитал, говорят, полезно. Ещё килограммчик съешь и поправишься, отвечаю. И там уже выбора не остаётся. Там только выздороветь как можно быстрее, потому что ничто так не убивает организм, как народные, ебать, средства. Шань действительно мокрый. Продрогший до того, что колючие мурашки от каждого движения появляются. А ещё Шаня немного отпускает — мысли о Тяне уже не такими катастрофичными кажутся. Уже не кажется, что небо на голову рухнет, погребая под собой, стоит его только увидеть. Потому что где-то рядом, на фоне, будет звонкий голос Цзяня, за который можно ухватиться, как за спасательный круг. Такая вот херня — Шань намеренно спасает Цзяня, Цзянь ненамеренно спасает Шаня. Шань бормочет короткое: спасибо. И в зал плетётся, по пути осматриваясь. Ничего интересного, всё стандартное, всё как у людей, только на фотографиях, что на стенах висят, Шань замечает стадии взросления Цзяня и Чжэнси. Первая фотография, что сверху в маленькой белой рамке: детсадовская, где Цзянь в дурацком совершенно костюме цветка — и согласился же на это, господи — а Чжэнси того хуже, точно листья папоротника на себя нацепил. Тощими ручками держатся друг за друга крепко, а за грудиной что-то ёкает — Шань такой дружбы не знает. Шаню такую понять трудно, невыполнимо практически, а эти двое её сквозь года пронесли и сохранили. На других фотографиях, чуть солнцем засвеченных, эти двое тоже везде вместе — едят, спят и даже купаются. Та, что совсем недавно сделана, — забавная и живая: у Цзяня пятно красное на щеке, как если бы ему хлестанули от души, а у Чжэнси виноватое выражение лица и сведённые у переносицы густые брови. Оно так часто у них бывает. У Чжэнси рефлексы срабатывают быстрее, чем он подумать успевает, а у Цзяня вообще в такие моменты мозг напрочь вырубается. Чжэнси бьёт, Цзянь получает. Цзяню остро не хватает внимания, а Чжэнси остро не хватает понимания: да обними ты его уже, придурок. Один раз, чего тебе стоит? Вы и так всю жизнь вместе. На тебе Цзянь и так сутками виснет, рассказывая всё подряд. Он к тебе тянется неизвестно почему. Ему холодно тут одному. Как в детстве — возьми и обними, прижми к себе, когда он вокруг тебя волчком крутится. Не ты, так кто-нибудь другой это сделает. Цзянь шансов никому не оставляет. Даже Шань его сегодня обнимать готов был. А Шань, между прочим, эту херню ненавидит. Шань не в своё дело лезть не хочет. Но видя Цзяня с вечно краснющей щекой, который улыбку из себя насильно давит, отшучивается: нормально, я уже привык. Видя его глаза, в которых ни намёка на слёзы, зато тонны отчаянной нужды — Чжэнси хочется ещё раз по голове ёбнуть. Уже не камнем. Пощечиной, чтобы у него от удара мозги на место встали и тот увидел — он Цзяню как никто другой нужен. Шань пока не въезжает, в каком плане нужен. Потому что часто взгляды Цзяня за гранью понимания. Он как-то по-особому смотрит, с нежностью и ещё чем-то ошеломительно теплым, чего Шань угадать пока не может. Но к разгадке всё ближе. И — нет. Нельзя не в своё дело лезть. Сами разберутся: с синяками, хлёсткими ударами и хмурым взглядами — сами. Шань отходит от стены, где десяток фотографий в рамках, соединённых между собой. Цепляет вещи, и вслушиваясь в грохот на кухне, быстро стягивает с себя одежду. Она мокрая. Она к коже липнет паскудно. Её теперь только в стирку закидывать — тут обычная сушка не поможет. На штанах внизу грязь собралась, как если бы Шань только у обочины дороги шатался и подставлялся под брызги из-под колес машин. Белая футболка тоже в кляксах грязевых, противных, подсохших, въевшихся намертво в ткань. Цзянь заглядывает в комнату, тут же голову за проёмом пряча, ещё раз выглядывает, прикрывая один глаз, словно второй у него голых людей совсем не улавливает. Убеждается, что Рыжий одетый перед ним стоит, и уже уверенно в комнату входит, победно потрясывая бутылкой байцзю, которую за горлышко ухватил. Она полная, ещё даже не вскрытая. У Цзяня в зубах закуски из чипсов, сразу несколько пачек с разными вкусами. Шань байцзю всего раз в жизни пробовал, и то по незнанию. Ухватил со стола с напитками не тот стакан, глотнул, а потом показалось, что язык насквозь прожигает, а пищевод вот-вот самовоспламенится. Сейчас этого огня хочется настолько, что во рту непроизвольно слюна собирается. Свой Шань сегодня проебал. Свой сейчас наверняка в огромной студии, которая по слухам пиздец красивая, стоит напротив окна в пол и курит медленными долгими затяжками. Свой сейчас наверняка о Шане уже и думать забыл и резво пальцами по экрану мажет, набирая кому-то сообщение. Свой сейчас наверняка думает о завтрашнем, успешно вышвыривая сегодняшний не самый приятный день куда подальше. И это жжётся не хуже по незнанию выпитого байцзю. Жжётся не на языке и в пищеводе, а гораздо дальше. Сердце прожигает напалмом яростным, заставляет задыхаться на ровном месте, как загнанной псине. Заставляет зубы сцепить покрепче, чтобы не заорать на себя: может хватит уже? Заебало. Шань опускается на пол, прислушиваясь, стараясь отвлечься на весёлые крики за окном, которое Цзянь зачем-то нараспашку открывает. Это тоже, наверное, одна из необходимых привычек, когда один живёшь — чтобы жизнь, хоть и чужая, в пустую квартиру проникала голосами людскими, не испорченными идеальной дикторской работой. Не смешанная с постоянной нагнетающей музыкой, которую композиторы пихают везде и всюду. По полу дует неслабо, но это даже хорошо. Хорошо, что тут не тихо, как в вакууме, потому что вообще-то Шань не знает, о чём с Цзянем разговаривать. Это Цзянь тут мастер разговоров, который даже до мертвого достучится своим трёпом. Это Цзянь тут сейчас непривычно молчаливый в себя перманентно уходит, накручивая прядь на палец, смотрит стеклянным взглядом в никуда и хмурится. Хмурится так, словно жалеет о чём-то сильно. А потом отмирает, стоит только Шаню пошевелиться, вспоминает, что он не один тут, улыбается неловко, ещё даже не успев в себя прийти, и говорить начинает. Про маму рассказывает, которую он очень любит. Про детство, когда за ним ухаживала тётушка, а однажды и вовсе просидела у его кровати целую ночь, потому у Цзяня температура высокая поднялась, а госпоже Цзянь она дозвониться не смогла. Про то, что ему часто снится очень странный сон, где человек высокий, худощавый, с нереально красивыми светлыми волосами — тянется к Цзяню руками, что по локоть в крови. И Цзянь не знает кто он. Но снится этот стрёмный пугающий мужик ему постоянно, с завидной регулярностью, и после таких снов Цзяню становится плохо. Плохо до того, что его колотит сильно, а кожа холодным липким потом покрывается. И ему кажется, что этого человека он в реальной жизни видел. О нём, как ни странно, Цзянь больше всего рассказывает, наполняя стаканы прозрачной. Первые глотки — отвратительные настолько, что хочется на ноги вскочить, залететь в туалет и выхаркать всё нахер. Жжется пиздец. Вкус непонятный, медовый напоминает, сладковатым осадком на языке. По пищеводу прокатывается огненной волной и затихает только где-то в желудке. Цзянь тоже морщится, шипит злое: — Ебать. Гадость, как это вообще пьют? — и делает ещё один большой глоток. Выдыхает шумно, тянется к пачке чипсов, которых у него, должно быть, много, потому что к здоровой пище этот ребенок не приучен совсем. Выуживает три рифленых и в рот закидывает, прожёвывая медленно. Протягивает их Шаню, встряхивает упаковку и глядит с искренним желанием Шаня ими накормить. У него на лице весь спектр эмоций отражается, у него масок ни одной нет. Только улыбка иногда становится натянутой слишком, больной. Как улыбаются те, кто смертельно болен, своим родным. Те, кто знает, что это, возможно, последнее, что могут родные увидеть. У Цзяня щеки розовеют румянцем сочным, который на нём восхитительно смотрится. Движения уже не такие резкие, рваные, с которыми он последний час ходил. Лоб вспотевший слегка, к которому волосы непослушные липнут, а он их то и дело за ухо убирает. Взгляд грустным становится и слегка мечтательным, как если бы он себе представлял: а что если? Что если всё ещё исправить можно. Что если сегодня никуда бы не шёл. Что если… — Не думай об этом. — Шань стакан на стол ставит и сам удивляется, как громко это получается. Как звонко стекло о дерево тёмное бьётся. Как Цзянь вздрагивает, когда его из мыслей резко выдёргивает, и каким он потерянным сейчас выглядит. Настолько, что кажется, собственную квартиру едва узнает. Ведёт удивлённым взглядом по полкам, где ни пылинки. По телевизору, где главный герой перед носом здоровенного мужика трясёт стволом поразительно чёрным, матовым. По стене, где натыкается на фотографии — морщится болезненно, точно ему чём-то острым под рёбра ткнули, провернули и до сердца достали. — Я всю сознательную жизнь об этом думаю, Шань. — взгляд он на фотографиях задерживает, не переводит на Рыжего. Смотрит туда бездумно, быть может, даже не замечает, куда именно. Просто привык Цзянь туда всё время смотреть, и взгляд уже как-то сам по себе цепляется за рамки белые. — Оно по-другому не выходит. Засело в башке и долбится. Во рту сладко слишком. Настолько сладко, что хочется на кухню ринуться и наполнить один из многочисленных стаканов с совершенно дурацкими рисунками водой из-под крана. Чтобы холодная, чтобы стенки стакана сразу конденсатом покрылись, а во рту всю сладость смыло. Цзянь сладости байцзю не замечает — цедит его маленькими глотками, уже и кривиться перестаёт. Цзянь слишком быстро ко всему привыкает, даже если это всё ему и не нравится. Даже если оно обжигающее, противное и изрядно испортит ему жизнь в следующие два часа, когда его волосы реально держать придётся, чтобы не рассыпались серебром на сидение, чтобы не испачкались ненароком. Такие волосы пачкать нельзя. Такими только издали любоваться и трогать с дыханием в полный ноль ушедшим, потому что — вау. Просто вау, потому что других слов на ум совсем не приходит. Рыжий усаживается поудобнее, придвигается чуть ближе к низкому столу, перед которым только на полу и сидеть, облокачивается о него предплечьями и говорить старается с серьезной рожей, которую при Цзяне не так уж просто состроить. Ну не сводятся брови к переносице, не выходит хмурая складка. Ну не вытягиваются губы в суровую линию. Наоборот всё, бляха. Наоборот выходит только мягко на него глянуть, доверчиво. Наоборот уголок губ вверх непроизвольно дёргает. И голос, вопреки жгучему желанию удерживать маску хулигана — тихий и мирный: — Если хочешь, можешь рассказать. Мне твои секреты всё равно выдавать некому. — Шань рукой указывает в сторону окна, где голоса стихать начинают. — Только уличным котам. И Цзянь на Шаня смотрит. Смотрит с непониманием искренним: это как? Это как вообще, когда рассказать некому? Ни о своих проблемах, ни о чужих. Это как, когда поделиться не с кем. А потом в глазах понимание пронзительное, простуженное возникает — знает он, как это. Не в полную силу, потому что часть всё же Чжэнси выговаривает. Потому что есть у него всё-таки тот, кто выслушать может. Не всё. Часть. Но этого, кажется, достаточно, чтобы не настолько хреново себя чувствовать. Чжэнси не кот, Чжэнси ответить может, подбодрить, хлопая по плечу. А вот за Шаня Цзянь совсем не уверен. Цзянь молчит, обдумывает сказанное. Касается легонько пальцем ямки у нижней губы, продавливает её до того, что кожа белеет. Хмурит брови, а потом выдыхает и залпом опрокидывает стакан, задирая голову. Так и сидит, опираясь руками позади себя об пол. Заметил на потолке перегоревший софит и буравит его взглядом, словно только так лампочки у него и чинятся. Встаёт, разминая ноги, подходит к стене, щёлкая выключателем — так легче, и чинить ничего не надо. Садится на то же место, в ту же позу, губы облизывает, сметая с них языком сладко-горькое, и говорит слегка севшим голосом: — Такое даже котам нельзя. Ни котам, ни людям — я сегодня убедился. И его накрывает. Накрывает до того, что Цзянь жмурится, сморщив нос. Цзянь неприятное вспоминает, которое его крошит медленно, изъедает внутри, вынуждая зубы покрепче, до выступающих желваков, сцепить. Цзянь пальцами по полу скользит, собирая их в кулаки, и оно не помогает видно. Не помогает — только хуже делает, потому что его трясти как от холода начинает. Как трясёт того, кто ни разу мороженого не пробовал и отхватил слишком большой кусок. Как того, кому мозг обморозило и голова болеть начала приступом острой, пронзительной. Он глаза открывает, смаргивая то, что перед веками закрытыми увидел. Ещё и ещё раз. Тоже не работает — по его взгляду видно. Перед которым что-то. Кто-то вечным воспоминанием застрял и душу терзает. Вытрясает её. Он бутылку со стола сгребает, подносит к губам и хлещет из горла, делая несколько больших глотков до того, как дыхание задерживать больше не получается. И дышит сорванно. Дышит быстро, поверхностно. Рот утирает тыльной стороной ладони, морщится не то от вкуса, которым язык вяжет, не то от паскудной жизни взрослой, которая его неожиданно настигла. Без предупреждения и боевого клича. Тихо, быстро и очень больно. Склоняет голову вниз так, чтобы глаз его из-под волос не было видно, и говорит голосом сорванным, словно только что долго и упорно в потолок орал: — Знаешь, такие ситуации, когда тебя человек спрашивает, любишь ли ты шоколад, протягивая его, а ты, не задумываясь, отвечаешь: я тебя люблю. — усмехается печально, прикладываясь лбом о ладонь Шаня, которую он в последнюю секунду успевает подставить, чтобы этот балбес не ёбнулся о стол со всего размаху, проламывая череп. Продолжает глухо, почти безжизненно. — И всё. И пиздец. Шань знает. Очень хорошо знает. У него похожее было. И это похожее под дых дало так, что Шань чуть не наебнулся на ровном месте. Он ведь просто мимо проходил. Мимо красивой девчонки, которая подругам, вздыхающим от восторга, рассказывала, что Тяню нравится спрайт. И Шань подумал: Тяню нравится спрайт, а он мне. И всё. И ебануло. И пиздец. Он вот так же, как Цзянь, о стол башкой стучался битый час, пока безрезультатно пытался домашнее по алгебре сделать. Пока пялился в тетрадь, где нужно преобразовать выражения, содержащие радикалы. Преобразовать удалось лишь ахуй от собственных мыслей в гулкие удары покрасневшим лбом о древесину. Множитель за знак радикала не выносился. Зато Шань пытался вынести себя из этой ебучей задачи, которая в голове сама по себе возникла: Тянь + Шань =? Вопрос так и остался открытым. Вопрос Шаня последние полгода мучил. Вопрос сегодня почти решился, когда Тянь метку свою на шее оставлял. Вопрос этот Шань сегодня закрыл — нет правильных путей решения. Нет будущего. Нет вариантов. И вопроса больше нет — задача зачёркнута жирным чёрным маркером. Цзянь притирается лбом к ладони, тычется в неё, совсем как черный кот, около дома Рыжего живущий. Он самый ласковый — всегда первым подходит, мяучит, стоит ему только Шаня завидеть, чтобы тот голову вниз опустил и его заметил. К рукам ластится, греется. А у Рыжего, кажется, неслабые такие проблемы с коммуникацией, раз он всех с котами сравнивает. Цзянь вот на чёрного похож, а Тянь на самого одинокого — дымчато-серого, которого приручать три месяца пришлось. Он едва ли кому доверял. И теперь только лениво под руки поставляется в ожидании угощения. Шань слова тщательно подбирать старается, обдумывает каждое на ум приходящее. И приходит пиздец — ему Тянь и в правду нравится. Пиздец как нравится. Настолько, что ничерта в голову больше не лезет. Ничего, кроме паскудного нравится-нравится-нравится. И столешница перед носом очень удобная. О неё головой наверняка долбиться круто. И сейчас очень хочется. Чтобы не было больше пиздеца внутри, который не понимает, не слышит, не хочет слышать — у них с Тянем миры совершенно разные. У них Тянем на двоих одни лишь Цзянь с Чжэнси, а на этом долго не протянешь. У них с Тянем там, на кафельном полу, в который Рыжий пялил, ощущая губы-руки-дыхание — новая вселенная вспыхнула красками яркими, большой взрыв один на двоих произошёл. Обоих сорвало на секунды-минуты-вечности. Да так и ставило осколки после себя в сердце саднящие: рано. Рано сказал, рано остановил, ведь ещё немного вот так постоять в капкане его рук можно было. Ведь ещё несколько дней в запасе точно есть, чтобы не смотреть на него, как на незнакомца, которого Шань слишком хорошо знает. Чтобы не прятать взгляд, а напрямую к нему, впечатать в стену, рыкнуть по-звериному и поцеловать, как давно уже хотелось. Чтобы любопытство своё удовлетворить: говорят, он хорошо целуется. А ты проверь. Возьми и проверь. Убедись, что не врут. Убедись, что то, что внутри — не надуманное и настоящее. А потом страдай от неразделённой и точного удара по скуле кулаком, от которого звон в ушах оглушительный. Попробуй, ну. Всего разок. И оно понравится — сомнений нет. Оно, как и то, что случилось несколько часов назад, под смех девчачий из матовых окон — понравится. До ног подкашивающихся и оцепенения восхитительного внутри. Об этом потом вспоминать можно будет, закусывая губу, пропуская мимо ушей чужую ненужную болтовню. Об этом болеть будет, когда кто-то другой фразу, что на запястье, скажет. И это уже тихой апатией накроет. Мразной, тянущей щупальца к глотке, забивающей лёгкие смольной, ненавистной всеми фибрами. Шань вертит в свободной руке стакан идеально ровный, катает по стенкам байцзю прозрачный и произносит отстранённо, чтобы Цзяня лишний раз не ранить: — Так этот человек ничего тебе не ответил? Цзянь напрягается весь. Под тончайшей футболкой мышцы спины проступают, ладонь, что на столе, в кулак собирается, жмёт пальцы крепко, до фантомного хруста. У него сзади на футболке надпись истёртая, застиранная, совсем блеклая. У него лоб горячим слишком становится, обжигает ладонь. У него сил уже нет, потому что Цзянь сдувается на глазах, расслабляет мышцы и совсем поверженным выглядит. Ослабевшим. Уставшим от сегодняшнего дня. От себя уставшим. Отзывается глухо, бубня в стол: — Не знаю. Я попросил, чтобы всё было как раньше. Чтобы забыл. Хотя, кто такое забудет, Шань? Я же теперь ему в глаза смотреть не смогу. Шань выдыхает, пытаясь себя убедить, что правильное решение принял. И он. И Цзянь. Они оба. Цзянь внезапно, даже для себя, признался в том, что глубоко в себе прятал, а потом сказал: давай забудем. Шань внезапно, даже для себя — позволил Тяню в шею зубами, в сердце ядом сладким, оглушающим, восхитительным, а потом сказал: давай забудем. И это должно быть правильным, верным, бескомпромиссным. Это не должно убивать. Оно всё равно убивает. А они залить это байцзю пытаются, как если бы спирт был лекарством от любви. Херня. От этого лекарства совсем нет. Не придумали ещё. А если бы придумали — они сейчас вдвоём от передоза бы откинулись. Шань по волосам его треплет, по мягким, которые из пучка почти выпутались. И дискомфорта не чувствует, как оно раньше всегда случалось. Случалось часто и ненамеренно, когда прикосновения за гранью реальности были. Когда трясло от одной лишь мысли, что кто-то дотронется до Шаня. Что Шань до кого-то. Так всегда было. Причина неясна, просто не любит он этой херни. Напрягает она, заставляет злиться, шипеть, не подпускать к себе упрямо и яростно. Цзянь все законы собственной вселенной Шаня — изящно посылает на хуй. Цзянь ни в один из них не вписывается и трогать его совсем не страшно, не отвратительно, не хочется ломануться на кухню, обливаясь средством для мытья посуды, чтобы кожу вместе с мыльной пеной с рук соскаблить. У Цзяня аура совершенно волшебная, непередаваемая, мягкая и опасная одновременно. И его только так — поглаживая аккуратно, как диковинное животное, у которого внешность обманчиво-милая, а вот рту несколько рядов зубов, которыми он может руку по локоть оторвать. — Я пытался тебя ёбнуть в нашу первую встречу. Но ты мне в глаза ещё как смотришь. Без страха. Мы пьём вместе, Цзянь. С тобой по-другому совсем не получается. — Шань тон снижает, тихо совсем говорит, словно в преступлении сознаётся. — А ещё, сегодня я тоже самое сказал человеку, к которому привязался. Цзянь напрягается снова, размышляет секунды две, а потом голову приподнимает, укладываясь подбородком на ладонь, глядит своими честными и спрашивает, замирая: — Правда? И в глазах его потрясающих, песчаных — интерес лютый проскальзывает, путается в радужке, да так там и остаётся. Видно — он уже себе надумал много. Видно — правильно надумал. А у Шаня уши горят так, что пора с головой в ледяную воду окунаться, задерживая дыхание на максимально возможное время. Шань отвечает, не задумываясь: — Правда. — стопорится, замечая улыбку, которую Цзянь тянет, словно он то, что в башке у Рыжего крутится, прочитал за долю секунды, и теперь все секреты знает. — Блядь, не про любовь, Цзянь, не делай такие глаза, а. Там долгая история. Рассказывать не буду, не смотри на меня так. Шань бы рассказал, поделился, ей-богу. Но господи, как же стрёмно это звучать будет: я тут, в общем, влюбился в пацана, с которым лично знаком дней десять или около того. Ну что ты, что ты. Это от того, что я год за ним до этого наблюдал, как хуев сталкер, ага. А ещё в него влюблены все, кому не лень. Вот просто — все. И он уже кому-то надпись на руке показывал. Пиздец ситуация, да? Не удивляйся ты так, ну. У меня всегда так — сложно, хуёво и непонятно. Я привык. Шань бы рассказал, да Цзяня это уж точно напугать может. И он тихо, но отчётливо попросит, стараясь в глаза не смотреть: ты сейчас берёшь свои вещи и идёшь ко входной двери. И уёбываешь. Насовсем. Мы не знакомы больше, окей? Майку и спортивки себе оставь, оно мне не надо. Ты пугаешь, мужик, действительно пугаешь. Катись-ка отсюда. Быстро. Но Цзянь уйти не просит. Цзянь улыбается широко, освещая своей искренней свою комнату, где из света — только тонкая полоска жёлтого из кухни тянется да яркие вспышки от телевизора, где главный герой надирает задницы плохих парней, которые нападают почему-то не все вместе, а по одному. Освещая своей искренней те тёмные уголки души, которые спать по ночам не дают, остервенело напоминая о том, что внутри Шаня демонов много — их не пересчитать даже. Со счета собьешься в первую же сотню. Цзянь к себе прислушивается и говорит: — Окей. Теперь мне не так паршиво. А тебе? Шаню даже к себе прислушиваться не нужно. У Шаня всё на кислой роже написано и переведено, для особо тупых. — Всё ещё. Цзянь кивает понимающе, глядит на время, которое к часу ночи близится, зевает, плевав на правила этикета, не прикрывая рот рукой. Зевает так сладко, что Шаня этой сонной волной тоже захлёстывает. Окунает мягко в лёгкое головокружение, которое бывает, когда голову на подушку опускаешь, а глаза сами слипаются. — Тётушка всегда говорила: поспи и всё пройдёт. — Цзянь затылок почёсывает, снимая с волос резинку ядовито-розовую. — Сейчас это уже не так хорошо работает как раньше. Но стоит попробовать. — Ага. И Цзянь скидывает прямо на пол, где в полный рост без проблем растянуться можно, две большие подушки. Покрывало, которое Шаню отдаёт. Укладывается рядом, заводя руки за голову, и улыбается в потолок. Ему действительно лучше. Но это пока. Пока байцзю вместе с кровью по организму разносится и писком в ушах отдаётся. Пока его снова не ёбнуло, словами им же сказанными. Пока он того, кому их сказал, не увидел. И вот так — на полу, в чужой квартире, кажется, легче, чем сам на сам в своей и в мягкой постели. Вот так, когда рядом сопение мирное и отголосок невыключенного телевизора, где фоном музыка титров играет. Шань на ночёвки редко когда оставался. Всего несколько раз у Шэ Ли. Они не спали совсем, дурачились, били друг друга подушками до того, что в рот забивались перья. И это в прошлом. Шань уже и забыл, как это — ночевать у кого-то. Оказывается — приятно. Шань взгляд на Цзяня переводит, который уснул быстро. Он со спины на бок переворачивается, бурчит что-то бессвязное и шарит рукой по полу в поисках чего-то. Что-то находится очень быстро. Находится ровно в тот момент, когда Цзянь ладонь на руку Шаня укладывает, придвигается ближе инстинктивно, подтаскивая её к губам, целует невесомо, явно кого-то другого представляя. Потому что Шань отчётливо понимает только одно. Потому что: — Чжань Сиси. И теперь ясно, с кем он сегодня виделся. Кому признался. Кто сердце его разбил вдребезги и кому Шань морду хотел разбить в костное крошево. И теперь ясно, что лезть в их личное совсем нельзя. Только рядом быть, чтобы словить обоих, чтобы без глупостей этих подростковых, когда первая любовь кажется самой настоящей, исключительной, монументальной. Чтобы без дурных мыслей: я не могу без него жить. Можешь. Ещё как можешь. И жить и дышать, даже аппарат искусственного не нужен, видишь? Поболит и пройдёт. И теперь ясно, кого Цзянь во сне видит. Чьим костяшкам дарит поцелуй. Ясно кого представляет, каждый раз в одиночестве засыпая. Чье имя вот так же из раза в раз в полудрёме произносит, зовёт, просит рядом побыть. И Шаню странно как-то. Не противно и привычно руку отбирать у него не хочется. Не хочется врезать за такую херню, от которой Рыжего ещё с месяц назад вывернуло бы наизнанку — прикосновений Рыжий не любит. Только если кулаками. А тут губы. А тут Цзянь. И Цзянь не специально, ненамеренно, не для Рыжего это всё. Поэтому и не дёргает, поэтому и не противно совсем, поэтому Рыжий притирается головой к подушке и руку слегка выворачивает, чтобы Цзяню удобнее было в пальцы носом утыкаться, оставляя влажное пятно от глубокого дыхания. У Рыжего отторжение на всех срабатывает. На всех кроме. Кроме Цзяня, который весь о Чжэнси, который в защите сейчас как никогда нуждается — обнаженный светлой, изодранной душой, тихий, улыбающийся слегка во сне. Кроме Тяня, которому Рыжий не только руку трогать позволял. И оно противно совсем не было. Наоборот. Оно внутри отозывалось ослепительной вспышкой. Оно привыкание за раз всего вызвало. Оно помнится каждой клеточкой тела. Оно не как с Цзянем, который исключительно братские чувства в Шане вызывает. Оно по-другому совершенно. Совершенно потрясающе. Совершенно.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.