ID работы: 11082227

Свинец

Слэш
NC-21
Завершён
1306
автор
julkajulka бета
Ольха гамма
Размер:
2 650 страниц, 90 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1306 Нравится 3670 Отзывы 560 В сборник Скачать

70. Ганс

Настройки текста
Примечания:
Погружение во тьму обычно происходит со мной постепенно. Что-то случается, и живущий глубоко внутри бешеный дикий зверь просыпается. Сначала, на пробу, медленно натягивает поводок, после, оценив масштабы пиздеца, с силой тащит своё тело вперёд куда более агрессивно, игнорируя впивающийся до самого мяса ошейник. Зверю плевать на боль. Ему плевать на увечья и неудобства. Зверь хочет на свободу, хочет чужой крови и боли. Он бесконечно голоден и ненасытен. Требователен. И если зверю нужен кто-то определённый, то… Зверя очень желательно, хотя бы присутствием, периодически подкармливать. Обычно погружение во тьму происходит постепенно. Но не в этот раз… Я скатываюсь во тьму стремительно, не понимая, как остановить это падение. У меня нет на этого ни ресурсов, ни сил, ни желания. Всё просто летит в пизду. Диего прекрасно знает, что я сейчас в состоянии крайне хуёвом, что раздробленность моральная начинает сказываться на состоянии физическом. А это в его понимании — критически падающие параметры, моя сниженная полезность, а следовательно — нужна экстренная реабилитация, как в глазах картеля, так и в его, разумеется. Диего прекрасно всё видит и знает давно мой характер, до нюансов изученный. И действует от противного, а в попытке восстановить — давит, получая противоположный от желаемого результат. Любовь признанного второго главы Синалоа имеет свою цену. Цена его любви высока, но я всегда исправно её платил, без колебаний. Он же отвечал мне крайне исключительной, особой взаимностью. Гарсия за столько лет стал пиздец насколько понятен и близок, удивительно важен и, безусловно, что бы я ни пиздел в его сторону периодами, нужен. Но как бы ни был я ему все эти годы дорог, он никогда и никому не простит ни слабость, ни предательство. Остальное спускалось мне, хоть и с огромной натяжкой, приводя большинство наших общих знакомых из близкого круга в лютое бешенство. Потому что у меня оказалось слишком дохуя привилегий. Диего мне об этом непрозрачно намекает уже который день кряду. Он рычит и скалится, смотрит в лицо моего истекающего кровью зверя и буквально вынуждает отпустить его с цепи. Диего провоцирует, оскорбляя тех, кто стал мне любим и близок, он травмирует меня своей непрекращающейся ревностью, душит невыносимым давлением и пытается вынудить выбрать его. Диего срывается, находит себе череду неслабых неприятностей, в попытке навести мосты в новом месте, укрепить связи и контакты. И нарывается на редкостных долбоёбов. В итоге, как и обычно, разруливать приходиться мне и Альваресу. Диего перебарщивает. — Я вчера узнал очень противоречивую, важную и довольно занимательную информацию, амиго, — его ухмылка фальшива, а острота глубокого серьёзного взгляда режет беспощадно и выверенно. Я вижу скрытое за демонстративной, почти похуистичной маской — красноречивое, расплывающееся по его лицу кляксой, неудовольствие. А ещё абсолютно неудержимое желание доебаться и высказать всё, что варится и бродит внутри, всё, что он успел за часы после полученной информации накрутить в голове, всё, что так переполняет его и выплёскивается нахуй. Я вижу нетерпение, которым он фонит. Вижу злость, которую еле сдерживает. Вижу… и раньше взбесился бы, что сидит ублюдок и играет на моих нервах, растягивая своё извращённое удовольствие, наслаждается произведённым эффектом, чувствуя своё излюбленное сучье превосходство. Ведь я весь такой нихуя не понимающий, а он владеет, сука, правдой жизни и сейчас начнёт мне, долбоёбу, это великодушно рассказывать. Только я настолько устал, что этот блядский цирк даже не раздражает уже. Настолько вымотан и затрахан регулярно всплывающим со всех сторон дерьмом, что мечтаю погрузиться в вязкую тишину, где нет ни единого звука, напоминающего о чёртовом вопящем сиреной мире, не приходит во снах блядски противный мотивчик ебучей шкатулки. Нет там ни стонов боли, ни криков о помощи, нет полупрозрачной исчезающей фигуры в бесконечно синем небе, нет страха потерять, нет глядящих в саму душу остекленевших неживых глаз. Мечтаю оказаться в сжатом пространстве, где ничего нет. Я так заебался, что хочется закрыть глаза и выключить себя, как сломавшийся, проржавевший до самого основания часовой механизм. — Джейме, несмотря на то что уёбище исключительно редкостное, информацией обладает крайне полезной и каждый её виток и хитросплетение готов обосновать и выдать подтверждающие доказательства. — Джейме? — приподнимаю бровь, спокойно глядя в ответ, и, устало привалившись плечом к кирпичной стене, закуриваю, не обращая внимания на то, что руки в чужой подсохшей крови, костяшки пульсируют от боли, а кости противно ноют. — Брат ирландца. — С каких пор он не просто «жадный ублюдок» или твоё любимое — «блядский кусок дерьма», или просто обезличено и похуистично — «уёбище», которое нагло раскрыло свою грёбаную пасть на твою личную нательную рубашку в моём лице? — хрипло спрашиваю без особого интереса, говорить об ублюдке, который почти отравил Фила, хочется куда меньше, чем ещё кого-нибудь прикончить, просто потому, что кровь смывает, пусть и на время, любые из эмоций, пробуждая омерзительное отвращение. И тёмное удовлетворение. Что угодно, в самом деле — куда интереснее и увлекательнее в разы, чем бесконечно возвращаться, раз за разом, к сраному разговору о том, что я выбор делаю крайне хуёвый, он его не устраивает и не одобряет, потому что вариант заведомо тотально проигрышный. Что из-за меня Гарсия не на той стороне развлекается и теряет огромную кучу пиздец насколько выгодных условий и перспектив. Потому что Джеймс, как и Макс с адвокатом-братом и судьёй-отцом, как и остальная часть королей и принцев Центра в ногах не валяются перед золотыми горами красочно расписанными уёбком. Уёбком, который расцарапал мою менталку ебучей детской шкатулкой, прикончил на моих глазах Марию и почти отобрал у меня его — того, по кому сердце плачет и стонет, попутно поставив вверх дном большую часть Центра. — С тех самых, когда он, по доброте душевной, подкинул мне ряд очень интересных фактов о прошлом твоей белобрысой подыхающей суки, ради которой ты жопу рвёшь. И о Фюрере, который вместе с ним замешан. О некоторых мелких и не очень сошках, что поют по углам вашего ёбаного Центра. — Господи, блять, боже, началось. Непрекращающаяся песня о том, что и я дерьмо, раз делаю ему неприятно, и дерьмо те, кого я вместо него упорно выбираю. — У него есть компромат, по факту, похоже, на каждого. И при желании ему не составит труда выебать по вашей собравшейся разношёрстной компашке с разных сторон, а после размазать вас всех нахуй, как несмышлёных детей. Просто потому что может. Но ему, когда просто — неинтересно, он преследует какие-то сугубо личные, давно определённые цели, а ещё развлекается в полный рост. Абсолютно восхищающий меня больной ублюдок. — Женись, — сплевываю под ноги, во рту противно вяжет от подобных разговоров. Выдыхаю носом дым и смотрю на то, как Альварес руководит снующими туда-сюда сикарио. Зачищенная точка конкурирующего с нами картеля, решившего, что это умно — открыть филиал под боком в Центре — похожа на место, где случайно взорвали несколько цистерн с вишневым сиропом. Крови так много, что твёрдая земля местами превратилась в грязь и противно хлюпает под ногами. В ушах всё ещё стоит отзвук чужих криков и хрипов, руки всё ещё чувствуют биение чужого пульса, глаза всё ещё помнят, как обрывалась их жизнь. Диего же шутки про пидарасов, не в его исполнении, раздражают до играющих на фактурном лице желваков. Он так картинно морщится, что кажется, ещё немного — и начнёт блевать не успевшим до сих пор перевариться тако, которое жрал, пока я выбивал дерьмо из очередного уёбка, который самоуверенно решил, что имеет право разбрасывать свои тонкие и слабые, но всё же сети наркосбыта, тем самым мешая Диего устанавливать свои правила и сбивая цену. — Я сделаю вид, что ты просто не в духе, потому снова несёшь хуйню, брат. — Сделай вид, что меня здесь нет, — советую фыркнув. — Ты в последнее время как баба в глубоком и непрекращающемся ПМСе, у которой ещё и скачки гормонов на фоне беременности. И климакс до кучи. Я заебался выслушивать от тебя ежеминутно недовольство в свою сторону. — Сигарета заканчивается слишком быстро. Руки пульсируют и болят. В виски шуруповёртом ввинчивается настырная, заебавшая меня уже вконец мигрень, подбирающаяся осторожно и на полусогнутых, чтобы после резко напасть-въебать со всей дури и пожалеть, что не сдох. Тварь слишком зачастила в последнее время: недостаток сна и регулярные стрессы изнашивают меня как прошлогоднюю резину. На каком ресурсе я всё ещё, вопреки пиздецам, рву когти вперёд — вопрос интересный. Ответа же нет. — А я заебался смотреть на кого ты стал похож. С этим твоим печальным взглядом отпизженного жизнью, брошенного хозяйкой пса. — Не смотри. — Снова закуриваю и разворачиваюсь, чтобы съебать, пока разговор не начал новый виток, узнавать, что там наплёл ему тот ущербный уёбок, не хочу, пусть информация и касается Фила, но удовольствия от подобных разговоров, без исключений, всегда, ровнёхонько ноль. И не успеваю выпустить тугой струёй горчащий на языке и в глотке дым, как Гарсия, сука, разворачивает к себе с, разумеется, взбешённым лицом. На шее его бьётся истерично пульс, подрагивает, словно пытается вырваться изнутри, и натягивает загоревшую кожу. На лбу выступают крупные вены неровным рельефом. Он настолько взбешён, что создаётся ощущение — близится взрыв. До него считанные секунды. Минута максимум. — Я, блять, уебу тебя, — меньше минуты, — я, сука, размажу тебя, как печёночный паштет, по стене. Я твоей ёбаной кровью напитаю ёбаную землю, в которую потом ровно каждого, замешанного в этом всём дерьме, ублюдка, что стал тебе дороже и меня, и чести, похороню. Потому что ты заебал. Ты заебал меня так сильно этим своим выражением лица, полного вселенской скорби, этими повадками ёбаного робота и глазами скорбящего, прям до глубины давно нахуй почерневшей души. — Не. Смотри. Можно было не повторять, можно было промолчать, можно было вырваться из хватки стальных пальцев и уйти. Физически я его сильнее, даже травмированный, недосыпающий и разобранный на части, потому что с железом в руках живу. А когда не оно в моих руках, тогда ебланов, что на Диего лезут, как грушу использую. Пока он стоит и наблюдает. Тело моё тренированно не для красоты. В отличие от него. Пизды он, безусловно, при желании, сможет дать большинству. Большинству, но не мне. Можно было сделать вид, что не слышу очередной виток его злой истерики, можно было тупо послушать, покивать и съебать на сутки-двое подальше, пока сам не отойдёт. Проверенная тактика, работающая годами. Он взрывается как вулкан. Предупреждающе плюётся пеплом, извергается и в этот момент стоит свалить и переждать. Это было бы разумнее, как минимум. Только так блядски сильно заебало, что сил промолчать попросту не осталось. И два ёбаных слова слетают с моих облизанных губ. А зря. — Ты хотя бы знаешь, кого защищаешь, долбоёб? Ты хотя бы знаешь, ради кого пакуешь вещи и собираешься съебать от меня? Ты в курсе, за кем ты собрался идти? — не рычание, вообще нет, слишком маловесно для этого: в его голосе что-то куда более агрессивное. Человеческого в прозвучавшей интонации нет. Не осталось ни чёртова грамма. — Я, блять, тебе базу хотел вручить в руки, как сраный подарок. Я отомстил за тебя, за твоё разбитое сердце. Я отобрал у сраного, предавшего тебя, Фюрера воплощение его сраной личности. Выдрал из его слабых рук, оформил документы на грёбаную передачу, а ты, мразь неблагодарная, просто взял и отказался от моего жеста глубокой привязанности. Сделал вид, что это, сука, ёбаная игрушка в моих руках. Шутка, нахуй. Для тебя, сделанное мной — просто ёбаная шутка и каприз. — Ты её хотел, — утверждаю, точно зная, стопроцентно уверенный в своей правоте. Он любит игру слов, любит выкручивать всё так, чтобы придать собственному желанию тройные смыслы и мотивы. И я не спорю, что в каком-то извращённом смысле он мог считать, что таким образом за меня отомстил. Только я не просил. Мне это было не нужно. — Не прикрывайся, блять, мной. Ты хотел базу, Диего, ты её благодаря череде манипуляций получил. Играйся. Снова разворачиваюсь. Зря. Захват выше локтя даже через плотную натуральную кожу куртки чувствуется тисками. Он прекрасно знает, что там моё старое ранение, и пальцы его, даже через слои ткани, впиваются в чувствительное место и причиняют боль. Рубцы под его рукой ноют, мышцу начинает сводить судорогой. Я могу вырваться, но вырываться благоразумно в данную минуту не хочу. Усугублять не хочу. Хочу просто подальше уйти, только в подобном состоянии он уже не отпустит. — Я готов был смириться с тем, что ты не хочешь себе руль в руки брать, что ты отказываешься руководить, потому что у тебя глубоко в крови исполнительность. И ты привык быть тем, в ком нуждаются, кто убирает препятствия с пути, кто настолько важен, что позволяет себе выёбываться, а я, вопреки благоразумию и блядским правилам, прощаю твои бесконечные проёбы. Проёбы, капризы и выебоны, которые никому бы не простил. — Прикусываю до крови щеку. Металлический вкус солью оседает на языке и оскоминой на зубах. Мне больно. Не только физически. Но я молчу. — Я, блять, был готов, сука, со многим смириться. Но ты окончательно ахуел. Ты ахуел настолько, что собираешь свои ебучие вещи, таскаешь вместе со своей блядью Олсоном в ебучие фуры, грузишь, сука, даже ебучие, нахуй безразличные тебе, ковры, ебучую мебель и сраные тряпки. Ты собираешься съебать вместе с отщепенцами, вместе с фюрерскими подстилками, такими же слабыми и безвольными. Ты всё ещё идешь за ним. Даже после того что он сделал. — Судорогой сводит предплечье, сигарета из руки выпадает, пальцы почти безвольными становятся, онемевшими и словно чужими. Альварес же бросает в нашу сторону пиздец любопытные взгляды, ошивающийся вечно поблизости, как верная псина. Так любит, падла, наблюдать за нашей нескончаемой драмой с особым сраным удовольствием, что мне хочется ему неиронично по любопытной роже въебать. Потом же небось в очередном баре рассказывает в лицах о том, как Гарсия Гонсалеса снова воспитывал, а тот послушным питомцем, ручным и безвольным, молчал. И Диего прекрасно знает, что прилюдно я не стану ему никогда в открытую перечить. Что нахуй послать могу наедине, но при картеле от меня не будет сказано ни единого громкого, лишнего и непоправимо опасного слова. Потому что он готов простить многое, но подобное терпеть не станет. Убить, конечно, не убьёт, но пиздюлей профилактических с радостью отсыплет. С него станется. И подрывать его авторитет лидера не хочу, но язык чешется заткнуть. — Ты готов всё предать, ради кого? Ты готов пойти следом за кем, долбоёб? Ты готов против меня и крови пойти? Против принципов, а? Ты куда, блять, собрался? Я же тебе в руки готов землю вручить, я, блять, что угодно дать тебе готов! Бери, что, сука, хочешь, бери, но нахуй прекрати это заебавшее меня дерьмо! Они оба слабы сейчас, слабее грязи ёбаной под нашими ногами! И если полудохлый Фюрер хотя бы имеет честь, имеет гордость, и проиграв, ушёл с поднятой головой, то твоя блондинистая, почти сдохшая блядь — обычная злоебучая крыса, которых мы вырезаем целыми стаями! Морозов — куча зловонного дерьма, который пытался своей пидорской задницей зацепиться в одной из наших точек. Он, блять, лёг под троюродного брата Альвареса, он ебался с ним, сука, месяцами, только чтобы выкрасть нашу формулу! Нашу, блять, Эрик, формулу! — Ты умом повредился? — всё что удаётся прохрипеть, пока он орёт мне в лицо, пока он разрывает свои чёртовы связки, брызжет слюной, с глазами совершенно невменяемыми и бешеными. И это точно не та информация, которую можно слушать остальным, пусть за пределы картеля это и не выйдет, гарантия почти стопроцентная, за утечку ебут почти смертельно и жёстко, никто не рискнёт подставиться. Но… такое нельзя знать даже своим. Руку вырываю резко, боль обжигает, Диего сгруппироваться не успевает, когда я в два рывка вталкиваю его в ближайшее помещение, откуда только-только поуносили уже мёртвое мясо, жалкие останки людей, валяющихся безвольными изломанными куклами в лужах собственной крови. Закрываю за нами железную дверь, припирая его к стене. — Ебальник свой истеричный закрой и нормально объясни, что ты городишь. Какая формула, какой, блять, брат Альвареса, что за хуйню тебе твой ёбаный Джейме втирал, что ты готов меня придушить то ли руками, то ли информацией? — стараюсь как можно тише, но хрипами дрожит рычание в горле. Непонимание затапливает, а в груди начинает дрожать предчувствие. Я не хочу подобное слушать, я слышать его не хочу, потому что это пиздец. — Я умом повредился? — возмущённо спрашивает, толкая меня в грудь, слюна каплями слетает с его влажных губ. У него вид настолько неадекватный, что кажется, ему осталось минут пятнадцать до долбанного инсульта, а то и вдвое меньше. Он громко дышит, распалённый и потеющий от накатывающих яростных эмоций, а я в ахуе стою и смотрю, тупо не могу нормально соображать, не получается. Его слова мечутся внутри болящей головы из угла в угол, словно мячик от пинг-понга. Мозг — вязкое желеобразное месиво, а в груди першит то ли рык, то ли, подбирающийся и леденящий мне позвонки мелкой дрожью, шок. — Я повредился? Или ты, идиот?.. — стонет в голос, снова толкает меня в плечи, а я отшатываюсь без сопротивления и пытаюсь найти в его глазах привычную провокацию, найти за что зацепиться, чтобы понять, что он снова играет, манипулирует моими чувствами, пытается выжать нужную ему реакцию, продавить окончательно и отрубить от мира вокруг картеля, оставив меня навсегда внутри, без шанса вырваться. Но вижу лишь выкипающую отчаянную ярость и почему-то обжигающую, незнакомую мне в его исполнении боль. — Ты сердце крысе отдал, брат. Ты своё драгоценное, огромное сердце подарил пидорасу, который шлюхой обрабатывал одного из наших, чтобы после выкрасть формулу и нанести непоправимый вред. Но их сдали. И на том самом задании, где за убитый их личный отряд, нихуя не знающий о происходящем, Фюрер прирезал его, как свинью, у границы нашей территории и бросил. И ты прекрасно знаешь, что мы делаем с крысами. Ты, блять, знаешь это лучше всех. Ты убивал их своими собственными руками! Ты их убивал, мать твою! А теперь предаешь всё, что имеешь, всё, во что верил, всё, за чем шёл годами! Ради него! Пойдёшь за ним, стараясь его спасти и обезопасить, в то время как он даже не твой, он ебётся с полудохлым Фюрером! — Больно. Слушать подобное не просто больно, по внутренностям с тошнотворным шипением растекается кислота. Вышколенные, привычные, вросшие в меня, пустившие слишком давно корни, отпечатанные глубокими рытвинами-шрамами принципы, начинают плавиться и растворяться в химическом концентрате. Вбитое годами понятие: предал — умер. Нерушимое, единственно верное, кажущееся заповедью, стоит перед глазами, налипает на внутреннюю сторону век, вместе с ярчайшей синевой ставшего любимым взгляда предательски красивых глаз. У меня из-под ног начинает уходить земля. Волнами идёт и раскачивает. Реальность медленно ускользает. Тело кажется мгновенно потерявшим весь свой вес и лёгким, словно перо или пыль, а может, обычный ёбаный пепел. В ушах нарастает звон, пищит натужно сиреной и мерцает алым понимание простой истины: при всём том, что Диего — манипулятор и сука, в таком врать он бы ни за что мне не стал. Как бы мы ни конфликтовали, сколько бы дерьма он ни вывалил мне за шиворот, как бы ни топил в обиде из-за уязвлённого самолюбия — о подобном не соврёт. Не станет кричать в пустоту, не попытается выбить себе выигрышные очки в погоне за призрачной победой в несуществующей между ним и Максом войне. Фил — крыса. Обескураживает ли? Я, блять, в ахуе. Я настолько в ахуе, что не слышу, что пытается доказывать и орать Диего, видя лишь его шевелящиеся губы. Я не понимаю, как должен реагировать, потому что мозг выносит привычный обвинительный вердикт, мозг — главный судья, мозг говорит прямо и без приукрашивания действительности, что Фил заслуживает единственного логичного исхода, и плевать сколько лет прошло, такие проёбы не имеют срока давности. И по логике вещей прийти за ним обязан я, основная карающая сила нашей чёртовой половины картеля. Я должен прийти и отнять его жизнь. Всегда так делал без малейших угрызений совести, потому что крысам место в аду, в особом ебучем котле, там, где такие же омерзительные уёбища и варятся. Потому что крысы не выживают, они могут бежать свои бесконечно долгие круги и дистанции, они могут прятаться по углам годами, но в конечном итоге их настигает закономерная кара. Крысам — крысиная смерть. Грязная и мучительная, равная проёбу. А проёб у Фила настолько велик, что подыхать ему по факту в муках и не одни чёртовы сутки. У меня от происходящего внутри кровопролитная война и диссонанс. Принципы ебашат по мозгу. Вместе с ними меня ебашат и чувства. А сердце болезненно стонет. Фил — крыса. Тот, кто мог нанести непоправимый вред нашей системе. Формула кокаина картеля — настолько ценная информация, что может устроить неебический переворот. Тех, кто покушался на подобное, тех амбициозных смельчаков-долбоёбов крошили, как салатные листья, и убивали всегда зрелищно. Разумеется, прилюдно, чтобы показать пример того, что будет с осмелившимися залупиться настолько сильно и скакнуть настолько высоко. Им прощения нет. Исключений не существует. За множество лет моего пребывания внутри системы ценностей Синалоа это впиталось в мою кровь. Это стало сводом чёртовых непреклонных истин. Это как пойти и опуститься на колени в храме Девы Марии, чтобы помолиться и уверовать. Крыса заслуживает смерть. Здесь нет ни вопроса, ни многоточия с сомнениями. Крыса всегда умирает. Ни одной мерзкой твари не выжило на моей памяти, каким бы близким человеком та ни была. Главы убивали жён, собственных детей, родителей, и самых приближённых друзей. Крыса заслуживает смерть. Крыса после сотворённого права жить не имеет. И я моргаю повержено, словно это меня сейчас поведут на плаху. В голове шумно и страшно, мелькают картинки того, как дрожит и замирает в моих руках его пульс, и сердце отзывается настолько сильной болью, что создаётся ощущение — меня сейчас самого разберёт ебучий инфаркт. Я не хочу это видеть, не хочу представлять, хочу гнать мысли о заслуженном наказании. Я не хочу даже просто допускать эти отравленные мысли. его, умирающего в своей голове, не хочу. Но он стоит перед глазами, небесный, ярчайший, наикрасивейший взгляд во всём чёртовом мире полосует пронзительно и честно. А я всё что могу — обречённо погибать от любви, понимая, что если поставят перед выбором, то скорее прикончу себя, чем смогу убить его. Что пущу блядскую пулю в собственный висок, только бы не знать, что его ожидает, только бы не видеть, потому что, когда оборвётся его пульс, мне уже будет всё равно. — Ганс, блять, ебать твою душу, ты что, реально после такого пойдёшь за ними? Ты готов продать и душу, и родину, и единственную истину нашего существования с пелёнок? — Что ты хочешь от меня? — Не узнаю свой голос, я узнавать тупо его отказываюсь. Хрипит и клокочет в груди, а перед глазами плывёт реальность, страстно изгибается и искажается пресловутыми цветными завихрениями. Руки дрожат просто пиздец, глотку кислотой обжигает изжога, желудок скручивает от ноющей боли и накрывает тошнотой. — Что ты сделаешь, если я вложу в руки твои пистолет? Что ты сделаешь, мать твою? Неужели от всего ради него откажешься? Если я выбор между ним и Софой поставлю, пусть он, как крыса, и заслужил смерть куда более изощрённую, что ты сделаешь, брат? — Прикончу себя. — Глаза в глаза. В его взгляде что-то обрывается, воспламеняется и мгновенно гаснет, затапливая, словно цементом. — Я прикончу себя, Гарсия, и мне будет всё равно, что последует после. Мне уже будет глубоко похуй на любые из последствий, потому что его убить не смогу. Я не хочу об этом даже думать. О том, чтобы пытаться, не идёт речи вообще. — Вне сомнений. Ни единый мускул на лице моём не дёргается, зато дёргается Диего, толкая в грудь. Раз, другой, третий. Он вбивает меня в стену спиной, заставляя сжать челюсть до хруста. Напрячь все мышцы и отпружинить от неё, сглатывая боль в костях и полоснувшую острую боль в затылке. Он бесится, рычит на меня и толкает раз за разом, пока я без сопротивления даю ему зелёный свет на всё и смотрю в его глаза. Прямо и открыто. Пусть делает что хочет. Запинает до смерти. Вскроет меня живьем. Расстреляет у стены. Похуй. Я за ним не пойду, не пойду за его жизнью. Я отказываюсь это даже рассматривать как вариант. Смотрю, как Диего мечется, смотрю, как сложно ему это выслушивать, и если он достанет свой нож или ствол и попробует меня прикончить — просто позволю, потому что это будет единственный его приказ на ликвидацию, который выполнить не смогу, даже если будут пытать. Фил — крыса. От этого мерзко и больно. Это не прибавляет ему в моих глазах веса. Это разочаровывает, но нихуя не меняет. Как бы ни было горько, как бы ни пидорасило, я прощу ему без исключений всё в этой ёбаной жизни. Я прощу ему всё. Осознание внутри горит ярчайшим пламенем, настолько ослепляющим сочностью красок, что хочется изрыгнуть его как дракону и сжечь вокруг себя всё. Себя вместе с ними же сжечь. — Я уебу его, а потом уебу всех, кто ему дорог. Я буду их топить, потом я буду их жечь, потом разорву остатки голыми руками. И я заставлю тебя смотреть! — Пиздец. Пиздец абсолютнейший, фатальный, нереальный пиздец. Я знаю его, как минимум, половину своей жизни. Мы в таком дерьме искупались, что давно породнило. Я знаю его как себя, быть может даже лучше, но таких эмоций не наблюдал ни разу. Он не ненавидел настолько ярко, как сейчас, в яростном порыве, совершенно озверевшим на меня рычит. Он на врагов не тратил столько разрушительных по силе эмоций, он даже им, так горячо и ярко расписывая перспективы, не угрожал. И дело не в подобранных словах, дело в глубине вырывающихся чувств, которыми он фонит как ядерный реактор. Он, как убийственный сгусток радиации, отравляет, уничтожает, хочет, чтобы от одного взгляда всё живое на километры в стороны сгинуло. А я сопротивляюсь и живу. — Можешь уебать меня вместе с ним. Потому что если умрёт он — умру я. Никаких исключений. — Ты кретин, сука, ты ебучий кретин! Он же омерзительная крыса, он же почти сдох уже от своего сраного рака. Он тебя не достоин, он не достоин даже дышать на одной с тобой земле. После всего, что ты для него сделал, он ушёл к ебучему Фюреру, которого ты зовёшь братом. Они же тебя в самую душу выебали, какого хуя ты так предан им, как никогда не был предан мне?! После всего, через что мы прошли. После того, в каком аду выжили, после того, как кровью клятвы у шаманки произносили, заговорив тебя от пуль у Белой леди. Мы же жизни свои нахуй связали. Какого хуя, я спрашиваю, Эрик?! — Я могу понять его. И правда его глазами выглядит именно так. Именно настолько уродливо и криво. Тошнотворно выглядит их поступок. И по нашей системе ценностей одно это наказуемо и карается едва ли не смертельно. И проёб Фила в сторону картеля — путь в могилу. Я всё, блять, понимаю. Я. Блять. Понимаю. Но ничего сделать с этим не могу. Не хочу. Я ничего делать не буду. И он не прав, я предан ему, сколько себя помню: всегда помогал, исполнял, зачищал и защищал. Любые из деликатнейших просьб, даже просто капризы. Не подводил. Не уклонялся. Да, перебарщивал и ходил по грани допустимого, но никогда против или во вред. — Что ты хочешь услышать, Диего? Что ты пытаешься выдавить, выстрадать, выцедить, вычленить из меня? Я с тобой всегда был. Всегда буду. Зачем всё внезапно менять? Зачем ты ставишь вдруг перед выбором настолько бескомпромиссно? — голос звучит замогильно и глухо, вопросы, словно броски острыми камнями ему прямиком в скривившееся от эмоций лицо. Я разрываю на себе рубашку руками, дёрнув с силой полы в разные стороны. И пуговицы, как разбившиеся надежды, как осколки моих истерзанных, раскрошенных чувств, как отзвук стекленеющей от страданий крови в венах, разлетаются с громким стуком по влажному, впитавшему десятки отнятых жизней полу. — Он уже здесь. — Упираюсь пальцем себе в грудь с нажимом, подсохшая кровь на руках, как прекрасное дополнение к зрелищности, лишь помогает в описании моих эмоций. — Он здесь, Диего, он в моей груди, он внутри меня, он в моём сердце. Вырви его голыми руками, вырви его, если хочешь убить, давай! — хватаю его за руку и с силой бью себя в грудь. Раз, другой, третий. Рёбра болят, пульс — сорвавшийся в безумие шакал — мечется и ускоряется всё больше, по вискам течёт холодными каплями пот. По телу скользит мелкая противная дрожь. Меня колотит. Меня колотит всего, всем моим существом я вибрирую от ужаса и осознания, насколько сильно люблю, насколько сильно зависим, насколько сильно он дорог, что я готов отдать вообще всё. — Вырви его, блять, я только благодарен тебе буду, потому что я не могу его не любить. Я готов ради него, сука, на всё. Я ёбаную планету готов голыми руками крутить и искать выход из самого ада. Вырви, блять! — рычу ему в лицо, продолжая бить свою грудь его кулаком, задыхаясь от всего разом. — Вырви или смирись. Диего молчит. Руку из хватки убирает, выбивает сигарету из пачки, закуривает и молчит. Он молчит, пока та в три затяжки догорает до фильтра, а вокруг нас густо клубится дым. Он молчит, когда к нам заглядывает Альварес, быстрым небрежным жестом показывая ему, чтобы тот съебал и не мешал, желательно сразу же. Он молчит, когда мы встречаемся взглядом, в глубине которого столько неодобрения и почти ненависти, что я задумываюсь о том, доживу ли до сегодняшней ночи. Он молчит, его пальцы дрожат, его взгляд полосует. Но Диего молчит. Диего не молчит никогда. Не настолько красноречиво. Обычно выпиливает мозг так навязчиво и со вкусом, как ни одна баба в моей жизни. Он настырный, невыносимый, язвительный, ядовитый, токсичный и безумно сильный. Настолько хитрый, расчётливый и продуманный, что на много шагов наперёд просчитывает и почти всегда побеждает, кого бы ни встретил на пути. Меня же победить не получается. Он борется годами с моим упрямством, научившись правильно манипулировать и желаниями, и решениями. Он добивается своего через давление или простодушные просьбы, глядя в глаза открыто и честно, глядя так, что я не могу отказать, не хочу отказывать. Он доверяет вопреки всему, прощает то, что не позволил бы даже самым близким. Диего тот, кто пошёл бы рисковать собой, если бы я оказался в западне. Он тот, кто, увидев мою слабость, будет больно пинать и насильно поднимет, потому что не согласен отпустить навсегда. Он тот, кто пьяно откровенничает о том, что я его настоящий брат, что я — семья его, именно я подарен ему и Девой, и Леди. Что дороже того, кого мать подарила. Диего молчит, и я вижу в нём глубоко бурлящее и отравляющее его разочарование. И понимаю, что могу потерять его в эту самую секунду навсегда. Он право на это имеет безусловное и испортить жизнь и мою, и близких мне людей, может с лёгкостью. Он всё может, стоит лишь захотеть. С ним тягаться будет очень сложно, даже глупо. — Крыса будет жить, пока нужен тебе. Я этого не понимаю и никогда не пойму. Но сохраню ему жизнь, пусть и права по всем нашим законам не имею. Но если ты предашь меня, если хотя бы раз заставишь усомниться, я сотру вас всех с лица земли. Сотру в ёбаный порошок, в который ты превратил своими словами сегодня моё сердце. Ненавижу тебя, сука, — сплёвывает серьёзный до ахуя, скуривая третью по счёту в вязком молчании после сказанных слов. И мне бы выдохнуть и расслабиться, но что-то внутри от напряжения надламывается. Стонет болезненно, словно я потерял что-то важное, сломал что-то жизненно необходимое, изуродовал и клятву кровавую, и личные заповеди. Я предал себя. Ради него себя предал. *** Хуёво. Нет, не так — максимально хуёво, вот что я могу сказать о своём состоянии, когда оказываюсь в квартире Макса с блядским пакетом из ближайшего продуктового супермаркета. Одно дело — понимать, что увидеть Фила будет сложно. Особенно после полученной информации и намотанных на кулак километров нервов из-за скандалов с Диего, не менее частых стычек с Альваресом и вообще полным пиздецом на базе, где на меня разве что дикими псами не скалятся, понимая, что я собираю вещи не для того чтобы отвезти их в более комфортный блок на месте, а переезжаю с теми, кто, по их мнению, бегут как ёбаные крысы следом за своим крысиным, разъёбанным в хлам королём. Зачистки, какие-то мутные совершенно задания, начавшее надоедать развлечение в подвале с онкологом, который становится всё зеленее и прозрачнее день ото дня и цирк этот пора заканчивать. Недосып, отвратительный аппетит и зачастившая мигрень измотали вконец. Другое же дело — прийти и столкнуться с ним взглядом, словно въебаться на скорости в бетонную стену. Лбом. У меня ощущение, что вздрагивает не только мозг, вздрагивает всё внутри, сама душа, сука, вздрагивает предательски, стоит увидеть яркую синеву глаз, глубокие тени под ними и бледность розовых губ. Он красив, он так неебически красив, что мне смотреть больно до рези, потому что в любом из состояний вызывает так много вспыхивающих далёкими звёздами желаний. Настолько притягивает гигантским безжалостным магнитом, что хочется диким зверем завыть. Хочется к нему навстречу рвануть, вжать собой в стену, возле которой стоит словно статуя из грёбаного мрамора, блядски святая и вырезанная гением. Хочется им дышать одержимо, а ещё прямо спросить: «Как мне теперь жить, предав собственные принципы?» Как мне, разбитому на крупные осколки, как мне, со сколами на самой душе, жить и смотреть в его глаза беспристрастные, зная, что он по ночам захлёбывается стоном, пока в нём двигается мой лучший друг? Как жить, зная, что его имя — ассоциация с тошнотворным грызуном, ебучим переносчиком чумы? Что проёб его давний над ним висит теперь смертельным приговором и это не поддаётся обжалованию. Как мне с этим жить? Зная, что он будет дышать и ходить по проклятой земле лишь потому, что выкрал нахуй моё сердце и сжал в длинных пальцах, глубоко запуская те в орган, как в сочную мякоть грейпфрута. Как? Я не могу не реагировать на него, не могу не злиться за, сука, всё разом, равнодушным быть не могу. Он так много внутри меня исполосовал, перетасовал и перестроил. Раз за разом выкорчевывая то, что жило годами, то, во что я непреклонно верил, то, что было моими личными заповедями. Он из меня делает блядского предателя, он меня топит к чертям, просто топит в этом всём. Я теряю в глазах людей, в глазах тех, кому нельзя показывать слабости, не позволительно, теряю свой авторитет. Я теряю силу, наработанную годами, пока карабкался по крови, по скользкой тропе вперёд и только вверх, репутацию. Чувства к нему — каторжный труд, и проще было бы прикончить, если не самому, то спустить всё на тормозах и позволить Леди отобрать, вырвать из рук. Только смотрю на него и понимаю, что сделал многое, я спас его уже не раз и сделаю ещё больше. Потому что у чувства, что разрослось в грудине, нет ни рамок, ни ограничений. Я ради него готов на всё. А он даже не мой. Блять. Овощи под острым лезвием ровными ломтиками складываются на разделочной доске, словно домино. Руки не показывают дрожи, спина горит инфернальным огнем, ощущая его взгляд. Я настолько некомфортно себя чувствую, что готов просочиться дымкой в вентиляционные трубы и где-то среди них в пыли исчезнуть. Раствориться и прекратить эту пытку. Он смотрит. Смотрит и смотрит. Его не смущает то, что Макс давно это заметил, спокойно встретив мой взгляд и молчаливо дав понять, что да… это есть, и нет, он не собирается что-либо с этим делать. А меня выворачивает, потому что я брата некровного люблю, потому что от понимания его, которым награждает, мне не легче, мне омерзительнее. Потому что делиться Филом — как отдать своё сердце потасканной шлюхе, чтобы она якобы его хранила. Делиться им отвратительно. И ревность кислотно вскипает, потому что я вижу слабый розоватый след, чуть смазанный, на его шее. Вижу, вскользь огладив взглядом, трещинку на светлых губах. Я буквально ощущаю его блядски мятный запах, смешанный с туалетной водой Макса, и это, сука, невыносимо. Зависть — отравляющее чувство. Зависть вскипает, ошпаривает мне изнутри вены, проваривая внутренности и убивая. Я не хочу представлять, каково было бы чувствовать его ежеминутно в своих руках, ласкать кончиками пальцев влажную мыльную кожу в ванной, целовать одними губами дрожащие веки, облизывать длинные пальцы. Каково было бы трахать его медленно и смакующе, наслаждаясь каждой секундой, пока тела сливаются воедино. Я не хочу. Но я представляю, только делает это в моих чёртовых мыслях Макс. Зависть сама по себе — очень разрушительная хуйня, но когда к ней прилипает ещё и вязкая, неконтролируемая ревность, на которую я не имею никакого права, зависть мутирует во что-то по-настоящему тёмное. И мне не хочется разрушать отношения с другом. Мне не хочется бросать, потому что понимаю, период в его жизни сейчас крайне сложный. Я не хочу отдаляться, не хочу наказывать, быть демонстративно обиженным, картинно показывающим, что он проебался, и теперь я имею право на моральную компенсацию за собственное раскрошенное сердце. Не хочу, и борются в груди противоречия, выгорают и истончаются привычные для меня годами принципы. Натура, воспитанная в суровых условиях, оттенки личности, которая не знает компромиссов, зверь, который жаждет расплаты, тихой поступью мечется из угла в угол, скалится, смотрит исподлобья и рычит. Гордость, поднявшая свою голову, гипнотизирует и требует нанести ответный удар, потому что заслуженно, потому что именно моё благополучие должно стоять выше всего и всех по шкале блядских приоритетов. А стоит почему-то тот, кто от моей же руки по прежним, почитаемым мною правилам должен умереть. Разговор с Максом не вяжется. Напряжение ощущается кожей. Как ни пытается Алекс разрядить обстановку, понятно абсолютно всем присутствующим, что некоторые вещи просто исчезнуть между нами не могут. И пусть не существовало иного выбора, как идти за Максом следом, мне на пару секунд хочется остро его уколоть, намекнув, что с Диего остаться — куда более выгодно и желаемо, чтобы он ощутил, каково это, когда не тебя выбирают. Только у него сердце с реальными, далеко не метафорическими шрамами, близкий ему долгие годы человек на грани смерти, и плевать, что я влип в него же по уши. Это относится к разряду исключительно моих проблем. Мои чувства лишь меня же и ебут, а Макс в непрекращающемся длительном стрессе сдаётся. Эгоистично добавлять сверху будет верхом ублюдочности. И я бы мог. С любым другим мог бы. Но почему-то не с ними. Аппетит пропадает, запах вкусной еды не помогает мне в этом. Вяло ковыряю свою порцию, отмечая боковым зрением, что Фил медленно и совершенно молча ест, постоянно скользя по мне осторожным, но пытливым взглядом, замечаю, как раздуваются его ноздри и он пытается вдохнуть глубже. Как нервно ёрзает, когда Алекс с Максом нас покидают, и мне хочется просто закрыть глаза и неиронично испариться. Потому что игнорировать его — правильно, но нереально. Потому что его глаза контакта требуют, он всем своим существом, как-то чересчур отчаянно, чего-то настойчиво требует. А я и злюсь, и подыхаю. Но голову, поддавшись наваждению, поворачиваю. — Спасибо, — считываю по губам, голос его глубокий и хриплый, а ещё безумно тихий, взгляд сложно интерпретируемый, яркий и топящий в себе, как в штормовом море, холодном, но ласкающем. И фыркнуть бы да вывалить, что я, сука, знаю о том, что он когда-то сделал. Сказать бы, что его жизнь, в прямом смысле этого слова, в моих руках. Что он дышит в эту самую минуту лишь потому, что я Диего собой продавил. Что поставил чёртово условие. Что Фил жив, пока жив я. Пока он важен мне. Пока он мне нужен. Вывалить бы и смотреть, как меняются оттенки небесной синевы в глазах, что пытают больнее острых спиц и бесконечно тонких лезвий. Сказать бы, что его «спасибо» не стоит ничего. Нихуя оно вообще не стоит. Что закон нашего мира гласит: предал — умер. «Крыса» синоним с чёртовым «смерть». А он дышит, дышит своими полуживыми лёгкими, лёгкими, которые я отчаянно хотел и хочу спасти. И смотрит так пронзительно, странно смотрит, а я себя ломаю всего внутри. Ради него, блять, ломаю. Сказать бы, что благодарить ему нужно за слишком многое. Что я даже не хочу разбираться, к чему конкретно он это из себя выдавил. Что не имеют слова значения, когда он действиями уже всё дал понять куда лучше, потому что в квартире сидит не моей, а Макса. И про участие своё в давнишней операции против моего картеля мог бы сам рассказать, чтобы вырвать этот эпизод, объяснить мне мотивы, оправдать себя в моих же глазах. Чтобы я не въебался в это после с разгона. Он ведь всё понимает, он ведь смотрит в мои глаза, и там есть этот блядски правильный оттенок осознания того, какая огромная между нами разверзлась пропасть. Я люблю его. Впитываю образ, дышу глубоко перечной мятой и грозовым небом. Люблю. И против всего ёбаного мира готов встать, закрыть собой, закрыть от всего: и от боли, и от Леди, и от Диего, от прошлого, от ошибок. Подставить ему свою спину, пусть ножи свои, тонкие и бесконечно острые, раз за разом вонзает, пусть на ленты-лоскуты не только кожу, но и внутренности нашинкует, как чёртову капусту, пусть спицы вгоняет мне, прошивая насквозь, насаживая, как на шампур, лёгкие. Пусть. Главное живёт… Пусть пытает, раз это всё, что я могу от него дождаться, но дышит. И кровь его горячая течёт по измученным ядовитым лечением венам. — То, что ты едешь на базу к Кваттрокки — ценно, — даёт пояснение, а я и не сомневался, что если речь он и готов завести, то только об этом. Рад, что я не бросил Макса под поезд? Что не отвернулся? Что продолжаю быть рядом? Сука. Какая же ты, Морозов, сука, чёрт бы тебя побрал. Какая же бессердечная и идеальная, самая лучшая сука в нашем ёбаном развращенном мире. Так нужно уметь. Такому невозможно научиться. Только если с самого рождения имеешь в крови особый состав. — Не ради тебя, — выдыхаю и отворачиваюсь, отказываясь видеть, что мелькает на дне его глаз. И остаток вечера больше ни единого раза на него не смотрю. Как бы ни тянуло, как бы ни стонало всё внутри, потому что он вот-вот улетит в Берлин и возможности встречи больше не будет. Как бы ни страдало сердце прирученное, как бы к нему ни рвалось, я поддерживаю разговор с друзьями, делая вид, что его рядом с нами попросту нет. Чтобы после, оказавшись за пределами квартиры, вцепиться в сигарету как в якорь, что удерживает из последних сил, травя себя горьким дымом, сглатывая ком в горле и мечтая, чтобы это всё как можно скорее закончилось. Пусть будет какой-никакой результат моих усилий. Пусть он вылечится и пойдёт дальше по жизни с Максом, а меня отпустит страх, ведь я его сохранил, пусть и не для себя. Меня отпустит страх, блядский узел ослабнет в грудине, и идти дальше станет проще. Я смогу сосредоточиться на чём-то ещё, кроме судорожных мыслей о его спасении от кучи угроз разом. Я смогу хоть как-то просто жить, потому что пока удаётся лишь поддерживать своё существование. Не бесцельное и ладно. Но далеко не настолько качественное, как хотелось бы. *** Собирать остатки вещей с Доком и Алексом — тот ещё мазохизм, пока Диего молчаливо наблюдает. Атмосфера портится с каждым днём всё больше. На базе в буквальном смысле этого слова началось разделение. Те, кто планируют уйти, переругиваются с теми, кто решает остаться. Ищущие выгоду наёмники, те, кому первостепенна выгода, а не пресловутые узы, выбирают следовать за известным картелем, вместо того, чтобы, по их мнению, уезжать в пустоту. К Максу доверие подорвано капитально, уговаривать кого-либо я не спешу, Алексу запрещаю. Заманивать тем, что условия на официальной базе куда лучше наших текущих, и перспектив для продвижения там в разы больше, рассказывать не планирую. Я в принципе рассказывать особо не пытаюсь, в какую из сторон мы поедем нашим печальным караваном. Те, кто годами бок о бок работали, прекрасно знают, что не место главное, главное — люди, и стоит держаться своих. Хоть где-то, хоть как-то, иначе, в чём смысл? Если топишь за эгоизм, тогда проще быть одиночкой-фрилансером. Шакальё, которое тусуется здесь, не сказать что долго по нашим меркам, те, кто только начали натаскиваться или вообще проездом, даже не шевелится. Старая гвардия, не рискующая становиться в сцепку с сикарио и те, кто решают просто свалить подальше, пакуют свои вещи, пока вокруг стоит гул, как от нескольких тысяч напряжённых голодных пчел. Альварес заёбывает. Его берёт, что я снова самовольничаю. Что мне снова дохуя позволено. Что даже будучи за пределами Мексики, там, где условно «моя территория», я не выбираю их. Что вроде и с ними, а вроде и нет. Что я между двух огней, где танцую долгие годы с позволения Гарсия. Альварес — хитрая, скользкая, умная змея, прирученной тварью ползает по рукам Диего. Он исполняет малейший каприз своего главы, буквально предугадывает каждое желание, безотказный исполнитель, вырвавший изнутри себя малейшие крупицы критики в сторону решений Гарсия. Альварес меня презирает, мне же завидует и меня же мечтает убрать, потому что я — слабость Диего, потому что именно мной его можно разъебать, потому что именно мне он прощает то, что никто и никогда никому не простил бы в нашем мире с давно устоявшимися и отшлифованными болью и кровью понятиями. Альварес знает катастрофически много. И это проблема. — Когда-нибудь он увидит, что ты не стоишь ни песо. И тогда я приду за твоей плоскомордой головой, сын шлюхи. — Отличное прощание, которое я слышу в спину, когда подхожу к своей бэхе, глядя, как отъезжают высокие длинные фуры, грузовые машины и прочий транспорт с теми, кто собрался рулить в сторону базы Рокки. Предводителем каравана вызвался быть Алекс, Док сорвался вместе с ним, я замыкаю процессию. И промолчать, вероятно, стоило бы. В словах Альвареса нет оскорбления, это сухой факт: я — сын шлюхи. Всегда был, всегда останусь, происхождение не изменить ни деньгами, ни наработанной репутацией. Меня давно не унижает подобное обращение, пусть и разбито много голов, и сломано конечностей после озвученных слов. Альварес во многом прав, он правду не приукрашивает, всегда вываливая в глаза всё, что думает и обо мне, и о моём положении внутри картеля. Но в данную минуту, когда я нестабильнее многих, когда внутри пепелище, когда зверь пробудился, когда всё стонет и требует чужой крови и боли, промолчать не могу. Не отреагировать, и проглотить, уйти тихо и мирно — не получается. Разворот выходит резким — ещё пара сантиметров в сторону, и меня занесло бы почти позорно для моего тренированного тела. Мышцы напрягаются, я становлюсь гибким, быстрым инструментом с одним лишь желанием — смельчака уебать. Похуй, как высоко сидит и что конкретно умеет. Выпад на чистых рефлексах. Он отбивает и первую попытку, и вторую, и третью. Блоки, сучара, ставит умело, народ начинает посвистывать и вокруг скапливаться: таки занимательное зрелище, пусть и довольно привычное для тех, кто нас давно знает. Но чаще мы предпочитаем словесные баталии физическому противостоянию. От машины я его толчком в грудь отпихиваю — портить свою малышку телом этого уёбка в планах нет. Она мне дороже его попользованной алчной шкуры. — Кусок ебаного дерьма, я вкатаю тебя в блядскую землю, я умоюсь твоей предательской кровью, я тебя ей захлебнуться заставлю, сын ёбаной шлюхи, — рычащий испанский вбивается мне в уши камнями. За последние недели слышать родной язык куда привычнее, но Альварес всегда умел и любил материться именно на нашем, очень кривом и смешанном диалекте с сильным акцентом, который чужак не разберёт, даже очень сильно стараясь. Каждая буква отскакивает от зубов как дроблёные грецкие орехи вместе со скорлупой. Понимание, что в этот самый момент на мою сторону не встанет никто из картеля, потому что Альварес им ближе и понятнее, остро полосует меня изнутри. Кажется, после той ссоры, во время которой Диего поведал мне тонкости прошлого Фила, изменилось больше, чем я думал. А когда ещё и оказалось, что я всё равно уезжаю, что предаю по факту их всех, выбрав проигравшую сторону… — Попробуй, — сплёвываю на землю, скидывая одним движением куртку, оставаясь только в рубашке. Успеваю нырнуть под его руку, сгруппироваться и выставить блок, увернуться. Ублюдок с ножами на «ты», он с ними и спит, и душ принимает, даже баб чёртовых трахает. Я лично отливал ему последний набор, лично затачивал. У нас в принципе и весовая категория, и навыки удивительно схожи. Только у него сейчас пик формы, он и с железом успевает страстно обниматься, и нагрузки давать себе в повседневной жизни на поручениях, при этом спит и питается куда лучше, а ещё мозги свои не ебёт. Живёт во имя себя, во благо себя, ради и только для себя любимого. В то время как на меня кто-то без моего ведома дозатор нацепил и начал в стороны распылять. И пока я себя бесконечно растрачиваю, он себя постоянно улучшает. И это печально. Потому, когда попадаю несколько раз по его блядским бокам, получая неслабую ответку, чувствую, как сзади меня кто-то обхватывает сначала за торс, а после заламывает и в крепком захвате удерживает руки, а у Альвареса мной же заточенный кинжал в ладони острым лезвием сверкает. Один против всех — проигрышно со старта. Позиция не жертвы, позиция приговорённого толпой, в глазах которой искры праведного недовольства и гнева. В картеле, как бы ни устанавливали между собой почти родственные связи, наказывают даже самых близких, кровью и болью. Преподают уроки воспитания. Послушания. Преданности. Тебя очень быстро и чётко поставят на место, стоит лишь начать сворачивать с построенного для тебя же пути. Нет ответвлений. Нет компромиссов. Есть лишь общая правда. Свод законов и правил. Непреложных, сука, заповедей. Которые идентичны практически дословно у каждого. И ведь почти получилось просто уехать. Похуй, какие взгляды бросали в спину. Похуй, что думало большинство. На всё попросту похуй. Диего не станет удерживать силой: слишком обижен, может спокойно обрубить все контакты на месяцы, не раз проходили. И он всем своим видом транслировал, что скатертью готов выслать мне ебучую дорогу. Мол, выбрал — вали нахуй. Он без меня месяцами жил спокойно в Синалоа, без меня же и поблизости от Центра просидит в комфорте, без каких-либо ограничений и прочих радостей. Почти получилось. — Ты давно напрашиваешься, предавая наши идеалы, предавая ключевое: «Однажды Синалоа — всегда Синалоа». Ты кровь свою предаёшь, зная, что из картеля уходят только вперёд ногами. Ты, может, и дорог Диего, но ты не бессмертный и не безошибочный. — Ты завидуешь или ревнуешь, Альварес? — приподнимаю бровь, резко дёрнувшись в захвате, но скрутили меня слишком удачно, вырваться почти нереально без ущерба собственному телу. — Я сам решу, где мне быть, с кем мне быть и как долго. — Интересно, как далеко ты уйдёшь, если я сделаю несколько проколов в твоей печени или вообще вгоню отлитый тобой же клинок между третьим и четвёртым позвонком? Тебя ведь можно не убивать, просто изуродовать или покалечить. Формально приказ не будет нарушен. Приказ был: не убивать. — Формально ты долбоёб, Альварес, если считаешь, что я после не закопаю тебя во дворе твоей бабки в пригороде Дуранго. Давай, покажи, что не зря обучался ряду приёмов, когда наблюдал внимательно за тем, что я делаю. Что даже в таких мелочах ты ебучая копия непревзойдённого оригинала. Ибо печень я когда-то в четыре прокола повредил приближенному Анхеля, а позвонки посчитал ещё семерым. — Зверь внутри уже не рычит, он притих и высматривает потенциально слабых из окружения. Зверь принюхивается, потому что в воздухе пахнет озоном, кровью, потом, страхом и ненавистью. Зверю голодно, ему зло, одиноко, и пиздец как хочется вырваться и в полную силу себя проявить. Зверь изголодался, сошедший с ума после потери Фила, после осознания, что мои руки его коснуться больше не сумеют. К зверю подкрадывается всё ближе безумие, потому что в тоске и боли… зверь быть не привык. — Только знаешь, в чём между нами огромная разница? — спрашиваю тихо и вкрадчиво, чуть склонив в сторону голову. Оценив собственные шансы и понимая, что вырваться могу, но почти стопроцентно получу вывих плечевых суставов, вероятно, вообще перелом одного или двух, но уёбка голыми руками прикончить сумею. Пусть тот и пырнёт разок-другой мной же сделанным клинком. — В том, что моя преданность неоспорима, а ты не просто сын шлюхи, ты сам путана ебливая, что сторону выбрать не способна и мечется? — огрызается, подойдя почти нос к носу, в считанном метре сверкая своими белоснежными зубами, агрессивный и топящий в осуждении. — Нет, разница в том, что, чтобы справиться со мной, тебе потребовалась посторонняя помощь, в то время как мне, даже это, не помешает тебя уебать. — Боль прошивает от плеча, по лопаткам огненной волной разливается по стонущим мышцам, перещёлкивает мне позвонки с хрустом и стекает к пояснице. Шею сковывает на несколько очень болезненных и очень долгих секунд, что кажутся бесконечными. Вывих приходится на правое плечо, а жаль, было бы лучше, выверни я себе из сустава левое, но зверь отчаянно рвётся, зверю на боль сейчас всё равно, инстинкты вопят и тело на чистых рефлексах действует, наплевав вообще на всё. Наверное, не ощути я большинство оттенков боли за долгие и долгие годы, кубарем прокатываясь в ситуациях куда критичнее текущей, мог бы выпасть из реальности от болевого шока. Организм ведь — штука, подверженная сбоям, куда сильнее, чем хотелось бы. Организм порой в самые острые, самые важные моменты предаёт. Рывок вперёд, пригнуться и, сжав челюсть до судорожной мышечной боли, вложить всю силу в атаку. Альварес не теряется, вопреки моим самым оптимистичным ожиданиям, замахивается, и я успеваю ускользнуть вбок, чтобы не получить удар в глаз, однако по рёбрам с другой руки получаю и захлебываюсь вдохом. Он всё пытается нанизать мою голову, я же — урвать момент, чтобы достать спрятанный на голенище нож, но всё никак не могу. Все силы уходят на то, чтобы превозмогать боль, не свалиться позорно на землю и не позволить себя покалечить. А в крови адреналина так много, что кажется, меня изнутри, как от ядерной боеголовки, скоро взорвёт. Бодрит. Боль, сука, бодрит, не душевная в кои-то веки — физическая. Я настолько редко серьёзно травмируюсь, что организм в ахуе и сразу же на максимум вбрасывает в кровь всё, что только способен. А в голове судорожно бьётся, что если проебусь, пострадает следующим он, потому что стена, которой является моё тело, его уже не закроет собой. И помощи ждать неоткуда. Все, кто были на моей стороне безусловно, на пути к новому месту обитания. Остальные просто не рискнут пойти против картеля. Я не стою того в их глазах. Не уверен, что стою в своих. И сдохнуть вот так будет крайне обидно, так много ведь ещё нужно решить, так многому поспособствовать, результата дождаться… в конце-то концов. А перед лицом кинжал сверкает, словно страстная любовница обещает убийственной силы удовольствие. А мне бы повременить… — Вы ахуели оба? — рокот Диего имеет особые оттенки. Так, как он, не умеет никто: вложить в довольно простой вопрос и осуждение, и ахуй, и страх, и кучу всего, припорошив властностью, недовольством и злостью. Диего на жесты не разменивается, он если и делает, то кричаще и демонстративно. Диего на мнение остальных до сраной звезды. Он вырастает передо мной, закрывая спиной, я утыкаюсь взглядом в его чёртов затылок, практически в него влипнув, едва успев затормозить, задохнувшись от пряности его природного запаха и горечи сигарет. Вижу, как рука его сжимает запястье Альвареса, с направленным по мою душу клинком. Таким простым жестом он показывает слишком многое, в который раз выбирая меня среди большинства. Даже будучи задетым и обиженным, в чём-то преданным, в очередной, блять, раз он показывает силу связи и моего влияния остальным. Зря. Он знает об этом. Зря. Знаю и я. Но мы карабкались всегда вместе, так много грязи повидали, так много трупов благодаря нам землю удобрило, а он стоит, вот так, показывая свою открытую шею и спину. Он доверяет и дорожит, и у меня сжимается что-то в груди, тоскливо и виновато. Потому что когда вот так, на разрыв, сукой себя ощущать начинаю всё больше. Потому что выбор без выбора. Я не могу бросить Макса и остаться с ним. Не могу и от Диего уйти окончательно, так и кочуя между ними, курсируя, как крейсер, годами. Просто потому, что не удаётся объединить. — Уезжай, — кивает мне в сторону машины, когда оборачивается и цепко осматривает с ног до головы. Отпускает руку Альвареса, показывает мне всем своим видом, что сейчас моему туловищу здесь очень не рады, но последствий не будет никаких. А я существо крайне понятливое, оказываюсь за рулем в считанные минуты, выруливая за ворота и втопив педаль газа, в попытке догнать остальных. Ветер перемен дует с разных сторон, ветру перемен я нихуя в своей жизни в очередной раз не рад. *** Территория официальной базы встречает меня мелькающими цветными мушками перед глазами, дорогу я запоминаю критически плохо, она, как в тумане, пролетела мимо. Кажется, я пытался курить, но вывихнутое плечо простреливало острой болью не позволяя. Кажется, накатывало слишком ощутимо, до грозящей ускользнуть реальности, а в желудке закручивалась воронкой тошнота, что подступала мерзким комом и застревала в глотке. Въезжая в ворота, стараясь держать лицо беспристрастным, не касаюсь толком руки, которая почти онемела, и от боли уже мозг коротит. Бегло осматриваюсь, пытаясь выискать в толпе Дока, потому что ещё немного, и конечность свою отгрызу. Народа много, вокруг довольно шумно, кто-то выгружается, кто-то знакомится, кто-то осматривается, и лица у большинства более чем удовлетворённые. Мы не в глубокой непроглядной заднице, как казалось многим, Макс устроил нас — условных «деревенщин» — в месте куда более люксовом. Возмущаться да выёбываться нет ни единой причины. И я крохами пульсирующего разума доволен происходящим, убрать бы физическое неудобство — будет край как пиздато. И, казалось бы, там точно не перелом, вряд ли даже порванная связка — классический вывих, проходили уже и не раз. И в критической для выживания ситуации я бы насрал на всё и карабкался изо всех сил из пасти опасности, игнорируя тот факт, что рука не в порядке. Адреналин обезболил бы большинство симптомов, голова была бы занята вопящими инстинктами, которые орали бы, что главное — выжить, шкуру залатать можно потом. И самый абсурд ситуации в том, что в напряжённые минуты пиздецов ты способен вынести в сотню раз больше, чем вот так стоять среди своих и почти подыхать от болевого синдрома. Тело — грёбаная капризная мразь. И застонать бы сквозь стиснутые зубы, но нельзя. Нельзя показывать уязвимые места, травмы, если те не очевидны, нельзя слабость свою бросать другим в лицо, оголяться до подобной откровенности. Нельзя. Потому я, завидев Рокки, который двигается ко мне навстречу хочу просто малодушно съебаться за ближайший угол, ибо захочет мне руку пожать, как пить дать, а я правой без предобморочного состояния двигать не могу. И пусть он теперь условно надо мной стоит, помимо Макса, в цепочке зубастых хищников, и вроде как пора доверие устанавливать, и как раз именно он о моих травмах имеет право знать, раскрыться вот так со старта — пиздец как сложно. — Рад, что ты здесь. — Белозубая улыбка. Его лицо так похоже то ли на буйвола, то ли на мифического зубра в полуметре, что мне с моим уплывающим мозгом становится забавно. Стоит весь из себя, добродушие изображает, спасибо, что руку не протягивает, тактильности не требует. Зато, сволочь, от души прямиком по правому плечу пару раз похлопывает, пока я прогрызаю до крови щеку и ловлю цветные искры под опустившимися на автомате веками. Сдержаться не получается, единственное что выходит — не рычать побеждённо от боли. Было бы неебически стыдно. И даже рта открыть не успеваю, как слышу с его стороны: — Док в третьем по левой стороне здании, весь второй этаж теперь выделен ему под лабораторию и личный кабинет. Тебе, похоже, нужна помощь. — Красноречивый внимательный прищур, сканирующий взгляд каких-то странно-золотистых глаз. — Рад, что доехал, — дёргаю уголком губ в подобии улыбки и сглатываю кислотный привкус во рту, игнорируя накатывающую тошноту. — Проблемы были? — Проводы в стиле Синалоа, ничего сверх, ещё увидимся, — киваю и разворачиваюсь, мысленно пересчитывая здания. Натыкаюсь взглядом на массивную постройку, с трудом сдерживая свист, рвущийся из груди при оценке масштабов. Францу такая роскошь на нашей старой помойке и не снилась. Теперь перестанет ворчать по части того, что по ощущениям он скорее ветеринар, обитающий в сарае, чем многопрофильный специалист, достойный элитной клиники с наилучшими условиями. Двигаюсь, как бульдозер, твёрдо решив, что сшибу с дороги вообще, блять, любого, кто задержит меня хотя бы на пару минут, потому что терпеть с каждой секундой всё сложнее. В кабинете суета, куча коробок и Док с внимательными тёмными глазами. Видя мою полувменяемость, цепко осматривает, подходит ближе, хмурится и мягко прощупывает сначала шею, помня, что у меня была уже такая травма, после ключицы, заметив скованность, и как только я хочу открыть рот и сказать про плечо, он надавливает возле вывернутого сустава, вынудив меня материться на всех известных, сука, языках с утробным рычанием, едва ли не оседая в его руках, потому что накатывает и тошнота, и блядская тьма. — Мать твою, ты когда успел? — спрашивает, быстро усаживая в кресло, что подтаскивает молниеносным движением. Стаскивает с меня куртку, не особо заботясь о том, что причиняет боль, хуже уже вряд ли будет. А время ускользает, суставы невнимание не прощают, награждая неприятными последствиями. Подрывается к шкафчику, перебирает какие-то сучьи ампулы, набирает в шприц раствор и прямиком в плечо вкалывает. — От пуль себя заговорил, так решил суставы повыщёлкивать? Повреждения ещё есть, кроме очевидного вывиха? — Я из захвата вырвался, рассчитывал, долбоёб, что левая будет повреждена, но Фортуна, изменчивая сука, уже давно не на моей стороне, — кривлюсь, запрокинув голову на спинку, прикрыв глаза, дышать пытаюсь медленно и глубоко, восстанавливая расшалившееся сердце. — Что случилось? Если причины беспокоиться? — Причины есть всегда, Док, — хмыкаю и готов заорать в голос, когда ощупывает мне плечо. Сука, больно. Больно слишком, блять, сильно, то ли потому что нервы сдают и сил терпеть нет никаких, то ли что-то с блядской рукой теперь не так. С рабочей, сука, рукой. — Придётся тебе погулять со мной до кабинета в соседнем здании. Мне нужен рентген, вправлять вслепую опасно, затем, в идеале, в ортезе недели три-четыре походишь, не особо напрягаясь. Обычно, не ебланы, к коим ты не относишься, плечо оставляют в покое до шести плюс недель. А после реабилитация, разрабатывание и физические, плавно наращиваемые нагрузки. Только вот ты, хоть и умнее Макса в отношении к своему телу, но на месте же не усидишь. Но учти, если будет становиться хуже, вместо улучшений, тогда я зацементирую тебя — вгоню в гипс. Правая рука не шутка, правое плечо не шутка вдвойне. Не хватало до операции довести — восстанавливаться будешь намного дольше. А если не повезёт, можешь и не восстановиться полностью. — Ты меня ещё уложи, как недееспособного, в комнату с мягкими стенами. — А надо? — приподнимает бровь, встречая мой взгляд. — Я вижу, что ты заебался. Я знаю, что доверие в ситуации с онкологом подорвал, пусть и не было там моей прямой вины. Я в курсе, кто сидит в твоём маленьком подвале и со дня на день отправится подкармливать червей. Но если после Макса начнёшь с ручника срываться и ты, а Алекс на недели, а то и месяцы, уедет к семье, на ком останутся наши люди, кроме меня? — Они теперь забота Рокки в большей степени. Главное пристроены, в остальном не шакалий выводок, разберутся. — Разберёшься и ты — дерьмо случается. В дерьме нам привычнее, чем в мирное время жить. Или ты вот так взял и мгновенно сдался? Что случилось перед твоим отъездом, что на тебе лица нет и вряд ли только от боли? — Ты знаешь, что делают с крысами в Синалоа? Чем платят за предательство? Кто их всех убирал? — Очевидно, что ты, раз настолько остро поставлен вопрос, — серьёзно отвечает, закатывает рукава и, видимо, выжидает, пока препарат снимет боль, чтобы я стал более вменяемым. — А теперь представь резонанс, когда главная карающая сила Диего, вместо того, чтобы по правилам крысу убрать, эту самую крысу ультимативно в живых оставляет, ещё и собирается сваливать на сторону, заведомо, по их мнению, слабую. Если не разбираться в нюансах, тупо предавая. Сегодня, при закономерном недовольстве и едва ли не самосуде среди своих же, что в общем-то привычная практика, за меня, по факту критически проебавшегося, вступается не кто-то, а сам Гарсия. Перед толпой. Он должен был меня уебать в назидание остальным, потому что подобное непростительно. Это слишком весомый косяк с моей стороны. А следом за мной уебать ещё и Фила. Вдогонку Макса, потому что замешан в той давней истории. А Диего меня отпустил, закрыв собственной спиной. Это пиздец, Франц. — Спасибо обезболу, дышать становится легче, мысли выстраиваются в ровные ряды, перед глазами проясняется. — Они не знали обо всём этом раньше? Восемь лет прошло, Эрик. Мне казалось, что весь картель гудел тогда про почти удавшуюся попытку увести из-под носа формулу. Это была настолько ахуенная наглость, что информация просочилась далеко за пределы ваших людей, а ко мне пришла через третьи руки со стороны. Да и Диего годами позволял тебе без проблем играть за обе стороны, что изменилось? — Очевидно, появился Морозов, и всё полетело в пизду, Док. Раньше меня вот так не выгибало. А слабость не прощается никому, он будет испытывать и гнать меня, как скот, пока не верну себе себя. Так просто оставлять и смотреть, как загибаюсь, не станет, не та у него порода, характер не тот. А насчёт того пиздеца… Фил, похоже, скрывался отлично все эти годы, он собой не светил особо, не выставлял напоказ, работал тогда стопроцентно с отлично вылепленной легендой, естественно с подставным именем и прочим. А наши долбоёбы не проверяли, выжил ли он, когда подыхать у границ оставили. Они его, походу, глубже, чем поверхностно, не проверяли. Невнимательность картеля вылилась в то, что крыса, — запинаюсь, буквально спотыкаюсь об это чёртово слово. — Крыса выжила. Крыса месяцами в картеле жила и вынюхивала информацию критически важную. Это оружие массового поражения было. А долбоёбы его не замечали. И недооценили, потому что он смог годами спокойно бегать по своему заговорённому кругу, зализывая раны. Макса же, судя по тому что мне Диего втирал, откупили, там за дело отец его взялся и вывернул всё в свою сторону, недаром в суде штаны протирал. Судебный же процесс с Морозовым был закрытым, не просочилось нихуя в массы, но ты это и без меня знаешь. И в теории, Максу не угрожает уже ничего, он был исполнителем, он участвовал только в самой операции, где их отряд лёг. Фил же месяцами в картеле крутился. Что там произошло доподлинно одним лишь участникам известно. Но попахивает чем-то мутным, как его раскрыли непонятно. Если легенда была идеальной, а в мелочах он не проебался, ибо не выжил бы — что-то случилось. Только мы не узнаем что, а на лбу его теперь мерцает «крыса», потому что настоящая личность стала известна. И там уже похуй, сколько лет прошло, Франц. Восемь или двадцать восемь. — Я бы повосхищался его умением внедряться и выживать, если бы это не принесло тебе сейчас проблем. Откуда тогда всё это вылезло наружу, как? История мутная, просто пиздец. Достаточно было пробить фамилию Фила и понять, чей он сын, и по чьему поручению это делал, добраться до него было бы ещё в те времена проще простого. Удивляет, что картель сработал настолько грязно. Анхель за безопасностью сквозь пальцы следил? Или только филиалы такие проёбы допускают? Диего явно в этом плане получше брата будет. — И это не даёт мне покоя: тот факт, что некоторые из-за Фила способны вот так проебаться, что бесспорно именно его внешность ослепила тогда и заставила отупеть опытных сикарио. А меня пиздец как злит всё это дерьмо, потому что попался в ту же ловушку, что и печальные долбоёбы в прошлом. — Троюродный брат Альвареса, судя по всему, был тупым дебилом или слишком увлечён задницей Морозова. Настолько, что об осторожности, сука, забыл. А на точках всегда слово главного — закон, пока не подрывает капитально доверие, но там основы основ с пелёнок были вбиты, никто бы не подумал. — Пропускаю мимо ушей вопрос об источнике. Светить тем, что ублюдок дёргает меня, как кукловод, за ниточки вместе с Диего — не тот вид информации, которым я готов делиться хоть с кем-то. И плевать на степень близости. — И я не уверен: мне радоваться проёбу картеля или наоборот. Потому что не будь они слепошарыми кретинами, Фила уже давно не было бы в живых, дохуилион ёбаных лет незад. А я бы не въебался в него, как сраное насекомое в лобовое стекло на скорости. Но он жив, а у меня вся жизнь по пизде идёт. — Безвыходность собственного положения накрывает неумолимо. И как бы дико это ни звучало, убери его когда-то мои люди, мне сейчас жилось бы в сотню раз проще — не было бы страха его потерять, не было бы череды конфликтов, не было бы этой мешающей любви и боли. Я был бы собой. Теперь же собой оставаться не получается, внутри всё мутирует со страшной силой, отмирает, перерождается, ломается с громким хрустом. — Что теперь делать будешь? — То, что делал всё это время — спасать его, потому что не могу иначе. — Ты или святой или дурак, — покачивает головой, а я слова Макса на его кухне вспоминаю. — Макс говорил, что это по сути одно и то же, — цокаю и рычу, напрягая горло, когда, воспользовавшись моей заминкой, дёргает на себя, поднимая. Обезболивание, конечно, помогло, но не сказать что очень сильно. Ощущения притупились, но полосует всё равно резко и чувствительно, когда плечо беспокою. — Сделаем снимок, потом, если всё нормально, вправим, могу вколоть седативное — отоспишься. — Ты же такие травмы за эти годы сотнями исправлял, у тебя уже и чутьё есть, и рука набита. Нахера лишние телодвижения? — Ага, чутьё, двигай, давай. Меня бы за одни лишь подобные мысли в Израиле лицензии лишили, — фыркает и встаёт, подталкивая в спину. Молча отводит в здание по соседству, просит какую-то миловидную девку помочь ему с аппаратом, делает свой блядский снимок, убеждаясь, что не сломал я себе нихера, не порвал и так далее. Просто сустав выскочил, сустав нужно вернуть на место и зафиксировать. Было, плавали. Возвращаемся в его теперь уже рабочий кабинет, давая мне пару минут подготовиться, и вправляет, наконец, конечность на место, пока я дышу сквозь зубы, чтобы не заорать от боли. Смазывает каким-то гелем, пахнущим ментолом так сильно, что глаза выедает. А после вгоняет на две недели в плечевой ортез. Спасибо, что в гипс не закатывает, натягивая мне жёсткую фиксирующую повязку на всё плечо, правую часть груди и руку до локтя. Перехватывает торс ремнём, защёлкивая. Ощущения не сказать что улётные, но немного легчает. Подвижность теперь ограничена сильно, могу лишь немного руку отводить в сторону и двигать локтем и кистью. Покурить, конечно, смогу, да и машину водить. Но боец из меня сейчас хуёвее некуда. Франц предлагает радоваться тому, что мышцы в норме, как и плечевая капсула, остальное восстановится без особых проблем. Пока нужен просто покой, попринимать парочку препаратов и обезболивать. А дальше посмотрим. Выдаёт тюбик с гелем, блистеры с таблетками и памяткой, как и когда их пить. Предупреждает, что будет, скорее всего, сильно болеть, если до ахуя, то приходить — вколет что-нибудь. А перед самым уходом, тихо добавляет: — У меня остались на базе глаза и уши, полезно будет знать о настроениях потенциально опасных сторонников, как и угрозах. Если что-то узнаю — скажу. — И получив от меня молчаливый кивок-согласие, отпускает. *** Не успеваю я толком выйти из здания, где теперь обитает Франц, как меня, буквально на крыльце, перехватывает уже знакомый по моему прошлому посещению этих мест, наёмник. Он убедительно просит следовать за ним, потому что Сергей Сергеевич, который какого-то хуя всё ещё на базе обитает, желает со мной поговорить. И я смотрю на эту личную шестёрку, а на язык посыл в глубокую и немолодую пизду налип, однако вопреки острому желанию иду за ним. То ли из чистого любопытства, то ли потому что отказ, не уверен, что принимается. Моральных сил на конфронтацию ещё и с отцом Фила у меня сейчас нет. Событий, диалогов, пересечений, проблем и проёбов в последнее время критически много. Мозг перерабатывает информацию с трудом, перегружается и настойчиво пульсирует, требуя отдыха, хотя бы на несколько часов. Но не судьба. Жизнь как поставила раком, так с наслаждением и оттяжкой ебёт без остановок. — Не ожидал, что ты выберешь Максимилиана и переедешь сюда, вслед за людьми Лаврова. Было куда более ожидаемым и очевидным твоё вероятное решение остаться с картелем, с которым ты сколько лет уже?.. Пятнадцать? Двадцать? — В свете новой полученной информации, смотреть на Сергея Сергеевича так же приятно, как на ебучего онколога, подыхающего в моём подвале. Раздражает своим уверенным выражением лица, своим твёрдым голосом, своим цепким сканирующим взглядом. А ведь не расскажи я ему о диагнозе сына полтора месяца назад, так бы и сидел здесь сычом, нихуя не зная. И вот она, благодарность — в красноречиво блестящем на дне его глаз доёбе, пока не озвученном, но ещё, как говорится, не вечер. А я всё гадал: в кого же Фил настолько сука? Явно не только в мать. — А это имеет значение? — Усталость, лёгкое отупление из-за вколотого мне обезболивающего и седативного, ибо нервы не в пизду. И желание оказаться где угодно, только бы не рядом с очередным, ебущим мне мозг, уёбком, накатывает волнами. Настолько сильно заебавшимся я не чувствовал себя очень давно. И ведь, сука, поток до несмешного бесконечен. Не успеваешь вынырнуть из дерьма, как окунают с головой обратно, утаскивая всё глубже к блядскому дну. И как по заговорённому кругу: пара глотков воздуха и в вязкий непрекращающийся пиздец. Спросить бы у того, кто там сверху наблюдает за нами: какого такого члена именно в мою сторону всё дерьмо мира сгружается? Но отчего-то молчу. Видимо, провоцировать подсознательно не желаю, вдруг та самая бессердечная сука навалит ещё больше и утопит окончательно, раз уж я жаловаться осмелился, кретин. Однако, как бы там ни было, выгребать из этого омерзительного болота сложнее с каждым разом. Ещё немного, и забьётся оно мне в глотку, и я, мать его, захлебнусь, без вариантов. — Пятнадцать, двадцать или с рождения — не имеет значения. Однажды Синалоа — Синалоа навсегда. Правило написанное кровью, вам ли не знать. — Вероятно, поэтому тебя совершенно не удивит моя заинтересованность в том, что конкретно тебе нужно от Филиппа? Потому что пространное слово «любовь» обесценено у таких, как ты. Вы разговариваете на языке выгоды, на языке насилия, там нет интонаций сердечной привязанности. Только преданность, как у дрессированных цепных псов, и слепая вера в каждое слово лидера. Да что бы ты, ублюдок, знал вообще, блять, что у нас ценно или нет. О чём и как мы говорим. Умеем ли ценить и беречь. Привязываться и рисковать собой, становясь плечом к плечу, порой, кажется, что против всего мира. Ебучий костюм, который уверен, что знает больше остальных. Только в кабинете дохуя прочувствуешь злоебучих хитросплетений изнанки процессов и отношений, ага. Свысока судить, он думает, проще. Судить тех, кто, по его мнению, где-то там, в ногах, в грязи ползает, блять. В висках стучит, по венам пузырится и вскипает, я чувствую прилив аномального жара и выступающие капли пота на шее. Бесит, сука. Бесит так сильно в этот самый миг, что с трудом сдерживаю рвущееся изнутри бешенство. Лимит моего терпения на сегодня исчерпан, до последней капли, до самого дна всё иссушили. Нельзя вот так, без передышек, кого-то ебашить по лёгким и печени, по сердцу кулаками и с ноги по вискам. Я не железный, у меня и без того нервы истончились и стали полупрозрачной паутиной. Хватит нахуй, с меня просто хватит. — Не в обиду тебе и оказанной тобой помощи с поиском решения в сложившейся ситуации — с лечением и клиникой — но это недостаточно весомо в моих глазах, чтобы я их закрыл на то, что ты сикарио Синалоа. Ты нежелателен в ближайшем круге сына. Ничего личного, Эрик Гонсалес, но даже Максим, нанёсший непоправимый вред его телу, видится мне куда более подходящей фигурой, чем ты. И мне бы не хотелось, чтобы ослеплённый чувствами и требующий после от него долг за то, что поспособствовал в ряде процессов, ты попытался прибрать его к рукам насильно и окончательно искалечил. — Руки сжимаются в кулаки автоматически. Пальцы немеют от ноющей боли, от усилий, что я вкладываю, чтобы промолчать, уговаривая себя, что не стоит так остро реагировать и взрываться. Он ведь своего рода беспокойство проявляет, а родители порой то ли слепы, то ли безумны, когда дело касается наследников. Но, блять… Я рву, сука, жопу, ежедневно отстаивая право Фила просто ходить по нашей сраной разрушенной земле. Я себя подставляю, ставя ультиматумы и руша связи, чтобы ему позволили дышать, речь о раке даже не завожу, там тоже шансы не стопроцентны. Я как белка ебучая мчусь по кругу и ускоряюсь, в попытке обогнать саму смерть, при этом теряя себя всё больше, изнутри по частям выпадает, крупными осколками, всё что было нажито годами. Всё что было понятно, привычно и правильно. И открыть рот и вывалить ему в лицо всё, что накипело, заткнуть… пиздец как хочется. Ярость клокочет в груди хрипами, зверь скалится и рычит, зверь скребёт своими огромными острыми когтями по самой душе. Но я молчу, молчу и смотрю на него, стараясь взглядом транслировать весь тот убийственный пиздец, что копится и ширится за рёбрами. — Потому я хочу тебя поблагодарить, предложив что-либо взамен: деньги, недвижимость, быть может, особую поставку, что-то материальное. Возможно, услугу. Поблагодарить за помощь в поиске лечения и попросить исчезнуть из его поля зрения. Так будет лучше для вас обоих. Ты не станешь ему напоминанием травмирующего прошлого, не поставишь его под угрозу картеля, а он не вырвет твоё сердце, как делать это умеет, филигранно и буквально с ювелирной точностью. Серьёзно? «Спасибо, что помог, могу заплатить, если хочешь. Свободен». Что, блять? Я даже моргать и дышать перестаю на несколько долгих минут, настолько сильно ахуев, что пропадает дар речи. И без того рот раскрыть было пиздецки сложно, слыша блядски пафосный поток вполне понятных, но отчасти шокирующих слов, теперь мне рот спаяло, оплавило, губы срослись нахуй. Потому что… Серьёзно? — Я не хочу тебя к нему подпускать, была бы моя воля, вообще спрятал бы. Хватит с него картеля, я хочу его защитить. Надеюсь, ты меня понимаешь. — Продолжает выверенно, точечно и очень точно бить по мне каждым словом. А я стараюсь, я пиздец как стараюсь, я стараюсь так сильно, что зубы скоро превратятся в крошку, а скулы сводит от напряжения. Стараюсь, но это пиздец невозможный. — Об этом стоило подумать перед тем, как слать его за формулой. Кто, если не я, сейчас способен защитить его от ваших ёбаных игр? — с рычанием вырывается два наиважнейших и ключевых вопроса этого сраного недодиалога. У меня ощущение, что в попытке Фила защитить, в попытке обезопасить, я иду против всего ёбаного мира, против себя же иду. Пытаюсь выплыть против недружелюбного ветра, а он не успокаивается, он лишь набирает обороты и жаждет снести меня, как мелкую шлюпку, в бушующем море, прибить к камням и размазать, а следом размазать и его… У меня так блядски мало сил для сопротивления. Я рвусь, рвусь одержимо, себя же калеча, но в итоге, постоянно бьюсь о препятствия, которых так много, что впору бы сдаться. Сопротивление кажется просто бессмысленным. — Значит, именно ты должен его убить? — Какая проницательность, но не это сейчас важно. — Что же. Я понимаю. Ваши правила всегда были суровее остальных, и вынесенный приговор обжалованию не подлежит, но если ты хочешь кого-то винить в этом, вини меня. Не трогай Филиппа. Он исполнитель, а приказ отдавал я. — Вы так уверенно втирали мне, что я должен уйти из его ближайшего окружения. Что мне стоит закрыть свою пасть и не желать получить долгожданную добычу в его лице. Только уверенность тает, когда пришло понимание, кто конкретно перед вами, да, Сергей Сергеевич? Я знаю о том, что сделали вы, что сделал он и в чём виноват. И его безопасность в данный момент — мой ультимативный каприз. А вы так грубы с тем, кто единственный во всем ёбаном мире способен его спасти. Но так уж вышло, что именно мне решать, что с ним будет. В конце концов именно я нашел клинику Шаритэ и пришёл к вам, чтобы вырвать ему там место побыстрее. Именно я контактирую со стервозной сукой в белом халате, которая его лечит, именно я буду контролировать каждый миллиграмм препаратов, что в него будет вливаться, чтобы он, вопреки всему, выжил. А что делаете вы? — вкрадчиво спрашиваю, стоя, оказывается, уже на ногах в предельной близости от роскошного стола из натурального дерева. — Что делаете вы, Сергей Сергеевич? — вопрос в самом деле риторический, это понимает и он. — Вы пытаетесь избавиться от человека, что пытается вашего сына спасти в который раз. И помимо того, что пытаетесь от меня избавиться, ещё и косвенно угрожаете и желаете откупиться. Но правда в том, что из-за вашей жажды информации и власти, вы его когда-то почти похоронили. И не будь я в него по уши и полностью, он был бы уже мёртв, это не обсуждалось бы ни единой секунды. Правда в том, что я — единственный и очень весомый козырь, который оказался без вашего ведома в ваших же руках. Потому что только я способен повлиять на Диего Гарсия, который вправе требовать возмездия. Только мне позволено больше остальных. Потому я хочу вас не поблагодарить, а предупредить, что вмешивать его в ваши грязные игры я больше не позволю. Как и не позволю указывать мне. Он не мой. Моим, вероятно, никогда не будет. Но он будет жить, я приложу максимум усилий для этого, просто потому что могу. Вот так, безвозмездно. Наверное, именно это и есть наивысшая степень и глубина чувств, та самая любовь, что заставляет жертвовать всем миром во благо ему одному, а может, зависимость, что успела развиться молниеносно, возможно, вообще одержимость. Он не мой, но я стою напротив его отца, готовый защищать его даже от родной крови, от того, кто породил, и от этого жутко. Так же жутко, как и от понимания в глазах напротив, от того, что человек, годящийся мне формально в отцы, не просто слушает — он слышит. — Любовь — дерьмовая вещь, да, Эрик? Ты не хочешь этого делать, но не можешь по-другому. Он тебя подчинил, поработил целиком и полностью. Имеет настолько сильную власть, даже не будучи твоим. Как ты справляешься с тем, что он сейчас в руках твоего близкого друга? Разве не хочется наказать обоих? И ведь есть прекрасный выбор, каким образом это в жизнь воплотить. Они оба предали тебя, восстановив давно прервавшиеся отношения, оставив неблагодарно в стороне. А ты идёшь следом за Максимом, ты стараешься ради Филиппа, ты наживаешь себе проблемы с картелем, в котором большую часть жизни состоишь. В картеле, откуда живым выхода нет. В чём твоя сила, Эрик? Что ведёт тебя вперёд? Ты настолько упрям, глуп или одержим? Что будет, если ты в один из моментов просто сгоришь? Что будет с ним? — Пока я дышу — он будет жив. И раз вы понимаете, от кого тут многое зависит, потому что так сложились звезды, не подталкивайте к краю, я и без того заебался, чтобы ещё и выслушивать о том, что я персона нон грата в ваших глазах. Мне одобрение или оценка поступков не нужны. Не ебите мне мозг. Лучше помогите с проверкой препаратов, что будут к нему поступать, от вас мне нужны регулярные лабораторные анализы партий, я же сам, лично, буду их отвозить в клинику, осталось найти действительно доверенное лицо. С меня хватит уже ошибок и подстав. Я могу закрывать его спиной от Синалоа, но от рака закрыть не смогу. Выхожу из кабинета Морозова, словно спускаюсь с чёртовой плахи. Руки подрагивают от эмоций, в горле успело пересохнуть до блядски раздражающего першения, хочется выкашлять скребущееся ощущение обречённости. Идти против отца Фила, конфликтовать или спорить не хотелось, но оказалось неизбежным. И сила ответственности, что на мне теперь лежит, неебически сильно давит. Передышек же не предвидится, передышек, как само понятие, в моей жизни, пожалуй, больше попросту нет. Он изничтожил их, так же как вытравил изнутри покой. Любовь к Филу позволила найти себя, потом сломать, потерять и снова обрести в чём-то новом. Любовь к нему меня искромсала, обрекла на горькое болючее одиночество. Отбила аппетит к удовольствиям и замылила глаза, что перестали видеть людей вокруг, оценивать их, замечать… Любовь к нему — как страшная издёвка, как наказание, как произвол судьбы, её изощрённая то ли пытка, то ли шутка. Между нами пропасть лишь ширится. Между нами буквально непримиримые различия. Между нами стоит призраком его прошлое. Я так много почувствовал впервые благодаря ему. Проварился до костей в вине, которая не желала покидать и порой внутри отдаются всё ещё отголоски. Нежностью затопило, как никогда и ни к кому, страсть бурлила, и хотелось, да и хочется, отдать вообще всё, лишь бы видеть, как мерцают небесным огнём ярчайшие во всем мире глаза. И прав его отец. Он меня поработил. Я перестал быть хозяином собственной душе, сердцу и телу. С его проникновением внутрь меня я перестал просто, сука, быть. Меня ни грамма почти не осталось. *** Вертушка с Мельниковым на борту, двумя задорными братьями-близнецами и какой-то мелкой противной псиной приземляется на базе ближе к обеду. Я уж успел поверить в то, что Стас решил окончательно в Центре осесть и забыл к нам дорогу, наигравшись и в инструктора, и в наёмника, таки сидеть на руководящей должности куда проще, чем обозлённым псом рвать чужие глотки. Но ему снова скучно, а значит, вещи его едут, упакованные в пафосные чемоданы. А сам он, сверкая белозубой улыбкой, стаскивает солнечные очки и шурует в мою сторону, словно друзья мы ебать какие закадычные, словно не с ним пару раз закусились ещё во времена, когда я за Филом побитой псиной с гиперболизированным чувством вины по пятам ходил. Нам делить со Стасом уже давно нечего, но близкими мы не стали, хотя, если уж откровенно, то люди его склада ума мне нравятся куда больше, чем откровенные суки, как Фил… — Ты здесь, — казалось бы, куда шире, а губы его, будто рот безразмерный, продолжают расползаться в стороны. Начавшие отрастать волосы, как от химической завивки, стали кудрявыми и сделали его… странным и непривычным. — Я здесь, — хмыкаю, не понимая, какое это имеет конкретно для него значение. — Кажется, я обогнал твоего друга, скоро он появится здесь, чтобы выкрасть тебя, как принцессу из замка, и утащить в моё прекрасное логово. — Приподнимаю бровь на его слова, аккуратно достаю сигарету, стараясь плечом не двигать вообще, прикуриваю, склонившись ниже привычного, и выдыхаю носом дым, чувствуя, как наблюдает. — Ты травмирован? — Тебе не похуй? — транслирую ровно то же непонимание, что и минутой назад. И в голове всё ещё звучат его слова о друге. Диего? Больше некому катиться ко мне с уже бывшей базы. — Грубо, Гонсалес, очень грубо. А я с миром, между прочим. У меня сегодня открывается новый зал, наконец закончена пристройка к главному казино, потому я приглашаю на открытие, грандиозную пьянку и вечеринку длинной в бесконечность. И да выживет сильнейший. И пока ты не начал своим недовольным лицом молчаливо слать меня нахуй, скажу, что Гарсия уже согласился за вас обоих. Потому у тебя существует лишь два варианта выбора: ехать или повыёбываться, но всё равно в конечном итоге ехать, — улыбка мутирует в наглую самодовольную ухмылку, глаза мерцают тысячами чертей, удовольствие он явно получил только что оргазмическое тем, что поставил меня перед фактом, запинав словами же в тупик. А я стою, курю и думаю, в какой из моментов ровно каждому ублюдку захотелось хотя бы немного и вскользь мной покомандовать и вот так, демонстративно, тыкать в отсутствие у меня выбора как такового? Неужели настолько в кайф, что я не могу принять самостоятельно решение по ряду вопросов? Что отказать порой, даже если очень хочется — невозможно? Заебали. Понятно, почему это делает Диего — он за долгие годы настолько привык, мы оба привыкли, что не вызывает его командирский тон и повадки ни единого укола по самолюбию, не уязвляет, и ущемлённым, подчиняясь ему, я себя не чувствую. Потому что Диего научился очень тонко проводить грань между личными просьбами в помощи или одолжении и приказами, ослушаться которые я не имею права. Он не злоупотребляет, даже в ситуации с Филом, в безвыходной и невыгодной, кривой, искажённой и неправильной — не приказал, а мог бы. И вот я узнаю, что он в пути на базу, едет, чтобы лично меня отсюда забрать и выдвинуться в Центр вместе, чтобы развлечься в казино Мельникова. И я не испытываю облегчение от того, что отношения наши не пошли по пизде после произошедшего… я с тоской думаю о том, что придётся изображать участливость и выслушивать язвительные подъёбы весь, сука, вечер. Вероятно, и всю, сука, ночь. Долгую ночь. Очень блядски долгую ночь. Потому что так просто он ничего мне не спустит, пусть и показал уже не единожды, что я всё ещё самое близкое для него существо на земном шаре. — Протеже своего, смотрю, притащил тоже, — киваю в сторону замершего в нескольких метрах Дениса, который явно знаком с пилотом вертушки — с обоими — стоит и спокойно поддерживает диалог, не выглядя пассивно-агрессивным или настороженным, хотя это его отличительная черта, что сразу же в глаза бросается даже среди толпы. Малый — блядская мина среди людей. Стоит лишь задеть хотя бы вскользь — взрывается феноменально быстро. Способный, быстрый и дурной. Как щенок. А у Стаса к щенкам, судя по той мохнатой мочалке, что с его рук спрыгнула, какая-то особая любовь. — Он давно кочует между базой и Центром, а с тех пор, как картель обосновался там, где в теории им не должно было даже пахнуть, оставлять Дениса стало опасно. С его взрывным характером его прирежут в течение первых же суток. И будут правы, — косится в сторону нашего общего знакомого. И пока мы вот так стоим, ворота открываются, и въезжает внедорожник Диего. Сверкает слегка запылёнными литыми боками — агрессивная машина под стать хозяину, который сам, в кои-то веки, что пиздец насколько огромная редкость, выскакивает из-за руля. Весь в чёрном, словно у него траур, и это непривычно режет глаза. В очках, под стать Мельникову, и с каменным выражением пафосного лица. Властная сука по мою душу. А я и рад, и ощущаю себя пиздецки странно, потому что Диего тут вроде как делать нечего, наводить мосты с местом, что станет моим новым домом, ему без нужды. И тот факт, что он светится здесь, означает лишь то, что снова идёт мне навстречу, на уступку, буквально показывая отсутствие претензий и к месту, и к его главе. Просто потому что я здесь. — Как плечо? — а вот и «привет» прозвучало. Встречаю его тёмный взгляд, долго и молча всматриваюсь в относительно нейтральное лицо, спокойно и серьёзно, потому что время шуток между нами закончилось после ряда происшествий. Но потерять я его не хочу, не могу себе позволить, и дело не только в том, что это обезопасит Фила. Дело в том, что он эгоистично нужен мне самому. — Как плечо, — выдыхаю, подаюсь вперёд и приобнимаю здоровой рукой, получая аккуратное похлопывание между лопаток. — Предлагаю компромисс, я приготовлю тебе ужин, и мы проведём вечер с Софой, но не поедем в ебучее казино. Я согласен даже жрать твой чёртов чили. — А я хочу поиграть в очко, — ядовито тянет и расплывается в ухмылке, кинув взгляд на Стаса. Тот хоть и стоит в паре метров, но явно всё слышал, как и понял намёк Диего, который всё же успел врубить режим главной суки, и всё что мне остается — просто смириться. Просто смириться и бросать осторожные взгляды по сторонам, чтобы исключить пусть и маленький, но шанс столкновения с отцом Фила, потому что беды тогда будет не избежать. Как и не хотелось бы, чтобы Диего столкнулся с Рокки. Одно дело, когда тот узнает постфактум о посещении, совершенно иное — встать лицом к лицу, как два соперника по мою чёрную, вымоченную в крови и мазуте душу. Я годами умудрялся не смешивать дела базы, Макса и Диего в один ёбаный коктейль, а потом вдруг всё в пизду полетело и продолжает вырываться из-под контроля. А хаос в собственной жизни я ненавижу. Только на мои желания суке-судьбе стало глубоко похуй, убеждаюсь уже в который раз. Потому что именно то, что крайне нежелательно — и это мягко ещё, сука, сказано — как раз и происходит. Стоит мне скосить взгляд влево, как я вижу ебучего Морозова, своей ебучей собственной персоной, вместе с ебучим Рокки. Везёт мне лишь в том, что их не видит Диего, потому отвлечь его довольно легко, практически оттеснив к машине, попутно отвечая: — Да, плечо мне вправили. Нет, переломом точно не пахнет. В клинику на снимки и прочее говно ехать не нужно, не такая уж сильная боль. Не надо смотреть с этим грёбаным прищуром, я не пытаюсь пиздеть и честно скажу, если станет хуже. — И вообще я говно, он ревнует, и ближайшие дни ноги моей на этой базе не будет. Всё так, всё, блять, так, главное, чтобы он не смотрел по сторонам. Только сука-судьба вконец ахуела. Потому что Морозов, конечно, не долбоёб, он ретировался в неизвестном направлении, а вот Рокки — то ли самоуверенный, то ли идиот, тут уж с какой стороны посмотреть — подходит к нам с лицом, нейтральным и внимательным, руку протягивает первым, представляется, хотя для Диего в представлении нужды не имеет. Гарсия, сволочь, стопроцентно видел уже дело на каждого, сложил по папочкам и будет кидать в их фотки дротики, когда нажрётся в мясо в хуёвом расположении духа. — Максимилиан Кваттрокки, приятно видеть столь редких гостей в наших краях. — Ёбаный итальянский позёр. Однако то ли Диего что-то задумал, то ли ему просто похуй и не жалко, но руку он пожимает. — Диего Гарсия. Стало быть, теперь ты главный в этой песочнице? — приподнимает бровь, добавив пару щепоток ехидства в интонации, незнакомому человеку не будет заметно, мне же, знающему его как облупленного, очевидно — бесится. Бесится пока что несильно, но лучше его поскорее увести. — Тот, кто раздаёт лопаточки и ведёрки, всё верно, — подыгрывает Рокки, а я закатываю глаза и пытаюсь прикурить, но больное плечо, сука, мешает и сковывает мои движения. Потому зажигалка Гарсия перед носом моим вырастает почти на рефлексах, а Кваттрокки, чтоб ему сралось, следит крайне внимательно за тем, что видеть лучше никому не следовало бы — за заботой страшнейшего человека в Синалоа в мою ёбаную сторону. Блять. — Гонсалесу желательно красные и вне очереди, иначе я очень расстроюсь, — улыбка одними губами, взгляд почти чёрных глаз в сторону Рокки, фраза брошена вроде как довольно нейтрально, но это угроза, пусть и хорошо скрытая. И у меня непривычное ощущение, словно мать с классным руководителем спорит по поводу отношения к моей драгоценной персоне. Только хуйня в том, что матери моей всю жизнь на меня было глубоко похуй. А Диего нет. Уважение в сторону Рокки неслабо набирает обороты, когда он, вместо того чтобы выебнуться, просто прощается и уходит, сделав вид, что крайне много дел скопилось, и он не может себе позволить растрачивать собственное время практически в пустоту. Мы же двигаемся к внедорожнику, наконец оказываемся внутри, и Диего без промедлений стартует с базы. Он редко водит сам, предпочитая, вместо воды, накачиваться неразбавленным виски или вином. Много курит, много ест, много пиздит и рвёт окружающим нервы. Диего — неугомонная машина по переработке чужих мозгов, и насрать — к месту ли, ко времени, нужно ли, если Диего молчит, значит либо спит, либо в предсмертном состоянии, либо пиздец насколько зол или обижен. И куда лучше выслушивать его бесконечный поток сознания, чем ломать голову над тем, как отношения с ним исправить. Диего молчит крайне редко. Диего часть дороги до Центра… молчит. Я понимаю, что проебался, что гордость не позволяет ему принять как факт то, что почему-то, раз за разом, выбираю не его. Вообще выбирать тупо отказываюсь. При этом помогаю по первому зову. И если я совершенно не вижу проблем в том, чтобы вот так продолжать маневрировать между двумя яркими огнями, поддерживая отношения с обеими сторонами, то он, как истинный собственник, хочет всё моё внимание в единоличное пользование. И ведь понимаем оба, что рано или поздно жизнь поставит кого-то из нас в позу, которая нам не понравится, и придётся указывать пальцем в сторону. Он спустил мне то, что я Макса некровным братом зову, что он семья и готов ради него рисковать и при необходимости буду. Спустил то, что Алекс близок критически, спустил и терпел годами, не молчал, но не усугублял. Фила простить он мне отчего-то не в состоянии. И дело не в его ненависти к сексуальной ориентации, разительно отличающейся от его. Дело в том, что делить меня с кем-то ещё, для него неебически сложно, делить, понимая, с кем конкретно он это делает — неебически сложно вдвойне. А ввиду новой поступившей информации, это практически унизительно — спускать подобное мне с рук. И я понимаю и его уязвлённое самолюбие, и задетое нутро, которое отчего-то было ко мне исключительно расположено. Я всё понимаю, но сделать ничего не могу, оттого хочется то ли сказать ему «прости», то ли тупо молчать, потому что блядское слово ситуацию не исправит. Её не исправит ничто. А заставлять его смиренно принимать мой очередной самовольный выебон я не могу. Не хочу. Не имею права. Дорога тянется в молчании бесконечно. Перебросившись парой слов от силы, выпив обезболивающее, потому что каждая кочка или ухаб молнией отдаётся мне и в шею, и в позвонки, попросту вырубаюсь. Диего же будить не спешит, пока не подъезжаем к нужному адресу. Казино окружено немалым количеством ждущих открытия посетителей. Вертушка, стоящая неподалёку на стоянке, указывает, что Стас уже точно на месте. И впору бы удивляться, но в толпе вижу пробирающихся ко входу Алекса и Свята, осознавая, что вечер обещает быть напряжённым и долгим, потому что компания собирается разношёрстная и слабосовместимая. Мельников проводит нас в VIP-зону, где множество столов для карточных игр, рулеток и игровых автоматов заполняют пространство, не имеющее окон, часов и любых других опознавательных знаков, не давая посетителям зацикливаться на времени. Шикарный бар, разодетые, как на подбор, девочки, кружащие вокруг посетителей и игорного оборудования, белозубо улыбаются, и тёмно-красная помада своим багряным оттенком делает их рты почти карикатурно кровавыми. В воздухе пахнет почти удушающе чем-то пряным и сладким. Кондиционеры удерживают идеальные двадцать один градус. Охрана, словно тени, замерла на своих отмеченных точках. А Диего уже со вторым стаканом в руке. Подряд. Стас, как хозяин, отлично себя проявляет: кружится как фигаро и успевает уделить внимание каждому, в его представлении, почётному гостю, улыбается, смеётся, шутит и выкручивается, как может, а я сижу, сложив руки на груди, отказываясь употреблять алкогольные напитки, наблюдаю за этим картинным «весельем». Только невесело мне. Алекс со Святом, в паре метров от нас, играет в кости, кажется, он решил облапошить наследника Басова, вероятно, это у них особые брачные игры двух оголодавших до ебли самцов — между ними так и видны эти маленькие тошнотворные отскакивающие искорки, когда сталкиваются руками или взглядами. А меня, блять, воротит. Стас как хозяин просто прекрасный, перед моим носом исправно вырастает ледяной стакан, влажный от конденсата, с разбавленным газировкой грейпфрутовым соком и кубиками льда в форме маленьких скалящихся черепов. От сигаретного дыма реальность рябит, мутная пелена отсекает нашу VIP-зону от остального зала. Под потолком мерцают в такт музыке, чуть приглушённые, немного тусклые, разноцветные лампочки. Скучно. Наблюдать за поведением Диего нет никакого кайфа, смех режет по ушам, голова снова начинает болеть, блядское плечо противно тянет. Алекс и Свят — ебучие подростки в пубертате, так и хочется выпинать их или в уборную, чтобы подрочили и успокоились, или нахуй вообще из заведения, пусть полируют друг другу задницы и члены за закрытыми дверями, а не при всех грозовой тучей скапливают напряжение. Сексуальное, к слову. А я возмущаюсь внутри, как фригидная завистливая баба, прекрасно понимая… что просто хочу так же. Сидеть рядом, слышать его голос, слушать, упиваясь каждым оттенком интонации, ласкать взглядом, мимолётно касаться, ощущать присутствие, сталкиваясь коленями или отираясь бёдрами. Я хочу… его хочу, но получаю лишь шумных, в большинстве своём незнакомых людей вокруг, жалящее недовольство Диего и блядскую мигрень. Смотрю на белобрысую макушку, на его улыбку и сверкающие глаза, на изящность жестов, на длинные пальцы и вижу его брата. Не замечая раньше настолько сильной природной схожести, сейчас буквально загипнотизирован, потому что наслаивается желаемое на реальность, налипает, как родное — я настоящего обладателя золотистых локонов не вижу, я вижу Фила. Это он запрокидывает голову, когда громко заразительно смеётся, и это на его шее дёргается острый кадык, когда отпивает из высокого влажного стакана какой-то, ядовитого цвета, коктейль. И розовые красивые губы, словно очерченные карандашом, чёткие и ахуительные, притягивающие взгляд, как магнит, обхватывают фильтр сигареты. Это между его губ сочится белёсый дым, медленно, смазанными мазками, эротично и красиво до ахуя. Это его волосы скользят по бледной коже шеи, где виднеется родинка. Его мягкая, тёплая мочка уха мелькает, когда зачёсывает волосы к затылку, пропуская на манер гребня сквозь пальцы жидкий шёлк золотистых прядей. Это не он. Емуздесь делать нечего. Но разум играет злую шутку, в полумраке VIP-зоны, на высоких стульях из натурального дерева, покрытых чёрной краской с бархатными подушками мягких сидений, я вижу его. Обезумев от тоски, сошедший с ума от отравляющей меня любви, сжираю глазами, фантомно ощущающуюся рядом, в другом человеке, фигуру. Это нездоровая хуйня. Только изголодавшемуся до него телу похуй. И ведь во мне ни капли алкоголя, нет ни травки, ни каких-либо веществ, а ведёт похлеще, чем от дури. Ведёт от одних лишь мыслей о нём. От воспоминаний, как он стонал подо мной, как притягивал ближе, как скользили длинные, подрагивающие от ощущений пальцы по моей влажной коже, как подавался навстречу, как хрипел и прогибался в пояснице. Как он меня хотел. Целовал долго, глубоко, так вульгарно, мокро и горячо. Как сжирал мои губы, как метил меня, как дышал сорвано и часто. Мной дышал. Я смотрю на его брата и сгораю, как вампир, оказавшийся под ярчайшим солнечным светом. Внутри ёбаное пепелище, внутри такой силы агония, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Я смотрю на его брата, и от обиды хочется скулить. Потому что он чёртова крыса, а я порчу свою жизнь ради него и ведь не получу в ответ ни грамма. Потому что таймер внутри его лёгкого всё ещё тикает, потому что я готов упасть ему в ноги и умолять дать коснуться, просто вдохнуть с его кожи, почувствовать исходящее от тела тепло, чтобы не казался миражом и кем-то исключительно недосягаемо далёким. Я так скучаю. Так блядски тоскую. Так невыносимо хочу сжать в руках, окутать собой и замереть навечно в моменте. По привычке тянусь к цепочке на шее. Тянусь, в процессе вспоминая, что её там нет. Я ведь не забрал тогда. Тот самый крест, который он нашёл, всё ещё с ним. Либо валяется где-то, затоптанный в землю. Быть уверенным в сохранности не могу. К чему ему хранить мою вещь? Смотрю на Свята, а тот поворачивается ко мне, встречает взгляд, спокойно и чуть любопытно, не настолько идеально красивый, как Фил — конфета на любителя, сливочная, блять, карамель, а брат его — карамелька мятная. Смотрю, и в его глазах понимание вижу, тонны взаимной откликающейся боли, словно ему доподлинно известно, что варится внутри меня. Насколько мне хуёво и одиноко в толпе, окружающей нас. Насколько невыносимо, что жизнь, сука, течёт дальше, в то время как я, вроде, и бегу обезумевшей белкой, а вроде и застыл. Застрял, зациклился, увяз нахуй. Он смотрит, а мне впервые от глаз его, таких похожих на брата и таких других, хочется спрятаться. Глупый пиздёныш вдруг сканирует, демонстрируя болезненный опыт, смотрит пытливо и осознанно, немного пьяный и много улыбающийся, сидящий с моим лучшим другом, с лучшим другом того, кого потерял. Куколка Фюрера как перешедший из рук в руки трофей, и спросить бы, что чувствует. Каково, понимать, что родной старший брат отобрал у него шанс на восстановление отношений с человеком, по которому сходит с ума? Как он простить сумел, как не возненавидел, почему не мутит его от чужих касаний, почему, в отличие от него, я, словно проклятый, мир видеть перестал? Перестал весь ёбаный мир хотеть. Вечер тянется бесконечностью, за грудиной тоскливо ноет, алкоголь не лезет в глотку. Оказывается, Алекс попросил кого-то из наших пригнать в Центр мою бэху, о чём и говорит, когда собирается выйти на свежий воздух, одурманенный и дымом, и виски. Тащит с собой переговорить, тащит с нами же Свята, потому что несёт ответственность и одного оставлять в мире хитровыебанных акул не рискует. Пьяно скалится и описывает, как хуёво выглядит моё каменное ебало, что Диего как жена с тонкой шпилькой каблука загнал меня под него и держит под боком, бросая скользкие, буквально на грани с оскорблением, шутки. Просит быть осторожнее, не перебарщивать, утихомирить Гарсия, чтобы после нам всем спокойнее жилось. Поглаживает мне травмированное плечо, разминает умелыми пальцами шею, спрашивает, могу ли я их подкинуть минут через сорок. А я лишь киваю и отвечаю односложно, тачки моей ещё на месте нет, ехать на машине Диего, конечно, можно, он мне её без выебонов хоть подарит, если захочу. И поразмышлять бы на тему, как по-тихому съебаться отсюда, но вместо насущного, куда больше цепляется взгляд за младшего Басова, что тихой тенью курит рядом и не встревает. Моргает медленно и будто затухает без получаемого внимания в свою сторону. Ещё недавно, поддаваясь общему настроению, смеялся и увлечённо играл. Сейчас же на него, как на яркую горящую спичку, вылили ушат воды. И в глазах пустота, что-то тёмное, глубокое, болезненное плещется. Что-то настолько знакомое, что я оголодавшей тварью впитываю эти оттенки, и зверь утробно урчит внутри, потому что не он один подыхает от боли. Не только ему скулить от безнадёги охота. Не только меня размазало тонким слоем. Вечер тянется. Диего играется. Стас улыбается. Алекс просит подкинуть, Гарсия мгновенно подбирается, сузив свои тёмные, почти чёрные глаза, прожигает, словно двумя инфернальными, сука, углями, но ключи отдаёт. — О, какой удобный вариант, брат, — смотрит нагло в сторону Свята и Алекса, которые как раз встали и идут мимо нашего широкого стола, в то время как я встаю со стула, собираясь идти следом. И, блять, даю голову на отсечение, Диего сейчас скажет какой-то пиздец напоследок, просто не сможет смолчать. И без того весь вечер язвительно, но довольно нейтрально пытался уколоть. — Пиздатейший же вариант, как не посмотри. Просто бери и трахай вот таким, полупьяным и горяченьким. Отомсти, раз ты, как оказалось, даже наказать надлежащим образом кое-кого не способен за непростительные проёбы. Отомсти этим сукам хотя бы так, пусть поймут, каково это, когда топчут твоё хорошее отношение. Им ведь было похуй на твои чувства. Они эгоистично выбрали себя, после всего, что ты делал и продолжаешь делать. И вот он, твой шанс, амиго, крысиный брат и фюрерская кукла, два в одном в шаговой доступности. Идеальное комбо. Почти равноценный обмен болезненными уколами. Чтобы ощутили всю степень сотворённого ими пиздеца. Чувствую себя газировкой, в которую бросили блядский мятный «Ментос». Злость на его расчётливый и привычный за годы взгляд на ситуацию густой кровавой пеной поднимается из самых глубин и грозится начать выплёскиваться и горлом, и носом, глазами выплёскиваться. Я понимаю, о чём он толкует. Я бы сам подобное посоветовал человеку, который оказался в схожей с моей ситуации. Я понимаю, о чём он, и меня злят не его слова, в них слишком много извращённой, но бесконечно простой правды. Меня злит, что он говорит это настолько снисходительно, настолько нравоучительно, настолько ядовито впрыскивает мне в уши каждое слово, глядя вслед вздрогнувшему от его слов Святу, игнорируя полоснувший яркой зеленью взгляд Алекса. Меня не злит то, что он снова думает, как бы облегчить мою боль, пусть и тема отношений между мужиками для него противна. Меня злит демонстративность и неуместность озвученного. Скажи он подобное наедине — одно. Прилюдно — совершенно другое. — Позвонишь, когда надоест играть и с деньгами, и с чужими нервами, — бросаю довольно тихо, проглотив недовольство, затолкав глубоко в глотку и решив не усугублять, не провоцировать в ответ, и, похлопав его по плечу, иду мимо. Иду за Алексом, который, приблизившись к выходу, оборачивается проверить, где я. Путь до машины в молчании. И достаточно одного взгляда на друга, чтобы в глазах его прочитать этот, сука, омерзительный немой вопрос: «Трахнул бы?» Там нет ни осуждения, ни ревности или недовольства, там ничего лишнего. Только живое любопытство, которым пульсируют его тёмные в полумраке радужки. А мне хочется скривиться, словно лимонки на язык насыпали пару десертных ложек. Но когда завожу мотор, отчего-то влипаю глазами в фигуру, сидящую чётко за водительским сиденьем, и в отблеске фар такси, что едет по встречной, он словно привидение, которое пытается молчаливо растерзать мою душу похожестью с ним. Смотрит и молчит, только губы свои розовые облизывает, слышал ведь слова Диего, слышал, и ему явно так же, как и Алексу, интересно, а я отвечать не хочу, потому что от одной лишь картинки кого-то рядом в постели меня неметафорично тошнит. Отвращение к близости, отвращение к ласке, отвращение ко всему. Я даже дрочить перестал, как обычный здоровый мужик, собственная рука — суррогат, а мысли — отрава. Что говорить о том, чтобы касаться чужой кожи, кем-то дышать, когда в лёгких фантомно чёртова мята и нужда в нём. Нужда в крови циркулирует, я даже не пытаюсь с этим справляться. Попытки кажутся провальными со старта. И пусть Свят такая же карамель, но слишком сладкая, и не моя. Его пробовать, даже видя сходство с братом, не хочется. Пробовать кого-либо вообще. Олсон же слишком давно меня знает, чтобы ответ самому не считать, не скрывая недовольства, поморщиться и выдохнуть, взяв без спроса мои сигареты. Густой дым заполняет салон, в лёгких оседает горечь, горечь оседает в душе. Его нет в черте города, и мне пиздец одиноко, хотя рядом с ним было одиноко вдвойне, в те редкие совместные моменты. Я скучаю. Скучаю так сильно… Чувства прорываются глубокой печалью, что отпечатывается в каждой крапинке моих затухающих глаз. Организм буквально умоляет дать ему передышку. Сбой всех чёртовых систем мерцает алым, оглушает, словно сирена, а я хмыкаю себе под нос, размышляя о том, что же станет последней каплей, которая добьёт меня, окончательно морально уничтожит? Ведь поток дерьма, если начал литься сверху на голову — его не остановить. *** Кожаные перчатки привычно обтекают каждый мой палец. Не прошло и часа, как я отвёз Алекса и Басова, однако уже успел заскочить к себе в квартиру, чтобы переодеться и взять всё необходимое, а после оказался в тёмном помещении ставшего почти родным подвала. Сквозняк не помогает выветриться запахам, далёким от приятных: в помещении, если быть откровенным, стоит пиздецкая вонь. Но живущему здесь уёбку даже такие условия сродни люксовым удобствам, потому что по-хорошему он заслужил куда худшее наказание за свой печальный проёб. Подсыхающие лужи рвоты, отходы жизнедеятельности и прочее дерьмо, вызывают омерзение и брезгливую тошноту. Запахи забиваются в лёгкие, хочется зажать себе нос и свалить нахуй, пусть это и не самое страшное или противное, что мне удалось видеть и осязать, но удовольствия, тем не менее, не доставляет даже близко. Удовлетворения, к сожалению, уже тоже. Цирк пора заканчивать. Развлекаться с уёбищем стало скучно. Всё что я хотел на нём испытать, уже сделал. Воспалённые, начавшие гноиться сотни проколов делают его уродливым. Побочка от ударных доз химиотерапии, без поддерживающих препаратов, вкупе с постоянным насилием, превратили его в зловонное месиво, а не человека. Гордиться бы собой, но что-то гордость не просыпается. Просыпается лишь непонимание собственных эмоций и злость. Особенно когда, повернувшись, чувствую из темноты в свою сторону слишком пристальное внимание, чувствую особый зуд кожей и замечаю молчаливую тёмную фигуру. Отточенным рефлексом достаю ствол, секундное промедление — снимаю с предохранителя. Ещё три уходит на то, чтобы достать фонарик и щёлкнуть на кнопку. Посетитель — ночной немой гость. Лица не показывает, за широким козырьком обычной чёрной кепки скрыто всё, что может помочь в опознании. Блядски чёрные же кожаные штаны, с блядски чёрной же кожаной курткой — тоже не помощники. Блеснувший отполированный носок шнурованного ботинка намекает, что сидящий скорее позёр, чем полноценный наёмник. У тех, кто является рабочими руками, не отполирована обувь, она или оттоптана и в пыли либо грязи, или сбита и в царапинах. Нам, тем, кто занимается разгребанием дерьма для сильных мира сего, не до красоты и пафоса. Особенно в часы, когда ты, словно взмыленный, скользишь в пространстве, желая побыстрее всё успеть. Следить за собой пытаются немногие и лишь потому, что хотят, хотя бы изредка, кого-то бесплатно, с обоюдным желанием, периодически ебать. Передо мной или самоуверенная тварь и позёр, либо крупная рыба, исполняющая рядового солдата. И хуй с ним, с внешним-то видом, аура его непонятна. Аура его фонит чем-то знакомым слегка и отторгает, пусть и вызывает любопытство. Ему явно нравится, что я рассматриваю и ломаю голову. Но помогать не планирует. А я настолько сильно устал, что всё, что могу — свистнуть сквозь зубы и крикнуть звучное «хэй», в котором и вопрос, какого хуя он тут делает, и своего рода приветствие с намёком, что пора бы обозначить и фигуру свою, и намерения как таковые. — Развлекаешься, Эрик Гонсалес? — Блять! Блять три раза — я с первого же звука узнаю сидящего напротив. А когда он поднимает голову, вижу ухмылку, искривившую его рот, и лишь убеждаюсь, что ублюдок самоуверенно посетивший моё скромное убежище, никто иной, как брат ирландца. Странно, что не слышно щелчков затвора со всех сторон, что он здесь без десятка своих ручных псов, сидит спокойно перед человеком, который мечтает его прикончить, медленно и изощрённо. Как минимум, за одно из совершённых против меня преступлений. — Самонадеянно, — вместо ответа слетает с губ, ствол опускаю — убивать его так просто было бы неинтересно, хотя его смерть явно облегчила бы довольно многим жизнь. Но в то же время многое усложнила бы. Такие фигуры, как блядоненавистный Джейме, когда убираются с шахматной доски, несут за собой следом перевороты и разрушения. Убивать, поддавшись импульсу, будет слишком опрометчиво, хоть и хочется просто пиздец. — Ты меня не убьёшь, я тебе интересен, — фыркает, поднимая голову выше, и я наконец вижу в свете фонарика его блеснувшие удовольствием глаза. — И это взаимно, — добавляет следом, складывает руки на груди, натягивая со скрипом чёрную кожу. А я не хочу ни опровергать, ни соглашаться, мне, по сути, на него сейчас похуй. Я здесь, для того чтобы закончить с ебучим онкологом, а после поехать обратно в казино, чтобы забрать Диего, оказаться дома и лечь спать. Список дел более чем чёток, отклонений в проложенном маршруте, как в блядском GPS-навигаторе, не предвидится. Онколог сидит на протёртом матрасе, грязный, с сальными волосами, что явно поредели, и на голове местами видны сияющие голой кожей проплешины. Глаза впали, скулы заострились. Он выглядит больным и слабым. Он выглядит уродливо и мерзко. Он — воплощение тошнотворной лужи с блевотиной, смешанной с жидким дерьмом. Хочется сплюнуть, отвернуться и свалить. Пристрелить как падаль и оставить сгнивать в этом самом подвале. Или же пожалеть даже пули, чтобы он подох здесь без воды, истощённым и жалким. — Осуждаешь меня? — слышу в спину и морщусь, разговаривать с ним желания нет. Наблюдение его раздражает, развлекать цирковой собачкой, мягко говоря, не в кайф. — А ведь я лично, своими руками, ничего тебе не сделал. Всего лишь подтолкнул каждого участника множества созданных ситуаций и прецедентов. И каждый из них мог отказаться. У каждого был выбор. Но они все, без исключений, оказались либо слишком алчными, либо слишком трусливыми и тупыми. И вот мы здесь. — Оставь свои выебоны для тех, кому они интересны, Джейме, — обрываю его поток сраного сознания. Выслушивать — кто, почему, как, когда и для чего пошёл против нас, в угоду ему — не хочу. Хотя информация могла бы оказаться полезной как минимум. В информации всегда есть смысл. — Эрик, — довольно тянет на манер французов, растягивает, словно рокочет чёртово «р». — Ты знаешь моё имя, я теперь не просто ублюдок и мразь в твоей голове, верно? — Я всё ещё хочу, хотя бы дважды, понаблюдать, как ты умрёшь, медленно и в мучениях. На твоём месте, сильно не радовался бы. — Но я не на твоём месте. И ты меня не убьёшь, знаешь, почему? — Удиви меня, — выдыхаю и подхожу ближе к замершему и сжавшемуся до состояния зародыша доктору. Бывшему доктору. — Знаешь, какая из смертей считается самой унизительной в Синалоа? — спрашиваю вкрадчиво и тихо, глядя в тусклые глаза своей жертвы. — Когда отдают на съедение сытым псам. Они не спешат тебя сжирать мгновенно, они с тобой играют. Сначала надкусывают, протыкая как кусок мяса до костей. Могут сидеть и как игрушку-антистресс бесконечно, блядски медленно, сжимать в пасти, растрахивая проколы зубами, туда-сюда, туда-сюда. Держать конечности в зубах, то сжимая их, то разжимая. А потом резко прокусить до конца, оторвать и сожрать. Царапать когтями, сдирать кожу, глодать не спеша. Или просто весь этот процесс начать с лица. Накормленный пёс, который привык ко вкусу крови, питающийся исключительно сырым свежим мясом, добычу не выпустит, но набрасываться никогда не станет. В этой смерти самое хуёвое — ожидание. Ты смотришь в огромные живые глаза своего палача и не можешь сделать ни-че-го, — медленно рассказываю довольно редко применимый способ наказания предавших. Метод прост, не сказать, что сильно жесток и кровав, однако что-то в этом есть. Определённо есть. — Но мне жаль отдавать тебя псам. Увы. — Ты попросил удивить, а после отвернулся и не стал ждать ответа, это задевает, — снова чёртов голос наблюдателя из угла, звук проскрипевших по бетонному полу железных ножек и шаги в мою сторону. А я даже не оборачиваюсь, мне тупо похуй. Хотел бы прикончить — я был бы уже мёртв. Выёбывается? Пусть сам для себя выёбывается, я пиздецки устал. — Интересно ты умеешь рассказывать. Возьму на вооружение. Псы и время. Красиво и поэтично. Ты всё же осуждаешь меня за поступки, а сам ведь ничем не лучше, а в чём-то в разы страшнее. Кто же накажет тебя, Эрик Гонсалес, за твои грехи, м-м? — Ты, что ли? — фыркаю и выпрямляюсь, открываю сумку, поставив ту на кушетку, смотрю на принесённый набор. Думаю: сделать всё быстро или наоборот — растянуть экзекуцию? Наслаждение внутри что-то не просыпается, усталость перебивает собой всё. Нервы прогорели и истончились. Хотелось красивой, демонстративной мести, в итоге это лишь утомляет и отбирает время. Пытать его первые дни было хорошо, было край как пиздато. Было… — Ты задумывался хотя бы раз, кем видят тебя жёны, дети, матери тех, кого ты убил? Неважно за что, неважно по какой причине, неважно был ли мотив. Для тебя я ублюдок, что почти прикончил любимую игрушку и убивший бывшую шлюху. — Шлюха — мать твоя, а не Мария, — огрызаюсь, порывисто обернувшись и понимая, что эмоции урод всё же пробудил. Вот так, с полщелчка. Мгновенно. — Уверен? — снова самодовольство так и выливается из него потоком. И что-то во взгляде его слишком честное и пронзительное, чтобы начать сомневаться. И сомневаться я не люблю. — Самое занимательное в произошедшем то, что она охотно объезжала мой член не одну неделю. Многое рассказывала конкретно о тебе, о Диего, из того, что помнила, куча слухов о верхушке и Дуранго, и Синалоа. Злость на тебя, за то, что ты её буквально продал какому-то ублюдку, якобы для лучшей жизни. Ты её бросил, разбил сердце, считая, что во благо, но лишь обозлил. Знаешь, кто может быть хуже обиженной и брошенной женщины? Шлюха с тем же набором. Шлюха, что просыпается внутри них и жаждет отомстить. — Замолчи, — с рычанием отвечаю, руки начинают дрожать, притихшая, тёмная, густая и горькая, как размоченный в стылой воде пепел, скорбь вгрызается в душу острыми гнилыми зубами. — Просто, блять, не трогай её. — Почему? — искренне спрашивает, подойдя ещё ближе. — Не веришь? Хочешь, расскажу, как она кончала? — Я не хочу, но ему всё равно. — Она сжимала внутри и начинала в такт моим толчкам пульсировать. Впивалась ногтями в кожу до кровавых отметин. И шептала, как одержимая, шептала, требуя. А потом запрокидывала голову, едва ли не до щелчка, причём в любой позе, и, широко раскрыв рот, громко стонала и хрипела. У неё на шее в этот момент, в тонкой складке кожи, была видна россыпь четырёх очень маленьких веснушек, так похожих на родники. Я не принуждал её, не выспрашивал у бывших любовников детали и мелочи. Я был в ней десятки раз. А она была этому лишь рада. И ты спросишь меня: почему я так с ней поступил? Потому что она самонадеянно решила, что украсть у меня — простительно. А крыс я, в отличие от тебя, не прощаю. — Ты, сука, осквернил всё, до чего дотянулся в моей жизни. Доволен? Наслаждаешься собой? — сквозь боль, сквозь тихую, почти глухую ярость спрашиваю. Мне бы хотелось память о Марии сохранить нетронутой. Помнить её чистой, сломленной и когда-то бесконечно моей. С ней было взаимно. С ней было тепло и хорошо, с ней какое-то время было правильно. А теперь он выжигает то хорошее внутри, что от неё осталось, выжигает, сука, выжигает до пепелища. — Нет, я пытаюсь тебе сказать, что я для тебя во многом худший, отвратительный и мерзкий. А для кого-то такой же, как и ты. Но ты считаешь, что у твоих поступков есть мотив, обоснование жестокости, что убивал ты не ради кайфа: ты либо мстил, либо наказывал, либо помогал это делать другим. Карающая сила для одних, монстр и чудовище в глазах остальных. Но я тобой восхищаюсь. Хочу, чтобы и ты мной восхищался. — Зачем? Почему, блять, я как подопытный или выбранная игрушка тебя вдруг заинтересовал? Вокруг десятки, сотни наёмников и их руки в той же крови. В чём смысл? — хмурюсь, достав острый длинный нож. Совсем свежий сплав, ещё не окроплённый кровью, не закалённый в бою. Рукоять ложится в руку, как родная, и становится моим продолжением. Ощущение стали в предельной близости стабилизирует и дарит пару капель концентрации и покоя. — Так вышло, — пожимает плечами и с интересом смотрит за моими действиями, перестав отвлекать, перестав пытаться разговорить, просто перестав. — Ты здесь один? — зачем-то уточняю. — Нет, — сразу же прилетает, тихо и слишком близко, — нас здесь двое, не считая собаки, — кивает в сторону онколога. — Помочь? Судя по скованности, у тебя проблема с правым плечом. — Не мешай, — бросаю раздражённо, и без него понимая, что сделать задуманное будет сложнее, чем хотелось бы, с моей-то травмой. Срезаю куда медленнее, чем мог бы, одежду с ублюдка, оставив лишь грязный вонючий лоскут ткани, прикрывающий его задницу и пах. Поманив к себе пальцем, показываю, чтобы он лёг на кушетку и вытянул конечности, перед этим оттащив её на центр помещения, под тусклую лампочку. Стараясь дышать как можно реже, наклоняюсь к нему и рассматриваю рубцы и проколы, множество шрамов и мелких ран, царапин и ссадин. Скребу лезвием по коже лба, примеряясь. А после, на манер лезвия, словно бритвой, начинаю остатки волос с его головы сбривать. Грубо, оставляя порезы, что начинают сразу же кровоточить. Сосредотачиваюсь на картинке, игнорируя физические неудобства. Смотрю, как засаленные, жирные, грязные пряди скатываются на пол. Смотрю и вспоминаю истерику Фила в ванной, то, как трясло его от потери части себя. Как его лихорадило, знобило и трясло. Смотрю и понимаю, что только лишь за этот эпизод я готов мстить всему блядскому миру, потому что так много страха и боли в нём сконцентрировалось, что едва не разорвало на клочья. И меня вместе с ним. Смотрю, и хочется сделать, сука, ещё больнее и хуже: надавливаю сильнее и вместе с волосами срезаю верхний слой кожи, а внутри удовлетворённо порыкивает насыщающийся, пусть и уставший, зверь. Срезаю тонкими пластами, словно ветчину, сбрасывая ошмётки на пол, вытирая лезвие об остатки одежды ублюдка, и продолжаю, почти медитативно, игнорируя и судорожное дыхание, и стоны боли. Меня не пронять. Ничто не берёт. Перед глазами измученное любимое лицо, его страдания, его мучения, его измотанность. И нет достойной цены, нет достойной платы за причинённое ему. Нет. Даже смерть не окупит. Что уж говорить о паре десятков сантиметров кожи. Это ничто. Почти пустота. Но если с головы мне хочется её полностью срезать. Тело так и подмывает располосовать на лоскуты. Начиная с шеи, веду лезвием по проколам-точкам, соединяя их в неровные линии, медленно и недостаточно глубоко, лишь лёгким нажимом, однако кровь стекает тонкими струйками. Скапливается в мелкие лужи и дразнит мои рецепторы насыщенным запахом соли и ржавчины. А ирландский ублюдок стоит, почти отираясь об моё тело сбоку, стоит, наблюдает и молчит. Линии расчерчивают полосуемое тело как блядскую зебру. Он бьётся в ознобе от боли, он то закатывает глаза, то хрипит, то шипеть пытается сквозь зубы и губы, что сплошная кровавая корка. А нож танцует, нож поёт, нож пропускает через себя чужое страдание, словно мембрана, которая передает мне концентрат впитанной эмоции. Однако… Мало. Чем больше крови, чем больше исполосованной кожи, тем больше растёт голод сделать ещё. Ещё и ещё. Бесконечно растягивать эту пытку, чтобы прочувствовал максимально степень моей ненависти к его поступку. Потому что я могу понять то, что мразью может быть почти любой. Почему же мразью становится тот, кто вселяет надежду, тот, кто говорит о шансе победить смерть, а после сам же травит… Этого понять не могу. Этому нет оправданий. Ни одному блядскому врачу в целом мире оправданий нет, когда те, вместо того чтобы спасать — губят чужие души. Как и нет оправданий сексуальному насилию. Это две чёткие грани, которые пересекать в моём понимании нельзя. Одну из них я почти перешагнул, и это перевернуло внутри меня если не всё, то многое. Это изменило, заставило многое пересмотреть и ощутить такой силы стыд, что был ранее неведом. Чем больше крови, тем сильнее разгорается аппетит. Мне становится мало просто полосовать его, хочется тонкими лоскутами её с него стягивать, поддевая острым концом и как апельсиновую кожуру снимая. Оголяя до кровоточащего мяса. Мало… Острые длинные иглы, в этот раз исключительно новые, оказываются под рукой. Но прежде чем я тянусь к первой из них… — Обработай для начала места проколов, ты не знаешь прописных истин? Ватный тампон — этиловый спирт — кожа — игла. Чёткий порядок, который знает даже ребёнок, но не ты, да? — усмешка и коричневое стекло продолговатой, уже вскрытой бутылочки. Полупрозрачная насадка, крупные капли, падающие на участки, где нет кожи — там сплошные открытые раны. И кто, как не я, знает, насколько больно, когда по ним стекает обжигающий раствор. Жаль, что не перекись — не шипит. Но от силы ощущений печальный доктор начинает крупно дрожать и пытаться орать, да только голос хриплый и сорванный, вместо криков слетает с губ лишь сиплое хныканье. В прошлом взрослый самодовольный и пиздец деловой мужик превращается в кусок кровоточащего, жалкого, беспомощного мяса. Мало… Мне, сука, мало, и игл, что торчат из багрового мяса. И крови, что натекла в лужи. Мне мало, но я боюсь, что он скоро подохнет, потому ускоряюсь. Обычно, чтобы хорошо раскрыть грудину, а главное правильно и быстро, нужно использовать либо ручную небольшую пилу, либо топорик мясницкий, мне же приходится делать это ножом. Хруст, сорвавшийся всё же громкий крик, потеря сознания, нашатырный спирт в его ноздри, ледяная вода, которой обильно окатываю его сдающееся тело, и вот он снова приведён в чувства и готов получать всё, что я для него приготовил. Жаль, что организм измучен и продлить не выйдет. Жаль, что Фил не увидит, не насладится всеми оттенками боли этого акта почти благородной мести, не увидит этот акт проявления моей к нему любви. Жаль, что прирезав мразь, увеличить его шансы на исцеление вряд ли сумею, пусть и проговариваю внутри себя, почти мантрой, просьбу к Белой Леди, чтобы вняла, приняла жертву и не стремилась его у меня отобрать. Разрезаю грудину довольно быстро, раскрываю рёбра, смотрю на пульсацию крупного сердца, и хочется вырвать его нахуй, сжать в руке, раздавить. И будь ситуация чуть иной, я бы так и поступил, но… лёгкие. Я хочу именно их, и мог бы сделать из уёбка чёртова ангела, вывернуть всего, подвесить за спину и смотреть, как подыхает в агонии. Но мне… мало. Я смотрю на блядский орган, смотрю и так неебически сильно злюсь, что у такой мрази даже после химии и прочего дерьма он выглядит здоровым. В то время как в груди Фила часовой механизм. Механизм, который сбоит, там разрастается сучья опухоль, которая хочет убить. И я срываюсь. В ушах нарастает писк, в глазах мелькают цветные пятна, кровь шумит в голове. Реальность смазывается, зверь рычит в голос, зверь скребётся внутри, зверь в яростном порыве ранит самого себя. Он хочет увидеть смерть на расстоянии пары сантиметров. Он хочет её впитать. И руки мои, игнорируя и боль в плече, которое ноет безбожно и простреливает, и боль в мышцах, в пальцах, уставших рисовать кровопролитную картину, и боль в висках — впиваются в лёгкие. Я сдавливаю их в руках, сжимаю с силой, с рычанием, что рвётся из грудины, сквозь напряжённое горло, где выступают крупные вены и бугрятся под кожей. С рычанием, что медленно превращается в крик ярости, сжимаю так сильно, что пальцы пронзают ёбаный орган. С громким хлюпающим звуком, заливая всё вокруг кровью, видя, как врач, сотрясаясь в конвульсиях, умирает. Я сжимаю его лёгкие, я буквально рву их голыми руками, чувствуя, как накрывает, как трясёт самого, как стоит в горле ком, как хрипеть начинаю, но давлю их, давлю бесконечно, смотрю, как ошмётки падают на пол, как скользят по моим коленям к ботинкам. А после отворачиваюсь стремительно и сдерживаю тошноту, что рвётся изнутри, но не от своего поступка, а от осознания, что этим мне за жизнь Фила точно не заплатить. Я утолил голод зверя, я отомстил, но не стало легче. Мне всё ещё больно, тускло и обречённо. Дышу хрипло и часто, в теле жар аномальный, грудина ходуном ходит. А сердце набатом хуярит мне в рёбра изнутри, едва ли их не проламывает. Дышу так, словно пробежал стометровку, всё тело гудит от пережитых эмоций, болит каждый уголок души. Мне мерзко. Мне отвратительно, но вместе с тем извращённо хорошо. И чуть более тихо. Перед глазами вырастает рука с салфеткой, что медленно стирает с моей кожи, вероятно, капли крови или чего похуже. Я смотрю в задумчивые глаза человека, которого неистово ненавижу. Только во взгляде его столько понимания, которое, вопреки всему, перекликается с моим состоянием, что я забиваю нахуй на всё, просто позволяя и стереть с меня, чтобы там ни было, и прикурить мне сигарету, вставив между губ, и полить воды на мои же перчатки, смывая и кровь, и частицы плоти. Он присаживается на корточки передо мной, вот так, без заморочек, практически падая в ноги, и обмывает ботинки, глядя, как с них стекают и волосы, и кровь, и тонкие пласты человеческой кожи. Он делает странные жесты, находясь здесь, со мной наедине, наблюдая, не осуждая, поддерживая молчаливо и словно пытаясь всем своим видом показать, насколько мы схожи. И если он не судит меня, то и мне не стоит его судить. — Понравилось? — Представлял меня на его месте? — вместо ответа, задает вопрос, смотрит внимательно и без тени веселья. Руки его теперь покоятся в карманах, взгляд скользит по моему лицу. А у меня все силы ушли на часы воплощения извращённого желания отомстить, сил спорить или вступать в конфронтацию нет. — Нет. Но тебе не стоило его травить. Как и не стоило её убивать. — Как и тебе не стоило его прощать, а её бросать. Жизнь странная штука, да, Эрик Гонсалес? Странная и противоречивая, и у каждого поступка есть слишком много оттенков смысла, слишком много ракурсов, с которых их можно рассмотреть. У нас с тобой разная правда. Но общая заключается в том, что если я ублюдок, тогда ублюдок и ты. — Можешь тешить себя этим, просыпаясь по утрам, после того как ночь топит тебя в кошмарах. А я уверен, что они у тебя есть. — Застёгиваю сумку, засовывая в неё всё, что притащил с собой. Оглядываюсь в последний раз на дело своих рук, а после неспешно шагаю на выход, сдёргивая с рук перчатки и выбрасывая в ближайший мусорный бак. Туда же — бутылка со спиртом и зажигалка. Наполненная мусором урна, каменная и глубокая, воспламеняет и уничтожает содержимое. А в спину мне летит: — Прекрасен, чёрт возьми, — вызывает желание закатить глаза и задаться вопросом: что же такого есть во мне, что отборные ублюдки обращают внимание и тащатся следом? Что же такого во мне? Что привлекает одних, но недостаточно для него? А хотелось бы с точностью до наоборот. Только на моё «хочу» судьбе глубоко похуй. Увы. *** Люблю город, в котором родился — богатая инфраструктура, красивые места, особая атмосфера. И небо, как оказалось, над головой всегда оттенка его глаз. Дуранго встречает меня настороженно, перелёт вымотал нахуй, долгие часы над землёй — то ещё удовольствие. Диего, сидящий рядом, в кои-то веки без лишних доёбов, вызывается сам вести машину, оставляя часть сопровождения позади нас. Люблю свой город, здесь собрано слишком много мелких деталей, которые сделали меня тем, кто я есть. Люблю. Но как же, сука, заебало оказываться здесь лишь тогда, когда происходит какой-то вселенский пиздец. Хотелось бы прилетать почаще, наслаждаться особым воздухом под любимым небом, цвета его глаз… А в итоге, что в последний раз хоронил, что сейчас хоронить буду. Я никогда не был слишком привязан к матери. Осуждал её большую часть своей жизни, вырвал ещё маленькой Софу из её рук и увёз подальше, чтобы дать всё, чего она была лишена по факту рождения не в той семье. Мелкая была достойна и хорошего образования, и килотонны тепла, и любви. Она достойна лучшего: первоклассных педагогов, люксовых вещей и комфортабельных жилищных условий. И я рвался ради неё и делал всё что только мог, заменяя и мать, и отца, которого она никогда не знала. Я стал для неё всем: и братом, и другом, и родителем. Не получивший даже минимально материнской заботы, видящий слишком часто её под потным местным мужиком, образ которого навязался, и я наслаивал его на каждого её клиента. Я не был к ней привязан, но смерти её не ожидал. Не сейчас, по крайней мере. И теперь чувствую себя оглушённым, потому что в голове звучит: «Брат, соседка звонила — твоя мать ещё вчера пекла пирог к её дню рождения, а сегодня утром просто упала. Врачи сказали — мгновенная остановка сердца. Такое дерьмо бывает. Ничего сделать было нельзя, как нельзя было и предугадать». Я не был к ней привязан, но подъезжая к маленькому дому, глядя на серые стволы яблонь, на то, как мечется у входной двери кот, ощущаю себя окончательно рассыпавшимся и нездоровым. Я не был к ней привязан, но мать не выбирают. Как бы там ни было, от нас с Софой она не отказалась когда-то, выгребала, как могла, и с голоду мы не подыхали. Мне не за что её благодарить, но и винить теперь не в чем. В смерти мы все становимся оправданными по факту. Её дом пахнет теплом и грустью. Очевидное одиночество человека, который доживал свой век. Длинные острые спицы, её полупрозрачный платок, который надевала в храм, глиняные кружки на полках и ровно такие же глиняные блюдца под ними. Я скольжу взглядом по поверхностям, отмечая детали, дотрагиваюсь до выстиранных штор, вижу порядок на зависть перфекционистам, отмечаю мягкость дорогого покрывала и следы кошачьей шерсти — видимо, её старый кот здесь недавно спал. Её дом пахнет несбывшимися мечтами, тяжестью прожитых лет и испытаний, её дом пахнет разочарованием и смирением. А ещё виной. Её, моей, нашей общей. При жизни построить хорошие отношения мы не сумели, а в смерти я прощаю ей всё. И разрушенное детство, и страх подохнуть от рук её клиента, прощаю, что не знал покоя, что влез в дерьмо осознанно, не найдя иного выхода. Прощаю её кривую нелюбовь ко мне, прощаю провальную попытку что-то построить снова, ведь она подарила сестру. Я её прощаю. Себя же в очередной раз не могу простить. Пусть и вины моей тут нет, жизнь-сука её просто забрала, и всё. Мать то ли зачахла в тоске и одиночестве, то ли просто устала, и сердце сдалось. А я на секунду, с грустной улыбкой, прикрыв глаза, вдруг представляю, как сдалось бы моё, и стало окончательно спокойно и тихо. — Её подготовят к завтрашнему утру. Я организовал всё в вашем храме: белые хризантемы вместо рыжих бархатцев, место возле тётки Шарле и поминальный вечер. — Диего без его привычных подъёбов — наилучшая и самая любимая мной версия. Тёмные глаза серьёзны и внимательны. Он знает от и до историю моей семьи, моего детства, он частично в ней присутствовал сам. Помнит, с каким огромным желанием я бросился карабкаться и ради кого, из-за чего. Гарсия слишком чувствителен к моим потерям и боли, потому воспринимает и поражения, и проблемы как свои. Ставший семьей, вместо родившей меня женщины, вовлекавший в неприятности и достающий из них исправно. Диего мне и брат, и друг. Он стал слишком многим, по факту — один из самых близких, но является ещё и самым раздражающим на фоне остальных. Алекс, услышав о моём срочном отлёте, мгновенно понял, что случилось что-то неожиданное и хуёвое. Предложил полететь со мной, но если Диего и готов его терпеть, то остальная часть картеля с ним бы поспорила, а против толпы не всегда согласится встать даже Гарсия. И одно дело, закрыть спиной меня, совершенно иное — какого-то позёра, который ему скорее мешает, чем полезен. И так вышло, что Олсон и сам с семьей не сказать что в ладах — отец всё никак не простит ему брак с Катей, считая, что тот проебался и жизнь девочке испортил. У Олсона хватает своих пиздецов, однако, когда слышит, что я улетаю хоронить мать — долго молчит, бесконечно тянущиеся вязкие минуты, и говорит своё простое, такое знакомое, услышанное мной уже не впервые: «я рядом всегда, когда буду нужен тебе». И я благодарен ему за поддержку даже на расстоянии. Благодарен и Басову, который, услышав о проблеме, помог с частным самолетом, потому что транспорт Диего к экстренному перелёту был не готов. Благодарен и Максу, который позвонил сразу же, видимо, узнав от Алекса, что к чему. У нас отношения сейчас непростые, нам проще молчать, ведь когда говорим, я, не желая того, начинаю колоть словами, не в силах сдерживать боль. Макс звонит и от одного его голоса становится легче, потому что, как бы там ни было, мы есть друг у друга, а это важнее обид и конфликтных ситуаций. Близость родных в такие моменты — важнее остального. Всё кажется внезапно простым, понятным и каким-то второстепенным. Перед лицом смерти не возникает лишних вопросов. Она оголяет и делает уязвимым и честным. И если отзывчивость тех, кто был годами со мной бок о бок, мне понятна, приятна и не удивляет, то традиционный венок, красно-оранжевый, огромный, дорогой и красивый, пришедший от имени блядского Джейме, вызывает раздражение и шок на лице Диего. У меня лишь усталую злость, потому что это напоминание об отобранной жизни онколога, тех странно-понятных нам обоим часах. Часах, где было ненормально комфортно, я присутствие его не замечал, а слова отпечатались в сознании. И когда он встаёт перед глазами, следом всплывает призрак Фила, который с печальным взглядом его сучьих синих глаз фонит ёбаной жалостью ко мне. И я вспоминаю его, брошенное у берега озера, «псина», сдавливая до боли челюсти и пытаясь наваждение сморгнуть. В храме настоящее буйство красок. Те немногие, кому моя мать была дорога, пришли попрощаться, послушать молитву и посмотреть на сына, который годами игнорировал родившую его женщину. Неодобрение, шепотки, острые осуждающие взгляды скользят по моей коже, словно те самые спицы для вязания, перочинные ножики, швейные иглы. Мне неуютно и больно, дискомфорт внутри неебический, зудит и в висках, и в затылке. Я стою возле роковой статуи святого, словно плечом к плечу с Филом, стою и думаю: когда же будет окончательный мой разъёб, после которого уже не встану? Что ещё должно на меня свалиться, чтобы окончательно к земле прибить? Как будто случившегося мне мало, и жизнь бесконечно пытается наказать, что-то доказывая. За что я плачу? По какому праву и кто так решил? Вопросы копятся. По возвращении мне предстоит разговор с сестрой, которая продолжает быть в неведении, по моей просьбе-запрету приносить к ней эту весть, я сам всё расскажу, постфактум и лицом к лицу. Это очередной, очень хуёвый и мрачный момент в нашей с ней жизни, от которого я бы хотел её уберечь, только от смерти ведь не сберегу. Та уже к нам пришла, осталось лишь их познакомить. Её первая личная потеря постучала к нам в двери. Пусть они и не были никогда близки, и к матери Софа не рвалась, но само понимание, что она теперь как факт лишена её, всё же ударит. Вопросы копятся. Диего, сидящий напротив меня, позже, глубокой ночью, со стаканом виски, вдруг начинает ностальгировать. Вспоминает наше знакомство, то, каким я был агрессивным и резким, как огрызался диким зверем, как получал пизды троекратно, как жёстко учили, разговаривая на языке силы, на жестоком, но пиздец насколько доходчивом языке. И всё прошито грустью насквозь, его понимание в почти чёрных радужках топит в себе, пробуждая глубинную тоску, позволяя той раздуться до гигантских масштабов в грудине. Он спрашивает, каково так сильно любить, любить так, как незнакомо ему. Как вышло, что один человек переписал меня изнутри, словно личный дневник, повычёркивал из списка приоритетов в прошлом кажущиеся важными вещи. И вписал своё имя на каждую из позиций. Спросил, каково ощущать, что сердце тебе больше не принадлежит. Каково понимать, что он сейчас не со мной, что помимо всего прочего болен, а ещё фатально проебался и это будет преследовать его всегда. Столько, сколько он будет жить. Что я могу не суметь защитить или спрятать, что от моей жизни, от того, в порядке ли я, как минимум, физически, зависит и его благополучие. Что моё благополучие во многом зависит от того, будет ли Диего во здравии и жив. Разговор выходит тяжёлым, насыщенным и очень сложным. Он не хочет принимать как факт, что я попросту выебан морально и почти готов сдаться. Он слабость не любит и не уважает, он из-за неё не одного и даже не десяток убил. Но глядя на меня — позволяет. Позволяет, глядя в мои полуприкрытые глаза, на дрожащую руку, что сжимает нетвёрдой хваткой стакан, и подставляет плечо, когда голова склоняется, и я начинаю ронять блядские слезы в тонкую ткань белоснежной рубашки. Скопившееся напряжение, боль, безнадёга, что горит инфернально в груди, грусть и так много страха, что вплёлся в не поддающуюся контролю любовь — всё выплёскивается прозрачными каплями. Мне невыносимо. Мне так хуёво, что кажется, я превращаюсь в густую тёмную грязь, расползаюсь под его ногами и прекращаю существовать. Мне так хуёво, что хочется сдаться окончательно, хочется позволить жизни себя доебать. Но Диего, тот самый, кто против Фила куда больше остальных, тот, кто его ненавидит за то, что он в принципе ходит по нашей разрушенной земле, тот, кто первый в списке желающих его прикончить голыми руками, вдруг говорит, что если не станет меня, то кто суку блондинистую спасёт? Что если лишь это удерживает на плаву и способно вести вперёд, то он будет благодарен ему. Будет ненавидеть и ревновать, считать несправедливым, что сердце моё разбилось в крошево, что душа изрезана болью, но будет благодарен, если он станет якорем, который в этом мире меня удержит и заземлит. Что пусть так, главное, чтобы я дальше шёл, чтобы снова рвался, как когда-то. Сквозь поражения, сквозь мучительную боль, сорванный от крика голос и стёртые до мяса руки в крови. Я хриплю в его плечо, хриплю и цепляюсь руками, игнорируя боль, что простреливает через лопатку и отдаётся в затылке. Травма, сука, не щадит и напоминает о себе исправно. Я хриплю слабым избитым зверем, а он поглаживает меня по короткостриженному затылку, по той самой ёбаной троечке, что обещал носить, пока Фил волосы не отрастит. Поглаживает и тихо бормочет знакомый мне с детства мотив. Грустная колыбельная, та, которую пела ему его мать, та, которую никто не пел мне, я услышал её случайно. И этот хриплый шёпот вместе с теплом его тела делают одновременно и хуже, и легче. Я в боли своей рассыпаюсь, рассыпаюсь от потерь, рассыпаюсь в скорби, рассыпаюсь от страха за него и любви. Как никогда сильно понимая, что судьба, может, и сука, но подарила мне брата, который принимает, вопреки всему, во вред и собственным принципам, и взглядам. Он просто рядом, он просто есть у меня, мы есть друг у друга, и мне так неебически жаль, что жизнь растащила меня на две стороны. Что он не получает меня целиком, а ведь достоин. А слёзы текут и за Макса, у которого слабое сердце, и в смерти матери я вижу его бледное лицо, осознавая, что ничто в этом мире не стоит, ни единый поступок не имеет права меня от него отдалить. Что сердце его может точно так же, как у неё, сдаться. Просто прекратит перекачивать кровь в молодом теле. Просто прекратит, и я снова буду хоронить. А я, блять, не хочу. Я отказываюсь, внутри всё протестует. Они с Диего разные, абсолютно разные, но они абсолютно свои, потому нахуй обиды, нахуй задетое самолюбие, нахуй уязвлённое нутро, я не позволю себе его потерять. Я буду бороться не только за Фила, буду бороться и за него столько, на сколько меня хватит. Потому что всё пиздец скоротечно. Потому что пути наши неизвестно к чему приведут. Потому что смерть — это время скорби, очищения и принятия собственных оголившихся чувств. Смерть вдруг пришла и меня обнулила. *** Если кому-то и было смешным то, что я верю и в Леди, и в Деву одновременно, то точно не Диего. Наша с ним подверженность множеству необъяснимых и даже мистических вещей давно дала понимание, что не всё в жизни можно объяснить, не всё стоит и пытаться. Для кого-то звучало дикостью необходимость жертвы или заговоры. Звучало чушью, наркотическим бредом безумцев и чистейшим долбоебизмом. Однако пули обходили меня стороной. Недоверия известная нам обоим, старая шаманка, возраст которой оставался загадкой, как и личность, не вызывала. Она говорила вещи страшные, местами жуткие, но исключительно правдивые, пусть и понять её порой было сложно. Она могла резать при тебе животных, обмазывать их горячей кровью, заставлять ту пить или выдавала огромные пакеты с травами и баночки со странными примочками-мазями. Она пугала, но заставляла следовать советам не в пример остальным. И вот мы снова здесь, и в кои-то веки именно из-за Диего. Тот тащит нас, полупьяных, к ней под утро. Не успевает солнце подняться, мы идём пешком, в полумраке улиц, раскуривая одну на двоих, как когда-то лет пятнадцать назад. Опустошённость после критической откровенности почти окрыляет. Мне всё ещё больно и плохо, но я понимаю, что это пройдёт, пока есть те, кому я небезразличен. Пока близкие рядом, я справлюсь. Выхода иного попросту нет. Меня не отпустят. Меня есть кому не отпускать на ту сторону, и пока вот так заземляют — я по факту бессмертный. Обычно, в понимании большинства, знахарки, шаманки и просто ведьмы живут в небольших полуразваленных избах, окружённых густыми зарослями колючих растений, и в них снуют то ли птицы, то ли коты и крысы. Где-то на заднем дворе пасутся козы, овцы и обязательно гуси и курицы, которые только и ждут, что им свернут головы. Много скота, много же зелени, гнетущая тишина, высокий бревенчатый забор и, разумеется, неподалёку зловонное болото. Анита же живёт в огромном особняке. Целая семейная династия, верящих в потустороннее и имеющих неплохой доход от благодарных, в лице таких же неравнодушных, как и мы с Диего. Её поместье выглядит очень представительно, а для пригорода Дуранго почти до неуместного роскошно. Сама Анита подтянутая, вечно смуглая с тёмными, почти чёрными глазами, в которых мелькают почти мистически яркие вкрапления огненно-оранжевого. Они мудрые и очень пугающие, обрамлённые, несмотря на возраст, густыми ресницами, а волосы давно стали белее снега. Её взгляд лучше рентгена, лучше любого сканера, она видит не просто тело, она препарирует душу. Перед ней ты, раскрытой книгой, выдаёшь все свои тайны и прошлого, и настоящего, и, возможного, будущего. Она не любит простых вопросов, не любит скучных просьб, её не пробрать классическим «помогите мне его не любить» или «помогите, чтобы он полюбил меня наконец». Она не делает приворотов, не тащит к тебе никого насильно, она говорит прямо и в лоб. Она дружит и с Леди, и с Девой. Она верит и остальным. В её системе ценностей вбито какое-то особое чутьё и понимание, что порой некоторые вещи лучше не трогать, а порой помочь, раз уж одна из её святых благоволит. Анита нас узнаёт, смотрит внимательно, выйдя за ворота, чтобы встретить. Мы не успели даже нажать на звонок, не прозвенел колокол. Она уже шла, она знала. И когда мы входим в огромный светлый дом, под звуки проснувшегося правнука, шаманка прикрывает глаза и, чуть покачнувшись, своими длинными, выдающими её возраст, узловатыми пальцами вдруг скребёт себя по горлу, а после сглатывает и щурится, приглашая спуститься на нижний этаж. Его можно, конечно, обозвать подвалом, но совесть не позволяет, потому что там нет ни паутины, ни грызунов. Там нет беспорядка, бесконтрольно пролитой крови и всего остального. Это чистое, уютное, тёмное помещение. Здесь горят свечи, пахнет травами и много, огромное, бесконечное количество книг. Они украшают массивные полки в высоких деревянных шкафах. Фолианты, свитки, рукописи, потрёпанные тетради с потемневшими листами. Твёрдые переплёты, мягкие, кожаные, из плотного картона и даже парочка отлитых из чистых, без примесей, металлов. Как минимум, десятая часть точно была подарена ей Диего. Несколько экземпляров как-то привёз я, после того как полмира исколесил в погоне за одной ебанутой тварью, что хотел прикончить Гарсия. Анита проводит, усаживает Диего в глубокое кресло, вручив кружку с дымящимся травяным отваром, сказав, что нервничать с его спазмами сосудов — и это в его-то возрасте! — нельзя. Себя нужно беречь, потому что не станет его — станет худо остальным. Ругает его ворчливо, глядя с насмешкой, потому что он младше её едва ли не втрое, а у неё психика не так сильно в раздрае. Что порой лучше просто принять, понимать необязательно, а угрожать и рисковать подавно. Что некоторые союзы заключены ещё до нашего рождения и вся жизнь ведёт нас по определённому пути, свернуть не выйдет. И кто, как не он, обязан понимать, что если это судьба — её не перекаркаешь. — Платишь уже, да? — подойдя ко мне, проводит пальцем с массивным перстнем по моему виску, там, где пробиваются, словно серебро или леска, бесцветные седые волоски. Раньше не особо замечал, в густоте шевелюры они терялись. Когда снял всё чересчур непривычно и коротко, мало того что черты заострились и сделали меня злее и болезненнее, так ещё и седина проступила. — Платишь, уже заплатил, — выдыхает хрипло, ведёт по моим вискам, глядя пристально в глаза, а я словно под гипнозом, и так тепло внутри становится, словно она согревает меня, успевшего промерзнуть до основания. Околеть почти до смерти. — Заплатил. — Кивает себе, надавливая выше скулы пальцем, принюхивается, как хищная птица, молчит какое-то время, будто читает меня, как одну из своих книг. А я даже если бы и хотел, не скрыл бы ничего от её всезнающих глаз. Страшная женщина. Как-то так вышло, что она и замуж выйти умудрилась дважды, и девять детей родила, чтобы ровно каждым… свои девять кошачьих жизней прожить, поселив их всех в своем гнезде, что удивительно. Все её внуки и правнуки живут здесь же с ней. В огромном родовом поместье. Уезжают учиться за границу, путешествуют, находят себя, но к ней возвращаются, как птенцы, уже со своими половинками. Красиво и чудно. Не мне давать ей оценку. Странная женщина. Пугает и в то же время вызывает доверие. Помогала так много и часто, особенно когда я совсем ребёнком ещё был, что впору бы удивляться, как так вышло, что она нас с Диего к себе, как родных в каком-то смысле, приняла. — Заплатил за двоих. Так сильно боялся потерять, что сам себя предложил? Связал. — Сводит вместе брови и опускает свой взгляд на мою грудь, аккуратно расстегнув мою чёрную рубашку. Видит ортез, что фиксирует плечо, снимает его аккуратно гибкими проворными пальцами и небрежно откидывает на пол. — А это всё ты. — ткнув пальцем мне в плечо, смотрит на Диего. — Не ставь его перед выбором, не сравнивай, не подавай пример остальным, потому что судьба разведёт, чтобы сберечь обоих. Хочешь, чтобы по жизни шли рядом? Не дави. Не понимаешь? Прими. Иначе сам от одиночества потом на ту сторону уйдёшь раньше времени. — Анита, я не могу по-другому, существуют многовековые, установленные не мной правила. И без того постоянно спускаю то, что не простил бы остальным. — Так принеси его в жертву остальным, себя-то потом простишь? — её злая усмешка затыкает его мгновенно. — Ты же думал уже однажды, что был бы он женщиной, стал бы женой. Чего теперь делаешь вид, что не связало вас слишком давно, и назвать связь дружбой — значимость её преуменьшить. — Анита, — покачивает головой отрицательно, отпивает из кружки и встречает мой взгляд. Меня слишком давно перестало многое удивлять. Его, вероятно, тоже. Дружба ли там или существуют особые примеси — неважно, важно то, что между нами и кажется вечным. А как эту связь называть… я не хочу даже думать. — Мать похоронил — Леди забрала, как плату за страх потерять, теперь твой друг будет жить. Сердце его, слабое физически, сильно духом. Страшно изношено, но сыновей взрослыми увидит, в жизнь выпустит и к своему ангелу уйдёт. — Макс… Сглатываю, представляя его зрелым и с детьми. Плевать от кого, плевать почему, главное, что отошла от него Леди, откупился он, забрав то, что оказалось для меня же дорогим. Но Белая девочка всегда была жадной, глупо было ожидать, что останется в стороне. Что не щёлкнет по носу после череды глупых порывистых мыслей. — А синеглазого не откупил ещё, пусть и заплатил, принеся жертву. — Снова носом ведёт. — Я могу эту связь оборвать, потому что ты привязал его жизнь к себе, дышишь за двоих, себя истончаешь, ресурсы ему отдаёшь, чтобы перебороть сумел. Слабый он, умереть уже должен был. — Не нужно ничего обрывать, — выдыхаю хрипло, горло першит от эмоций, дни, слишком долгие, сложные и тёмные, идут друг за другом. Контролировать себя сложно. Слышать, что Фила уже могло не стать, сложно вдвойне. — Будет переломный момент, ты почувствуешь, когда так сильно внутри заболит, — трёт мне по груди, сильно трёт, до жжения, — так заболит, что покажется, будто пронзили, тогда ты его с той стороны вытащишь, и он будет жить. Долго проживёт, твоим будет. Только болеть будет тебе, сильно болеть, постареешь, и седина окрасит виски полностью, отдашь всё своё везение, чтобы он выжил. Раньше от пуль заговоренным был, а теперь он, ценой твоей любви, заговорённым от смерти будет. Дурак, — тычет мне в лоб ногтем несколько раз, с силой, прямиком между глаз. — Дурак, — фыркает и отворачивается. Берёт в руки банку с какой-то ядовито-красной пылью, схожей запахом со жгучим перцем, и начинает мне по груди растирать, качая головой из стороны в сторону. — Дурак, — снова повторяет, а потом резко, ногтем, оцарапывает до крови, а я терплю и жжение, и её прожигающий безумный взгляд. — Дурак, — заладила и не останавливается, а у меня кожа горит огнём, жар поднимается в теле аномальный, на висках выступает пот, стекает по щекам, по челюсти и шее. — Дурак, но любовь твоя спасёт его. Я бы оборвала эту связь, оборвала бы, потому что ты себя весь поломаешь, так много жертв ради него, так много усилий, а плата будет в разы меньше. Ты отдаёшь как за драгоценный камень, а там пусть и красивое, но цветное стекло, твой личный кусок неба и полуночные звёзды. Не пошёл бы за ним — дочь бы родилась через три года. А так будете оба растить детей чужих. Или в один день умрёте, совсем скоро и молодыми, если не поймёт он, что ты для него важнее и лучше всех остальных. Что за пиздец?.. Смотрю на неё во все глаза, а сердце пробивает грудину. Её слова звучат абсолютным бредом. Я не понимаю: мне то ли радоваться, что Фил всё же вернётся в мои руки и будет рядом, что выживет, пусть и придётся мне снова платить, собой платить. Радоваться, что шанс всё же есть, слепо поверив старой шаманке. То ли пытаться протолкнуть застрявший в горле страх, что он мог уже умереть, что вытаскивать с той стороны придётся, что можем вскоре оба уйти. Внутри так горячо и противоречиво. Так горячо, а в глазах так аномально сухо. А она, прекратив втирать мне в грудь жгучий перец, берёт и обливает ледяной водой из кувшина, в котором стучат друг об друга кубики льда. — Ты хотел откупиться от Леди, почти удалось. Теперь нужно дать ей понимание, что вы связаны, и забирая одного, уводит двоих. И просить Деву, чтобы помогла, потому что будет тяжело. Почти невозможно. Главное, чтобы ты вынес всё, иначе конец. Тут не помогут ни жертвы, ни заговоры, ни просьбы. Выдержишь ты — будет жить он, — смотрит на меня, а руки её смуглые кажутся костяными и багровыми. — Если согласны они дать шанс — будет знак. — Смотрит в одну точку, где-то посередине моей груди, замерла, будто превратилась в статую. Долго и жутко. По телу бегут мурашки, и от кончиков пальцев поднимается дрожь, заставляя вибрировать от ожидания долгие минуты, что тянутся бесконечностью. Она стоит близко, я чувствую её пряный запах с оттенками костра и душистых трав. Сижу одурманенный, опустевший будто бы, и веки так и хотят опуститься, внутри так много всего плещется из ощущений: мне и жарко и холодно, лихорадит и знобит, мне и больно и томительно. А она моргает изредка, сквозь меня смотрит, дышит поверхностно, словно отключилась от нашего мира, уйдя куда-то слишком глубоко и далеко. Туда, где таким, как мы, простым смертным, места нет. А после вдыхает с хрипом, а из носа её, тонкими струйками, кровь течёт. Она начинает бормотать себе под нос на странном диалекте, собирает пальцами крупные алые капли и подносит к моей груди, выводя понятные лишь ей узоры, долго и кропотливо. Кровь стягивает мне кожу, подсыхает и, кажется, впитывается, просачивается в меня порами. Я с любопытством отмечаю, что вырисовывается сначала нечёткий контур женского лица, после — окружающие его огромные розы, они венком вплетены в её волосах в пышные локоны, ветвятся вниз, под грудь, словно хотят пробиться внутрь меня острыми шипами и прорасти в само сердце, запуская туда бутоны как пальцы. Подбородок шаманки весь в крови, она выглядит аномально, потусторонне, устрашающе сильной, в то время как алыми крупными каплями по её губам стекает. Сама жизнь медленно, густеющим багрянцем, капает мне на колени и руки. А Анита, как под гипнозом, особым ритуалом, ногтем оцарапывает и бесконечно кровью рисует по раздражённой, обожжённой перцем коже. После берёт тонкий острый кинжал, разрезает мне внутреннюю сторону ладони, обмакивает свои пальцы и поверх лица женского очертания черепа выводит. А я смотрю то в её страшные тёмные глаза, то на собственную грудину и чувствую накрывающее головокружение, которое нарастает с каждой секундой. Воздуха становится всё меньше, будто кто-то ворует по частям мои лёгкие. Я судорожно делаю вдох, борясь с наступающей мне на глотку паникой, но те застревают на полпути, в грудине пустеет, кислород не доходит, я хриплю, мне больно и странно, но она не останавливается. Диего же за её спиной приподнимается, нахмуренный, всматривается в моё лицо, вмешиваться не спешит, но волнение в каждой черте прорисовывается. — Сядь, они теперь полностью связаны, потому он и чувствует, как поражаются лёгкие, одни на двоих, — обращается к Диего, властно указав пальцем в сторону кресла. — Выхаркни его боль, помоги справляться, она в нём копится, он застрял на полпути. — Ударяет мне кулаком в грудь. Резко. Ощутимо ударяет и смазывает кровавый рисунок, а у меня и без того с ног на голову встаёт реальность, расползается и плывёт. Я, блять, неметафорично задыхаюсь. Судорожно вдыхая, чувствую очередной болезненный спазм и аномальный жар, почти проваливаясь во тьму. — Выхаркни её, Эрик, — снова удар, перед глазами мерцают звёзды, и я на пару секунд вижу реальность глазами Фила, сквозь тонкую налипшую мне на радужку плёнку ярчайшего синего оттенка, и между нами, соединившее нас, безоблачное ночное небо. Чувствую, как сжимается его тело, как меркнет свет во взгляде, как скребёт он ногтями, впиваясь в собственную руку, а после начинаю вместе с ним синхронно кашлять. Кашляю взахлёб, раздирая, словно наждаком, себе горло, кашляю громко и влажно, пока не вылетает из меня сгусток слизи с кровью, крупный, в половину ладони. Моргаю слезящимися глазами, а передо мной снова шаманка и картинка становится чётче. Спазм медленно, но верно отпускает, воздух прохладой проникает в мои горящие лёгкие, а следом приятно накрывает усталостью и долгожданным облегчением. — Что это? — отдышавшись, спрашиваю. Ахуй на лице Диего настолько красноречив, что я даже не пытаюсь гадать, как выгляжу сам. Анита же берёт чистое белоснежное полотенце и прикладывает к порезу на моей руке, вытирает себе лицо, наливает травяного отвара и мне, и Диего и заставляет выпить обоих. — Это лопнувший в твоём лёгком мелкий сосуд. Ничего страшного, если думать о физическом. Довольно мощный энергетический посыл твоему синеглазому, если смотреть ритуально. Ты только что помог ему двигаться дальше. Не удивляйся, если снова подобное будет. Если будет ещё хуже. Эти месяцы всё, что держит — что удержит его — именно ты, — поясняет, присев в кресло рядом с Диего, гладит его по руке и улыбается простодушно, как дальняя родственница. — Хорошие вы, в крови утонули, но такие хорошие. Жаль, что жизнь поломала. Берегите друг друга. Мой внук тебе ладонь обработает и заклеит. Он у меня выучился в аспирантуре. Умный вырос, весь в мать. А брат его татуировщиком работает, как раз очень удачно сегодня дома остался, я вчера попросила, знала, что пригодится. Кровью нарисовала тебе контуры, объясню, что нужно набить. Рисунок обязателен, лик смерти на твоей груди должен быть запечатлён с его небесными глазами. Он её и задобрит, и остановит в случае чего. Розы для Девы. Они теперь на груди твоей триедины будут. Заговорённым тебе больше, мой дорогой, не быть. Потому будь отныне осторожным. Свинец прошить может насквозь и подарить мгновенный уход. Нельзя тебе уходить, потащишь за собой как минимум двоих. — Анита, в зрелищности тебе равных нет, — Гарсия скрывает дрожь в пальцах, но я её замечаю, как и беспокойство в тёмных глазах. Чувствую, что жалеет теперь, что затащил меня к шаманке, будет корить и нажрётся как сука, чтобы стереть увиденное из памяти. А спустя пару недель типа забудет. — А тебе в лести, — смеется тихо, глядя на улыбающегося Диего. — А с братом помирись, пора уже, иначе помрёт, а ты не успеешь. Они о чём-то говорят, я их толком не слышу. Внутри состояние, схожее с сильным опьянением. Меня пиздецки разморило, усталость накрывает тёплым покрывалом, укутывает и утащить из реальности хочет, глаза сами собой всё чаще закрываются. Но вырубиться мне не дают. Анита ведёт нас из подвала, её родные даже бровью не ведут, не удивляются совершенно ни тому, что я в крови, ни тому, что с утра пораньше она просит внука обработать мой порез. А другому практически приказывает набить на моём теле особый рисунок. Острые иглы танцуют по моей чувствительной после перца коже, и меня пьяно ведёт. Чёрный чёткий контур ниже ключиц, по груди распространяет кипяточный жар внутри. Я лежу, дышу, медитативно и медленно, пока яркой краской, маска самой смерти на мне появляется, алые, словно кровавые, розы в честь Девы Марии с мелкими каплями росы и острыми зелёными шипами расползаются из её волос, а глаза у самой девушки-смерти идеального синего, небесного оттенка. Они настолько идентичны радужкам Фила получаются, что это пугает. Теперь его глаза у смерти на моей груди, что не кажется ни бредом, ни выдумкой, ни притянутым излишним смыслом. Я связываю себя с ним навсегда. Я вбиваю краску в собственную кожу, с отпечатком Леди. Отдаю себя ему. Им. Всем. Острые иглы танцуют. Боль терпима, но не сказать что приятна. Состояние на грани, я себя осознаю крайне слабо, Диего же, полусонный и задумчивый, не пытается шутить, он серьёзен и наблюдает за процессом, явно слишком глубоко уйдя в свои мысли. А у меня и надежда внутри несмело расцветает, и тоска заполняет, и любовь им обеим благоволит. Его так много внутри меня чувствуется, как никогда. Так много… И дрожь пробегает мелкими мурашками по телу. Холодок, словно дыхание по шее, периодически скользит, а во рту вкус мяты на кончике языка лёгким жжением ощущается. Мятный леденец, холодный и далёкий, с глазами, которые теперь будут смотреть, словно из моей души на других. Сказал бы мне кто-то ещё хотя бы год назад об этом, я бы послал нахуй, а теперь от силы чувств к нему хочется скулить. Хочется за него дышать. Хочется, чтобы сердце вырвалось к нему из груди.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.