ID работы: 11082227

Свинец

Слэш
NC-21
Завершён
1300
автор
julkajulka бета
Ольха гамма
Размер:
2 650 страниц, 90 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1300 Нравится 3670 Отзывы 559 В сборник Скачать

71. Фил

Настройки текста
Примечания:
По конечностям расползается дрожь. Мелко, щекоткой по каждому позвонку, пересчитывая те и, не сбавляя темпа, теряется у загривка. Я чувствую себя выстывшим морем, эмоции — круги на воде, его эмоции — булыжники, что в меня безостановочно падают с громким всплеском, и я неожиданно жадно поглощаю каждый, присваиваю, складывая в чёртовы кучи на дне души. Я, изголодавшаяся тварь, совершенно ненасытная эгоистичная мразь, смотрю на него, а внутри до неожиданного сильно вспыхивает лишь одно желание — запереть его на этой блядски мрачной кухне, атмосфера на которой похожа то ли на котёл, под которым потрескивают поленья, то ли на леденящую кровь неизведанную глубокую бездну. И если в первом случае — проварит до костей, до тех пор, пока мясо не сползёт и не оголит их, разваливаясь на волокна, то во втором — чернильная пугающая тьма, обещающая покой, обманчивая и хитрая, поглотит без шанса на спасение. Шанса на спасение в обоих случаях фатально нет. Во мне вскипает навязчивое желание сделать огромную кованую клетку с толстыми прутьями, которые невозможно сломать или погнуть, лишь расплавить, и особые аксессуары для пребывания в идеально подобранном для него месте: широкий литой ошейник с огромным замком и толстая сучья цепь с буквально вечными звеньями. Я больше, чем ёбаного вдоха, хочу насильно развернуть к себе, вцепившись в его сраные бицепсы пальцами-щипцами. Хочу вынудить посмотреть, пристально и честно, в мои глаза дольше ёбаной секунды. Хочу смотреть долго и пронзительно, чтобы плавился мозг от его внутреннего огня, чтобы топил в себе, чтобы я смог рассмотреть там ту ненасытную бесконечность, которая мерцала призывно для меня, убедиться, что она не исчезла. У меня неподдающаяся контролю, сиюминутная необходимость убедиться, что не похоронил её — вечность преданного взгляда, что не убил в нём чувства, приняв решение уйти. Не иссушил его душу до самого дна. Хочу увидеть, что в его глазах пульсирует жизнь, что он всё так же хочет и стремится навстречу, что его всё так же сильно тянет, что он готов пустить всё под откос. Всю жизнь нахуй. Всё нахуй. Что он готов у самого дьявола из-за пазухи украсть, эгоистично меня присвоить, уничтожить любые из препятствий. Я просто хочу увидеть на дне ореховых радужек то обжигающее пламя, которым он согревал меня, раскалял добела, которым оживил что-то требовательное и первобытное внутри. Хочу этот убийственный огонь его зрачков, хочу видеть его, как тогда, когда он двигался внутри и смотрел сквозь тёмные ресницы, такой невыносимо обжигающий уголь. Такой невыносимо не мой. Такой невыносимо отстранённый, стоящий сейчас ко мне спиной в своей долбаной чёрной рубашке и ненавистной мне портупее. Хотя кому я вру — он в ней настолько горяч, что, кажется, от смуглой кожи идет ёбаный пар. Стопроцентно от кожи, не от плиты. И я хочу притянуть за эти ремни к себе, уронить на пол, нагло и собственнически, насрав на весь блядский мир, оседлать и незамедлительно сожрать. Всего сожрать, по миллиметру, начав с тёмных губ. Целиком сожрать, проглотить со слюной, затолкав сначала в глотку, а после за рёбра, где ноет и просит… Хочу его присвоить, пометить и отобрать у невидимого соперника… Хочу пиздец как сильно, хочу необъяснимо, хочу… потому что смотреть на его перевитые напряжёнными рельефными венами руки, умело сжимающие нож, стругающие ёбаные овощи — издевательство над моими и либидо, и нервной системой. Смотреть на него в эту самую секунду… возбуждает в разы сильнее, чем пялиться на самое забористое порно. Откровенное и блядское. Каждое его движение — доза афродизиака в мои ноздри. Капля наркотика в глазницы. Густой гель под веки. Спрессованная таблетка под язык. Он — звук особой вибрации, который резонирует в каждой клетке моего тела, звук такой силы, что меня расплющивает, размазывает, раскатывает как тонкое тесто для пиццы, почти полупрозрачное, безумно эластичное, но такое хрупкое… что не выдержит резкости и неосторожности движений. Он — гуляющий под кожей чёртов невыносимый зуд. И тело требует. Тело так настырно и эгоистично хочет хотя бы прикоснуться, ощутить горячую раскалённую кожу под подушечками пальцев, что я сжимаю их до боли и дышу урывками. Чувствую отголоски блядского запаха терпкого виски и сладость мёда с горчаще-дымным послевкусием, от которого хочется, как в припадке, закатить глаза и стонать в потолок от наслаждения, от одного лишь факта — он рядом. Он рядом и вряд ли осознаёт, что со мной делает его чёртов запах, от которого хочется задохнуться, хочется вырвать свои выебанные карциномой лёгкие, хочется выдрать ещё и пульсирующие вены и ими же себя, убогое уёбище, задушить, чтобы не мучиться. Он так чертовски хорош, он настолько невероятно-ахуительно-неописуемо сексуален, вот такой, сосредоточенный, с рельефом тренированного тела, который не спрячет даже одежда. Всё так же коротко острижен. Всё так же сука не мой. Блять. Это. Пытка. Видеть и не трогать — мать его, пытка. Самая изощрённая, выматывающая, неожиданно вскрывающая по-живому без блядской анестезии. Это всё огромная, невероятная, чудовищная ошибка. Согласиться на ужин — ошибка. Согласиться увидеть его перед отлётом — самый огромный и мой, и Макса проёб. Чем дольше я смотрю, тем больше рассыпаюсь в блядское крошево от понимания глубочайшего пиздеца собственного положения. Чем дольше он рядом, тем сильнее отравляет. Потому что, чёрт возьми, у меня сейчас есть всё, что я так долго мечтал вернуть. У меня есть тот, кого я хотел годами до боли, хотел его до крика, хотел до смерти, блять. У меня есть Макс. Моя мечта, блядски выебавшая в саму душу. Макс, которому я отпустил все обиды и боль, выцедил до последнего миллиграмма ненависть, раскрыл ему свою потрёпанную душу. Наконец выпотрошил изнутри все секреты, все недомолвки, все тайны. Я услышал его «прости», такое долгожданное, такое необходимое и исцеляющее, а он слизал с моей кожи оставленные им шрамы. И пусть у него получается с перебоями, пусть его и ломает без куколки, и он критически фатально им болен, но Макс старается меня любить и показывать это в каждой мелочи. Он так сильно старается, он из кожи вон лезет, он выгибается под разными углами, но делает то, что никогда не сделал бы раньше. Он меня бережёт. Он сжирает своё недовольство и проглатывает, он под меня подстраивается. У меня, блять, всё есть. И надежда, и время с Максом. У меня всё есть. Я люблю его, сколько себя помню, я помешан на нём и не вижу своей жизни без его существования рядом, я им не переболел, он — неизлечимый хронический вирус. Только чем больше я жру его, как самый лучший в мире десерт, самый желанный и любимый, тем больше осознаю… не хватает. Мне упорно чего-то не хватает. Он даёт всё, что способен мне дать, он выжимает себя до крупицы изнутри. Но. Мне. Мало. Нужен иной концентрат. Нужны иные пропорции. Нужны ярче оттенки. Нужно, чтобы обжигало до боли, чтобы грозилось сжечь, превратить в блядский пепел. У меня, блять, есть всё! Только совершенно аномально начинает становиться холодно… Снова. Я готов раскачиваться на месте, как псих, и грызть свои чёртовы ледяные пальцы. Готов раскачиваться маятником, а после закружиться волчком, изгибаться припадочно, потому что не в силах контролировать острое желание — потянуть Эрика за портупею, чтобы уткнуться в его мощную горячую спину, комкать, мять в кулаках плотную ткань рубашки и, уткнувшись в него лицом — одержимо, глубоко, умирая от кайфа… дышать. Дышать этим сучьим запахом виски и мёда, природной терпкости и дыма. Всё внутри требует его аномальный, инфернальный жар, который исходит, словно аура, от сильного тела. Дышать им, дышать до отвала, дышать до головокружения, пока не начнут под веками налипать на глаза, цветными кругами, капли безумия, пока не выгорит изнутри грёбаная тоска. И стоит ему оказаться поблизости — это изматывает до ахуя. Потому что без него всё изменилось. Потому что пока не вижу, не чувствую запах, живётся в разы проще. Потому что он вскрыл собой что-то внутри, и оно кровоточит теперь без него и стонет. Я природу этих чувств не понимаю. Я оттенки не осознаю. Но тело требует. Душа, сука, требует. Мне хочется податься вперёд, влипнуть в него и сгинуть. Но сижу, будто приморожен к блядскому креслу. Сижу, скованный виной. Сижу, и совесть, редко посещающая сука, изгрызает меня всего, как шмат пульсирующего в агонии кровавого мяса. Я так виноват перед его огромным сердцем, я так перед ним виноват, что до ненормального тошно и больно. Потому что обидеть его, как светлую душу новорожденного ребёнка замарать. Потому что чувства его изрешетить, исколоть и выбросить — наихудшее из принятых мной решений. Потому что мой выбор сделал его уязвимым, мой выбор наплевал ему в душу. Мой выбор должен был его уберечь от боли потери и глубокой сводящей с ума скорби. Сберечь от моей вероятной смерти, что нихуя не призрачна, она всё ещё маячит. Мой выбор должен был его оградить от этого дерьма. Но именно своим выбором я его и… Посмотри на меня, Эрик — на кончике языка, непроизнесённым шёпотом — душат глотку простые слова. Серьёзно. Просто обернись, просто прекрати делать вид, что меня не существует в этих сраных квадратных метрах. Посмотри на меня. Пожалуйста, посмотри. Посмотри, плевать на всё… Макс не дебил, давно заметил, как меня выгибает, что я не способен отлипнуть глазами. Посмотри, накорми хоть немного собой, покажи, что я всё не угробил. Дай хотя бы намёк. Посмотри, блять, посмотри на меня, посмотри. Мне необходимо просто взглянуть в твои чёртовы ореховые глаза, просто взглянуть и найти то, что так необходимо, куда сильнее, чем отравленный воздух. Посмотри… Мне нахуй не сдалось это особое диетическое меню, эта показательная, отдельная и именно для меня единственного, готовка. Я есть не хочу: у меня в желудке лежит камень, а в глотке затором застрял настырный ком. Я тебя хочу. Каплю. Всего лишь, сука, одну. Мне похуй сейчас на всё, кроме твоих тёмных, с зеленоватыми бликами, блядски необходимых глаз, горчащего на языке запаха, что фантомно разливается по рецепторам, и ощущения почти дотягивающегося до меня тепла. Почти дотягивающегося… но недостаточно. Посмотри на меня… Посмотри, я истончаюсь, превращаясь в мембрану с одной лишь настройкой — восприятие. Я впитать тебя на молекулярном уровне хочу. Пропустить сквозь, запереть и слиться. К чёрту эту вечную сдержанность. К чёрту благородство. К чёрту всепрощение. К чёрту твои слова, что ты бы никогда не выбрал иного пути и поедешь следом за Максом хоть в сраные горы, став изгоем и вечным скитальцем. К чёрту всё, повернись ко мне, посмотри. Я за твоей спиной еле дышу, я не блядский призрак, не ёбаная пустота и пыль. Я всё ещё здесь. Я не превратился в пепел, сердце перекачивает остывающую кровь, а всё внутри рвётся к тебе как ненормальное. Посмотри на меня! Ты же любил, ты же любил так сильно, что дрожал вместе со мной в проклятой ванной, впитывая ту волну паники, что почти прикончила меня. Ты собрал меня из осколков и, не боясь ранить собственные руки, склеивал. Ты так любил, что позволял молча греться в собственной постели, ты не прогонял, пусть сердце и стонало от нанесённой мной раны, ты был рядом, хоть я и причинил боль. А теперь просто вот так, спиной. Просто купая в игноре, топя, как котёнка, окуная без шанса выкарабкаться, а воздух в лёгких, сука, словно внезапно закончился. А теперь просто травя безразличием. Просто выключившись в мою сторону. Просто перечеркнув своё обещание — сделать для меня всё, пусть я даже не верю. Посмотри на меня, сука. Посмотри, ты, долбаный трус. Не беги от меня. Не беги, блять, мы в долбаном метре друг от друга, я чувствую тебя, как никогда. Я чувствую зуд на твоей коже от моего взгляда, я чувствую тебя всего, практически готов рвануть вперёд и… Посмотри на меня. Похуй, что не вынесу, если увижу в твоих глазах пустоту. Мне нужна эмоция. Ярчайшая, пусть и вскроет мгновенно острым скальпелем, изрежет и прикончит. Мне нужна эта эмоция на дне глаз, которые выбросить из головы не могу, а мысли, нависающие полупрозрачным туманом, ненавязчивые образы и желания, в его присутствии, вдруг оживают и начинают дышать. Магия Макса, магия нашей любви при физическом присутствии раздражителя перекрыть это не способна. Мне так блядски сильно нужен этот мерцающий крепкий канат чувств, который даст понять, что всё ещё живо и ярко горит. Мне это нужно. Мне это жизненно необходимо. Катастрофически важно убедиться, что не похуй. Что любовь плещется под множеством второстепенных слоёв из кучи намешанных эмоций и ощущений. Мне просто надо убедиться. В этом нет ни грамма логики, нет ни единой крупицы трезвого рассудка, ничего нет, кроме ебучей потребности знать. Мне нужна эта эмоция. Дай, ну же. Дай. Повернись ко мне, блядский Гонсалес, просто повернись, ты заебал мучить. Я готов подорваться и развернуть, готов шипеть в его лицо о том, что он ахуел. Что это он не забрал, что не вырвал из рук, что не оспорил мой выбор, не стал бороться за шанс. Что он изначально не верил в образовавшееся нечто, что не допускал мыслей назвать таким простым, но отчего-то желанным до дрожи — «мой», не вешал на нас ярлыков, не давал происходящему никакого названия. Заинтересованное, сука, лицо. Я готов подскочить, и похуй, что реальность начнёт рябить цветными пятнами, что голова пойдёт кругом и вместо рывка позорно рухну от слабости ему в ноги. Я готов в очередной раз буквально напасть на него. Эгоистично выпытать всё, что скопилось в разлуке, прижать к чёртовой стене и напитаться всем, что будет транслировать взглядом. Всем, что для меня внутри у него осталось. Только когда он действительно поворачивается, я блядски сильно оказываюсь к этому не готов. Его глаза горят, его глаза горят так ярко, что я чувствую себя внезапно ослепшим. Вдох застревает в груди, лёгкие сковывает спазмом, хочется открыть рот и выхрипеть нахуй излишки. Его глаза обжигают миллиардом эмоций, и мне хочется протянуть руки и в его глазницы скрюченными пальцами залезть. Вычерпать ладонями отравленную моим предательством любовь, обмазаться ей, как чёртовым, напитанным особой магией, кремом, а после пальцы свои одержимо вылизать. Мне хочется выцедить его чувства до капли, мне хочется им напиться как терпким виски, нализаться приторно-сладкого мёда до тошноты, налакаться. А после задохнуться от дыма. Мне хочется отвернуться, но в то же время — прекратить, сука, моргать, потому что нелюбовь, но кроет так сильно, что я не понимаю, какого хуя вообще происходит. В его взгляде так много отчаянной злости. Там сверкает чернотой молния страсти, прорезает оттенки зелени практически безнадёжная жажда, но отблесками алого мерцает благородная гордость. Он не прогнётся. Он прогнуть не позволит, он готов был отдать мне себя, он отдал… Я же вернул, словно неуместный дешёвый подарок. И чувства его, и кричаще громкие поступки. Его глаза топят. Внутри происходит замыкание, а следом, цепочкой, разгорается каждое нервное окончание. Меня едва ли не колотит от этого, такого правильного, такого болезненного, такого эмоционального контакта. Считанные десятки секунд: небольшая пауза, два шага в мою сторону, стук тарелки о поверхность стола. Промедление в крохотный, вязко-замерший густой каплей миг… и пустота, которая взрывается внутри тысячами кровавых катаклизмов. По ощущениям — каждый капилляр, каждая тонкая, ребристая, скрученная, отравленная или здоровая вена — всё идёт мелкой сетью трещин, расходится язвами, рвётся на лоскуты. А я тону, захлёбываясь волной, что накрыла. Захлёбываюсь, пытаясь сглатывать боль и ёбаный ком, сглатывать, опуская глаза, словно робот, на тарелку с персональным блюдом, отличным от трёх остальных. Тянусь к вилке и не чувствую вкуса, но заталкиваю по крупицам внутрь, просто потому, что готовил он, просто потому, что для меня. Шутка ли, промысел ли или так совпало, но он сидит совсем близко. Шутка ли, но я вдыхаю с каждым разом всё реже, но глубже, и буквально забиваю свои лёгкие им до отвала. Шутка ли, но взгляд мой к нему возвращается бесконечно, и он чувствует, я это знаю. Разговор за столом — фоновый шум, как бормотание радио, на которое глубоко похуй. Вникать нет желания, вливаться тем более. Интереса Олсон не вызывает даже отдалённого, его отношение ко мне всегда легко считывалось в мелочах, там приязни, дай бог, на одну сотую процента и то лишь как аванс, потому что небезразличен Максу. Максу, который без претензии, который спокоен, который видит всё прекрасно, который что-либо выяснять или намекать, что я ахуел, не спешит. А лучше бы да. Максу, который уходит с Алексом, оставляя так непредусмотрительно рядом с ненормально горячей печкой, облачённой в человеческое тело, и мне хочется со стоном податься вперёд и влипнуть в него. Я пытаюсь вынудить его повернуться, пытаюсь проделать в его упрямой голове дыру, пытаюсь дёрнуть без слов. Блять, я пиздец как сильно соскучился по нему, его пиздец как не хватает… и я пиздец как сильно благодарен, что он не повёл себя как психованная пизда и, вопреки всему, остался рядом. Что не рванул к Синалоа, что не погряз целиком в делах картеля, что остался с Максом, что поедет к Рокки, что если я выживу — смогу его хотя бы просто видеть. Это кажется важным. Я, блять, благодарен, но открыть рот и сказать куда-то в его ухо, не видя реакции… не могу. Не хочу. Мне капризно нужен ореховый оттенок безумия. И как же дерьмово выходит, когда говорю. Как же неправильно моя благодарность звучит. Как же хуёво подобраны наспех слова. Как же чешется и зудит на языке желание шепнуть, что я скучаю. Я, правда, скучаю, и его не хватает. Что Макс — это мечта, любовь… что-то родное, своё и давно понятное. Что он — моя боль и прощение. Он часть меня. Всегда был, всегда будет. Но Эрик… Эрик — какая-то новая грань необходимости. И пока он вдали, не составляет труда игнорировать свои чувства необъяснимые — Макс с лёгкостью перекрывает собой всё, пусть и создаётся ощущение, что недостаёт, что неполноценно внутри. Но когда рядом Гонсалес… Когда он рядом — блядское нутро вскипает, прогревается и тянется к нему навстречу в ласкающие самоотверженно руки, тянется к нему, потому что я был его абсолютом, потому что был единственным, потому что он боготворил, всё спускал, отмалчивался, не требовал ничего. Я просто был, и этого ему оказалось достаточно. С ним было ощущение, что нет ни единой примеси со стороны, что существует лишь наше измерение, что в него не проникнет никто, в сердце его не проникнет — там занятая единолично мной территория. И вот так, личным божеством, я правил. Подчинял и испытывал. С Максом же всегда остаётся ощущение закрытых недоступных дверей, густых, вытянутых, нависающих угрожающе теней. И ощущение почти материального призрака, который захватил так много огороженной под напряжением территории, что почти опустошил все места, в прошлом занятые мной. Макс просто не мой, не целиком, не желанное «полностью». А я, попробовавший править единолично, к меньшему, оказывается, не готов. Только мелькает, наравне с мощью любви и боли, та самая полынная обречённость в глазах Эрика, и мне хочется себя удавить. Удавить не метафорически, потому что вспышка ревности, обиды, ярости там мелькает снова, буквально прибивая, вбивая, как гвоздь, меня в ёбаное кресло. Я слышу его травмирующее мою блядскую душу «не ради тебя», и хочется скулить от потери. Хочется разлететься кровоподтёками по стёклам и стенам, хочется изуродовать мир, в котором не получилось жить иначе. Хочется заорать и в то же время вырвать голыми руками блядские связки. Я так привык быть эгоистом со всеми, кроме Макса. Так привык, что мне на всех либо похуй, либо стерпят. А сейчас мысль о вероятной потере — невосполнимой потере Эрика — убивает: один лишь его игнор, как оседающий на мне пепел. И вокруг всё выгорело, выгорело от силы его чувств и моего проёба. От точки ёбаного невозврата между нами всё стало серым, никчемным, иным. И нет желания двигаться, еда, которую я насильно в себя заталкивал, мешается, её хочется выблевать. Хочется себя самого спустить вместе со рвотой в унитаз. Но я удерживаю пищу внутри, пока не слышу, как хлопает за его спиной входная дверь, и звук отдаётся десятком выстрелов. Меня буквально решетит, пробивает насквозь, и, устав терпеть, я иду в туалет и сгибаюсь сразу же на четвереньки. Руки трясутся. Мои. Руки же Макса привычным движение собирают мои/не мои волосы. Я едва чувствую, как чуть натягиваются корни, пока позволяю спазмам вытолкнуть пищу изнутри. В голове звучит проклятое «не ради тебя». Честная, прямая фраза — правдивая, заслуженная. Но как же, блять, сука, болит, а. Как же всё стонет. Я закашливаюсь и снова, почти как кот, прогибаюсь, раскрывая рот до хруста челюстей. И даже долбаная тошнота и муторность состояния не бесит так сильно — почти привычное дерьмо, но как же болит от его «не ради тебя». Как же оно, мать его, обжигает кислотно, куда сильнее желудочного сока, которым рвёт, когда заканчивается та, скудно мной поглощённая, приготовленная им еда. — Порядок? — хриплый голос Макса проникает в меня, как сквозь вату. Киваю, встаю, благодаря его сильным рукам, что крепко держат, умываюсь, прополаскиваю рот с десяток раз и цепляюсь за раковину дрожащими пальцами, вжимаю свои ладони до боли. Всё ещё подрагиваю, прикрыв глаза, пережидаю лёгкое головокружение. Больно. На физическую боль мне насрать, а моральную, казалось, давно привык перерабатывать в злость и особое топливо. Но как же болит. Я заставляю себя почистить зубы, дважды, позволяю Максу затащить себя под тёплые струи душа, отдаваясь его любимым и знакомым каждым движением рукам. Я знаю, что он не услышит меня, что шум воды и отсутствие наушника убирают необходимость говорить, а поговорить до странного сильно хочется. Просто открыть себя, как клапан, и выпустить боль изнутри, как блядского бунтующего джина. Хочется просто вскрыть себя, как зеленоватую вену, и кровью-правдой рассказать, что я не справляюсь. Что меня ломает, как наркомана. Ломает на сей раз не без веществ — без Эрика ломает. Только вода… смывает лишние вспыхнувшие мысли. Вода заземляет. Вода крадёт. Усталость накатывает мягко, но беспощадно, разум, взбудораженный несколько часов подряд от близости, прекращает попытки себя истерзать. Усталость, вроде привычная, верная все эти месяцы подруга, вдруг сжалившись, творит на редкость уместные чудеса. Усталость убивает болезненные эмоции, отсекает. Гонсалес, измывающийся над моей потрёпанной душой, отдаляется. В метре от меня, он — блядский пыточный инструмент и для глаз, и для сердца, и для лёгких. Но я наедине с Максом, и Эрик становится далёким призраком, рассеивается, будто туман, и всё снова становится недостаточным, но своим, нужным и важным. Реальность перестаёт идти волнами, не трепещет внутри каждый нерв. Макс перекрывает собой всё, словно лавина. Оглушает и выдёргивает из несбыточных, невозможных, ненужных мечтаний. Без особых сексуальных намёков помогает помыться, при этом мимолётно целуя то в плечо, то в остроту ключиц, то мазком в мои приоткрытые губы. И с ним хорошо. С ним так неебически хорошо: он внезапно раскрылся, словно бутон лилии, оказавшись и терпким, и насыщенным, и окутавшим, поразившим глубиной, оттеками, мягкостью и чувственностью. Он нежный, ласковый, заботливый, без ранящего раньше эгоизма. С ним хорошо и правильно, так, как нужно, а остальное маловесно и пройдёт… Я то ли убеждаю себя, то ли и правда это чувствую — сказать с каждым днём всё сложнее. С ним ведь хорошо. Только странные, непривычные сомнения просачиваются в меня порами — процентовка рядом с Максом всегда была зашкаливающе стопроцентной, она была неизменной, была уверенность блядская в чувствах. А теперь я, неожиданно и шокирующе, скатываюсь со ста на девяносто восемь процентов. Трёхзначное число сменяется иным. Теперь всего две цифры окрашивают алым мои подорванные, словно на мине, нервы. С ним хорошо… Только когда я падаю на простыни, когда он обнимает и чуть потирается, намекая без принуждения, что хотел бы получить каплю удовольствия перед сном, я готов отказать. Почти игнорирую. И пугаюсь этого, как дети ёбаной темноты, потому что... это же Макс. Это же тот, кто годами моё сердце терзал и мучил, а теперь исцеляет собой. Это же он, мой родной, самый понятный мне и так сильно важный и нужный. А я, блять, готов от близости с ним отказаться. Я готов что?.. И ускоряется пульс под его губами на моей чёртовой шее. Он чувствует. Он не напирает. Ускоряется пульс, подрагивают предательски холодные пальцы, а я хватаю его руку, то ли желая откинуть от себя, потому что невыносимо стыдно и страшно, то ли хочу притянуть её ближе, чтобы вжал в себя до хруста костей, и мысли исчезли. — Тянет? — спрашивает тихо, гладит вдоль рёбер, а я чувствую его грудь лопатками и едва не вою в голос, потому что понимаю, что вопрос не о нём. Вопрос об Эрике. — Ломает? Когда видишь сложнее, правда? Теперь ты понимаешь, что чувствую я, когда ты рядом с братом. Как тяжело вынести, как не получается смириться, как это душит и болит. — Ты любишь его сильнее, это другое, — хрипло слетает с губ, облизываюсь и вжимаюсь в него лопатками, силясь просочиться под горячую кожу, врасти и прекратить своё существование. Просто исчезнуть в нём, и гори оно всё синим пламенем. Я устал бороться то с собой, то с обстоятельствами, то с последствиями. — А ты любишь сильнее меня, и что, тебе от этого разве легче? Мне сложнее, потому что кажется… уже девяносто шесть из ста за пару чёртовых минут. И это жутко, внутри запустился незнакомый, неизвестный мне процесс, совершенно неподконтрольный. Особая мутация. И во что это выльется — не понимаю, у меня нет ни единого предположения. А сопротивление выглядит жалко и слабо. — Я не знаю, что с этим делать, — честно отвечаю, обернувшись, встречаю тёмный взгляд неразличимых в полумраке глаз. — Я не знаю, не вижу выхода. — Всматриваюсь в выражение его лица, где так много понимания, что это делает лишь хуже. Там лишь слабые, совсем незначительные отблески ревности ощущаются. Настолько крошечные, что впору обидеться. Только что между нами есть правильного, классического и всем понятного? Между нами давно — странно, запутанно и болезненно. Болезненно и вокруг. Оттенки вылились далеко за пределы нашей связи. Оттенки отравили и остальных. — Помоги мне забыться, помоги отвлечься, помоги с этим справиться. Наверное, не будь ему понятно, что расцветает у меня внутри, не отзовись оно особой взаимностью, всё могло бы вылиться в грандиозный скандал. Макс такое умел. Жгуче и зло, он любил наказывать собой, как кнутом. Он стегал страстью, словно флоггером. Он сковывал своими обжигающими чувствами, как наручниками, обездвиживал кандалами. Макс, как никто, особенно ядовито резал собственной обидой и болью. Только всё изменилось. Только не ему меня винить, когда внутри кукольный вирус. Не ему осуждать. Не ему. И когда нависает, пластичным диким зверем, обманчиво ручным, плавно двигаясь и вжимая собой во влажные простыни, аккуратно, влажно, смакующе медленно, но глубоко целуя, когда начинает неспешно, но так сладко ласкать горячими гибкими пальцами, очерчивая странные и лишь ему знакомые линии на моей коже языком — наконец отключаюсь от зыбкой, словно гремучие пески, реальности. В его руках действительно хорошо. В его руках кайфово до ахуя, в его руках я прогибаюсь едва ли не в изломе, захлёбываясь хриплым стоном, когда двигается так завораживающе и одуряюще внутри, подводя к черте пьянящего удовольствия. В его руках перерождаюсь в который раз, чувствуя так глубоко идеальный ритм толчков, чувствуя такое дозированное наслаждение, такое необходимое мне. Только, когда распахиваю глаза, начинаю крупно дрожать. Испуганно, шокировано, безумно… потому что на долю секунды мне кажется, что реальность идёт рябью, что надо мной, во мне… не Макс. Не с его шеи свисает тонкая цепочка со знакомым до боли крестиком. Что иным стал разлёт его бровей, что волосы намного короче, а запах гуще, горше, концентрированнее. Что во мне не Макс… И это выбрасывает за грань мгновенно, именно это выбивает особенно громкий побеждённый стон. Именно это, потому что тени играют злую, коварную, чудовищную и болезненную шутку, а подсознание изощрённо пытает, подбросив желанный образ. И я кончаю, проглатывая чужое имя. Кончаю до обморока, до писка в ушах, до отключки на долгие несколько звенящих секунд, отгоняя сучью истину нашего положения — что в мыслях Макса сейчас мог быть тоже не я… Мог быть он — его бесконечность, его личная вселенная. Ведь рядом с ними я всегда чувствую себя лишним, потому что между ними не стою, даже не мелькаю. Когда они рядом, открывается дверь в особый мир. Они настолько цельный организм, что это даже ревности больше не вызывает. И в этот самый момент я осознаю, что Макс никогда не будет моим, между нами будет стоять его ребёнок и мой собственный брат. В то время как между Максом и Святом не сумеет вклиниться вообще никто и ничто — всё становится незначительным и стирается. Макс целиком его. И никогда не станет целиком моим. Целиком своё я звёздно проебал. Оно где-то, уже, возможно, в паре, а может, и в десятке километров с сукой Олсоном или один в собственной кровати. Он где-то там… Тёплая блядская печка. Он где-то там. А совесть при мыслях о нём, пусть я и в объятиях Макса, молчит. *** Я не могу уснуть. Ни в тепле рук Макса, ни развалившись на половину кровати с мурчащим под боком котом. Я не могу… Мне и физически хуёво — желудок завывает блядским кашалотом, и морально полный пиздец. Перед глазами стоит широкая спина и ёбаная портупея, перед глазами — чёртов крестик, что почти щёлкнул меня фантомно по носу, в котором стоит неисчезающий, удушающе терпкий запах виски и сладкого меда. А за грудиной какой-то бесконечный треш. Перед глазами он… Как появился за секунды до оргазма, нависая, словно хищная птица, прожигая инфернальными, расплывающимися в кляксы, точками зрачков, оплавив мне кожу раскалёнными касаниями, так и не исчезает. А мне хочется выть, как суке, потому что едет крыша нахуй, потому что происходящее кажется смазанной реальностью, а галлюцинация, что налипла на глазницы, настолько желанна, настолько необходима, что я себя ненавижу. Мне хочется втереть себя в молчаливые стены или, уткнувшись в подушку, задохнуться от смешавшегося запаха тел — моего и Макса. Хочется, блять, забыть. Всё вообще забыть, всю ёбаную жизнь, в которой так много ошибок скопилось. Себя забыть. Забыть часы с Эриком. Забыть свою слабость, когда вопреки всему, что пережили, всё равно пошёл за Максом. Просто сотрите мне память к хуям. Не нужно частично, я не прошу кусками или эпизодами, я прошу чистый белый лист в звенящей голове. Девственный. Нетронутый. Хрустящий. Однажды я потерял практически всё, просто придержав внутри информацию, что стоило всё же заранее озвучить и избежать если не всех последствий, то многих. Однажды я зарёкся давать своему сердцу послабление, напитывая его чёрной, как мазут, ненавистью, в попытках убить навсегда багрянец любви. Алую боль и потребность, блядскую необходимость в Максе. Я зарекался, клялся, царапал собственные вены ногтями, дышал синтетическим искусственным счастьем, укладывал под язык химический заменитель удовлетворения, обманывался в белёсых дорожках, забывался в сладковатом терпком дыму. Я бежал. Так долго, так упорно, успев сдаться, успев отпустить. Прикончив надежду как тварь дрожащую, удушил её, как новорожденное слепое животное, утопил нахуй. И внезапно получил. А теперь лежу, смотрю в полумраке комнаты на растрёпанные тёмные пряди, на то, как трепещут длинные ресницы, как неосознанно сквозь сон льнет к моей руке, а внутри образовывается ненасытная воронка. С одной стороны, я неебически сильно злюсь, что так долго, так упорно, так одержимо желая его заполучить… урвал лишь часть. Целиком тело, дай бог, на треть душу и жалкую десятую часть болеющего сердца. Я лежу и в каждой его черте вижу собственный отпечаток боли. Вижу, как идеализировал его. Как нуждался. Как боялся потерять, не находя смысла, кроме него, в нашем блядском разрушенном мире. Чувствую полынный запах тоски, которым веет от него до фантомной горечи на кончике языка. С другой же стороны… В него хочется уткнуться, улыбнуться, сказать себе: ты смог. Хотел касаться? Хотел дышать им? Хотел чувствовать внутри? Чтобы он целовал, смотрел тепло и сделал тебя важным? Довольствуйся, наслаждайся, удовлетвори ту суку, что скулила годами без него, напитай, вотри в неё каждое ощущение, каждое подаренное им чувство, эмоцию, каждый момент… А с ебучей третьей происходит самое обидное, самое жуткое, самое неожиданно-омерзительное, и заключается оно в том, что со мной срабатывает какое-то систематическое, так часто встречаемое в жизни, дичайшее дерьмо… Я, получив его... разочаровываюсь. Потому что хотелось целиком: быть в его лёгких, в сердце, под кожей. Чтобы он принадлежал мне и чувствами, и мыслями — на молекулярном уровне. Чтобы не оставалось ни малейших сомнений, чьи именно руки для него наилучшие. Чьи прикосновения наижеланнейшие. Чьи губы наивкуснейшие. С кем оргазм космический, а удовольствие всегда на грани жизни и смерти. Так хорошо, что, кажется, смерть подобралась, но вместо того, чтобы оборвать твою жизнь, переродила и сделала силой этого чувства бессмертным, вне времени и рамок. Самое, сука, обидное, что у моей условной победы, у моего условного достижения давнишней цели, той самой далёкой, почти ненавистной мне за годы мечты… горчащий привкус. И ведь все ингредиенты подобраны правильно, должно было получиться просто великолепно. А в итоге остро ощущается недостаток то ли специй, то ли неправильно проделана термическая обработка, то ли крупно нарезано, то ли наоборот — мелко порублено и превращено в безобразную кашу. Остро ощущается нехватка. Остро. Настолько остро, что внутри то ли першит, то ли захлёбывается кровью. Мне бы стоило как можно дольше заниматься самообманом, выцеживать из Макса всё, что только удаётся, эгоистично высасывать каждую эмоцию, купаться в ощущениях, забываться, как в синтетической обманке желаемого счастья. Мне стоило бы убедить себя, что разведённый цветной порошок с апельсиновым вкусом — не химическая замена, а натуральный желанный сок. Мне ведь годами казалось, что это именно то, что так сильно, так жизненно важно, так, блять, необходимо. Что не прожить без, не вытянуть, всё остальное не имеет смысла — стирается, теряется. Что только с ним возможно, да так, чтобы до гроба и против всего мира. Только сам того не понимая, тот самый апельсиновый, натуральный и без примесей сок я попробовать умудрился. Совершенно неожиданно, шокирующе, потому и не распознал, ведь всегда считал, что я употребляю не порошок-заменитель. Я верил, что только это было настоящим, единственно-верным и правильным. И в итоге не понял, какой огромный подарок получил, какой бесценный дар. И лишь проебав — осознал. Гонсалес — блядски мучающий, блядски незаслуженный мной концентрат чего-то терпкого, пощипывающего и раздражающего рецепторы. Его хочется разбавить, потому что убийственно сильно кроет. Кроет от его вкуса, от вкуса его любви, которая так ярко и хлёстко меня завоёвывает без особого труда, что я сопротивляться не способен по факту. Гонсалес — садист. И я его почти ненавижу за то, что он сорвался, за то, что захотел меня, за то, что дал себя испробовать, что вручил мне в руки мощнейшее оружие против себя — власть. Гонсалес изуродовал и обнажил мои чувства к Максу, он вскрыл их, расчленил, показал их настоящее наполнение. Указал на большинство оттенков. Он подтолкнул к правде, просто существуя. Гонсалес любовь мою, ту, в которую я верил половину собственной жизни — убил. Я смотрю на спящего рядом, ощущая так много признательности и нежности. Я понимаю, что если так сойдутся звёзды, готов прожить рядом с ним всё отведённое мне время. Я готов быть с ним и латать его больное сердце, подставлять ему плечо, прикрывать спину, выслушивать поток жалящей нас обоих боли. Я смотрю на него. Смотрю и понимаю, что если когда-то давно, так правильно скатывалось с языка слепящее нас и выворачивающее наизнанку — «любимый». То теперь внутри теплится единственно верное — «родной». Он близкий и понятный, он — совершенно-прекрасное невероятное открытие. Он тот, кто познакомил со слишком многим. Был во многом же первым. Незабываемым. Главным и основным в моей жизни так долго… Я смотрю на него и понимаю, что с девяносто шести… падают много ниже. Падают, деление за делением, убеждённость, уверенность, глубина. Мне так хотелось вычерпать Макса, что от страха я взрастил так много, в секунды… А это оказалось воздушными замками, сотканными из полупрозрачного дыма. Красивые и эфемерные. Мне так хотелось упасть в него, как в убаюкивающую бездну, как в ёбаную, пульсирующую эмоциями и чувствами, пропасть, затеряться в вязкости небезразличных ртутных глаз. Мне так хотелось нажраться им до отвала, напитать свою кожу запахом, налакаться вкуса. Мне так хотелось всего и сразу, что буквально разрывало на части, эйфория такой силы долбила по нервам, что состояние было сродни наркотическому приходу. Я им опьянел. Им же был одурманен. Близость, ровно каждая, была взрывом фейерверков. Под кожей плясали взбудораженные мурашки, мелкими разрядами тока, пресловутыми искрами — удовольствие щедро разливалось во мне. Мне так хотелось лопнуть от накрывшей волны счастья, что вот оно… наконец рядом, наконец мой, отдаёт своё тело, позволяет всё, что захочу, шепчет, что будет любить, и любит ведь. Мне так хотелось успеть нажраться, набить свои внутренности им. Что в погоне за этим, я вдруг открыл множество подводных камней, о которые начал оцарапываться и истекать кровью. Его «твой» оказалось, по сути, фальшивкой. Всегда серьёзно относящийся к самому значению этого слова, он вдруг… обманул. Он не имел права его говорить, потому что это не так. Потому что это звучало обещанием, звучало гарантией его намерений, звучало серьёзностью его настроя, но никак не истиной. Он не мой. Он не станет моим, даже если захочет действительно сильно. Он не сможет им стать. Он себя отдал без остатка другому. Он продолжает принадлежать всецело лишь ему одному. Мне так хотелось утопиться в Максе, в долбанном припадке совершенно надуманного и обманчивого счастья… Так хотелось. А после оказалось, что частица его сейчас развивается во вполне неплохой, но раздражающей меня девушке. Частица его ДНК скоро обретёт своё вполне материальное тело. Мне так хотелось Макса, вдохнуть в себя, целиком. Но правда оказалась беспощадной: я не могу этого сделать, потому что целиком его уже вдохнул другой. И полученная мной далёкая мечта, та самая, сумрачная звезда моей жизни, к которой я сквозь боль и ненависть стремился, оказалась полусдохшей, потускневшей, родной, но… не той, что мне необходима на самом деле. А настоящая… ярчайшая, привлекающая своими острыми гранями, сверкающая неописуемым превосходством, теплом, красотой, чистейшая, пульсирующая биением жизни… была открыта мной чередой случайностей, а быть может, судьба вот так уродливо столкнула. И блять… не будь во мне тикающей бомбы, я бы в этот самый миг бросил всё. Всё перечеркнул, вывернул наизнанку и пошёл бы к нему, чтобы буквально умолять забрать меня себе. Я бы бросился к Эрику, я бы стал его преследователем, я бы стал его тенью, я бы ходил по его следам одиноким жаждущим хищником, только бы заполучить. Потому что без него сейчас ёбаное «недостаточно». Потому что человек, которого я всегда любил, не способен заглушить пиздец, творящийся в груди на постоянной основе. Макс перекрывает, как лавина, а после пласты белого тяжёлого снега начинают таять, превращаясь в воду и испаряясь. Он — временный эффект, как сучье обезболивающее. Полагаю, и я стал для него им. И от этой обречённости душно. Холодно. Невозможно. Я встаю с постели, пошатываясь, натягиваю домашние штаны, вздрагивая от холода выстывшего пола и бреду, как во сне, искать грёбаный крестик с цепочкой, ставший навязчивой идеей. Тот самый, что почудился мне на шее Макса, пока он медленно втрахивал меня в свою постель. Чёртов крестик нужен мне, просто как якорь и напоминание, что конкретно я проебал. Кого. Как напоминание, что тогда я мог потерять Эрика навсегда и искал одержимо, боясь, что очередной труп окажется с его лицом. Как напоминание, сколько всего во мне промелькнуло, когда узнал в тёмной фигуре, избивающей какого-то уёбка, его. Напоминание о словах, что лучше он сам погибнет, чем позволит уйти мне. Мне просто жизненно необходимо этот чёртов крестик потрогать. Мне просто нужна эта тонкая ниточка связи, просто нужна и всё. И я начинаю рыться в своих вещах, помня, что точно забирал с собой каждый раз, где бы ни оказался, что какое-то время даже на шее таскал. Лазаю по карманам и нахожу в своих любимых чёрных штанах, достаю непослушными пальцами, ощущая от нахлынувшего облегчения неслабое головокружение. В пять шагов к окну, чтобы поёжиться у открытой на проветривание фрамуги и закурить. Плевать, что нельзя. Замираю, тихо подрагивая от прохлады, что с улицы сочится, и маниакально глажу пальцами глянцевый драгоценный металл. В правой руке сигарета. В левой руке... он, его воплощение. И крестик нагревается, скользкий, словно пульсирует, а меня шатает и от пьянящего горького дыма, и от обилия чувств, что воронкой закручиваются внутри. Меня шатает от той центрифуги, в которой перемалывает каждое, кажущееся верным понятие. Каждую эмоцию. Каждый ошибочно-поспешный вывод. Сигарета бесконечна, тошнота накрывает сонно, почти ласково. Желудок сжимается, в глотке сухо до першения. Я вдавливаю в пепельницу остатки, а после обматываю цепочку вокруг левого запястья. Обматываю и клянусь себе, что потребую оставить её, даже когда меня в гроб укладывать будут, что даже ему не верну. Моё. Цепочка становится заземлением. Я тру её, когда мне хреново. Тру, когда не могу уснуть. Когда остаюсь один в четырёх стенах. Когда голова идёт кругом от боли. Тру её, оказываясь в самолете. Тру, потому что создаётся ощущение, что могу никогда уже не вернуться. Могу его больше не увидеть. Могу так многое уже никогда не сказать. Я ведь с ним даже не попрощался по-человечески. Не сказал, глядя в глаза, что он своего добился, накрепко поселился в мыслях, заполнил тёмные углы полуживой души, заставил запомнить и каждую ноту запаха, и каждую крапинку ореховых радужек. Он когда-то просил, умолял поцеловать его, он сорвался, потому что пиздец как сильно хотел попробовать, он говорил откровенно и прямо, что любит, и я поверил… Верил ему. Верю. Только не попрощался. И мне так тоскливо и грустно, что возможности может больше не стать. Потому что я лечу в неизвестность. Потому что Шаритэ не панацея, врачи могут стараться, но рак — враг дико коварный, порой его просто не победить. Я лечу в открытый космос, частично неизученный, пространный и огромный. Перспектив — чёртово море, но проблема в том, что времени на их воплощение нет. И я рад, безусловно, что этот сложный и ухабистый путь Макс будет идти рядом. Что он посвятил себя моему лечению, что он верит в результат, ухаживает, обнимает и бесконечно шепчет, что мы справимся. Что он рядом, мы вместе, и всё получится. Но я не попрощался с ним. И меня тянет назад, словно на буксире, меня выворачивает, хочется разбить собой блядский иллюминатор и выпасть в безразмерное небо, чтобы свалиться в руки к нему и сказать хотя бы «прости» . И «прощай», приправив горчащим «спасибо». Потому что он показал, каково это, когда в тебя целиком, полностью и безраздельно. Меня так тянет, что я прикусываю щеку изнутри и снова потираю между пальцев тот самый крестик. Медитативно, скуля где-то глубоко внутри, как брошенная хозяином псина, и утыкаюсь в шею Максу, чувствую, как обнимает и прижимает к себе, позволяя весь перелёт лежать на нём. А после тащит наши вещи, заталкивая меня в уже пригнанную заранее по просьбе отца машину. И у нас нет времени, чтобы осматриваться, ехать неспешно в квартиру, заваливаться в ресторан на перекус. Всё что стоит из важного на повестке дня — посетить клинику, познакомиться вживую с лечащим врачом, расписать протокол лечения, получить своего рода график моей дальнейшей жизни. Клиника выглядит устрашающе. Огромный комплекс из множества корпусов... пугает, потому, выйдя из машины, теряюсь на пару минут, не понимая, куда вообще нужно идти. Однако нас встречает девушка-переводчик, любезно нанятая… кем-то. Я снова не у дел: всё крутится вокруг, как налаженный механизм, но кто содействует, по какой причине, сколько и чьего здесь вклада — в душе не ебу. И откровенно говоря, на данный момент моё состояние настолько разъёбанное, что сил разбираться во всём этом попросту нет. До кабинета онколога время растягивается гигантской жевательной конфетой. У меня дико странные ощущения — я же вроде как в месте, где мне в теории помогут, надо бы радоваться. Но внутри настойчиво бродит, что это, вероятно, моя конечная остановка, и кроме этого города, и вот этих стен я не увижу больше ничего. Снующий персонал, какой-то особый запах и влетевший в меня лысый паренёк раздражают и вызывают нервный тик. Левое веко противно подёргивается, пальцы снова омерзительно дрожат, а в теле слабость: хочется привалиться к стенке и сползти по ней на пол. В кабинете же становится чуточку легче. Потому что, во-первых, мой врач женщина. А во-вторых, я наконец могу просто сесть, а если уж откровенно — попросту рухнуть в кресло. Её взгляд внимательный, слишком изучающий, ни разу не глупо дружелюбный, она цепкая как сучий доберман, с пассивно-агрессивными глазами и дежурной улыбкой. Поднимает на нас свои глаза, жестом указывая на стулья, ждёт, когда прекратится скрип ножек по полу, когда те получают на себя весомую нагрузку. А я сижу и думаю… это очередная богиня моей разъёбанной жизни? Сейчас тоже будет петь, как сильно, блять, мне повезло, и что благодаря ей я истинно вернусь с того света. Аминь. Только один уже говорил. Толку от его слов ровнёхонько ноль, и до Шаритэ я твёрдо верил, что бродить мне по земле осталось, дай бог, если полгода. И выслушивать очередной мёд, льющийся изо рта очередного спасителя, желания нет вообще. Она и не льёт. Что удивляет. — На данном этапе вас ждёт полное обследование. Сбор всех необходимых анализов. Терапия, которая должна поспособствовать восстановлению формулы вашей крови до удовлетворительных показателей. Далее: подбор соответствующего диагнозу протокола лечения. Госпитализация. Для начала план таков. Говорить об операции, шансах на неё, дозировках вероятной химиотерапии после, борьбе с последствиями, укреплению физического состояния и прочего — пока что рано. — Голос её лёгок, убедителен и раздражает просто пиздец. Возможно, из женщин-врачей, единственную, кого я способен был воспринимать — и то в виду нашей особой близости — Весту. Остальные кажутся либо излишне надменными, либо просто типичными зубастыми суками. И доверия не вызывают вообще, потому что бабу склонить на тёмную сторону, манипулируя ею, куда легче, чем мужика. Мужик ведётся либо на угрозы, либо на деньги. А с «прекрасным» полом всё в разы ебанутее: крючков в десятки, а то и сотни раз больше. Особенно раздражает, когда она просит покинуть кабинет всех, кроме меня. Оставив наедине. И с заметным акцентом, однако уверенно, начинает говорить отнюдь не на немецком: — Вы самый загадочный и интересный пациент в нашей клинике, Филипп Сергеевич. — Почему? — Набор слов, что она слышала от меня, до смешного мал: я не сказал и десятка слов. — Вам нужна наша помощь, но напрямую с вами я контактирую впервые. Более того, так много людей за вас просило, суетилось. Я подобное встречаю не впервые, но есть моменты, вызывающие лёгкое недоумение. Потому и попросила выйти из комнаты... вашего спутника, который указан вами, как экстренный контакт, с которым следует связаться, если с вашим физическим состоянием будут проблемы. Что именно он будет принимать решение, если вас нужно будет отключать от системы жизнеобеспечения. — Слушаю её и не совсем понимаю, что конкретно ей нужно. Точнее, что именно её не устраивает. Допустим, понятно, что за меня просил отец, вероятно, сам Басов, по просьбе опять же отца, возможно, что-то пытался сделать Макс. И что же её заставляет недоумевать в таком случае? — Помимо вашего пожелания, чтобы Лавров Максим Валерьевич числился вашим экстренным контактом, так же в списке присутствует по личной инициативе ваш отец, Морозов Сергей Сергеевич, который связывался с нами вместе с Басовым Леонидом Васильевичем, что вряд ли для вас новость. Как и для нас, хотя не так уж часто за пациента просят люди столь влиятельные. Однако я не совсем понимаю к какой из категорий отнести Эрика Гонсалеса, ведь как партнёр вами же указан Лавров. Но до текущего момента именно Гонсалес на регулярной основе был представителем ваших интересов, и с самого начала нашего сотрудничества, именно он ознакомил меня с вашей ситуацией — неправильно подобранным лечением, после которого вообще чудо, что вы в относительной норме. Именно он показывал свежие анализы, именно с ним решалось большинство вопросов и именно его номер стоит третьим в списке, по его личной инициативе, и как основной контакт, с которым мы держим связь. И я бы не хотела касаться деталей вашей сугубо личной жизни, однако, мне всё же необходимо понимать, кем он вам является, потому что разглашать информацию, настолько конфиденциальную, мы имеем право лишь супругам, партнёрам и кровным родственникам. Лавров — ваш партнёр. Морозов — ваш отец. Однако работает с нами Гонсалес, и здесь возникает огромный пробел и знак вопроса. А я в таком ёбаном ахуе, что мне сказать ей тупо нечего. Потому что… что? Эрик всё это время занимался тем, что настраивал мосты с местом, в которое я считал, что попал благодаря отцу и его связям? Эрик?.. Всё это время это был он? Именно он сплотил вокруг себя остальных? Вероятно, вообще именно из-за него и узнал отец? Он организовывал, прилетал, договаривался, держал руку на пульсе? Молча? Сука, молча?! И что это за медовый голос при упоминании его имени от блядской докторши? Какого хуя она елеем льет мне в уши, словно ей нужно понять: мой ли мужик Гонсалес, а если нет, то она с радостью заберёт его себе? Пиздец. Вскипает внутри мгновенно. Вспыхивает, словно кто-то кинул в мистически оказавшийся внутри меня хворост блядскую спичку. Ревность затапливает в секунды таким ядовитым концентратом, что хочется сплюнуть, потому что ответа у меня для неё нет. Его не существует. Я не могу назвать его «никем», это будет наглейшим пиздежом, а ещё зеленым светом для её похотливых намерений, и не мне её судить. Я бы сам сожрал Гонсалеса с удовольствием. А кто не сожрал бы? И, блять, нахуя быть вот таким?.. Ревность опаляет, плавит и душит. Хочется дышать, как дракон, то ли огнём, то ли серой и пеплом, представляя, как часто он мог здесь бывать, как он задерживался с ней наедине в кабинете, а она маслеными глазами смотрела, выходила из-за стола, присаживалась на край, и её юбка задиралась ровно настолько, чтобы был виден кружевной манжет чулок. Её голос становился более томным, губы призывно и влажно поблёскивали. А Эрик распускал пучок её ёбаных волос, разворачивал к себе спиной, нагибая над столом, спускал по бёдрам повлажневшие трусики, а после долго её трахал, трахал до хриплых вскриков, до сиплых стонов. Трахал эту чёртову шлюху каждый раз, когда появлялся с папкой, что вобрала все перипетии лечения моего ёбаного лёгкого. Сука! Ревность уничтожает. Мне хочется встать, обойти её стол, чётким ударом в округлую грудь опрокинуть её вместе со стулом на пол, а после раздавить подрагивающее горло ботинком. Услышать грёбаный хруст и увидеть, как меркнут шлюшьи глаза. Ревность вяжет во рту до противно-кислотного привкуса. Я хочу плюнуть в её лицо с якобы естественным макияжем. Хочу растереть её в порошок за одни лишь хуёво спрятанные намёки, что ей нужен его статус в отношении меня. Ведь Гонсалес, небось, сказал своё ебучее «заинтересованное лицо», которое нихуя никому ничего не объяснило! И он, блять, не мой. Я не имею на него прав. Я сам его из рук выпустил и ушёл. И я не должен ревновать. Не должен прокручивать в голове сотни поз, как он берёт её на различных поверхностях и при различном антураже. Не должен. Но как же хочется выплюнуть этой самоуверенной шалаве, что она может идти на хуй, и не на его, потому что единственный человек, который должен его объезжать — я! Только я. Исключительно я. Плевать, что он, вероятно, так не считает. Но для того, чтобы заявлять права — для начала необходимо вылечиться. А чтобы иметь шансы победить сраный рак — мне нужна она. Потому всё, что успело скопиться, окислиться, забродить и отравить, я сглатываю вместе с чёртовым комом в глотке. Выжимаю из последних сил, одними лишь губами, слабую тень улыбки. И набираю воздуха в лёгкие. — Эрик моё доверенное лицо, меня вполне устраивает тот факт, что он представляет мои интересы, и с учётом того, что вами не было указано точного количества лиц, которых разрешено посвящать в тонкости моего физического состояния, думаю, что всего лишь три номера вас не слишком затруднят. За такие-то бабки тем более. А в том, что цены здесь выше облаков она может мне и не рассказывать, всё и без того слишком очевидно. И ведь можно было бы обрубить этот канат, отсечь себя от него, чтобы не совал свой нос, а жил дальше, ведь именно в этом был весь смысл? Что я остаюсь выживать с Максом, вместо попытки построить что-то новое с ним. Я ведь выбрал. И чисто по-человечески обрубить с концами было бы единственно верным поступком. Но обрубать я не хочу. Я хочу его участия. Ощущать, что он всё ещё где-то поблизости, вопреки всему. Даже после того как я звёздно проебался и отослал подальше. Потому выхожу из кабинета со смешанным ощущением надежды, ревности и тоски, попадая сразу же в объятия Макса, который не задаёт лишних вопросов, просто за руку выводит меня из клиники, усаживает в машину и наконец везет в нашу, теперь уже постоянную, квартиру. И я, как никогда сильно, благодарен ему, что не лезет ко мне вовнутрь, не выспрашивает и не давит. Он просто рядом, поддерживает и заботится. Но у меня отчего-то, от этого всего, пуще прежнего за грудиной болит. *** Я знаком с ночным Берлином по многочисленным вылазкам на краткосрочные и не особо задания. Однажды меня здесь латал молчаливый и пиздецки угрюмый доктор, который запросил несколько штук, наспех наложил швы и был таков. Я знаком с городом ночным, а вот днём я его не помню. Наверное, глупо таскаться по улицам, когда голова так и норовит снова пойти кругом. В теле копится усталость, а ноги непослушные, словно какой-то придурок по ошибке пришил их к моему телу. Я ощущаю себя неудачным экспериментом ёбаного Франкенштейна. Собранный по частям. Причём в спешке. Руки подрагивают, холодные, даже несмотря на то, что Макс крепко сжимает мою ладонь, переплетая наши пальцы. Его хватка мягкая, но сильная, ладонь тёплая и слегка мозолистая — он не тащит меня под бок, не приклеивается плечами, позволяет отходить от себя на целый метр, заставляя сцепленные руки натягиваться, как канат, и при это смотрит как-то по-особенному честно. Я никогда вот так с ним не гулял. Мы делали множество вещей, во многом друг другу признавались и каялись, разделив сокровенные мысли, извращённые желания, концентрированную боль или грязь. Но никакой романтики. В которой он сейчас меня топит, а меня кроет от вообще незнакомых ощущений. Мне хреново, состояние слишком нестабильное, вероятно, не следовало оставлять машину у ресторанчика здорового питания, где я съел свой суп-пюре и похрустел гренками. Вероятно, следовало поехать прямо на квартиру, поваляться в постели, погреться под боком у Макса, подремать, в конце концов, а не ходить под нависшими угрозой облаками, чувствуя повышенную влажность в воздухе и вздрагивая от порывов ветра. Никакой романтики. Улыбаемся друг другу молчаливо, рассматриваем архитектуру, какое-то лохматое и уродливое небо, старинные автомобили и статуи, а ещё вечно голодных, бродящих то тут, то там лохматых псов. Их почему-то именно в Берлине дохуя. И они кажутся почти родными. Душа моя чувствует этот сучий животный надрыв и ненужность. Никакой романтики. Спотыкаюсь на ровной поверхности тёмного асфальта и оказываюсь в объятиях, когда резко дёргает к себе за руку и буквально подхватывает, прижимая к себе. А у меня из-за молниеносности происходящего реальность идёт рябью, волнами… Волосы щекоткой скользят по щекам и пружинят обратно. А Макс стоит нос к носу, внимательный, замер и всматривается в моё лицо. Так близко, что я могу спокойно пересчитать созвездия на дне его ртутных глаз. Никакой романтики. Просто минус три сантиметра — и губы к губам, мягко и сухо. Тепло. Его руки на моём теле, капкан объятий и запах улиц, смешавшийся с его природным запахом, а ещё горечь сигарет на кончике языка, вместе с привкусом персикового чая. Вкусный. Никакой романтики. Но отчего-то языки не спешат покидать ни мой, ни его рот. Губы ласкаются, трутся, упруго отталкивают друг друга. Мои пальцы в его растрёпанных волосах, на затылке, потирая тёплую кожу. На шее, подушечками за ухом, с лёгким нажимом. Никакой романтики. Просто тягучие чувства и понимание, что у нас остались-то, вероятно, считанные недели. А после — госпитализация, а после — полный пиздец и нагрузка на организм очередным, пусть и правильно подобранным, но ядом. А после… После, если повезёт — операция, а её ещё нужно пережить. И возможно, из клиники я уже не вернусь, разве что вперёд ногами, а значит, эти мгновения — единственные и исключительные в своей полноте и эмоциональной составляющей. А значит, я обязан впитать каждый неповторимый миг, запечатлеть и насладиться, потому что не повторить… Потому что довлеет таймер, довлеет, сука, и не даёт спокойно жить, он гонит вперёд, пробуждает жадность и ненасытность. Хочется хватать и пробовать, брать, напитываться, обжираться всем, что оказывается в доступе. Потому что почему-то хочется жить. А ведь казалось, готов уйти. Зимой. Никакой романтики. Нет, серьёзно, это что-то намного более болезненное, глубокое, странное и только нам понятное. Посреди тротуара, под начинающим накрапывать дождём, тереться носами, щеками… лицами. Обниматься как-то слишком крепко, до чёртова хруста. И молчать. Романтики ноль. Серьёзно. Мы бежим, до сбившегося дыхания, к арке, под проливным дождём, снова сцепив в замок руки. До спазма в груди. Или тому виной нагрузка на уставшее тело? Романтика… Или прощание? Ладно, это довольно странно и очень чувственно: влипать спиной в шершавый бетон стены, прячась от потоков ледяной воды, и, замерев всего на секунду, начать целовать друг друга, собирая капли губами по коже. А после, до самой глотки, пить и дыхание, и вкус концентратом слюны, и желание, что пробуждается, вопреки и усталости, и холоду, и неподходящей обстановке. — Ты такой красивый сейчас, — слышу шёпот, вижу искрящуюся лазурь, что так редка в его взгляде. Он приглаживает мои волосы, стирает капли слюны с приоткрывшихся губ, запахивает полы пальто сильнее и поправляет шарф. А я смотрю и не узнаю нас обоих. Раньше не было этой щемящей нежности. Не было чуткости, что вышибает остатки цинизма. Не было этого… Не было. — Ты меня пугаешь, — выдыхаю скомканно, всё ещё поглаживая мощную шею, чувствуя, как частит его пульс под пальцами. Таки бегать ему нежелательно, нагрузка может быть тяжёлой. Я беспокоюсь за его сердце, пусть он и начал восстанавливаться: врач посоветовал тренироваться очень осторожно и подсказал ряд упражнений. Пусть и есть шанс, что мотор выдержит, что разработается, что нарастит мощь и дотащит его как минимум до пенсии. Я за его сердце боюсь. Оно стало слишком огромным и мне незнакомым. — Я тебя хочу, — снова те же интимные интонации, неглубокий, но неебически сладкий поцелуй. — Это страшно? — добавляет ещё тише, а у меня мурашки бегут по коже, я чувствую холодный металл цепочки и крестик, что медленно соскальзывает по коже, и внутри ёкает. Потому что… А что, если сейчас со мной был бы Эрик? Обнимал бы в старинной арке, целовал мои бледные губы, прожигал темнотой любимого взгляда, замещал бы собой всё? А что, если?.. Только здесь Макс, и он как стихийное бедствие, как чёртов ураган, подхватывает меня хмельными ветрами, утаскивает в пучину вспыхнувшей страсти. Никакой романтики, рядом с нами она почему-то не выживает. Прогулка из многообещающей, из той, что должна была познакомить с окрестностями, превращается в перебежки под козырьками парадных. Жёлтое такси с блядски запотевшими стёклами, и Максу всё равно, смотрят ли. Ему совершенно плевать на чужое присутствие, он вылизывает мне шею и ухо, поглаживая внутреннюю сторону бедра, пока я на заднем сиденье прогибаюсь в спине, сбивая сдерживаемые стоны комом в глотке. Прогулка заканчивается в первом попавшемся нам на пути к ресторану, где мы оставили машину, отеле. Ресепшен, мой скудный немецкий улыбчивой брюнетке, карта-ключ и пафосный зеркальный лифт, где я уже без стеснений, не сдерживаясь, начинаю стонать. Макс оголодавшим зверем метит мою кожу в этом царстве насмехающихся, наблюдающих за нами зеркал. Шея пульсирует от жалящих поцелуев-укусов, по влажным губам прохладой скользят потоки воздуха. Пуговицы, одна за другой, расстёгнуты, полы распахнуты, его тёплые руки на моих рёбрах, под водолазкой. Мои же руки на нём: я жадно сжимаю мощную шею, оттягиваю волосы, запуская в них пальцы, и заклеиваю нахуй веки, те опускаются как тяжёлые шторы, потом что реальность рябит, реальность размывается, мои глазницы затуманены возбуждением, а горло хрипит. Прогулка заканчивается на огромной кровати отеля на четыре сучьи звезды. Она заканчивается на бордовых простынях, где я стремительно теряю одежду, как надежду на безоблачное будущее. Где я теряю голос от громких вскриков под оглушающие шлепки кожи об кожу. Где я теряю себя, где-то между третьим и четвёртым оргазмом, потому что совершенно без сил, почти в блядском обмороке, почему-то оказываюсь между ног Макса, плавно двигаясь у него внутри. Обжигающая узость, пульсация мягких горячих мышц, что сжимают меня так ахуительно, почти отправляют в нокаут. Не впервые, даже не во второй раз — он позволяет себя трахать периодически, доверчиво выгибая спину или разводя шире бёдра. Он позволяет мне быть тем, кто руководит его удовольствием, отдаваясь в мои руки, и так красиво прогибается, принимая мой член, что я кончаю чудовищно быстро. Потому что иметь такого, как он… или… блять, или Эрик — ладно, сравнивать их нестрашно, пусть и кажется дерьмом эгоистичным. Но иметь таких, как они — сильных, мощных, доминантных и со слишком гордым хищником внутри, пресловутым зверем, который прогибает свою спину лишь в исключительных случаях — особый вид ярчайшего удовольствия. Несравнимого, терпкого, крышесносного. И вообще не новость, что накативший оргазм высасывает из меня остатки сил, размазывает и уничтожает, и я благодарен догадливости Макса, который бронировал номер не на часы, а на целые сутки, вероятно, предвидя, что эти скачки прикончат нас обоих, и до квартиры мы доберёмся только после того, как какое-то время отдохнём и поспим. Утро следующего дня, помимо дискомфорта в желудке и пояснице, начинается со странного звонка отца. Не сказать что сам факт удивителен, он с недавних пор довольно часто, по моим меркам, начал набирать мой номер. Вот только тема, которую он выбрал, голос и интонации, долгие паузы и неожиданные слова, отчего-то полные горечи, вкупе оставляют полынное послевкусие. — Мне не стоило рисковать тобой когда-то. Мои амбиции испортили твою жизнь. Казалось, что выказав тебе крайнюю степень доверия, понимая, что с этим сложнейшим заданием можешь справиться только ты, я выделил тебя из всех и показал, насколько ты для меня важен как профессионал. Только в попытке, вот такой, кривой похвалой, я не сумел показать, что ты мне так же сильно важен как сын. Это мой грандиозный провал, моя неисправимая грубейшая ошибка. И ты, наверное, хотел услышать это точно не тогда, когда прошло больше восьми лет. Ты ждал этих слов раньше, потому и конфликтовал, избегал и игнорировал. Но мне потребовалось слишком много времени, чтобы уйти из глухого отрицания собственного чудовищного поступка. Мне потребовались годы, чтобы принять это и попросить у тебя прощения, которое уже ничего не исправит, но я хочу, чтобы ты это знал. Я тебя очень люблю, сын. Я тобой безмерно горжусь, силой твоего характера, твоей воли. Твоей мудростью. Я верю в тебя, потому что ты единственный человек, который способен сломить то, что казалось вечным, перекроить то, что было неизменным столпом. Ты тот, кто в безвыходной ситуации находит решение и без страха идёт навстречу опасности, вырывая себе и близким тебе людям шанс. И я бы хотел забрать всю твою боль и очистить твою душу, отдать всё что угодно, чтобы ты победил своего врага, что решил разрушить тебя изнутри. Жаль, что не выйдет. У меня. Не у тебя, — он долго говорит, он говорит много, не позволяя вставить ни слова, он говорит вещи, которые переворачивают что-то внутри меня, будоражат, встряхивают и пробуждают странное беспокойство. — Знаешь, я никогда не рассказывал, но имя тебе я выбирал сам. Мне как-то встретился грек — мужик был задумчивый и очень интересный. Мы разговаривали с ним часов двенадцать, сидя под солнцепёком, измазанные бог весть в чём и сомневающиеся, что удастся выжить. Он тогда сказал, что его зовут Филипп, и как бы ни вышло в итоге, может мне гарантировать, что пока находится рядом, я буду жить, потому что он любит жизнь, а она с ним взаимна. Я не понял сначала, шутка ли это, или он пытался поддержать таким образом, или для красивого словца преувеличил собственную значимость. Но он решил объяснить. Значение имени Филипп с древнегреческого, если дословно — «любящий коней». Однако кони в Греции издревле были олицетворением цикличности развития мира, интеллекта, жизни и невинности. А ещё они — символ космоса, который считается источником жизни. Потому имя твоё, сын, интерпретировалось, как любящий жизнь или жизнелюбивый. Тайна твоего имени в том, что ты способен на очень смелые поступки, на поступки очень серьёзные, ты способен переворачивать свою жизнь, резко и без компромиссов, в одночасье, ты этим пугаешь и удивляешь, но что бы ни встретилось на твоём пути, ты способен переломить ход событий, видя реальность без прикрас. И я рад, что дал это имя тебе. Потому что ты — его прямое воплощение, пусть порой и казалось, что скорее угробишься, чем выйдешь из передряг живым. Но годы идут, а ты выживал там, где другие бы погибли. И я верю, что выживешь снова, не может быть иначе. Не у тебя. — Почему ты говоришь всё это именно сейчас? — спрашиваю спустя долгие минуты, пытаясь переварить этот бесконечный поток информации, эмоций и слов, задумываясь над тем, могло ли имя сыграть настолько весомую роль в моей собственной жизни. Меня смысл имени, его тайны или пресловутая сила не волновали никогда, я в этом плане, скорее, поверю навыкам, чем тому, что несколько букв могут задать направление, по которому поведёт судьба. Но откликается что-то внутри. Откликается, обречённо и тоскливо. Я на интуитивном уровне чувствую подвох в такой откровенности, пусть и в искренность его верю. Мой отец всегда был человеком полярным и закрытым. Он любил, как умел, он многое прощал, многое же доверял и давал. Его есть в чём винить и за что ненавидеть, его есть за что любить. Моё детство не было дерьмовым, многим не повезло куда больше, и они получили в разы меньше. Мне стоило быть благодарнее, стоило бы, вероятно, чаще идти на контакт, потому что кровь не вода, как бы я ни пытался развести её обидами. Как бы ни отдалял своё сердце от него и деда, уйти окончательно так и не сумел. И отчётливо осознаю, что подвергнись кто-то из них смертельной опасности, поставил бы на кон всё, чтобы спасти. У нас сложные взаимоотношения, и не только он тому виной. Не только его слова или поступки. Я не был идеальным, ни наёмником и исполнителем, ни сыном. Моя жизнь настолько ухабиста и полна проёбов, что даже если очень постараться, всех всё равно не счесть. Моя жизнь мной же развалена в большей степени: я пренебрегал своим телом, плевал на здоровье, убивался наркотиками и прочим дерьмом. Я не ценил то, что имел, никогда не обманывался на этот счёт, но и менять не спешил. Не видел смысла. И вот отец берёт и срывает пластырь с давно покрывшейся коркой раны. Пластырь потрёпанный, грязный, износившийся, отслуживший своё. Он срывает не просто полоску, прикрывающую глубокий порез, он срывает и корку, что закрывала собой грубый, уже не воспалённый, но всё ещё ноющий рубец. Я думал, что мне не нужно его «прости», однако, услышав, ощущаю волнение, облегчение, горечь, но того самого оттенка, когда понимаешь, что ещё немного — и та рассосётся, не оставив после себя послевкусия. Его слова смывают с моей души странный налёт, который копился годами. Он просто делает то, что было нам обоим необходимо. И я не скажу этого вслух, но в данный момент я люблю его, наверное, как никогда, осознанно и сильно. — Потому что это стоило сказать давно-давно. Стоило озвучить своё сожаление и чувство вины перед тобой. Жизнь сложная штука, сын. И ты можешь бегать от чего-то годами, но оно, рано или поздно, настигнет и заставит дать ответ. Мы, к сожалению, не белки, нас даже бег по кругу от последствий не спасает. Потому… ты береги себя, ладно? Приложи максимум усилий, чтобы в этот раз вытащить не кого-то другого — себя вытащи, хорошо? И прости старика. Я во многом ошибся, но тебя любил всегда, сильно. — Звучит так, словно прощаешься, — удаётся выдавить с трудом, а интуиция орёт в голос, мурашки маршируют по шее и онемевшим от холода пальцам. Я всматриваюсь в вид за окном съёмной квартиры и ощущаю себя теряющим какую-то тонкую, становящуюся прозрачной нить. — Мы ведь увидимся снова? Или ты решил свалить не в Штаты с ирландцем, а в космос? — Снова? Конечно, увидимся. — Не успокаивает, звучит пространно, обдавая горчащей ностальгией: либо я знаю его куда лучше, чем казалось, либо не знаю вообще, потому что оттенки его голоса совершенно не те, что я привык. Из него вытекла надменность, он не душит превосходством, нет той самой перчинки — пафоса. Только натянутые струны нервов, что звенят тревожно, отчего-то плача в голос. Разговор заканчивается на моём крайне лиричном состоянии. Разговор заканчивается, а я сдавливаю в руке трубку, смотрю на погаснувший экран, и в грудине до боли разгорается желание позвонить Святу, который провожал взглядом покинутого ребенка — виноватый и трогательный, растрёпанный и ставший родным. Разговор с отцом растушевал скопившиеся обиды и недопонимание, он выполоскал из меня негатив, подтолкнул мягким касанием к тому, что давно следовало бы сделать. Простить. Не отталкивать. И не просто подпустить, а снова пойти навстречу. — Привет, как ты? — мой голос хрипит, я не успел откашлять мокроту, та клокочет в горле и душит, но Свят поднял трубку спустя два гудка, будто держал телефон в руке и бесконечно ждал. Или почувствовал — он пока вряд ли доверяет своей интуиции и острому чутью, но оно зреет в нём и копится, чуйка его пресловутая, что даст фору не мне одному. — Теперь лучше, хотя в целом, наверное, и без того довольно неплохо. Занимаюсь реабилитационным центром, тренируюсь, помогаю отцу. Время пролетает быстро, занятость помогает чувствовать себя стабильнее. Очень хотел тебя услышать. Рад, что ты позвонил, спасибо. — Морщусь от болезненной улыбки, прикрыв глаза, приваливаюсь плечом к стене у окна. Слышу, как снаружи завывает ветер, ёжусь от ледяных противных мурашек. Мне холодно, теперь почти постоянно. Забота Макса, откровенность отца, принятие брата… не перекрывают потребности согреться в определённых руках. Скосив взгляд, замечаю фигуру на диване в расслабленной позе, всё ещё радуюсь, что Макс вопреки всему рядом. Всё ещё ахуеваю от того, как, словно песок, чувства к нему вытекают из моих дрожащих рук. Внутри меня огромные песочные часы, и всё, стопроцентно отданное лишь ему, вдруг стало пересыпаться на другую сторону. На сторону того, кто в мою взаимность никогда не верил: он её сильно хотел, но даже просто просить не спешил. Проценты скатываются и скатываются, всё ниже. Мелкими бисеринками-песчинками, без резких рывков, без страшных колебаний, они плавно снижаются, а меня затапливает грусть и обречённость. Я не способен бороться с этим процессом, во мне не осталось сил для любой борьбы. Тело сдаётся под натиском блядски выебавшей его карциномы. Разум сдаётся вдвойне, разрываемый от противоречий, от вины и тоски. И разговор со Святом ни о чём и обо всём сразу не стабилизирует так, как мне хотелось бы. Становится лишь более пресно и не жизнеспособно. Мы с Максом честны друг перед другом: он говорит, как скучает по моему брату, я рассказываю, что меня всё сильнее тянет к его другу. Это причиняет боль. Это оголяет внутренности. Это портит созданную нами идиллию. Это же делает нас близкими, как никогда. В наших ощущениях настолько идеальной синхронности не было, вероятно, даже в самые лучшие и стабильные годы связи. Особый уровень доверия, когда изнутри вытряхивается попросту всё. Когда смотреть в глаза друг другу — необходимость. И нет ни единой мысли закрыться. Он транслирует всё, что скопилось и бродит из разрушающих его чувств, я вторю своими. Наши ласки, поцелуи, объятия превратились в особую терапию, когда телами мы принимаем друг друга так же, а может и лучше, чем с использованием слов. Я всё ещё искренен и глубоко верю в свою любовь к нему, пусть та и умудрилась превратиться в линялую кошку. Я зову его «родным», окунаюсь с ним в тишину, помогаю запоминать жесты, учу вместе с ним. Я рядом, и буду столько, сколько смогу. Но как бы ни старался — Свята не заменю, даже пытаться не стану, да и он не позволит. Я только хочу, чтобы, как сказал отец, я смог смело встретить препятствия, разрушить их, кардинально всё переменив, победить долбаный рак и позволить нам обоим окунуться в то, чего требует непослушное сердце, при этом не потеряв друг друга. Я хочу, чтобы моя жизнь была связана с Максом. Навсегда. Снова быть ему близким другом, родственной душой и человеком, которому он доверяет. Хочу отмотать годы назад, увидеть его не нагруженным пиздецами и болью. Хочу впитать опыт наших отношений, вынести уроки и его, вот такого, частично незнакомого и нового, отпустить, чтобы порадоваться его обретённому счастью. Не со мной. И это абсолютно правильным ощущается. Я не захлёбываюсь от жажды, не бьюсь в конвульсиях, моя жажда растворяется мягким дуновением ветра. Я всё ещё его хочу, мне всё ещё кайфово от понимания, что он рядом, но мы, скорее, пытаемся выбрать максимум из оставшихся мне до госпитализации дней, насыщая их позитивными эмоциями, вбирая их в себя и запоминая, чем рвёмся именно друг к другу, желая окунуться в одно безумие на двоих. Мы… вот так, длительно и неспешно, на всякий случай, прощаемся заранее, осознавая, что впереди сложный путь, возможно… короткий, возможно, пути уже нет вообще. Мне хочется жить. Мне хочется верить, но я очень сильно устал. Я настолько вымотан, что чувствую абсолютное опустошение. Оно безвкусное, тихое и пропитано грустью, как бисквитные коржи сметанным кремом. Я всё чаще ощущаю комфорт в тишине или в долгих, задумчивых, монотонных и предельно откровенных разговорах с Максом. Он рассказывает многое — мелочи, о которых никогда не говорил раньше, описывает свои микроощущения и оттенки огромного количества чувств, а у меня всё внутри резонирует и перекликается взаимными вибрациями, тотальным согласием. Он мне понятен, как никогда, практически прозрачен, я считываю не озвученное в прямом пронзительном взгляде, прогуливаясь по мыслям в его голове, вбираю и перевариваю одновременно кучу всего. Своё отношение к отцу, к детству, юношеству и текущему положению. Своё отношение к деду, которого во многом обвинил. Своё отношение к брату — полярное и местами излишне эмоциональное. Своё отношение к Эрику, мутирующее и набирающее обороты, словно, стоило после разлуки его увидеть в квартире Макса, и это дало своего рода толчок к чему-то глобальному и теперь уже не поддающемуся контролю. Я просто увидел его, и всё полетело к чертям. Меня так накрыло, что отказывается отпускать, а крестик, висящий на запястье, как маленький якорь и связующая с ним нить. Внутри, в чернильном небе желаний, ледяными ночными звездами, едва заметно мерцает блядски неуместная фраза: «Только бы дождался». Я размышляю о том, каким важным для меня всегда был и остаётся Макс, но насколько красиво всё меняется, пусть это и пугает, и эти новые оттенки невероятны. Пусть свои чувства к Эрику я не могу обозначить чем-то конкретным, обрисовать это неоформленное нечто всё ещё сложно. Но они есть. Чувства есть. И если будут прогрессировать так же уверенно, то выльются во что-то чертовски сильное и глобальное. И это удивительно. По-настоящему удивительно, что из главной опоры моей жизни, из неизменного абсолюта, из понимания, что любовь — равно Макс, вдруг оказалось… что он перешёл в иную категорию и стал синонимом многого другого, не менее ценного: «родственная душа» и «близость», «крепкая, глубокая, особая дружба» и «связь». В то же время я готов, я способен, я хочу впустить в свою жизнь ещё одного человека и отвести ему не менее важное место. Всегда был лишь Макс, и это было понятным, знакомым, правильным. А теперь, пока что несмело, но уже твёрдо занимая позиции, клубится полупрозрачным фантомом Эрик. *** Становится хуже. Несмотря на то, что я уже сдал все анализы, меня вновь обследовали с макушки до пят, выбрали тактику, которой следует придерживаться, чтобы приблизиться к желанной операции, начали поддерживать организм и бить точечно в цель. Становится хуже. Пострадавшее от неправильного лечения тело протестует против любой терапии. Желудок перестаёт воспринимать пищу, бесконечно болит и изводит изжогой. В глотке скребёт, в груди постоянное напряжение, словно лёгкие, как проколотый футбольный мяч, желают слипнуться, но не выходит. Пока что. Становится хуже. Я буквально ощущаю, как из меня вытекают те маленькие незначительные крохи сил, что каким-то образом заблудились внутри. Я плохо сплю, постоянно ощущаю сильную усталость и передвигаюсь от одной горизонтальной поверхности до другой. Сложно банально принять самому душ, я просто сползаю из-за головокружения спиной по стенке и жду, пока меня не вытащит оттуда Макс. Становится хуже. Я буквально выталкиваю его на тренировки, я заставляю его не зацикливаться на моём состоянии, а позаботиться и о себе — не в последнюю очередь. Вынуждаю отлучаться не на пару часов, а порой на полдня, постоянно зависая на проводе из-за его частых звонков. И почему-то именно в моменты, когда остаюсь один, происходит какое-то лютейшее дерьмо. В прошлый раз, когда я начал задыхаться, скрести горло пальцами из-за внезапного спазма и закашливаться едва ли не до рвоты, он был на тренировке. Тогда я свалился на колени, уткнувшись лицом в пол, надрывно хрипел и кашлял до острой боли в глотке. Паника душила, мне казалось, ещё немного, и я, сука, сдохну. Так продолжалось бесконечные, по моим меркам, минуты, пока я не выхаркнул, практически выблевал сгусток слизи и крови. И даже тогда давило внутри так сильно, что казалось — сейчас не выдержит или сердце, или ещё какой-нибудь орган, просто откажет и выскочит изо рта на пол. В этот раз я давлюсь ещё сильнее. Из глаз брызжут слёзы, руки дрожат, непослушные пальцы цепляются за напряжённое, скованное судорогой, горло. Я убеждаю себя, что не подохну настолько позорно. Что это просто очередной приступ. Что стоит просто прокашляться и дать лёгким вытолкнуть мешающую мокроту. Просто помочь своему организму. Вот так банально, блять, ничего сложного. Я убеждаю себя, что, вместо паники, нужно заручиться спокойствием, переждать, в чём-то перетерпеть, скоро отпустит. Я убеждаю, но, блять, нихуя не получается. Это больно и страшно: слюна стекает по подбородку, челюсть ноет, слёзы сочатся и из носа и через воспалённые глаза. Пытаюсь моргать, пытаюсь ловить отчаянно ускользающий фокус, пытаюсь удерживать себя в сознании, игнорировать шум в ушах, в которые кто-то начинает настырно запихивать комьями вату. Жутко, потому что телефон в другой комнате. Орать смысла нет, да и не смогу я, как и позвать помощь — даже при желании не получится. Сил, чтобы встать в таком состоянии, когда не могу сделать и вдоха — нет. Страшно… Как же страшно, потому что давление внутри ширится, глаза в таком напряжении, что кажется, скоро нахуй лопнут, как у блядски непослушных рожениц во время потуг, о чём мне когда-то красочно рассказывала Веста, что, мол, бабы умудряются выходить из родильного отделения с красными глазными яблоками, как у чёртовых вампиров, а всё потому, что слушать врачей из-за боли тупо не хотят или не могут. Страшно, я захлёбываюсь слюной, сплёвываю на пол и снова, не в силах сдерживать приступ, как раскатистый гром, сотрясаю стены квартиры. Кашляю, кашляю, кашляю, кашляю, в глазах зернится реальность, уплывает к херам, мутная темнота стремительно приближается, и мне почти жаль, что вот так, здесь, и подохну в одиночестве, так и не дойдя до конечной дистанции… Всего немного ведь осталось. Только внезапно изнутри что-то вырывается, отцепившись от страдающего лёгкого. Я изгибаюсь, как кот, дугой, чувствуя, как с силой, с давлением по глотке скользит слизкий сгусток, и в ожидании увидеть в ладони эту ебучую мерзость, что мучила меня несколько минут… вижу пустоту. Моя ладонь, влажная от слюны, поблёскивает слегка розоватым оттенком, с тоненькими прожилками крови. Но блядского, сука, сгустка нет. Я чувствовал его своим сраным горлом, я чуть насмерть не задохнулся, но его нет. Рука мокрая, но скорее от того, как много я напрягался и кашлял, а не потому, что дохрена мокроты вышло. Сгустка нет. Пусть я его и ощущал. Каждый ёбаный миллиметр. Но куда более странно то, что как только всё заканчивается, как только я выплёвываю фантомную боль изнутри… мне становится ненормально легче. Мне на долгие минуты становится так хорошо, словно я пробежал очень долгий, очень длинный путь со множеством препятствий, преодолев все без особого труда, и вот он — заслуженный отдых — подоспел. Пол кажется мягкой периной, каждый вдох проникает в мои больные лёгкие приятной прохладой и чёртов запах каких-то полузнакомых трав вместе с оттенками мёда и виски щекочут мне ноздри. Я веду носом словно пёс, прикрыв глаза, ощущая тепло, что прокатывается по внутренностям, будто дымка. Неосознанно дёргаю руку к запястью, поглаживая уже по привычке тёплый металл крестика. И становится так хорошо… Так хорошо, что я спокойно встаю, с аппетитом выпиваю фруктовый смузи, закусив тостом. Принимаю душ в кои-то веки сам и, окрылённый приливом сил, срываюсь к Максу на тренировку, вызвав такси. Меня прогревает изнутри аномальным теплом, полы пальто распахнуты в стороны, ветер гуляет по шее и ключицам, а в грудине, пока я жду машину, разгорается мистический жар. Кожа горит, словно от укусов или уколов тонких маленьких игл. Жалящее ощущение, обжигающее, но какое-то до странного кайфовое, зудит и изнутри, и по телу. Меня заполняет, как пустующий доселе флакон, чем-то эфемерным, но безумно мощным. В голове мелькает Гонсалес с его сверкающими приглушённой зеленью тёмными глазами, в отблесках свечей из натурального пчелиного воска. На его лице гуляют тени, а вокруг витает запах густого горячего мёда, душистых трав и солёные отголоски крови. Я еду в жёлтой машине такси к необходимому адресу, откинувшись на сиденье, смотрю в окно и, сука, до неуместного сильно кайфую, почему-то чувствуя Эрика на расстоянии. Он ведь далеко… но будто скопился за грудиной густыми каплями. Он ощущается совсем рядом, в паре сантиметров, как пыльца, мелкими частицами в воздухе, налипает на кожу, проникает и носом, и порами в кровеносную систему и мои лёгкие, чтобы призраком поселиться внутри меня. Все мои чувства обострены и мерцают, как пресловутые язычки пламени, ярко вспыхивают и разгораются с тихим то ли шелестом, то ли треском. Я закрываю глаза и дышу, глубоко и медленно. Наслаждаюсь ощущением странного единения, странного, обжигающего изнутри, жара, странного, вторящего мне, стука за рёбрами, будто там теперь не одно — два сердца борются и перекачивают отравленную кровь. Растекаюсь от удовольствия, от щекотки мелкой дрожью вдоль позвонков, представляя, что это его поцелуи, оставленные украдкой, они ласкают меня, вот так, на расстоянии, одной лишь силой его желания. Мне хорошо. Так правильно, что до ахуя. И я не хочу давать этому название. Не хочу чёртовых громких слов, не хочу признаний даже самому себе. Не хочу, но позволяю этому распускаться внутри всё сильнее и сильнее. Песчинки ускоряются, верхняя часть часов заполнена всего на две трети. Прогресс за столь короткое время поразительный, словно что-то должно было произойти, чтобы дать наконец трансформации место внутри. Будто что-то упорно сдерживало и тормозило, а после, получив отмашку на подсознательное одобрение процесса, начало развиваться семимильными шагами. Я думаю об Эрике, и на языке приятной терпкостью налипает «любимый». Прокатывается со слюной по горлу, оседает на внутренностях и проникает сквозь лёгкие, как через мембрану, в само сердце. Тепло… И чертовски ахуенно ощущается само желание назвать его так — «любимый». Улыбка появляется сама по себе, я чувствую себя опьянённым, жар гуляет в теле фантомным крепким алкоголем, разбавляя отравленную болезнью кровь чувствами, терпко-сладкими, терпко-горькими, терпко-родными. Улыбка ласкает мне губы, чувственно и вкусно, я медленно их облизываю самым кончиком языка и давлю в себе стон, потому что хочется, чтобы он… вот так, в миллиметре рядом, ласкал дыханием, смачивал воспалённую кожицу своим особым вкусом, окутывал неповторимым запахом, сжимал горячей хваткой сильных рук. Я чувствую его так сильно… и это сводит с ума. Это дарит непривычную мне выносливость, от которой хочется парить, хочется бежать к зданию, словно за мной гонятся черти, а враги наступают, сговорившись с ними, на пятки. А ведь ещё вчера ходил медленно, пошатываясь. Хочется взлететь по лестнице на второй этаж, блядски заправленный криптонитом. Хочется с ноги вынести дверь в зал, где у Макса занятие с тренером, хочется подлететь к нему мистической тварью, вплести пальцы в волосы и зацеловать до сухого оргазма, чтобы от первобытного экстаза сокращалось конвульсивно тело, хочется смотреть в жидкий металл родного взгляда и смеяться безумцем. Потому что внутри какой-то ненормальный прилив, совершенно ебанутый, почти наркотический, необъяснимый и слишком сильный для моего измученного вконец тела. Я в мистику, блять, никогда не верил так, чтобы сильно, но в эту минуту готов. По факту. Готов поверить и в бога, и в чёрта, и в Белую леди, которой поклоняется Гонсалес, и в Деву, которую благодарит. Ведь так не бывает, чтобы ещё утром бьёшься, как рыба об лёд, чувствуя свою бесполезность, дыша через раз и умирая от усталости, дискомфорта и боли, а после приступа кто-то вливает внутрь тебя часть собственных сил, подзаряжает, меняет севшие давно батарейки, и это окрыляет настолько, что тело, отвыкшее от энергии внутри него, истерично мечется вместе с истощённым разумом. Так не бывает. Я мёрз как сука, меня едва ли не колотило, а в затылок дышала паскуда-смерть. А теперь мне в кои-то веки тепло. Тепло, мать его. Замерзал беспомощно дни и ночи напролёт, пальцы немели и отказывались слушаться, как и кончик блядского носа, а теперь… жар от груди распространяется по телу, распространяется изнутри, словно кто-то вживил маленькую, но мощную печку, и за грудиной не сердце стучит, а потрескивают поленья. И в этой странной эйфории я торчу рядом с удивлённым и подозрительным Максом. Он наблюдает за мной, а после, перестав делать вид, что нихуя не происходит, спрашивает прямо с лёгким прищуром своих проницательных глаз, не принял ли я что-то, потому что веду себя, как под порошком, весь такой внезапно активный и чрезмерно бодрый. Я честно говорю, что ответа для него в арсенале не имею. Мне просто пиздецки хорошо, пиздецки ненормально лучше, меня накрывает, и думать о причинах желания нет. Зато есть желание наслаждаться возможностью почувствовать себя живым, а не омерзительно бесполезным полутрупом. И тут не поспоришь, да он и не пытается. Мимо пролетает остаток тренировки, череда упражнений, советов тренера и моих наблюдений. Время ускользает за совместным ужином. Я решаюсь даже на довольно длительную пешую прогулку, в течение которой держу его тёплую руку, поглаживая по запястью, ощущая биение его сильного пульса. Во мне достаточно сил, чтобы позволить себе спрашивать, как он себя чувствует, как проходит восстановление, какой ощущается тишина, и что он думает по поводу того, что выкручивает наушник всё громче, потому что ухо теряет свою мощь, по крупицам, но неотвратимо. Я выслушиваю, сосредоточенно и безумно внимательно, в кои-то веки даже участливо. Подбадриваю, что это всего лишь уши. Не они главное. Главное — он, даже с подобной потерей, удивительно цельный. Вслушиваюсь в густую хрипотцу насыщенного голоса, получая искреннее удовольствие от обсуждения и близости, а после, когда оказываемся дома, разминаю его напряжённые плечи. Привыкший получать от него многое, отдавая взамен лишь тело, буквально вручая себя в его руки, не имея особых сил проявлять инициативу, сегодня самозабвенно вылизываю всё его тело вплоть до кончиков длинных чутких пальцев. Старательно и неспешно отсасываю, наблюдая сквозь ресницы за тем, как облизывает свои воспалённые губы, как смотрит хмельной темнотой ртутного взгляда, смотрит так горячо, что мне достаточно лишь его реакции, чтобы кончить в процессе, просто потираясь об поверхность дивана. Меня вставляет, просто пиздец. Я сам не свой. В голове вязко, горячо и пусто. Голова идёт кругом, неотвратимо. От ощущений и эмоций реальность плывет волнами. Меня распирает, раздувает, насыщает, и за грудиной проворачиваются не поддающиеся контролю, сумасшедшие воронки. Я заряжаюсь от всего вокруг, кожей впитываю, втягиваю носом, всасываю, сука, порами. У меня ощущение, будто краду, мать его, электричество из длинных цветных проводов, оно проникает в меня из лампочек под потолком и молчаливых приборов. Искрится внутри жажда физического контакта, мне хочется тепла сладкой кожи, что тает под языком, словно пломбир. Сладкая, липкая, необходимая. Мне хочется громкости несдержанных стонов, хрипа бесконечных признаний, шелеста умоляющих буквально просьб. Макс прогибается в полном ахуе, впиваясь в мои бёдра до боли, оставляя следы, что нальются после созревшими сливами. Прогибается, вскидываясь навстречу, отрывая от подушки голову, встречая мой взгляд миллиардами сверкающих молний на дне неотвратимо темнеющих от страсти и силы желания радужек. Я несдержанно, до упора, насаживаюсь на его колом стоящий член, абсолютно мокрый от слюны, что сочилась из моей глотки и стекала по подбородку, пока он рывками трахал моё горло. Макс закатывает глаза, а я упираюсь ладонями в его плечи и раскачиваюсь, как маятник, вперёд-назад, а после резко приподнимаюсь и чудовищно медленно опускаюсь, верчу бёдрами, как заговорённый, по кругу, лохматя свои/не свои волосы, зачёсывая их на лицо пальцами с громкими стонами. Зачёсываю, ускользая из реальности, позволяя им прилипать к моим приоткрывшимся зализанным губам. Глажу свою шею, веду руками по ключицам и груди, дразню соски, поглаживаю вновь твердеющий член и, раскрыв глаза, смотрю отъехавший нахуй в тёмные глаза напротив, сбиваясь с ритма, когда вместо жидкой ртути вижу тёплое карее море с болотными крапинками вокруг зрачков. Медово-ореховый рай моего персонального безумия. Блядский боже… Выгибает, словно кипятка плеснули между лопаток, ошпаривает, и кажется, кожа оплавляется, отходит от мяса с шипением. Я жмурюсь и ускоряюсь, не рискуя снова смотреть, потому что под веками полный пиздец, пиздец внутри, и подсознание снова наслаивает, снова, сука, обманывает. Я двигаюсь, двигаюсь, двигаюсь, его бёдра встречают на полпути, во мне член, словно поршень, чётко по простате, раз за разом, выбивая из нас обоих полубезумные вскрики, а я не рискую открывать глаза, не рискую, потому что страшно, что реальность снова сыграет злую шутку. Я с Максом, но тело с разумом предательски тянутся к другому и спешат ощутить, каково было бы… если бы… Сука! Сука трижды! Ресницы дрожат, я кусаю собственные губы, и наклоняюсь ниже, тянусь слепо к родным/чужим губам, целую глубоко и мокро. Позволяю ему трахать себя в желаемом темпе, но когда открываю блядские глаза, почти разочарованно скулю, потому что снова ртуть, снова привычная тьма, снова не Эрик, и от этого отчего-то горько и почти больно, а крестик бликует от лампочки, гипнотизирует, снова привлекает моё внимание, нагревшийся, будто его пытались расплавить. Он с укоризной царапает и меня, и Макса — тонкая красная линия мелькает в пробелах между цветными тату и на моём запястье. И мне бы рассмеяться, но недоистерика застревает сожранным с моих губ вдохом. Я кончаю громко, синхронно с ним, совершенно внезапно обессилев. Оргазм опустошает, оргазм выключает нахуй, волна энергии отступает. Тошнота, не посещающая с самого приступа, накатывает снова. Пальцы начинают дрожать, дрожит и каждый судорожный вдох внутри, а грудину распирает напряжение. Эйфория, которая заполняла весь блядски долгий день, покидает, будто обиженная любовница. Что это была за мистическая, хуйня хочется узнать и мне, и, судя по полупьяному, но внимательному взгляду, Максу. Он, разумеется, на феерический секс, которым мы занимались, как одержимые, не жалуется, точнее одержимым выглядел я. Ему, ясен хуй, было пиздато до обморока, пиздато было и мне, только свербящее внутри неудовлетворение, пресловутое «мало» маячит навязчиво, как бы я ни старался отвлечься от чёртовой мысли. И не желая разбираться с аномальщиной, что происходит и вокруг меня, и в груди, я решаю выспаться, пока снова не накрыло пиздецами, потому что ещё один такой припадок не переживу. *** Становится привычно хуже. Ожидаемо я бы сказал. Состояние напоминает качели. Несколько часов я способен функционировать едва ли не как раньше, задолго до болезни. Спокойно передвигаюсь по клинике, расслабленно лежу под капельницей, умудряюсь даже задремать, поедая фруктовое желе из маленьких баночек, которое раздают вместе с пакетированным соком всем, кто проходит терапию в онкологическом отделении. А после… Силы покидают моё тело так же быстро, как я выблёвываю этот же сок вместе с желе. Дрожу в ознобе, морщусь от накатывающей боли и постоянно ловлю в голове помутнения, грозящие выключить и отправить в бессознанку. Состояние, как далеко не пиздатый аттракцион, ебучая карусель. Почти невменяемый аппетит сменяется омерзительной, не желающей покидать тошнотой. Потом эта самая ёбаная тошнота, внезапно, как по щелчку пальцев, сходит на нет, когда я уже бреду в сторону туалетов, будто вместо меня где-то успел проблеваться кто-то другой, какого-то хуя отдуваясь и перетягивая на себя мои симптомы. Вот меня шатало, как чёртов тонкий ствол молодого дерева на ветру, где-нибудь в коридоре, возле едущего слишком медленно лифта, и я готов сползти по стенке, дышать ослабевшей тварью в зеркальные створки… Но, парой минут позже, когда где-то срабатывают переключённые неизвестной рукой блядские рычаги, сижу в машине с Максом, бодрее некуда, и будто не отраву мне влили в вены, а сверх мощный энергетик. Состояние дико странное. Мне становится хуже. Я чувствую, как всё тяжелее дышать, особенно когда накрывают откаты после чудодейственных вспышек активности. Что приступы случаются куда чаще. Что кровохаркание вообще не прекращается, что кашель становится продолжительнее и вырывается из самого дна, став выматывающее и глубже. Хочется где-то взять кислородный баллон и надышаться впрок, потому что лёгкие, похоже, сокращаются в объёме. Меня что-то тащит вперёд. Твёрдое ощущение необъяснимого буксира не отпускает. Я постоянно стопорюсь, мне неебически плохо, у меня совершенно нет сил, ни крупицы, но вдруг что-то мистическое подхватывает под руки, и спина выпрямляется, ноги не так сильно дрожат, и я снова двигаюсь вперёд. Врач-онколог внимательно выслушивает заметные изменения-ухудшения в моём состоянии, недовольно цокает, смотрит на графики, плотно расписанные места в стационаре и разводит руками. По её словам, меня нужно уложить в стационар вот прям сейчас — промедление уменьшает шансы, в прямом смысле этого слова. Пора давать кислородную поддержку, постоянно мониторить показатели и далее по длинному списку неотложных действий с моим сдыхающим телом. Но. Всё занято, плотняком забито как в ёбаной банке с соленьями. И всё что в её силах — помимо ежедневных капельниц — держать меня в дневном стационаре по утрам и до обеда, ещё и под маской, хотя бы пару часов в день. Меня что-то тащит. Я чувствую эту потустороннюю, пугающую меня силу, которая, словно тень, всегда поблизости. Либо же я окончательно схожу с ума после пережитого ряда пиздецов. Меня что-то тащит. Но, видимо, я в слишком хуёвом состоянии, чтобы только этого было достаточно для скорейшей победы над смертельным недугом. Приступы повторяются раз за разом, я снова на четвереньках, снова кашляю и в этот раз выхаркиваю очередной, вполне материальный, сгусток крови и слизи. Меня этой же ёбаной слизью тошнит. Выворачивает нахуй наизнанку, прямо на чёртов пол, который после убирает Макс. Он подхватывает на руки, обмывает мне лицо и руки, волосы, которые совсем недавно обновили, сделав коррекцию, хотя кому какое дело, как я буду выглядеть в больнице? А мне теперь так хуёво, что почти всё равно, лысая ли я крыса или с частично искусственной копной. А вот бедную девушку почти жаль, успела насмотреться страхов не для слабонервных, пока копошилась с моей головой. Меня что-то тащит. Но этого мало. Приступ повторяется и на следующее утро, только теперь уже в самой клинике. Прибегает онколог, берёт на анализ сгусток, что вышел из меня, цепляет на мою уставшую бледную морду маску, вливает кучу неизвестных растворов и долго ругается с кем-то по телефону на беглом немецком. Я не разбираю толком слов, но отлично понимаю её отчаянный взгляд и не то мольбу, не то приказ, что мне нужно как-то протянуть эти чёртовы две недели. Очень желательно не сдохнуть, и тогда я получу своё место здесь. Вероятно, даже заживу чуточку лучше. Меня что-то тащит вперёд. Тащит практически уже против воли, и всё пиздец насколько хуёво… пиздец как хуже. А потом происходит странное. Через два дня после моего последнего, самого отвратительного и едва ли не летального приступа, умираю не я — умирает пациент в том самом отделении, где меня уже ожидает место. Правда, чутка попозже. Почти критическое такое чутка. Через два дня, после того, как медсестра с врачом соскребали меня с пола палаты, в которой я валялся шматом несвежего мяса, выблёвывая и желудок, и лёгкие, онколог вызывает меня в свой кабинет. Смотрит куда осторожнее, пронзительнее и внимательнее, явно понимающая, что к чему, и глаза её проницательнее, чем когда-либо. Она настырно пытается что-то во мне отыскать, явно нужные лишь ей ответы, а я, приподняв вопросительно бровь, но, если честно, по факту почти безразлично, жду, когда она осмелится открыть свой рот. — Знаете, это довольно пугающе. — Не могу не согласиться, но молчу. — Я приняла как факт, что вы дороги довольно влиятельным людям. Что у вас немного пугающий и имеющий определённого характера репутацию партнёр. — Заминка в пару десятков секунд. — Ваше доверенное лицо, к слову, тоже. Но, когда ко мне обращаются люди, стоящие намного выше их обоих и имеющие колоссальное влияние во множестве сфер, и при этом… Умирает пациент — договариваю за неё мысленно, а она сглатывает и промаргивается, довольно быстро берёт себя в руки, что вызывает каплю уважения, пусть на дне её глаз и виден не поддающийся контролю страх, которого ещё недавно не было ни грамма. — Это, безусловно, очень многое меняет для вас на данный момент времени. У нас в стационаре внезапно освободилось так необходимое вам место и оно будет, конечно же, вашим… по очень убедительной просьбе одного очень могущественного человека, — хмурится, сводя фактурные брови, и этим выдаёт свой настоящий возраст. Внимательно смотрит на свои записи, берёт чистый бланк, довольно поспешно заполняет его. Несколько печатей с громким звуком отпечатываются на хрустящем листе. В ежедневнике, где идёт нумерация и, вероятно, перечислена последовательность госпитализации больных, что-то вычёркивает, следом же вписывает. Ставит свою подпись на бланке в нескольких местах и протягивает мне. — С этим вы сейчас пойдёте оформляться: я жду вас завтра к обеду, с вещами, чтобы определить в палату. — Видно, что она хочет сказать что-то ещё, но останавливает себя, а я не пытаюсь задавать вопросы. Смотрю на неё, и мысленно уже далеко за этими стенами, осознавая, что у нас с Максом будет последний вечер вдвоём, последняя ночь, то ли перед куда более серьёзным лечением, то ли вообще последняя из совместных в моей жизни, потому что гарантий мне не даёт никто. Не могут. И выйдя из кабинета, натыкаюсь глазами на его фигуру: он стоит, привалившись к стене, сложив на груди руки, смотрит на передвигающийся персонал с лёгким прищуром и резко поворачивается ко мне. Я вижу в его глазах — он знает. Знает причину, по которой один из больных внезапно ушёл в мир иной. Причину, по которой освободилось место, теперь уже моё. Он знает и, возможно, именно он и поспособствовал этому. Вопрос в том: как? Шаритэ, конечно, не тюрьма строгого режима, профи сможет проникнуть сюда, но в палаты попасть довольно сложно, избавиться от тела тоже, а подделать всё под несчастный случай или естественную смерть — нужно время и подготовка, тут же был явный экспромт, да и Макс вроде как постоянно был при мне. Почти всегда. И если не научился практиковать чёрную магию и заниматься волшебством, вряд ли сумел бы так чисто сыграть, как по нотам. Да и намёк докторши, что вписался кто-то неебически могущественный, явно говорил не об его отце, потому что тот в весовой категории Басова и моего папаши. Значит кто-то повыше. На ум приходит Джеймс, но тому помогать нет никакого смысла, с учётом, что он гуляет на цепи младшего Лаврова, а тот меня ненавидит более чем полностью. И вот здесь всё ломается, резко и с громким хрустом, теории стираются одна об другую, как нежизнеспособные. — Ты? — спрашиваю, подойдя нос к носу. И что я хочу вычерпать в его глазах — не знаю, но что-то ищу одержимо. А главное — нахожу. — Ты, сука, — озвучиваю почти комплиментом. — Просьба или своими руками? — А в чём разница? Мне нужно было место, место ты получил, остальное — сопутствующие жертвы. Мне глубоко похуй, кто и как погиб в этих стенах. Если ты сможешь получить лечение раньше на целых две недели, и это даст хотя бы несколько процентов на улучшение, я могу вырезать хоть весь этаж. — Как? — Без понятия, подстроенная случайность. — Выбирали и били точечно? Или была надежда, что сработает хотя бы в одном случае и били по отделению? — Второе. — Умно, — киваю и прикусываю губу. Хочется спросить. Сильно хочется, но я себя сдерживаю долгие минуты, пока он обнимает меня за плечи и тепло дышит на ухо. Зачем-то отвечает честно и сам. Снова. — Я не мог и дальше смотреть, как ты загибаешься. Чтобы самому добраться или всё организовать, пришлось бы нехило выебнуться, и потребовалось бы время. Я попросил Ганса, он спец по ювелирке, сам знаешь — в Синалоа такое чудят, что нам и не снилось. Хотя я его как-то уже заменял, противная хуйня, но если от этого никак не уйти, то становится похуй. Не знаю, к кому он обратился по цепочке, Гарсия ли помог или кто-то ещё, но сработало, как швейцарские часы: мгновенно и очень аккуратно, хуй доебёшься. И теперь ты получишь то, что тебе так необходимо. А совести у нас у всех слишком давно нет, чтобы внезапно проснуться из-за одного случайного человека. — По факту, — выдыхаю, прослушав его тихие слова, много слов… в очередной раз понимая, что Эрик спасает мою жизнь не прекращая, он решает всё, как трюкач, выписывая в воздухе, в странном прыжке, пируэты, остаётся лишь удивляться и восхищаться. И мой долг перед ним неумолимо растёт. Растут и чувства. Блядски непривычная признательность щемит до сердечной боли. Он обещал, что будет тащить любыми из способов, что сделает всё, но из лап смерти вырвет, и он вырывает. Удивительный мужчина, завоевавший меня в конечном итоге, а ведь даже не знает об этом. Он просто делает, ничего не ожидая взамен, и это обезоруживает без чёртовых вариантов. Вскоре мы оказываемся дома, вещей не то что бы много, и все под моим руководством пакует в спортивную сумку Макс. Помогает мне с принятием душа. Делает очередной смузи, а после, пока я, борясь с тошнотой, лежу на широком диване, под бормотание какого-то фильма, берёт машинку с острыми иглами и тёмную краску, намереваясь обновить на своих руках тату, которые стали чуть менее яркими. Обводит красивые буквы с чёткими гранями, ставит жирные точки над самой кутикулой, а я заворожённо наблюдаю, как порхают его руки, творя своего рода магию под негромкое жужжание. — Не хочешь после выписки что-нибудь исправить на своём теле? — не спрашивает о том, хочу ли я убрать его имя, но намёк настолько жирный, что остаётся лишь закатить глаза и фыркнуть. Однако его слова о том, что у меня такая возможность будет, надежда, которая сквозит в голосе, и уверенность, отдаются внутри теплом. Я люблю его, чёрт возьми, люблю так сильно, он такой родной до каждой микроморщинки… и я блядски невыносимо не хочу быть причиной его скорби и боли. Я люблю его, но любовь моя не подёрнута более алым. Из неё ускользают привычные оттенки, мне всё ещё кайфово с ним спать, мне всё ещё хорошо на него просто смотреть, но я буквально физически ощущаю, как он меняется с Эриком ролями, и это пугающая хуйня кажется естественной и пиздецки правильной. Я смотрю на него, и в этот самый миг, когда он обводит чётким контуром на своём пальце букву, принимаю, как факт, что я Эрика — пусть и не хотел вешать штампов и ярлыков, избегал называть вещи своими именами — но люблю. Люблю совершенно не так, как Макса: пока ещё в разы слабее, но там оттенки яснее некуда. Мне он нужен не просто как безумно дорогой и близкий душой, понятный и родной человек. Он нужен мне рядом, как мой мужчина, чтобы вручить ему свою истерзанную душу, больное сердце и измученное тело. Целиком. Я ещё не дотлел до нужной кондиции, я всё ещё не безумен при мыслях о нём, но чувство разрастается с каждым его поступком, с каждым днём, с каждым мимолётным образом, вспыхивающим внутри подёрнутого дымкой разума. Оно постепенно захватывает меня и парализует малейшее сопротивление. Заполняет до краёв, каждый укромный угол, поглощает пустоты, пропитывает и порабощает. А мне неожиданно приятно отдаваться этому чувству. Неожиданно приятно ощущать, как оно крепнет и наливается краской, словно внутри меня, под кожей, на самих органах, на пульсирующем сердце, кто-то уверенной рукой бьёт роковое тату с его именем, которое после… уже никогда не свести и не срезать. Я осознаю, что если позволю себе полюбить его всем своим существом, как когда-то был одержим до невменяемости Максом, то никто более уже не сумеет проникнуть в меня. Такое дважды за жизнь пережить — уже критически много. Трижды не дано никому. — Я когда-то задумывался на тему: зачем носить твоё имя на теле, если ты один хуй всё равно сидишь внутри? Рисунок на коже ничего не решает и не меняет. Это было своего рода напоминание, очередной красивый шрам в твою честь, — хмыкаю, встречая серебристый взгляд внимательных глаз. Он, вероятно, думал, что я или уснул или отвечать не хочу, а я, неожиданно для нас обоих, ответил. — Мне было плохо и больно. А таким образом создавалось ощущение твоего присутствия. Глупая, импульсивная хуйня. Сейчас я бы сделал всё иначе. — Есть мысли о том, какой был бы эскиз? — огоньком заинтересованности отзывается в нём, задушенная когда-то, творческая натура. Он ведь умеет очень красиво рисовать, не менее качественно делать тату на коже, но предпочёл убивать. Проливать кровь не машинкой, прокалывая чужую кожу и оставляя замысловатые узоры, а срезать её с неугодных целиком. — Не поверишь — вязь из крупных бутонов цветов. — Цветы? — криво ухмыляется и со смешком чуть покачивает головой. — Цветы. Крупные, возможно розы. Чтобы оплетали моё тело, начиная с правой лопатки, где этот блядски уродливый шрам. После спускались по диагонали к пояснице и левому боку, переходили на рёбра и спускались по шрамам в пах, заканчиваясь где-то на уровне бёдер. — А что же на члене цветочек-то не захотел? — посмеивается, а я улыбаюсь в ответ и давлю в себе желание швырнуть в него подушку, потому что вокруг него краска, и я точно что-то угроблю своей импульсивностью. — На моём члене можешь нарисовать цветочки красной помадой, а после своими же губами и языком их слизать. Альтернатива, я считаю, прекрасная. — Это ты сейчас так попросил меня тебе отсосать? Могу без помады и цветочков, только руку добью и обработаю, — тон в тон отвечает, а у меня чуть напрягается внизу живота от мелькнувшей искры желания, потому что существует вероятность, что это будет мой последний секс в жизни. И с кем, если не с ним? — И всё же, цветы и вязь по телу? Не слишком просто? Ты красив и без тату, у тебя очень нежный оттенок кожи, я бы не советовал яркие цвета, скорее, что-то более утонченное. Красные бутоны будут, как кровавые кляксы, даже если очертить замысловато. Будет аляповато. И вульгарно. — Не задумывался об оттенках или какие именно цветы будут, скорее, о самой концепции. Мне хотелось между закрытыми и распустившимися бутонами спрятать не только острые шипы, листья и стебли, а что-то вроде черепа, как воплощение смерти, всегда крутящейся рядом, креста и лика святого, какой-нибудь статуи с крыльями, мраморной и пафосной, как любят ставить в храмах. Помимо них где-нибудь запрятать собственную берету, острый клинок с тонким, блестящим как зеркало, лезвием. Несколько патронов, шприц, как дань наркоте, что травила. Бутылку с виски, песочные часы и, наверное, циферблат, потому что время — та ещё сука, а таймер, скотина, изводит и не даёт покоя. Многое приходит на ум, на самом деле. Важные мелочи, мой жизненный путь, ошибки, что хочется запрятать между нежных цветов. А местами сделать ещё и капельки крови, словно шипы пытаются проколоть кожу, а бутоны хотят проникнуть в меня как настырные пальцы. — Давняя мечта, чуть видоизменённая сейчас, ярко рисует в мозгу картину, полотном для которой я хочу стать. Масштабное тату. Очень сложное, и вероятно, я никогда его набить не смогу, но мне бы хотелось скрыть свои шрамы чем-то красивым, а ещё сделать себе заметки-напоминания, к чему не стоит возвращаться, что беречь, а что отпустить. — Красиво. Спросим потом у твоего онколога, через сколько после лечения тебе можно будет делать тату, потому что настолько масштабная работа — процесс трудоёмкий, не только потраченными часами, но ещё и заживлением. Плюс это довольно сильный стресс для тела. Я лично набью её тебе, — поднимает на меня глаза, окуная иглы в чёрную краску. — Я лично оставлю её на твоём теле, когда ты будешь в моих руках, снова здоровым и бесконечно красивым. — Звучит как план, — выдавливаю, потому что не хочется тушить его горящую в глазах надежду на наилучший исход. Я сам хочу гореть с ним так же сильно, но внутри плещутся сомнения и страх. Много страха. А ещё много боли. Потому что он говорит «когда», а у меня в голове звучит отравленное «если». *** Услышав звук открывающейся двери, сонно пытаюсь расклеить глаза, успев задремать, после того как сегодня дважды получил блядскую капельницу и очередной забор крови. Сил нет. Пока лежу, это ощущается куда меньше, но стоит встать — ноги начинают гудеть от напряжения, и тело отказывается тащить себя. Телу на моё желание функционировать глубоко похуй. Состояние — всё ещё ёбаные качели: меня то накрывает совершенно аномальным эйфорическим приливом, то ожидаемо выключает, словно кто-то ебанул по шапке, как по ржавому гвоздю, огромным молотком. Услышав звук открывающейся двери, рассчитываю увидеть входящего в палату Макса, который торчит возле меня непозволительно много, практически оккупировав выделенные мне в клинике квадратные метры. Он умудрился притащить и супер мягкий плед, и подушку, к которой я за несколько недель привык ещё на квартире, и ещё чёртову кучу мелочей, что делают моё пребывание в этих стенах неидеальным, но как минимум комфортным. Он не сводит меня с ума своей заботой, он уже давно не душит запретами, не навязывает своё видение ситуации, он просто рядом, как бы я ни выглядел, слушает внимательно, пусть порой ему и сложно, а главное — слышит, в буквальном смысле этого слова. Я бесконечно купаюсь в его небезразличии, в его, порой щемящей, нежности, в осторожности и ласке, словно я хрупкое существо и вот-вот то ли испарюсь, то ли сломаюсь. Я подставляюсь под поцелуи, выдыхая в его горячую шею, когда крепко обнимает, мягко и безумно аккуратно перетаскивая на широкий то ли диван, то ли кресло и усаживая на себя верхом. И будь вариант — стопроцентно ночевал бы рядом. Он и сам сейчас переносит одиночество крайне хуёво. Стало уже привычно засыпать и просыпаться рядом. Стало привычно выворачивать душу, как только болит чуть сильнее и выплёскивается через край. Стало привычным быть настолько откровенными, что кажется, не осталось больше ни единой, даже самой сокровенной тайны. Ему не хочется быть одному, он здесь, в этот пасмурном бесцветном городе, ради меня, посвящает и время, и внутренние ресурсы поддержке и посильной помощи. И мне было бы пиздец как хорошо, пропишись он в моей палате на регулярной основе… Но политика клиники подобное не позволяет. Услышав звук открывающейся двери… встречаю взгляд печально знакомого мне человека. Первая же реакция, буквально инстинктивная — сесть, проглатывая подпрыгнувшее в глотку сердце. И пока я успокаиваю частящий пульс, комкая в ослабевших пальцах больничные простыни, он с лёгкой ухмылкой блестящих от слюны губ простреливает насквозь концентратом внимания. Его тёмные глаза смотрят сканирующе, он даже не скрывает, что пытается меня как минимум вскрыть, как максимум пересчитать каждый орган, расфасовать по желанию внутренности, а дальше уже, как карта ляжет. В «Плазе» он был так же демонстративен, только тогда я был не один, а он перебарщивать особо не спешил, пусть и вёл себя местами, как поехавший крышей клоун. Только вот клоун пиздецки опасный. В его тёмных глазах интерес и нескрываемая пассивная агрессия. Властность в каждом жесте. Я видел его сидящим, видел смотрящим в упор. Подходящим же ко мне, медленно, словно крадучись, никогда. И это, надо признать, почти жутко. Его тёмные глаза осуждают. И я не могу до конца понять за что конкретно, потому что в ресторане, во время печально проигрышного ужина, он красноречиво транслировал неодобрение в сторону Макса, предавшего Эрика. С меня же спрос был невелик. Его тёмные глаза хотят меня совершенно неиронично убить. Это читается в лихорадочном блеске радужек, я не разбираю оттенки, но его эмоции слепят. — Хорошее место, — цокает, внезапно потеряв ко мне интерес. Подкидывает в руке одинокий апельсин, смотрит на светлые стены палаты, демонстративно крутится вокруг своей оси. — Я с гостинцем, — бросает мне апельсин, даже не глядя в мою сторону, и я ловлю на чистых рефлексах, всё ещё молча наблюдая за ним, как за незнакомым, но по ощущениям мощным хищником, чтобы даже в своём состоянии быть готовым защищаться, если уж вдруг придётся. — Я, в общем-то, без понятия, что у вас, крыс, за деликатесы популярны, потому выбрал на свой вкус, ты уж не обессудь, — бросает мне следом небольшой, ядовито-голубой пакетик с гранулами. — Вкусняшка называется «Ратрон», местное производство. Германское качество, сорок грамм чистейшей эйфории и удовольствия, однократное использование спустя несколько суток дарит незабываемые фейерверки внутри из прекратившей свёртываться крови. Питательно. Гранулы шикарные, очень советовали. Сука. И даже не будь я знаком с ним заочно до того рокового ужина, его выдала бы осведомлённость о грехах моего прошлого против его же картеля. Его выдала бы и надменность с пафосом, которая скользит в интонациях. Его выдала бы внешность, потому что он типичный представитель мексиканского мажора: белоснежные, блять, брюки с идеальными стрелками, белоснежная же рубашка, лишь ремень чернее ночи и такие же чёрные туфли. Через руку переброшено пальто цвета кофе с молоком, на запястье дорогие часы, в ухе — приличный по размеру бриллиант. И всё вроде бы очевидно: и кто он, и что не ошибся палатой, целенаправленно придя по какой-то причине. Но… Гарсия. Лично? Ко мне? Или за мной? Честь, конечно, невьебенная. Стоит, возможно, упасть ему в ноги, он ведь этого ожидает? Или думает, что я сейчас, нервно роняя слёзы, начну судорожно разрывать пакетик с крысиным ядом и заталкивать гранулы в глотку? Пришёл вызвать приступ паники и неконтролируемого страха? Вселить тот самый, сочащийся безнадёгой ужас, когда хочется перегрызть себе вены, только бы всё закончилось? Ждёт объяснений, извинений, мольбы? В чём смысл его посещения? В чём он запрятан, я и без того без пяти минут потенциальный труп, даже ходить самостоятельно не всегда получается, не говоря уже о другом. А он припёрся и выёбывается в полный рост. Позёр мексиканский. — Мне вот интересно, зачем ты из норы-то своей уютной вылез, Филипп? Или лучше звать тебя Кристианом? Кри-ис, — тянет, спародировав французское произношение, неумело скартавив, скривившись, будто хлебнул пару ложек дерьма, а имя, что было моим прикрытием когда-то, с «крыс» и ассоциирует, что очевидно. И как бы за дело, даже не поспорить. Присаживается вальяжно в кресло напротив меня, закинув ногу на ногу, перед этим чуть подтянув брючины, и удостаивает снова темнотой внимательного взгляда. У меня против воли мурашки бегут по коже то ли от его ауры, то ли от понимания, что моя легенда раскрыта, легенда, что когда-то дала возможность выжить и соскочить с крючка. То ли мурашки от холода, потому что мёрзнуть становится уже привычно, ведь блядски необходимой печки рядом, к сожалению, нет. Он так смотрит, что хочется спрятаться. Рассматривает слишком внимательно и пристально, будто не встречал уже однажды. Скользит по мне глазами, как жутковатыми, мерзкими, желающими проникнуть мне под кожу мелкими жуками, с чёрным, как мазут, хитином. А я, даже если бы хотел, ответить точно бы не смог, потому что накрывает сначала першением, а после ставшим привычным, ёбаным кашлем. Каркающим, грудным и хриплым. Я лишь успеваю взять одноразовый платок. Трёхслойный, нахуй. Выплёвываю сраную мокроту, пока он никуда не спешит и позволяет себе рассматривать меня, занимательный полутруп, дальше. — Выглядишь хуёво, — хмыкает без тени сочувствия. Сомневаться в этом даже не появляется желания. Моргает сучьими длинными ресницами, покусывает блестящие губы, будто обдумывает, что бы ещё такое пиздануть да вскрыть меня словами. Вероятно, получает невьебенное удовольствие от открывающейся его взору картинки. Ублюдок. Чистокровный. И ведь не сбежать от него, не скрыться. Даже если закрыть дрожащими ледяными ладонями лицо, как делают дети, учась играть в прятки, он не испарится. Собственное бессилие бесит, как никогда. И без того уязвлённое самолюбие в немолодой глубокой пизде, и становится лишь хуже. — Что же ты не бегал дальше по своим тайным крысиным тропам, заговорённым дорожкам и углам у параши? Продолжал бы скрываться в очередных притонах, дыша порошком и питаясь химией — не вылезло бы дерьмо твоего прошлого, почти гениального, но всё же проёба. А теперь последствия, а теперь напряг, а теперь твоей смерти хотят, её фактически требуют. И ты законы наши знаешь, как никто, ты же месяцами жил среди нас, — вкрадчиво тянет, тише, чем начал, но оттого становится лишь более жутко. И не потому, что я боюсь смерти, не потому, что я боюсь его, просто угнетает атмосфера в секунды нависшей надо мной катастрофы: я словно смотрю на поднявшуюся волну цунами, в сотни раз выше моего роста, и понимаю, что с минуты на минуту накроет, и выбраться не существует варианта. Против неё я ничто. Всего лишь слабый, смертельно больной человек с последним шансом, последней, возможно, провальной попыткой выжить. — Понравилось жить и делать вид, что метишь в сикарио? Понравилось работать задницей, быть белой девочкой и разменной монетой? Нет. Но знать ему это не нужно. Как и не нужно мне отвечать. Я молча выслушиваю поток дерьма в свою сторону, и это даже не бесит. Не раздражает. Не злит. Не выводит из себя. Не скребёт нихуя внутри. Одна лишь усталость и непонимание: зачем было приходить лично? У него рабочих рук не одна сотня, он знает, где я, убрать можно легко, я даже сопротивляться не смогу, сил всё равно нет. Годами бежать с оглядкой на прошлое и без того было утомительно, а в моём текущем состоянии тупо не вывезу. И даже не это ключевая проблема, в попытке выловить меня, как иглу в стоге сена, они начнут то самое сено палить, зная мою настоящую личность. Они начнут трепать близких, пусть их и не много, а Макс вообще всё ещё не оправился. Свят им не противник, но и отца тоже не хочется позволять ублюдкам убить. Чтобы вытравить меня, заставить показаться и прекратить пиздецы, они не пожалеют средств, потому что цель оправдает всё. Это же Синалоа. Живодёры, извращенцы, беспринципные, жесткие уёбки через одного, по сути, практически каждый. Они молятся Деве Марии, а после идут и нашпиговывают своих врагов и просто неугодных пулями, как рождественских гусей. Снимают живьём кожу, нарезая плоть тонкими пластами, словно делают сэндвич с ветчиной и сыром, при этом не забывая в промежутках целовать обязательно висящий на шее крестик. Они глубоко верят и в смерть, и в жизнь, они суеверны, тратят огромные бабки на храмы, уважают блядских шаманок, знахарок и целуют пастырям руки. Их бабы практически живут в долбаных церквях, безвылазно, отмаливая и их души, и души детей этих ебанутых головорезов, и свои. Это же Синалоа. Там нет пыли и грязи, как понятия, там кровь — алая краска. Там багровый — любимый цвет во всём. Они так обожают пёстрые оттенки, множество аляповатой роскоши. И меня от их понятий, законов, и системы в целом тошнит. — Не понимаю, что он в тебе нашёл, — выдыхает и морщится. — Не понимаю, зачем постоянно рискует, мчится и ищет, прогибается и просит, только бы тебя спасти. Доктора пытал неделями, который тебя отравил. Изуродовал, голыми руками его потрошил, на ленты тонкие нарезал и гнить, как животное, в подвале оставил. Клинику искал, прыгал с самолёта на самолёт, забывая и про сон, и про еду. Лечение твоё оплатил. К отцу твоему помчался, чтобы место выбить. Гордость свою душит и идёт вопреки всему, потому что цель — тебя спасти, он ей всё оправдывает. И то, что сестру видит реже, чем ёбаных врачей. И то, что потерял и покой, и сон, выцветает на глазах, потерянный и потерявшийся в кошмарах. А ты, сука, его сердце огромное, которое любит на разрыв, не оценил. Подразнил, как течная шлюха, и свалил к полудохлому, проебавшему всё что только мог Лаврову. Теперь даже язык не поворачивается его Фюрером называть. Тень в прошлом сильного хищника. Везёт, что гордый, а так бы был унизительный позор и полный пиздец репутации. И я, блять, не понимаю. Нет, серьёзно. Не понимаю. Зачем ты дал ему ощутить, каково быть с тобой? Зачем подпустил? В тебе вообще не осталось человеческого с годами? Должны же быть минимальные понятия. Даже у таких крыс, как ты. Это звучит как бред: имея выбор из них двоих, уйти к тому, что заведомо слабее, к тому, кто, может, и вытирает лужи твоей блевотины, но не сделал и половины того, на что пошёл Ганс. Он же не сделал даже трети, блять. — Хмурит брови, всматривается в мои глаза, ему не нужны ответы, ему не нужно ничего. Хочется высказаться? Пожалуйста. Я оправдываться не планирую. Мне сказать ему нечего, хотя и понять частично могу. — И вот я смотрю и не вижу, что в тебе такого, чтобы так рваться против всего и всех. Зачем настолько напрягаться, зачем себя изнашивать, если ты, сука, не оценишь даже. В тебе нет благодарности. Ты же — классическая потреблядь. И это даже не оскорбление — факт, — он говорит спокойно, даже монотонно. Задумчивый, серьёзный, без тени шутовства, с которым начал свой приход. И пауза, которую даёт нам обоим, тянется жвачкой. Я всё ещё молчу, сглатываю накатывающую тошноту, игнорирую першение в глотке, удерживаю его бетонной тяжести взгляд. И это так странно — понимать, что глава половины картеля так сильно печётся об Эрике, что лично пришёл устроить мне разнос. Более того, похоже, собственными руками желает прикончить крысу. Но в таком случае, мог бы захватить две подвявшие гвоздики, а не чёртов апельсин, который я всё ещё держу в руках, вместе с крысиным ядом. Может, он ждёт, что я сейчас его приму? Буду хрустеть, как мелкими кубиками льда, смертоносными гранулами, а он удовлетворённо жмуриться, как огромная хищная кошка на солнце. Такой себе почти ленивый, но всё же опасный лев. И это, наверное, логично, а ещё неебически красиво в его глазах. Крысе — крысиная смерть. И плевать, что я себя таким не считал и не считаю по сей день. Здесь играют ключевую роль стороны вопроса, пресловутые ракурсы, под которыми следует рассматривать мой поступок, и ещё множество блядских нюансов. Но какое это теперь имеет значение? Первым отвожу глаза. Не потому что не выдерживаю — смысла не вижу. Смотрю на пакетик в руке, прощупываю пальцами, прокручиваю, заметив мелкую пунктирную пометку сбоку, где, стоит надорвать, чтобы после высыпать содержимое, как приманку для грызуна. Примеряюсь и только начинаю её тянуть за выскальзывающий хвостик, не видя смысла тянуть — не просто же так он выжидательно развалился напротив… — Откуда он у тебя? — Было бы пиздец насколько позорно вздрогнуть от его слов, сказанных куда громче, чем всё, звучавшее до этого момента. Было бы полным пиздецом, потому что внутри всё реально замирает и внезапно ускоряется. Я поднимаю глаза, вижу что он гипнотизирует не моё лицо, он гипнотизирует руку… на которой крестик. Не мой крестик. И судя по тому, как обострились его черты, ставшие теперь по-настоящему агрессивными, крест этот слишком многое значит либо для них двоих, либо для каждого по отдельности, чтобы вот так реагировать на случайный аксессуар. — Нашёл на трупе, когда искал Эрика после его пропажи, — хрипло отвечаю, а он впивается в меня своими чернющими, как сама тьма, глазами. И он, сука, абсолютно уродлив в своей ненависти, в которой сейчас топит, даже не пытаясь её хоть чем-то разбавить. — Он не снимал его с пятнадцати лет, — дёргается вперёд, сжимает мою руку ещё сильнее, а я роняю на пол и апельсин, и яд. Цепляет длинными пальцами цепочку, что висит на его шее, точно такую же, с ровно таким же крестом. Они как близнецы, совершенно одинаковые на первый взгляд. Да и на второй тоже. — Ты даже талисман его себе присвоил, сука, — рычит, а я руку с трудом, но выдёргиваю. Плевать, что он оцарапывает мне запястье, но вещь Эрика я не отдам никому, её снимут с моего трупа. Иначе никак. — Он тебя у смерти собой откупает. Он условие поставил, что его жизнь теперь равна твоей. Он руки мне, блять, связал, я даже крысу убрать теперь не могу, потому что тогда он уйдёт следом за тобой. И пока ты нужен ему — ты будешь жить. Но стоит лишь ему начать сомневаться, стоит лишь ему отречься, стоит лишь о твоей грёбаной крысиной шкуре забыть — я приду за тобой. Я приду за тобой… похуй, через сколько лет, и я тебя, своими же руками, прикончу. Твоя жизнь — его каприз, условие его преданного сердца. И стоит лишь этому измениться, я найду тебя, даже у бога за пазухой. Я вытащу тебя из любого крысиного угла. И пропущу по всем существующим кругам ада, изобрету, блять, новые, только бы отплатить тебе за каждую секунду, каждую каплю боли, что была впрыснута в его кровь. — Я его не просил. Это его выбор, Гарсия, — отвечаю в искажённое лицо напротив. Отголоски горького от сигарет дыхания забивают мои лёгкие вместе с терпким мужским запахом, тяжёлым и пряным. — И ты не можешь винить меня за его выбор. — Не стоило говорить это, не стоило вообще говорить, он и без того взбешён просто пиздец, а у меня внутри вакханалия из миллиарда разномастных чувств. Потому что Эрик… убивает тем, насколько безвозмездно, вопреки всему, идёт против всех, но закрывает собой. Снова. Как тогда, на белом снегу, голой грудью под пули. Так и теперь, только там враг был один, а теперь их сотни, тысячи. И все — голодные одичавшие псы. Он идёт против системы. Он ставит невыполнимое условие, и мне тупо везёт, что Гонсалес в настолько доверительных и близких отношениях с Диего Гарсия, что это спасает меня от смерти в данный момент. Эрик спасает. Эрик… И внутри всё так же безостановочно перетекает мелкими песчинками то самое, нарастающее нечто. Я буквально чувствую, как трескаются ёбаные часы, как стекло змится мелкой паутинкой, едва удерживает себя на месте, ещё немного… ещё самую малость, и последняя преграда падёт, а меня целиком затопит от сокрушительного чувства к нему. Потому что так не бывает, чтобы ради одного человека — весь мир чётко нахуй. Нахуй и собственную же жизнь. Нахуй время и нервы. Всё нахуй. Так не бывает, чтобы ничего не ожидая взамен, не озвучивая, не бросаясь упрёком или ультиматумом. Я, по сути, сейчас в его руках, моя жизнь в них, пусть и грозится ускользнуть, но пока что находится. Он мог бы прийти и прикончить, правая рука ведь, навсегда Синалоа. И это стопроцентно его разочаровывает, это ему претит, но он выбирает меня. Он выбирает Макса. Он самый странный, самый сильный, самый мощный и неописуемо ахуительно прекрасный из мужчин, которых я встречал за всю свою ёбаную жизнь. Он просто, блять, лучший. Незаслуженно мной отравленный. Мной обиженный. Мной преданный. Пиздец. Пиздец полный: я шокирован, обезоружен, раздроблен этой открывшейся правдой. Тем, что Гарсия поднимает пакет с грёбаным ядом и забирает себе, словно остерегается, что засуну гранулы в рот и исполню его волю раньше времени. И не за меня боится. Боится за него, и это очередное открытие — блеснувшее чувство, спрятанное за злостью и ненавистью. Чувство, что откликается узнаванием. Тот самый, скрываемый, вероятно, от всего мира интерес. И это многое объясняет, это же запутывает, но в продолжении спектакля, видимо, он больше не нуждается. Тот самый спектакль в не подсчитываемое мной количество актов заканчивается. Дверь за его спиной закрывается не настолько громко, насколько он бы хотел для остроты момента, потому что специальный механизм сглаживает порывистость жеста. А я смотрю то на собственное запястье, то на апельсин, что откатился к тумбочке, всё ещё ощущая запах, скопившийся в комнате, чужеродный и непривычный. И мне под веки налипает его почти обречённый взгляд, полный такого обжигающего, жгучего, как чили, концентрата, что от такого не выживают. Так сильно ненавидеть нельзя, ты сжигаешь себя же, я эти стадии в своё время уже проходил, но ему на мой совет будет глубоко похуй. Ему будет насрать на предостережение, и я заслужил это. Безусловно, в его глазах являюсь абсолютной падалью, недостойной даже сотой доли ногтя Эрика, который ради крысы спешит и делает так много, что любой другой просто не смог бы. А я ведь даже не с ним. И о том, что сумел пробудить во мне чувства, он не знает. Аномальщина. Мистики и необъяснимых вещей в моей жизни стало слишком много. Я не справляюсь с бесконечным потоком странностей. Я не справляюсь с происходящим. И тело моё тоже не справляется. На фоне перенесённого стресса, а быть может, тому виной ещё и остаток чужого, отторгающегося моими лёгкими запаха, начинаю закашливаться. Успеваю дотянуться до кнопки вызова, чтобы пришла медсестра и подала мне кислородную маску, а перед этим помогла справиться с приступом. Кровь на трехслойном бумажном платке уже не вызывает ни капли эмоций. В голове лишь звучит почти пресное — «жаль». Жаль, что так вышло в нашей с ним истории. Жаль, что не переиграть. Время не отмотать, не вернуть, не исправить. Жаль, что прошлое не всегда удаётся оставить загнивать в прошлом. Оно догоняет и придавливает. Жаль, что все его усилия могут уйти в пустоту: мне становится хуже, формула крови скачет, как сумасшедшая, лечение подбирается как можно более щадящее, а это… это только отсрочит принятие более радикальных действий. Жаль, что организм не выдерживает. Жаль, что полюбил его поздно. То ли для нас обоих, то ли для него. Жаль, что, возможно, никогда его больше не увижу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.