ID работы: 11082227

Свинец

Слэш
NC-21
Завершён
1306
автор
julkajulka бета
Ольха гамма
Размер:
2 650 страниц, 90 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1306 Нравится 3670 Отзывы 560 В сборник Скачать

72. Ганс

Настройки текста
Примечания:
Кажется, самым сложным должно было быть посещение кладбища. Обезличенные серые деревья, немые и величественные в своём безразличии, неуместно яркие венки посреди чёрно-белой природы аляповатой насмешкой буквально резали глаза, карканье ворон оглушало и заставляло мурашки скользить мелкой дрожью по шее. А ещё подбиралась несмело, скупая и уместная, совершенно постная и не вызывающая по факту особых эмоций, пробуждённая едва ли не искусственно и безвкусная, на самом деле, якобы скорбь. Самым сложным должна была быть суета вокруг похуистичной к нашей боли смерти… Когда ты наблюдаешь, как раскапывают глубокую могилу для родного вроде как человека, как неровными кучами тёмная стылая почва лежит в ожидании… чтобы поглотить часть тебя навечно, скрыть под собой. Наблюдаешь почти отрешённо, пока погружают в яму новый, уже заколоченный гроб, слышишь удары комьев земли об лакированную, глянцевую деревянную поверхность, которые могли бы, но не в силах перекрыть собой всхлипывания соседки в её платок с ручной вышивкой и тонким кружевом. А с неба скупо, словно кошачья слеза, оседает на волосах и лицах мелкая морось, блядски раздражающая влажность в воздухе, из-за которой кожа кажется липкой, а на глазах словно мутнеет тончайшая пленка, которая была не в силах скрыть от меня серьёзный и пиздец насколько пронзительный взгляд Диего. И даже ёбаные мурашки, даже странная дрожь и физический дискомфорт не отвлекали тогда от драконьей хватки на задней части моей шеи. Он сжимал почти отчаянно, словно если сделает достаточно больно, во мне наконец проснутся сыновьи чувства и море сожаления об утраченной перспективе в будущем наладить отношения с матерью. Словно я должен был этого хотеть. Словно мне положено было по неизвестному регламенту рыдать. Он сжимал мне чёртову шею, и похуй, что больно… но те самые, пресловутые сердечные муки упорно отказывались пробуждаться, и причинённая им боль, вопреки бесконечным попыткам и ожиданиям, ненормально успокаивала. Кажется, что именно сам факт — потеря той, что родила — должен был уебать особенно сильно. Но реальность оказалась иной. Хоронить её было почти обыденно. Эмоции странные, с оттенками потускневшей ностальгии, почти угасшей обиды и затухающей тоски. Ощущение неправильности, ощущение пресности, ощущение недостаточности чувств по поводу случившегося — скреблось достаточно сильно, но встреча с Анитой, несколько сучьих приступов подряд и качели в собственном физическом и эмоциональном состоянии в те дни быстро и прочно перекрыли собой всё. Кажется, стоило бояться именно потерь, а никак не озвученных не шибко приятных новостей. Но сидя в машине возле подъезда сестры, глядя на то, как скользят дворники по лобовому стеклу, я в эту самую секунду понимаю кристально чисто и предельно чётко, что я блядски не готов объяснять ей длительное отсутствие в Центре. Блядски не готов ставить её в известность о том, что сирота она теперь не по ощущениям, а по чёртову факту. И пусть в жизни Софии глобально это ничего не изменит, но мы… существа странные и за определённые понятия держимся зачем-то чересчур крепко, даже когда это смысла не имеет особого. И знание, что матери на грешной земле больше нет, даже когда состоял с ней в отношениях далёких от близких — ударит. И ударит, сука, болезненно. Кажется, я столько дерьма повидал, во стольком принимал участие, был первопричиной либо следствием. Я, блять, вырезал целые семьи, когда приходилось. Меня не трогало совершенно, чья там жена или мать, если вина была стопроцентной. Крови вокруг всегда было глубокое бездонное море, а омерзение, вина и нежелание ввязываться пробуждались слишком редко и с перебоями. Меня так давно ничто по-настоящему сильно не трогало, жестокость стала одним из вариантов необходимости, неизбежности, едва ли не нормы. И вряд ли осталось какое-то настолько изощрённое, извращённое и чудовищное зверство, что действительно выбьет из колеи. Я большую часть времени действую на автомате. Руки привычно совершают ряд действий, сердечный ритм даже минимально не сбивается, когда палец жмёт на курок или мышцы напрягаются, чтобы сталью оставить смертельный росчерк. Я большую часть своих будней, почти обыденно и безразлично, окропляю выстывшую, размокшую, промёрзшую, влажную или пересохшую от жары землю кровью. Давно привыкший, что среди своих славлюсь машиной чересчур идеально-исполнительной. Что если нужно быстро и почти ювелирно, а следовательно и запредельно дорого, то это по мою душу. Я большую часть своей сознательной жизни в картеле — и не только в нём, но и во времена работы в сцепке на базе — был тем, кого, чтобы пронять, нужно или погасить солнце, или угрожать самым близким, лишь они пробуждали эмоции, и то… не всегда достаточно яркие. Большую часть… Большую. Которая отчего-то с появлением Фила размывается: рамки, границы, множество ориентиров внутри смещаются, постоянно мерцая неизвестными координатами. Он пробудил что-то тоскливо-живое внутри, горящее теперь так мучительно ярко, для него — непривычный свет в кажущейся слишком давно глубоко, беспроглядно чернильно-чёрной душе. Он пробудил… И Софа вдруг стала ещё более солнечно-слепящей. Он пробудил… Смотрю на затянутое посеревшее небо, на бьющие крупные капли по запотевшим стёклам. Вслушиваюсь в шепчущий мне свои сокровенные тайны шум дождя. И совершенно неметафоричная дрожь вдоль позвонков, отчего-то ставшая родной, вместе с ощущением холода, пробуждают почти позабытое, омытое солёной кровью, измазанное в дурно пахнущей смрадной грязи и гнили, почти целиком отвергнутое — чувство вины. Скудные остатки перед ним, и мерцающее чересчур ярко перед сестрой. Потому что хотел, хочу и всегда буду хотеть самого лучшего для нее. Потому что почти наивно рвался оградить от любого из возможных пиздецов суки-жизни, что не щадит никого: пинает, оставляет глубокие рваные шрамы, полосует во имя ёбаного опыта нас по-живому и наблюдает такая вся непредвзятая и каждому дающая шанс. Упорно желал бросить весь блядский ублюдочный мир к её ногам. Так много хотел, но не сделал и сотой части, не сделал в итоге почти ничего — я сделал пиздец насколько недостаточно. И именно я — грёбаный вестник, тот самый гонец, которых за хуёвые новости в древние времена обезглавливали, просто потому что могли. Просто потому, что дерьмо, даже всего лишь слушать, не любит никто, потому что смотреть в глаза принёсшего дурную весть не было желания, потому что вспыхнувшие чувства и эмоции требовали мгновенного выхода и хотя бы минимального отмщения. И плевать, что тот, кто озвучит, нихуя не виноват. Когда ярость оглушает, когда боль в себе топит, тебе тотально похуй. Тебе, блять, всё равно, и логика, громко причмокивая, отсасывает. Она не в силах справиться с нахлынувшим. Она отступает и даёт зелёный свет на любой из проигрываемых внутри кровавых вариантов. И я премерзко ощущаю себя трусом, когда нажимаю на педаль газа, рывком проехав несколько метров вперёд, но всё же резко останавливаюсь. Я должен, но, сука, не могу. Не могу. Прикрываю глаза, уложив голову на собственные руки, что до побелевших от напряжения пальцев сжимают руль, как ёбаный якорь, единственно способный удержать в моей проклятой жизни. Я ощущаю себя слабым перед её предполагаемой болью и слезами, я быть их причиной не хочу, потому что она самое дорогое, что осталось у меня. Она самое чистое и драгоценное. Святое. И она достойна куда лучшего брата. Брата внимательного, находящегося перманентно рядом, круглосуточно оберегающего от любой угрозы с любой из сторон, обеспечивающего целиком и поддерживающего беспрекословно. Того, кто водил бы её на матчи, зная об увлечённости спортом. Посещал бы праздничные вечера в учебном заведении, знакомился с первым парнем или лучшей подругой. Она достойна того, кто не запятнал себя кровью настолько, что пропитан ею насквозь, настолько, что уже ничем не отмыть. Бесполезно. Душу не очистить. Никогда. И никак. Она словно в копоти, в гари, зловонная, чёрная, омертвевшая. Софа заслуживает самого лучшего из самых лучших, номер один в длинном списке, и никак не ниже. А достался ей я. Бракованный. Испорченный. Недостаточный. Ни отца, ни матери теперь уже. И до омерзительного обидно, что с ней рядом ни единой родной души, такой, чтобы с чистым сердцем и не окроплёнными, измазанными по локоть руками. Я ощущаю себя беспомощным перед неизбежным: с закрытыми глазами, давая себе эту паузу, как перед прыжком в бездну. Дышу в попытке собрать ускользающие мысли, и лишь сильнее рассыпаюсь, растекаюсь по сиденью, блядским осадком по обивке и на чёртов резиновый коврик. Сил моральных вообще не осталось. Ни капли. Катастрофичное, не знающее пощады, навязчивое и жадное, буквально оголодавшее истощение вгрызается в меня своими гнилостно смердящими зубами. Оно распахивает меня, устраивая ёбаный сквозняк, а остатки сил высасывает нахуй в вакуум. До крупицы. Оно не оставляет мне ничего. Совсем. Меня поглощает по микрочастицам, впитывает, размазывает до последней крошечной капли. Всегда было ощущение наполненности внутренней, вибрации особой, упрямства, резерва, что вопреки всему тащил вперёд. Теперь же… лишь выстывающая, с каждым днём всё больше, пустота. И хочется до одури втопить педаль в пол и скрыться подальше ото всех вообще: позорно, трусливо, побеждённо утонуть в первом подвернувшемся дерьме. Только бы не разбираться с накопившимися проблемами, что сбавлять темпов не планируют, они меня пытаются утащить на самое дно, запутать конечности в тине, заставить захлебнуться безнадёгой и, постыдно сдавшись, сдохнуть. Только бы больше не искать пути, не бежать в поиске решений, не мчаться, не двигаться, не, сука, ползти в вечном поиске. В поиске бесконечном. В поиске, сука, почти безрезультативном. Кажется, уничтожая свой мозг. Насилуя и изнашивая. Он не справляется с потоком накрывающей информации. Он удержать внутри пытается слишком многое. Слишком важное. Слишком его касающееся. Всегда. Хочется уснуть. Надолго. А если существует вариант — навечно. Чтобы разум наконец отдохнул, а тело накопило хотя бы минимально заряд, и когда глаза снова откроются, реальность сменила опостылевшие мне оттенки. Сменила чёртовы бескомпромиссные ракурсы. Сменила, блять, хоть что-то, потому что текущая меня не устраивает. Целиком. Слишком давно не устраивает. Не устраивает полностью. Я смиряться с ней не хочу, не могу, не готов и не буду. Хочется съебаться. Просто съебаться. Но я открываю дверь и выхожу под моросящий ледяной дождь, покрываясь обильно мурашками от порывистого недружелюбного ветра, что мгновенно забирается под распахнутые полы куртки. Крупные капли попадают за ворот тонкой рубашки, скользят вдоль разгорячённой кожи позвоночника. Омерзительно. Хочется съебаться. Тихий писк сигнализации заставляет внутри что-то оборваться и вздрогнуть, отсекая себе шанс в эту самую секунду дверцу распахнуть и всё же сбежать. Десяток шагов к парадной — в несколько взмахов ресниц и парочку вдохов. Вверх по ступенькам под гулкий стук сердца, что поднимается к глотке. К лифту, запирая себя в нём, словно в коробке. К дверям квартиры. И сразу же, буквально с разгона, пальцем на блядскую кнопку звонка, чтобы не сорваться назад. Я не даю себе отступить, не позволяю промедлений. Пути теперь отрезаны. Столкнуться с правдой придётся. И похуй, что в глотке огромный ком. Похуй, что разучился давно улыбаться. Похуй, что стонет за грудиной так натужно, а дискомфорт в лёгких настолько хуёвый, что их бесконечно скребёт изнутри фантомными ощущениями моей/не моей боли. Похуй… на всё похуй, когда открывается дверь, и я вижу жидкий шёлк её волос, крупные, блестящие в ярком свете, льющемся из коридора, завитки. Огромные и чистые, как озёра, горящие теплом, чайные глаза, в них радость от встречи. На всё похуй. Следовало бы заклеить себе рот, не открывать его нахуй, просто сказать «привет», спросить, как она, обнять покрепче и провести вместе тихий вечер, которого не было слишком давно. Похуй… как же на весь мир похуй, когда от неё в мою сторону излучается любовь, так похожая на яркое греющее солнце. В ней хочется купаться и прятаться от всего. Но она имеет право знать. И это решает всё — моя ёбаная совесть, крупицы которой отчего-то всё ещё живут внутри после стольких лет плавания в дерьме и крови. — Привет, малышка, — выходит хрипло, улыбка с её красивых губ стекает неровно. Она слишком хорошо меня знает, чтобы не понимать, что что-то случилось. Случилось плохое. Даже не просто плохое — хуёвое. Очень хуёвое. — Ты в порядке? — осматривает, хмурясь, затаскивает в квартиру и захлопывает дверь. И без того совсем девочка, выглядит мгновенно в разы младше, а я вспоминаю себя с десяток лет назад, как забирал её из той ямы, где мы барахтались, как отправлял в закрытую школу, как рвался вытолкать из безнадёжных будней, из бесперспективной, незаслуженно хуёвой жизни. Подсаживал, позволяя встать на мои плечи. Она красивая, созревшая молодая девушка, в её возрасте некоторые уже заводят семьи. Но в эту самую секунду… в этот самый миг, она просто моя маленькая девочка, которая боялась спать без включённого света, забиралась ко мне под одеяло и плакала, когда ублюдки в школе обзывали её дочерью шлюхи, блядской ошибкой аборта. Протяжно и тошнотворно, тянули своё уёбищное «абортыш». Они писали это слово на её тетрадях, портили потрёпанный портфель, ломали и без того много повидавший шкафчик. Она не жаловалась, терпела, чаще молчала, чем рассказывала о нюансах коммуникации с мелкими долбоёбами. Терпела так много… А я от беспомощной ненависти сходил с ума, потому что одно дело — прикончить ублюдка, что изнасиловал пусть и продажную, но девушку. А другое — покуситься на жизнь глупого и зарвавшегося, но ребёнка. Она просто моя маленькая девочка. И я хочу заранее сожрать её боль. Жаль, не могу. — Соф, нам надо поговорить, кое-что случилось. — Ты же в Дуранго летал, да? Валера говорил, что вы с Диего срочно улетели по делам. И по той причине, что ты решил промолчать, мне пришлось выпытывать у него. — В Дуранго, — киваю, снимаю влажную куртку, скидываю ботинки. Иду на кухню, сам ставлю чайник и ищу в шкафчике кофе, надеясь, что когда волью в себя что-то по крепости близкое к нефти, от оскомины на зубах станет полегче. Хочется горечи натуральной, фантомная душить уже заебала. — Эрик, — капризно звучит, пусть нотки и серьёзные, а я хочу быть готов всё вывалить прямо, вот так, сходу озвучить, но не могу. Блять. Я убивал, сука, пачками. Я выполнял такое, что по праву могу считаться фокусником. Я наказывал. Выискивал. Догонял. Пытал. Уродовал. Передо мной порой задачи стояли супер повышенной сложности. Но это всё просто детский, мать его, лепет. Лучше я уебу сотню долбоёбов и ещё двадцатку сверху, авансом, чем скажу, что её мать мертва. Наша мать. Не могу. Я не могу, блять. Не могу и всё, в горле стоит ком: не помогает ни слюна, ни пиздецки горький кофе. Не помогают ни сигарета, вторая по счёту, ни её умоляющий взгляд. Сидит и ждёт, послушная, молчаливо бегает по моему лицу глазами, стряхивает мне со щеки ресницу. Она ведь ни в чём не виновата, а начнет себя винить. Скажет, что даже не попрощалась. Не озвучила, что любит, пусть мать и не заслуживала ни любви, ни благодарности, испортив всё, что только могла, и заботы от неё не было ни капли. Не выбросила на помойку и ладно. Но я простил ей всё. Простит и Софа. Только ведь уничтожит себя чувством вины и солёными слезами. Что же так сложно-то, а? Что же так невыносимо? Я уже трижды открывал рот, но из него не вырвалось ни звука. — Просто скажи, пожалуйста. Я не знаю, что думать, мыслей ноль. Но из-за того, что ты молчишь, я лишь накручиваю себя и сейчас буквально взорвусь от напряжения. — Отбирает мою пустую кружку. Нервно обмывает и ставит на полку. Складывает руки на груди, кусает губы, хмурится едва ли не театрально, цокает громко, хмыкает нетерпеливо и нервно дёргает ногой. А я наблюдаю и блядским мудаком себя чувствую, потому что даже сказать нормально новость не способен. Мучаю её заранее: вместо того, чтобы настроить, лишь расшатываю нервы. — Нам пришлось резко сорваться. С Диего связалась соседка, что присматривала за домом матери и ей помогала. — Ублюдок, я зачем-то тяну и отдаляюсь от главного. Зачем-то захожу сбоку, с краю, издалека. — Они накануне праздновали её день рождения. Наша мать испекла ей пирог. А потом упала. Остановка сердца. Внезапная и бессимптомная. Так бывает. Врачи списали на возраст и возможный стресс. Так бывает. Что мать — главная женщина в жизни каждого… по факту лишь синоним с «пустота», «боль» и «разочарование». Так бывает, что простить я ей могу множество вещей, отпустить посмертно, но пренебрежение Софой — нет. Я в целом по жизни многое прощаю близким и спускаю на тормозах. Им из меня удаётся вить ни то что нити и канаты — целые гнёзда. Сердце, выбравшее себе преданного хозяина, способно стерпеть практически всё. Так бывает. Те, кто обязаны защищать от неприятностей, от глубоких ран и разбитого сердца, разбивают его сами же, в крошево, и глубоко ранят. Так, блять, бывает. С этим ничего не сделать чаще всего. Ничего не сделать. Ничего. Слова прозвучали, взгляд её тухнет. В молчании слышно тиканье часов и щелчок зажигалки. Я не фанат вредных привычек в её исполнении, но когда тонкая рука тянется — позволяю. Смотрю, как затягивается неглубоко, проглатывает першение и кашель, замирает, прикрыв глаза, и тихо принимает случившееся. А дым сочится между её красивых губ, время растягивается вокруг нас, и в образовавшемся небольшом коконе внезапной скорби удерживает. — Я думала, что мне будет всё равно, если я когда-нибудь это услышу. Она ведь, если говорить прямо и быть до конца честной, всегда была чужой. В детстве я видела её слишком мало. Защиту у неё искать было бесполезно, жаловаться тоже. Просить или вымаливать внимание, казалось, даже в том возрасте, унизительным и обидным. Всё что я хотела бы получить от неё — искала у тебя. — И я это знаю. Всегда отдавал максимум, что только мог. Пусть недостаточно, пусть она достойна лучшего, но не разорваться же. Не располовиниться. Не получилось и не получится себя посвятить лишь ей. Увы. — Диего неожиданно стал вторым братом. Страшный ведь, репутация как у чудовища, а ко мне такой добрый, всегда… — Улыбается едва заметно. Делает паузу, словно перебирает воспоминания в своей голове. — Потом появился Макс. Ты меня ни с кем не знакомил, всё прятал, не доверял даже нанятым «нянькам», а тут вдруг представил. Я никогда не забуду его блестящие серебром глаза, которые лучились теплом, словно он принял как факт, что я теперь часть чего-то особенного. — И я прекрасно помню тот день. То, как Макс смягчился в секунды, увидев её совсем девочкой. И серьёзно сказал, что у меня огромное слабое место, но он будет тем, кто поможет её защитить. — Алекс и Катяра, Сойер, Франц, Лера. Каждый из них входил в наш круг очень осторожно, ты постепенно раскрывал свой мир передо мной, показывая мою важность, заручаясь их преданностью, наша семья начинала расти. Позже рядом оказался Валера, которого ты подпустил неожиданно близко ко мне. А там и Свят с Родей нарисовались. Мне всегда казалось, что имея так много сильных и властных людей поблизости, что защитят, когда потребуется и смогут сберечь в критической ситуации, как было, когда ты пропал, то кровное родство потеряет свою важность, кровь рядом с подобной привязанностью теряет силу, связь эта меркнет, не имея подпитки. Что мать в жизни ещё не всё. Без неё же как-то вытянули, как-то же оно, не без труда, но срослось, — хмыкает, глядя в одну точку, гипнотизируя чёртов ламинат. — Только, если честно, всё равно раньше было завидно, когда в пансионат ко всем приезжали с печёными булочками и домашним вареньем, а у меня был лишь ты. Брат, который стал вообще всем, пусть и не должен был посвящать мне свою жизнь. — Отдаёт недокуренную сигарету. Выдыхает скомканно, морщится, будто что-то сильно и нестерпимо болит, шумно сглатывает. — Я думала, будет всё равно, — усмешка искажает её побледневшее лицо, грусть проступает в каждой черте оттенками серого, боль и обида, как на ладони, мерцают полуночно. — Думала, понимаешь? Представляла даже, что изменилось бы, умри она, например, в родах. Если бы я её никогда не знала и не видела вообще. Может, всё было бы лучше, чем вышло? Или наоборот — полный пиздец: ты был несовершеннолетним, опеку взять не смог бы, и я оказалась бы в чужой семье. А там, кто его знает… — замолкает и быстро стирает выступившие слёзы, что скатываются слишком быстро по гладкой коже щёк. Её тонкие и длинные пальцы дрожат, она скрыть это даже не пытается. — Но представлять, перебирать в мозгу варианты и столкнуться вот с такой реальностью — вообще разные вещи, как оказалось. — Теперь уже не важно, Соф. — Встаю напротив, не выдерживая, глажу по худым напряжённым плечам, задерживаю дыхание с вырвавшимся из грудины хрипом, когда подаётся вперёд и утыкается мне в шею. Дрожит всем своим хрупким телом, тихо, практически беззвучно плача. Чувствительная, маленькая, боль подобную незаслуживающая. — Это пройдёт. — Онемевшей ладонью провожу по шелковистым волосам, расчёсываю их пальцами. — Пройдёт, малышка, — выходит ещё тише, почти надломленно. — Пройдёт, — шёпот громче крика на небольшой кухне. — Сначала будет больно и странно, а потом уйдёт и забудется. — Я ведь разговаривала с ней только по праздникам, она всегда звонила сама. Я ни разу. — И в этом нет твоей вины. Она не стала матерью лишь потому, что подарила тебе жизнь. — Почему тогда так внутри болит? Это разрушенная детская мечта? Мечта? Или всё-таки разочарование, что уже ничего никогда не изменить? — Это неизбежность. Теперь это она. Но мы всегда были, есть и будем друг у друга. Ты же знаешь это? — Беру прохладное, влажное от слёз лицо в свои руки, глажу по щекам пальцами, выдерживаю её тяжёлый, обречённый взгляд, наклоняюсь и целую мягко в точку между бровей и вниз по переносице, скользя губами, касаюсь кончика носа, замирая, вот так, в сантиметрах напротив. И как же хочется всю её боль себе забрать. Плевать, что сам истощён, что резерва нет нихуя, что ресурс до самого дна исчерпан. Я нужен ей, я готов отдать всё, что есть, пусть и не осталось внутри почти ничего. Почти, блять, ничего. Даже кислорода. Порой кажется, что даже его не осталось, только полынная бесконечность сраной боли: за него, за себя, за неё. Боль, сука, бесконечна, не бесконечен, увы, я. — У тебя есть я. Всё ещё есть. Всегда есть, малышка. И я постараюсь всегда быть. Мы же столько всего пережили. Мы справились вдвоём. — Покажешь мне её могилу? — Когда-нибудь покажу. Буря не миновала. Она притаилась в тишине комнаты, где мы стоим обнявшись. В тихих разговорах проходит день, после проходит и вечер. Я кормлю её приготовленной стряпней, она рассказывает нашумевшие новости. Казалось бы, мы погружаемся в бытовуху и обыденность, но тоска в её заплаканных глазах, грусть, которая заполнила пространство вместо воздуха, слишком осязаемы. Создаётся ощущение, что стоит протянуть руку, и я смогу её нащупать, а образовавшийся ком, словно снег или вату, в кого-нибудь взять и швырнуть. Я посвящаю ей несколько тягучих, странных, однообразных дней. Мы прогуливаемся по городу, посещаем какие-то выставки, глупый зоопарк, где я закатываю глаза на её шутки об обезьянах, давно позабытый мной кинотеатр и даже чёртову оперу. Соглашаюсь на встречу с Валерой и Святом, совместную тренировку, перетекающую в ужин. Софа молчит рядом с ними о собственной первой невосполнимой и, как оказалось, важной потере, пусть они и знают. Их глаза об этом говорят. Но им хватает такта не лезть в тему, их не касающуюся. Софа делает вид, что стопроцентно, абсолютно точно целиком внутри жива, но я вижу потускневшие края её трепетной души, и мне, сука, больно. Больно за неё. За нас обоих больно. Я рядом, и прекрасно вижу, как отвлекается, как старается функционировать, как замирает задумчиво, порой на долгие минуты. Я рядом, устало игнорирую вопрос на дне глаз младшего Басова. Он стал слишком, сука, проницательным и замечает во мне перемены, а мне хочется скрыться за непроницаемой стеной взгляда, только вот… нехотя, но я читаю в его внимательных глазах слишком многое. Он вскрывает мою закупоренную от чужого пристального внимания душу, он толкает в омут мыслей о Филе, он собой меня мучит. Похожестью образа. Похожестью оттенка глаз, пусть и яркость его синевы разбавлена насыщенно-серым. Похожестью интонаций, мелодичностью голоса, шелковистостью золота волос, что скользят по бледной коже шеи, а я не хочу смотреть, но смотрю, видя перед собой не его. Он не напирает, но крутится поблизости, спрашивая о заточке клинков, о балансе, трюках. И я позволяю втянуть себя в диалог. Позволяю приблизиться и вдыхаю отличающийся от Фила запах, с присущим мне мазохизмом полосуя чёртовы внутренности пониманием, что найти похожего, ясен хуй, смогу, но ровно каждый будет не тот, потому не стану даже стараться. Я искать, заменять, мстить и далее по длинному списку не хочу. Пусть и стоило бы. Я вслушиваюсь в брошенные вскользь фразы, игнорируя смысл, цепляясь к словам, разок-другой допускаю подъёб в свою сторону на тему того, что ортрез на плече позволяет отлынивать от спарринга, не то задницу он бы мне надрал. Теперь фюрерская куколка у нас умеет выёбываться не на пустом месте. Я рядом и с Софой, и с остальными. Я во втянувшем в себя достаточно глубоко круговороте чужой реальности, моментами выпадающий из неё, вдруг оказываясь за сотни километров, с давящей болью в груди и сбившимся дыханием. Меня накрывает непривычными ощущениями. Заполняет, как пустой бутыль, проворачивает в сраной центрифуге, а после выплёвывает обратно. Тоска сменяется опустошением, тошнота, внезапно подкатывающаяся к горлу, и скованность внутри, сменяются прохладой в измученных лёгких. Меня то пошатывает от лёгкого головокружения, то возвращаются и трезвость разума, и сила в тело. Я рядом с ней. Рядом с ним. В нём. Чувствую его на расстоянии вдоха. Шумом в ушах. Запахом мяты в ноздрях. Фантомным вкусом по рецепторам на кончике языка. Я чувствую Фила… Порой снятся пиздец реалистичные сны. Кажется, стоит закрыть глаза, как сознание объединяется, сливаясь во что-то эфемерное и единое. Его ощущения становятся моими: удовольствие, слабость, расслабленность, жжение в грудине, першение в горле, раздирающий на части кашель… или внезапный покой. Так много всего, так много оттенков чувств, и всё настолько запутано, настолько смешано, что впору отравиться. Да не могу. Успокоение найти не могу. Нигде. Никак. Недоступно оно. Даже во снах себе не принадлежу. Не принадлежу и в реальности. Особенно когда принимаю звонок Макса. И ладно бы он попросил об обыденном, но просит о совершенно другом. Он просит едва ли не о чуде. — Ему становится хуже, брат, — хрипотца насыщенного голоса проникает в меня острыми пиками. Вспарывает моё спокойствие как плотную кожу боксёрской груши, изнутри вроде песок должен сыпаться, а вываливаются неожиданно, но ожидаемо — внутренности. Потому что «ему» — означает Филу, а всё что касается его — задача первостепенной важности и секция души, где царит душераздирающая боль и постоянный страх. И они пробуждаются в секунды, в голос вопя на особых частотах. — Я могу попытаться сам убрать одного из пациентов, экстренно освободить место, попробовать повлиять на руководство, чтобы хотя бы минимально сдвинуть сроки и организовать ему чёртову койку в стационаре. Но боюсь, что это потребует дохуя времени, которого у него нет. — Блядский, сука, боже, пиздец какой, а. Выдыхаю свистяще, тру середину груди, где всё сжимается и гудит, как ёбаный мотор, от боли и беспомощности. От страха гудит. — Приступы стали чаще, он периодически пиздец как страшно буквально захлёбывается и давится мокротой. У меня каждый раз от паники всё леденеет. И он, конечно, пытается, но ему даже ходить сложнее с каждым днём. Организм истощён, физические силы вытекают по капле, параметры крови постоянно падают. Даже капельницы не сказать что особо помогают, давление скачет, а его самого шатает в стороны просто пиздец. — Что говорит онколог? — выдавливаю сквозь зубы, сцепив те, но не из-за раздражения или злости. Во мне кипит безысходность и понимание, что как ни рвись и ни старайся, всегда может последовать опостылевшее вконец «мало». Мне хочется стесать руки в кровь, до мяса, хочется раздробить собственные кости, раздолбить ёбаные стены, подорвать всё вокруг. И накатывает такое ощущение нереальности происходящего, что внутренний зверь бродит беспокойно, словно запертый в огромной кованой клетке. Он рвётся на волю. Он этого хочет. Но этим нихуя не изменить. — Что ему нужна госпитализация. По срочности — ещё вчера. Кислородная поддержка, потому что лёгким с каждым днём становится всё тяжелее, постоянный мониторинг параметров крови, постоянная поддержка организма капельницами и круглосуточное наблюдение. Могут начать отказывать органы, он буквально шагает по грани. Один из приступов может оказаться роковым: упадёт блядское давление, не выдержит и остановится сердце, пусть то и крепкое по её словам… и всё. — Глухо и обречённо. А у меня мурашки монстроподобных размеров. А у меня прилив жара, а следом промораживающего до костей холода, что заставляет стиснуть челюсти, которые начинают дрожать и отбивать чёткий ритм. И всё. Четыре буквы, а смысла так много, что каждая клетка внутри сжимается от ужаса. Мне настолько страшно, что в глазах становится мутно и реальность идёт волнами. И всё. И сердце, сука, биться перестало. А в висках набатом хуярит, потому что хоронить я его не готов. Я готовым к этому никогда не стану. Это выше и сильнее меня. Потерять Фила, как отрезать кусок себя, свою большую часть. Как раскромсать в мясорубке, перемолоть в блендере, растолочь в ступе. Потерять его — медленно и мучительно подохнуть, сгнивая по миллиметру изнутри. Потерять его… невозможно. Организм готов отключиться от одних лишь мыслей, потому что сила вспыхнувших эмоций и чувств слишком невероятна. Это невозможно выдержать. Не получается терпеть. И я не уверен, что даже Софа сумеет удержать в реальности. Не уверен, что даже ради неё остаться смогу, поверженный потерей. И всё. Пиздец нахуй. И так протестует и воет зверь внутри, скулит как сука и оглушает, что хочется скрести собственные уши, оторвать себе голову и вытрясти из неё всё до единого звука, только бы не слышать это ёбаное «и всё». Не хочу. Я не могу. Не могу, блять. Не. Могу. — Скинь мне его свежие анализы на почту, — выхрипеть удаётся с трудом, толком не слыша своего голоса, в голове монотонно пищит и в глазах рябит. — Попробую посетить ещё несколько специалистов. — Прокашливаюсь из-за першения, опираюсь спиной на стенку, едва ли не сползая на пол. — В Берлине помимо Шаритэ есть ещё клиника, сходи туда, спроси о вариантах: я после уёбка из Центра врачам не доверяю от слова совсем, — добавляю, сглатывая кислотный привкус, проталкивая плотный ком в горле, которое кажется рыхлым и шершавым, как искалеченный кусок кровоточащего мяса. — Морозов-старший организовал мне связь с лабораторией Басова, чтобы все препараты, что будут необходимы Филу, проходили первичный и вторичный осмотры. Полные списки с составом, сертификатами и прочим, я после всё привезу лично. А с местом попробую что-нибудь придумать. — Буду ждать твоего звонка, либо через два-три дня сам пойду и придушу первого же несчастного посреди коридора. Мне уже тупо похуй на любые последствия. Он загибается, Ганс, смотреть невозможно. Невозможно слушать, как он хрипит во сне, и я нихуя не в силах помочь. *** Помочь получается у меня. Неожиданно. Звонок Диего, озвученная мной проблема, его тягучее молчание, недовольство на грани и череда упрёков из разряда, что стоило бы подумать в первую очередь о себе и сестре, которая личную трагедию переживает, а не о крысе, которая без пяти минут труп. Ещё чуть-чуть — и в гроб сыграть готова хвостатая. Он скорее шипит, чем полноценно со мной разговаривает. Нехуёво так нервничает, просит хотя бы включить мозги и пока что не лезть импульсивно. Заставляет подождать пару суток. Заставляет не спешить и не наворотить пиздецов. Не поступать опрометчиво, как долбоёб, не идти туда самому. А потом умирает пациент, о чём я узнаю, увы, не от Макса. От Джейме. — Не благодари, Эрик Гонсалес, — выдыхает мне трубка в ухо: контакт со звучной подписью «ублюдок» тревожит посреди ночи. Голос его сочится самодовольством, каким-то аномальным спокойствием и нежелаемой быть признанной мной силой. Которой, увы, у меня нет. — Слышал, тебе нужна была помощь, — тянет, как позёр и сука — два в одном. Чистокровный ублюдок. Видимо, с молоком матери впитал худшие из проявлений человеческого характера. — Считай, что я твой личный волшебник, на полставки, по выходным. — Однако, вопреки всему, восхищает, потому что можно быть сколько угодно умелым, но ювелирно показывать фокусы, жонглировать ситуативно и вовремя — не каждому дано. — Как давно ты прослушиваешь мой номер? — спрашиваю, игнорируя всё вышесказанное. Закуриваю, подойдя к распахнутой фрамуге, выдыхаю носом дым и ёжусь от холода. Сна и без того ни в одном глазу было, теперь тот отбит напрочь. — Должен же я за тобой приглядывать. — Зачем? — без тени эмоций спрашиваю, потому что не понимаю его мотивации. Я, когда дело касается его, не понимаю тотально нихуя в этой сраной жизни. Я даже не пытаюсь. — Потому что могу. — Глупо. — И хочу. — Ещё глупее, — покачиваю головой, похуй, что он не видит. И слушать его больше не хочу. Совсем. Сбрасываю вызов, тру напряжённые виски пальцами, морщусь от острой боли. Общение с братом ирландца — ебучие качели из непонимания и ненависти. Он зачем-то помогает, взамен не прося ничего. Какой подтекст у его поступков и интереса — я в душе не ебу. И ебать не шибко-то хочется. Избавиться бы от него. Ускользнуть из долбаного фокуса, спрятаться, занырнуть в глубокую нору, куда не дотянется. Только проблема в том, что, потеряв игрушку, такие как он, начнут провоцировать, вытравливать и поджидать, раскинув чёртовы приманки. А шантажировать меня, требуя внимания, есть чем. Кем. Благодарность не просыпается ни наутро, ни к обеду, ни вечером, когда Макс говорит, что всё улажено, что место будет наше, что моя псевдопомощь и с пациентом, и с договорённостью с самой врачихой — ювелирная работа, и он в восхищении. Нюансов не спрашивает. Они ни к чему. Нюансов хочется мне. Из помощи с моей стороны — лишь озвученное Диего желание, прослушанный уёбком звонок, а дальше всё лишь его руками решённое. Лишь им одним. Я тут ни при чём, только сознаваться в этом не готов никому. Даже Гарсия. Ему в первую очередь, потому что Диего от ревности разорвёт на лоскуты мгновенно. Он и без того слишком остро реагирует на изменения в моём окружении, на увеличивающееся количество лиц, во мне заинтересованных. Если бы ему была эта сфера моей жизни подвластна, то он бы ограничил её, нещадно сократив до сестры. Максимум, до суки-Олсона, как он его зовёт. Но Олсон — его максимум, уже даже не Макс. Я ни при чём. Не то что бы синдром рыцаря во мне так яро желает взыграть, или я чувствую ущемлённость или недовольство от того, что необходимый результат достигнут вроде как мной, но всё же без усилий. Только почему-то скребётся всё равно за грудиной, будто именно мне и никому более позволено закрывать Фила собой, собой же вытаскивать. Эгоистичное желание, чтобы хотя бы в этом он принадлежал мне, просыпается внутри неожиданно ревниво. И пусть содействующих давно не один человек, в конце концов, именно Макс с ним круглосуточно, старший Морозов с Басовым место выбили, Диего помог с поиском клиники и далее по списку. Но именно себя я всегда считал главным заинтересованным и важным лицом, краеугольным камнем его спасения. А теперь вот подключен даже сраный уёбок, по приказу которого уже почивший онколог его когда-то травил. Сука. И, блять, ладно бы этот день больше не принёс мне сюрпризов сомнительного характера. Но он продолжает. Не успеваю я оказаться на базе, иду в собственный блок, хотя тут, скорее, квартира по ощущениям, да и квадратура впечатляющая. Мебель пусть и не вся из необходимого минимума, но я пока на постоянное место жительства оставаться тут не планировал, и этот факт особо не задевает. Однако не успеваю осмотреться и с комфортом в собственных квадратах устроиться, как очередному пафосному ублюдку охота до меня доебаться. А мозг и без того затраханный до самого корня, но кого же ебёт моё желание участвовать в цирке, разыгрываемом на регулярной основе? — Здравствуй, Эрик, — был бы Фил девушкой, я мог бы посетившего меня в сердцах называть тестем. Но он мужик. И он не мой. Ни то что не супруг, даже не партнёр-мужчина или парень. Обидно, но против правды не попрешь. Он не мой. Это причиняет боль, это изнашивает внутренности, это пробуждает и без того беспокойного зверя, особенно когда улавливаю полюбившиеся черты во внешности его отца. Это не поддаётся контролю. Это сильнее меня. Я как израненное животное без него слишком тоскую. Слишком скучаю. Слишком его поблизости, вместе с сучьим запахом перечной мяты, хочу. Окунуться в синеву эгоистичного, требовательного и убийственного взгляда хочу. В него хочу до одури. А старший Морозов весь этот спектр одной лишь фамилией и некоторыми чертами пробуждает. Пытка, блять. Изощрённая. Они оба в них мастера. — Не скажу, что рад встрече, но вас это вряд ли волнует, — устало отвечаю, разворачиваюсь к нему всем корпусом и, засунув руки в карманы брюк, а ноги расставив на ширину плеч, для удобства, встречаю его серьёзный взгляд. Правильно ли я себя с ним веду? Без ёбаного понятия. Сил на подобные мысли попросту нет. Во мне ресурса почти не осталось, чтобы разбираться с этим дерьмом. — Заслуженно, — хмыкает, проходит в комнату, осматривается бегло, присаживается на явно пыльный стул, откидывая полы своего пальто перед этим. Жест почти величественный, странная, видимо, фамильная утончённость и грация, что покоятся в их крови, дают о себе знать. Что-то похожее иногда угадывалось в Филе. Вероятно, тот копировал предка — осознанно или нет — значения не имеет. А я бы и не хотел следить, но слежу. — Отчасти заслуженно, — поправляет сам себя, вертит в руке толстый белоснежный конверт без подписей и наклеенных марок. Незапечатанный. И что-то в его позе говорит о том, что разговор предстоит нам долгий. А ещё что желание моё его не ебёт совсем. — У меня было время многое обдумать. Вероятно, стоило это сделать значительно раньше, но некоторые вещи приходят к нам слишком поздно, увы. — Я не особо в настроении разгадывать загадки, Сергей Сергеевич. Ребусы, что вы явно любите. Кроссворды, где переплетены ответы вертикально-горизонтально-диагонально, похуй как. И прочее дерьмо, что намешиваете обильно, не задумываясь о чужом желании, а после вываливая на головы. Чем бы вы сейчас ни занимались, у меня нет ни капли сил отыгрывать мою, придуманную вами, роль в этом спектакле. Я не хочу быть ни участником, ни зрителем намечающегося соло. Просто скажите, что привело вас сюда, и покончим с этим. — Неуважение. Внутри всё стонет и шипит, пузырится, словно кто-то плеснул острого соуса на сильно разогретую сковороду. Всё сопротивляется, и годами вышколенное понимание, кому можно говорить всё, что пробуждается внутри, а с кем стоит ходить, как по тонкому канату, лавировать между острых граней огромных лопастей, что способны разрубить на части, как кусок свинины, сейчас буквально сигнализирует, что я проёбываюсь, и не стоит быть вот таким нервным и неблагодарным ублюдком. В конце концов он сильно помог в ряде решений, касающихся Фила, и неважно, что они кровные родственники, порой кровь для таких, как мы — просто вода. — Странно, как с такой импульсивностью, нетерпением и раздражительностью, отсутствием лояльности даже и нежеланием давать авансы, ты сумел полюбить его, — тянет всё с теми же интонациями, откинувшись на спинку стула, и глубина его глаз губительна. Я стою перед ним, вроде свысока по факту смотрю, а на деле — свысока смотрит он. Пусть и давить авторитетом не пытается, транслируя усталость, спокойствие и странную тоску. — Филипп всегда был сложным ребёнком. Знаешь, такой… с одной стороны — послушный и максимально исполнительный идеалист, а с другой — мелкое исчадие ада, которое не поддаётся контролю, отказывается слушать разумные доводы, спорит и устраивает истерики на пустом, казалось бы, месте. Его сложно было подкупить чем-то материальным: на игрушки он реагировал с переменным успехом, на ласку тоже. Ему было нужно признание его способностей, чтобы его выделяли из толпы, не просто обливая лестью, хотя и подобное когда-то встречалось тоже. Куда важнее для него было, чтобы его заслуги были оценены именно заслуженно. Чтобы он мог быть уверен в своих навыках. Он восхищение улавливал. Он в нём купался с превеликим удовольствием. Чувство превосходства, вероятно, впитанное с молоком матери. Анна временами была не менее претенциозной. Окуналась во внимание и считала, видимо, своим долгом регулярно демонстрировать собственную власть. Филипп очень многогранный. Он сочетает в себе особую чувствительность и проницательность, но в то же время абсолютную эгоистичную холодность. Избирательный фаталист, периодами невыносимый идеалист и при этом в ряде вопросов умудряется быть буквально небрежным. Он ювелирно, филигранно выполнит сложнейшее поручение, из кожи вон вылезет, пожертвует многим, но сделает всё, что от него потребуют, сделает в разы лучше, чем просили. Но при этом, к примеру, забьёт на другую сферу собственной жизни. Идеалист в работе, похуист в плане здоровья. Исключительный исполнитель, отвратительный партнёр по жизни. Прекрасный друг, прекрасный же вопреки всему сын. — Зачем вы мне это говорите? — Любопытны ли мне детали характера Фила? До безумия. Хочу ли я узнавать их от его отца? Нет. Я хочу всё это узнать сам. У него. Из долгих откровенных разговоров, обмениваясь крутящимися в голове мыслями, озвучивая устоявшиеся принципы, близкие сердцу вещи, желания и многое другое. Я узнавать Фила хочу, глядя в небесного цвета глаза, слушая вкрадчивый мелодичный голос или шёпот. Хочу особой интимности и искренности. Эмоций его хочу, ярчайших и вкусных, но никак не странной исповеди его отца. — Ты ведь любишь его. То ли утверждение, то ли вопрос. — Люблю. — Не уверен, нужен ли ему ответ, но с губ слетает без раздумий, его взгляд я встречаю без сожалений и страха. Это просто непреложная истина. И тот факт, что об этом знают слишком многие и местами попросту нежелательные люди… уже даже не бесит. — Поэтому и говорю. Он сложный, Эрик. Сложнее большинства знакомых мне людей. Уникальнее их в разы. Ценнее. Есть великое множество профессиональных наёмников, есть те, у кого исключительные особые навыки, есть совершенно разные, а есть абсолютно незаменимые люди. И он относится к ним. — Это стоило бы сказать ему, вы так не думаете? — Думаю, и я сказал, — приподнимает между пальцев конверт. — Проблема в том, что некоторые вещи хочется озвучить либо глаза в глаза, либо не говорить вообще. В моём случае первое — слишком непозволительная роскошь. Он умеет отлично считывать эмоции и слишком хорошо меня знает. Озвучив многое, дав жизнь словам, я просто не смогу воплотить задуманное мною в реальность. — Снова пауза. Длительная. Снова взгляд. Пронзительный. Снова моё непонимание… какого хуя именно я участвую в этом. Почему снова груз ответственности не моих поступков и решений хотят накинуть мне то ли на шею, то ли на плечи. — Иногда одна ошибка способна так много всего сломать и изменить. Одно оформившееся желание, амбиция, необдуманный до конца поступок, когда хочешь одного исхода, а в итоге получаешь совершенно иное. Бессилие и невозможность изменить это преследуют всю жизнь. И самое обидное, что слишком редко получается признать собственные ошибки… вовремя. Ещё обиднее, что некоторые не исправить ничем. — Загадки, Сергей Сергеевич, я в них сейчас не слишком силён. Вы говорите намёками. В то время как я просил — прямо и без приукрашивания и искажения действительности. Без метафор, гипербол и прочего раздражающего дерьма. Мне философии жизни хватает в ёбаных буднях с лихвой, вокруг всё давно закрутилось в сучий водоворот, и меня туда затянуло, даже вдохнуть времени нет. Не говоря уж о том, чтобы насиловать собственный мозг. — Кривлюсь от в очередной раз накатившей тошноты, стискиваю с силой челюсти и дышу медитативно носом, сглатывая вязкий кислотный привкус во рту. — Ошибок хватает у каждого из нас. Не верю в то, что существуют непогрешимые. Вопрос здесь, скорее, в последствиях. Вопрос в том, как много вреда причинено ошибившемуся, намеренно или случайно — как бы неважно. Или же вред, к примеру, в большей степени нанесён по итогу тому или тем, кого задело напрямую или прокатилось по касательной. И ваша жизнь волнует меня крайне мало, до тех самых пор, пока это не касается и не задевает его, — добавляю следом. Покурить бы, да боюсь — буду блевать от горечи смешавшейся с кислотой. — Потому вы бы оставили исповедь для ушей, желающих её услышать. Не для моих. — Радикальный, — кивает, и одобрением лучится внимательный взгляд. Мне оно ни к чему, но внутри отчего-то отзывается. — Ты мне всё-таки нравишься. Наверное, только кто-то вроде тебя и сможет вынести все оттенки характера Филиппа, если уж судьба быть вам вместе. А я на это надеюсь. — Не то что бы мне его мнение по поводу моих чувств и моей личности в целом было нужно. Как и его высказанная симпатия, нихуя не меняет. — Я ошибся однажды, Эрик. Сильно ошибся. И именно я обязан ответить за это. Не он. Пусть и принято у вас в Синалоа наказывать в первую очередь именно исполнителя. Заказчик, в моем понимании — лицо, виноватое в разы больше. Он оказался в вашем филиале по моему прямому приказу. Из-за моих амбиций. Всегда исполняющий безукоризненно, сработал идеально, как по нотам, но его предали. Меня предали. Нюансы теперь уже не важны. Важно лишь то, что он пострадал и пострадал очень сильно. Непоправимо. И я считаю, это моя прямая вина: непредусмотрительность и желание быть на шаг впереди, если не большинства, то многих. Мне не стоило вот так криво его хвалить и показывать высшую степень доверия, не стоило вот так показывать, насколько он в моих глазах исключительно идеален. Следовало его беречь, тогда. Сейчас же… уже поздно. Я понимаю, что помимо смертельного диагноза — страшнейшей угрозы для жизни, которая развивается внутри, над ним висит ещё и моя ошибка прошлого, и не могу оставить всё как есть. — Не оставляйте, я тут при чём? Не мне выносить вердикт, не мне вершить самосуд, не мне указывать вам, что сделать следует или следовало когда-то. Живите со своими решениями и последствиями. — Но если Гарсия прикажет, то за мной придёшь именно ты. Я просто всё ускоряю и облегчаю. И я наконец-то понимаю, в чём собственно смысл. Почему он сейчас здесь. Почему глаза его транслируют сожаление и странную решимость. Почему вся его поза кричит о серьёзности намерений. Почему он внезапно встает чётко напротив. А я, блять, делать этого не хочу. Хотя, если откровенно признаться, желать его смерти мне бы стоило. Я понимаю… Понимаю его рвение сделать хоть что-то, хотя бы вот так внести свою лепту, бросив гладкий камень личной, самой большой из возможных, жертв, чтобы перевесить хотя бы немного чашу весов. Я бы на его месте, вероятно, поступил бы также. — Я написал ему письмо, где попробовал всё объяснить. Не уверен, что сказал совершенно всё, собрать мысли напоследок оказалось непросто. И я хочу, чтобы ты его прочитал, перед тем как лично, из рук в руки, вручишь ему. Могу ли я рассчитывать на исполнение моего последнего желания и просто личной просьбы? — Долбаные мурашки омерзительно покрывают с ног до головы. Аура человека напротив сильна и ощущается кожей. Он не выглядит тем, кто сдался. Он выглядит тем, кто сам решает, какой будет его судьба, не полагаясь ни на кого вообще. Он выглядит тем, кто по счетам платит даже спустя длительное время. Он тот, кто сумел, не без труда, признать собственную ошибку и готов ответить. И это с одной стороны пиздец впечатляюще, а с другой — я в этом участвовать не хочу. — Это так не работает, — отрицательно покачиваю головой, инстинктивно отступая на шаг, чувствуя тяжесть, что опускается на мои плечи неумолимо. Этот блядский свинцовый груз чужого решения. Я об этом не просил, сука. Быть палачом мне, может, и привычно за столько лет, но не при таких же, блять, условиях и не с такими, мать его, переменными. Быть тем, кто отнимает жизнь, мне не впервой, но он отец Фила, он тот, кто его растил и извращённо, но всё же любил. Они оба друг друга любили. Я просто не могу этого сделать. Я не хочу. — Как хорошо, что мне совершенно на это похуй, правда? — спрашивает и просовывает конверт в карман моей рубашки, сокращая расстояние, а мне бы пятиться продолжить, да позорно загоню в угол себя же. — Дай мне свой ствол, Эрик. Ты ведь карающая длань Синалоа, ты правая рука Гарсия, пусть именно твоя пуля будет моим палачом. Твоя пуля, но не твоя рука. Моя кровь на руках тебе ни к чему. Вина перед Филиппом тебе ни к чему. И лишь тебе решать, говорить ли ему, что на самом деле здесь сегодня произошло. Я могу этого не делать. Оттянуть неизбежное, видя решимость в глазах напротив, понимая, что, выйдя отсюда, он всё равно сделает по-своему. Не моей пулей, так пулей чужой. Это в любом случае произойдёт, я чётко считываю ответы на возникающие вопросы, которые бегут по радужке, облизывающей точку зрачка. Хочу я того или нет, некоторые вещи произойдут, часом позже, днём или неделей. Начну ли отговаривать от решения или не стану. От меня до обидного нихуя не зависит, и чёртова беспомощность, безвыходность положения снова накрывают с головой… Потому что в поступке его слишком много логики. Слишком много такой простой правды нашего ёбаного существования: за ошибки рано или поздно приходится платить. И пусть это не отведёт от Фила всю существующую угрозу, но случившееся способно монстра правосудия нашей чёртовой системы хотя бы немного насытить и увеличить шансы на то, что не одна лишь моя жизнь будет стоять на пути, когда кто-то возжелает выйти за ним, чтобы предъявить счет. Потому что с крысы спрос велик, но куда больше спрос с крысиного короля, который отдал исполнителю приказ. Я могу этого не делать. Выставить за дверь, прочитав письмо, сжечь его и оставить загнивать во мне эту блядскую исповедь уставшего от прошлого человека. Я могу возненавидеть его, потому что, не пожелай он когда-то кусок больше, чем способен сожрать, множества вещей попросту не случилось бы. Я могу этого не делать. Но. Я потерял мать. Не самую важную часть моей жизни, однако родную кровь. Я потерял покой. Сон. Моё здоровье разрушается. Я встаю на пути летящих в Фила клинков суки-судьбы, ловлю своим телом, предлагая и Деве, и Леди себя вместо него. Я потерял себя. Сломал все существующие скрепы, сменил стёкла на уставших глазах. Запретил себе о чём-либо сожалеть. Пообещал, что сделаю вообще всё, что только могу и не могу тоже, только бы угрозу от него убрать и спасти. Я потерял не всё, но многое. Потерял многое и он. Но вероятно, отца его в самом деле уже не спасти, после открывшейся истины о настоящем имени исполнителя. После того как личность крысы стала обнародована, пусть и не во всеуслышание, но там, где в курсе несколько, вскоре могут стать в курсе все. Сергей Сергеевич, как бы печально это ни звучало, но вполне закономерно обречён. И он эгоистично выбрал уйти сам, вместо того, чтобы отдать себя на растерзание оголодавших до мести псов. Я могу этого не делать. Но ствол достаю. Он кажется чрезмерно тяжёлым в моей онемевшей руке, а тошнота накатывает ещё сильнее. Я могу не делать. Правда, могу. Но стоит ли становиться на пути движущегося поезда, если ему всё равно, а тормоза уже заклинило? Как многое может услышать глухой? Важны ли слова для решившего для себя всё человека? — Вы могли бы хотя бы ему позвонить и сказать, что всегда любили его, гордились и ценили. Я бы хотел услышать подобное от своего отца, которого, к сожалению или же счастью, не знал. — Протягиваю ствол рукоятью вперёд. Удерживаю контакт глаз с человеком, который в этот момент мне удивительно понятен, пусть и не близок. Любовь к сыну перекликается с моими чувствами. В нас плещется взаимность, пусть и оттенки её различны. — Я уже ему позвонил. Все вопросы, что стоило решить — решил. Это не импульсивный поступок, Эрик, а целиком и полностью обдуманный, взвешенный и единственно правильный, ты ведь сам всё понимаешь. — Я всё ещё могу позволить вам уйти. — Ты должен позволить мне остаться, — покачивает головой, смотрит пронзительно. Словно что-то нашёл в глубине моих глаз и за это цепляется, пресловутое «это» его заземляет и придаёт ещё большей решимости и уверенности. Берёт рукой, не знающей дрожи, ствол, поглаживает большим пальцем рукоять. Он никуда не спешит, медленно приставляя дуло к правому виску. — Жаль, что приходится прощаться вот так, — кривая усмешка как росчерк по его розовым, как и у сына, губам. Оттенки уже знакомые мне в цветном зеркале глубоких, многое повидавших и знающих глаз, сверкают чем-то полуночным. Он в этот момент так сильно на Фила похож, что я фантомно ощущаю рванувший мне в ноздри не пряный и мужской, а прохладный перечно-мятный запах. И хочется прикрыть глаза, чтобы глубже вдохнуть. Хочется в болезненной существующей реальности обмануться. Но он разрушает иллюзию собой, бескомпромиссно решив всё же, вопреки всему, уйти. А я не буду просить остаться. — Спасибо тебе, — звучит твёрдо, с оттенками легко считываемых эмоций. — Спасибо за всё, что ты для него сделал, за то, что продолжаешь, вопреки всему, делать. Спасибо, что так честно, так искренне и от всей души и сердца любишь его и принимаешь. Спасибо за то, что мою ошибку не вменяешь ему непростительной виной и закрываешь собой от угроз. Ты удивительный человек, я был несправедлив к тебе изначально, несправедлив и сейчас. Прости меня за это посмертно. Береги себя, береги его. — Обещаю, — слетает мгновенно с губ, пусть он обещание или клятвы не просит. — Спасибо, — тень улыбки, и так много в его глазах покоя и осознанности, что, сука, жутко до дрожи, — и прощай. Звук выстрела — тихий щелчок. Прикрученный глушитель спасает мои уши, но не спасает меня от крупной дрожи, когда тело с грохотом падает у моих ног, не спасает и от капель крови, которые попадают мне и на рубашку, и на лицо, и на торчащий из кармана белоснежный конверт. Жизнь Сергея Сергеевича прерывается в комнате, которая толком не успела стать моей. Теперь уже и не станет. Звук выстрела, покинувшая обойму пуля, прерванный пульс, как начавшийся обратный отсчёт до перемен. Положительных ли, сказать сложно. Но они точно будут, внутри всё буквально орёт об этом. Я опускаюсь на корточки рядом со всё ещё тёплым телом, стирая рукавом капли крови со своего лица. Смотрю пару минут на замерший спокойный взгляд, осознанный, глубоко удовлетворённый, благодарный и остекленевший. Понимаю, что ему, вероятно, сейчас лучше, чем любому из нас, потому что он цену свою заплатил, за грехи рассчитался и ушёл на покой. А нам всем предстоит бороться и друг с другом, и со всем остальным: и миром и обстоятельствами. Касаюсь пальцами тонкой кожи век, опускаю их аккуратно, скрывая от себя безжизненные глаза человека, который Филу дорог. Отказываюсь представлять, что я мог бы именно его веки вот так же опускать. От одной лишь мысли меня накрывает такой сильной дрожью, что, кажется, вибрирую я не просто телом, вся комната, а быть может, и здание вибрируют со мной. Тошнота, накатив в очередной раз, задавить себя не позволяет. Желудок спазмирует то ли от стресса, то ли перетягивая на себя на расстоянии симптомы, сжирающие любимое мной тело, выталкивая обжигающий глотку желудочный сок. Блядская кислота прокатывает по пищеводу, я давлюсь и слюной, и рвотой, изгибаясь над унитазом, со стоном упираясь в стульчак лбом, ожидая очередной волны, но та как нахлынула, так и исчезает внезапно. Почти привычное дерьмо после посещения Аниты, почти привычное со времен рокового тату моём на теле, на которое я смотрю, когда достаю конверт из кармана, бросив его на стиральную машинку. Стягиваю грязную и от капель рвоты, и от крови рубашку, гипнотизирую синие глаза, смотрящей в саму душу смерти. В голове же до непривычного пусто и глухо. Тихо. В теле усталость, что бетонной плитой придавливает к земле. Сознание мутное и рябит, идёт неровными волнами, зернится и желает утащить в спасительную полуобморочную тьму. Но времени ни на рефлексию, ни на слабость у меня попросту нет. Мне предстоит решать множество вопросов в критически сжатые сроки, потому что Морозов не просто рядовая крыса, Морозов — фигура на шахматной доске, безумно важная, пусть руль в руки Рокки и отдал. Морозов своей смертью переменить способен многое, и не факт, что лишь в положительном ключе. Не факт. Но фактов в моей жизни почти не осталось. Лишь один-единственный, неизменный, болезненный, отчаянный — моя любовь к нему и зависимость. Факт, что сделать ради него я готов что угодно, даже во вред самому себе. *** — Ты не обязан это делать. — Было бы странно, среагируй Диего иначе на мои слова о том, что я лично должен доставить чёртов конверт с подсохшими алыми каплями крови. Диего выглядит более сыто, получивший свою вендетту, хотя бы вот таким образом. Однако он был бы в разы более счастлив, умри вместо старшего Морозова младший. И, сука, не скрывает этого. — Ещё не хватало тебе подрабатывать на добровольных началах, как долбоёб-альтруист, почтовым курьером. Ты что, голубь ебаный? Отошли с кем-то из наших, если боишься за конфиденциальность. Я лично напрягу, не рискнут накосячить, сделаем в лучшем виде и в кратчайшие сроки. — Не сомневаюсь даже, что сделает всё, как попрошу, если потребуется с фото-видео подтверждением и блядской подписью Фила на вымышленном документе. Только вот посредники мне ни к чему. Я посредников не хочу. Я сделаю это лично. Потому что могу, помимо всего прочего. — Нехуй тебе там ловить. — Разумеется, я же рассыплюсь, как слабое и откровенно немощное дерьмо, подсохшее и как труха разлетающееся, после того, как сверху придавило подошвой реальности. Я же хрустальная, ломкая, хрупкая вазочка самого Гарсия, который до трясущихся поджилок хочет в очередной раз показать собственную важность в моей жизни и переломить решение, заставить прислушаться, чтобы погладить своё ревнивое нутро фактом, что я выбрал хотя бы в вот такой мелочи его. — Нехуй тебе с ним встречаться, достаточно того, что ты еле передвигаешься, ослабший из-за сраных симптомов. С синяками под глазами на тень стал похож. Он при встрече, как ёбаный злобный дух, из тебя остатки сил возьмёт и высосет, все жилы вытянет, душу твою и без того изорванную изрешетит. — И пусть, главное, чтобы был жив. Если ему нужно питаться моей душой и кромсать острыми ногтями сердце, чтобы стало лучше. Я согласен на этот вариант. — Ну нахуй, Ганс, — смотрит мне в глаза и хмурится, нервно дёргает ногой, постукивая каблуком замшевой туфли по деревянному полу. Отбивает, как чечёточник, сраный ритм, раздражая этим всё больше. — Ну нахуй, я тебе говорю. — Это последняя просьба его отца, Диего. Я, конечно, мразь по многим параметрам, но настолько простое поручение, как дань уважения его поступку, я выполнить способен. Сделать готов. Не души меня и не усугубляй, я туда полечу, — твёрдо и почти спокойно звучу. Плевать, что охрипший и измученный, что сон, падла такая, от меня, кажется, свалил навсегда. — Ты просто хочешь шлюху свою дохлую увидеть. Небось, истосковался до ахуя, днями и ночами мечтаешь найти предлог в глаза его сраные посмотреть. Как псина бежишь по первому же зову. Жалкое зрелище. Яда в его словах так много, что мне бы давно захлебнуться. Привыкнуть стоит, он ведь не успокоится и будет рвать мне нервы ежедневно, без перерывов на обед или ужин. Будет брать сверхурочные, чтобы находиться поблизости и ебать, ебать, ебать бесконечно мою уставшую голову в надежде, что я настолько заебусь это выслушивать, что через череду истерик или скандалов, всё же прогнусь. Но правда в том, что сломайся он и пойми мою любовь и тягу к Филу, я бы решил, что его подменили. Я перемен в личности важного для меня человека, очень близкого и ценного друга, некровного брата… не хочу. Достаточно того, что он пытается меняющуюся реальность принять. Понимать я его не обязываю и не заставляю. Собираюсь лететь в Берлин, бросаю вещи первой необходимости в спортивную сумку, понимая, что могу задержаться, планируя переночевать, если вдруг понадобится, у Макса. Или в отеле, смотря как встреча в клинике пройдёт. — Блять, Эрик, — шипит, выдрав из моих рук сумку и отбросив на диван. Вырастает нос к носу, дышит шумно, глаза сверкают праведным гневом и беспомощностью. Его буквально трясёт от непонимания. И мало ему того, что припёрся снова на базу Кваттрокки, что отказывается от меня отлипать который день кряду, словно боится, что последствия смерти Морозова внезапно настигнут, и готов закрывать собой. Хотя вопрос смерти Сергея Сергеевича оказался на удивление легко решаемым. Вопроса по факту не возникло вообще, стоило лишь озвучить причину. С законами картеля спорить не хочет никто, и как бы правильно делают. Наше правосудие с правосудием системы вне Синалоа отличается местами в корне, однако, это не мешает сосуществовать. Просто порой так проще, правильнее и менее травмоопасно, чем пытаться идти поперёк. — Это должно иметь хоть какие-то границы, блять. Ты растворяешься в нём, ты отдаешь вообще всё. — Смотрит злой как чёрт, глаза его потемнели и превратились в угли, а я понимаю, всё, сука, понимаю, но сделать ничего с этим не могу. У меня выбора нет, я его себе предоставлять отказываюсь. — Для себя оставь хоть что-то. Внутри живым хоть что-то оставь. Ты нужен не только ему! Прекрати из жизни своей любой из приоритетов вычёркивать. Какого хуя вообще? — Либо со мной собирайся, либо не мешай. Я сяду в сраный самолет, и точка. Как бы сильно тебя это ни бесило. Ясно? — Яснее, блять, некуда, — рычит и обдаёт горчащим, пряным запахом своего тела, в раздражённый нос забиваются ароматы специй и отдаются в глотке першением. — Пошёл я в очередной раз нахуй со своей заботой, да? Пошёл весь мир нахуй, у тебя ведь теперь один-единственный приоритет. Божество, сука, всей твоей ёбаной жизни. Любовь до, ебать его, гроба. Уложил бы вас туда обоих и закопал, заебали, — всё с теми же интонациями продолжает, а после падает в кресло, складывая на груди руки и последующие полтора часа тупо за мной наблюдая, как грёбаный сокол. Следит за каждым движением и морщится, видя, как, пошатнувшись от накатившего головокружения, решаю посидеть перед дорогой. Лететь в конечном итоге отказывается, но в аэропорт отвозит лично, несмотря на то, что времени гробит прилично при этом. Берлин встречает меня пасмурной хмарью. Дождь не успокаивается, пока я лечу, не успокаивается, и когда приземляюсь. Не успокаивается ни тогда, когда я ловлю машину такси, доехав всё же до отеля, сняв себе номер на сутки и бросив там свои вещи. Не успокаивается, и когда я оказываюсь возле необходимого корпуса клиники. И если во время перелёта внутри позорно дрожало, то стоило мне переступить порог больницы, душа завибрировала, чувствуя его на расстоянии десятка метров, а кажется, что всего лишь вдоха. И по приближению к его палате, номер которой известен мне давно, немеют и пальцы, и блядский язык, а конверт кажется слитком серебра, оттягивающего мой карман и, как гиря, грозящего притянуть ближе к земле и там же оставить. Тело неподъёмное, ноги наливаются сучьим свинцом, словно какой-то мудак их из-за угла изрешетил десятками пуль. Боль прошивает от позвонков до затылка. Боль простреливает насквозь, а сердце, как сумасшедшее, в безумной пляске заходится. Я не видел его, по моим меркам, ёбаную вечность, и в предвкушении сжимается каждый грёбаный нерв. Стоило бы сразу зайти к докторше, вряд ли после встречи с Филом я буду в состоянии её вынести. Вряд ли после встречи с ним я смогу вынести что-то вообще. Нужно решать очередную кучу нюансов, спрашивать, какие из препаратов следует привезти следующей партией. Убедиться в том, что всё идёт по плану. Но тело тащит меня вперёд, как на буксире, к нему, к месту, необходимому, как чёртов глоток живительной влаги. И встань на моём пути хоть деревянная стена, хоть каменная, кажется, одним лишь взглядом я бы её разрушил — столько решимости скопилось, что не остановить, не замедлить, не сбить с намеченного единственного важного курса. Стоило бы, наверное, подумать, что я ему скажу, но за время перелёта в мозгу не образовалось ни одной дельной мысли, не образовалось и после. В голове — чистый, хрустящий, белоснежный лист. Девственный, сука. Балом правят эмоции и чувства. Я так по нему истосковался, соскучился и блядски нуждаюсь, что ёбаные слова просто не нужны, не важны они. Да и, в конце концов, основная моя миссия состоит в простейшем — отдать конверт. Говорить необходимости в принципе нет. Её нет ни в чём вообще. И Диего чертовски прав, мой личный прилёт — мой же личный каприз. На последнее желание Морозова мне тотально похуй. Но кто, если не я, в последнее время долбанный гонец с хуёвыми вестями? Сначала принёс новость к сестре, теперь иду ко второму по важности человеку, хотя они, скорее, разделяют пьедестал. Только Софа потеряла мать, а Фил отца. Причины разные, исход один. И что говорить ему по этому поводу — я не знаю. Стоит ли говорить вообще? Окроплённый кровью конверт станет ему и без того понятен без слов. Дверь палаты поддаётся легко. Ручка нажимается без скрипа и щелчков, плавно, как опускаемый горячий нож в подтаявшее масло. Идеально и тихо. Дверь палаты открывается, и я будто попадаю в параллельную вселенную, здесь пахнет им, немного медикаментами, чутка стерильностью и отголосками парфюма Макса. Здесь царит лёгкий полумрак, словно время замерло и начало растягиваться потерявшей вкус жвачкой. Макса не видно, и я не уверен, рад ли этому факту, потому что присутствуй он здесь, было бы легче. И сдерживать себя от импульсивных слов и поступков, и его нахождение в этих стенах стало бы оправданием по-быстрому отдать конверт и уйти. По факту — сбежать. Дверь палаты за спиной моей беззвучно закрывается. Пальцы, позорно онемевшие, подрагивают, по телу мелкими импульсами ток бежит. Ощущения обостряются по максимуму. Понимание, что вот он, в паре шагов, совсем рядом, протяни руку и прикоснись… как удушающий газ выкачивает из лёгких весь чёртов воздух. Рядом с ним отвратительно, мучительно, невыносимо хорошо и плохо одновременно. И сердце грозится выскочить из спазмирующей груди. Сердце, когда видит его, сходит с ума. А беспокойный зверь впадает в безумие. Я не знаю, куда себя деть, куда деть глаза, они к нему прилипают… Я стою, как долбоёб, и пялюсь на то, как на разобранной широкой кровати, с прозрачной кислородной маской, рассыпавшимися золотистыми волосами по подушке, бледный, словно полотно художника, лежит он. Почти бестелесный ангел, кожа настолько меловая, что кажется полупрозрачной. Пальцы излишне тонкие, а запястье с красивой выступающей косточкой, что оказывается оголённым, несмотря на то, что на нём майка с длинным рукавом, бликует… моей цепочкой. Я крестик свой узнаю даже издалека, без вариантов. И как относиться к подобной мелочи, решить сам для себя не могу, но внутри отчего-то ёкает. И ёкает сильно. Я думал, что он её скорее выбросит, чем сохранит, не говоря о том, чтобы носить на собственном теле. И видеть, как драгоценный металл соприкасается с его не менее драгоценной для меня кожей — особый вид удовольствия, жаль лишь, что ситуация практически трагична. Он ведь цепочку получил, когда почти не верил уже, что я жив, я же её вижу на нём, когда от него едва ли не одна лишь оболочка осталась. И накрывает этой глубокой драмой, как сучьей волной из боли и безнадёги. Я не хочу в этом тонуть, но, сука, топит, с головой окунает: хочется упасть на колени рядом с его телом, уткнуться в тонкое запястье губами и позволить себя впитать. Каждую молекулу, только бы гибель его, настолько прекрасного, вопреки всему, настолько уникального и ошеломительного… отсрочить. У меня внутри такая вакханалия, катаклизм из бушующей от волнения и переживаний крови, от боли за него и из-за него, что захлёбываюсь, еле проталкивая сраный ком, что образуется в сузившейся глотке. У меня внутри такой пиздец… особенно когда подхожу критически близко, втягивая его ахуительный запах глубже в лёгкие, наполняясь им, как сосуд по микрочастицам. Смотрю на него и, блять, сдыхаю, как сука, готовый скулить рядом с постелью. Промаргиваюсь, вдыхаю, и в этот самый миг встречаю взгляд ярких, пусть и сонных глаз, которые озаряются искрящимися искрами, узнаванием в секунды. Его радужки вспыхивают миллиардами сумрачных звёзд и притягивают к себе, поглощая меня, как смертоносная воронка. Сдирает с лица кислородную маску, и на тонкой переносице красивого и аккуратного носа остаются красноватые следы-вмятины, а губы его — всегда пиздецки красивые и вкусные, розовые — почти бесцветными кажутся, и мне от этого невыносимо дурно и чертовски больно. Садится резко, волосы скользят по открытой шее и торчащим из глубокого ворота майки ключицам. Словно куда-то спешит, свешивает ноги с кровати, не отрывая молчаливого взгляда от моего лица. Высматривает понятные лишь ему истины, а я максимально разбит, раскрошен, выпотрошен им, растерян. Точно так же, как был рядом с подъездом сестры, понимая, что именно на моих плечах груз ёбаной новости, именно мне её необходимо озвучить. Хотя нет, не так же, сейчас всё ещё хуже. И пусть похороны Морозова были ещё вчера и, вероятно, Фил уже в курсе, ведь смерть его отца — точно не та новость, что станут шифровать и скрывать. Человек умер, его больше нет, молчание нихуя не изменит, но быть здесь по этой самой причине, почти жутко и немного стыдно. Сука-совесть просыпается словно нехотя. Человечность, пробудившаяся рядом с ним, сочится порами и изматывает. Мучит. А меня от его пронзительного взгляда ведёт. Противостоять вспыхивающим всё ярче чувствам не получается, внутри всё стремится к нему и истерично воет, внутри всё беспощадно его любыми из способов требует. Плевать на любые из преград, на любые из доводов, настырная необходимость прикоснуться сжирает, пережёвывает, глодает нахуй и проглатывает. Я существовать, как полноценная единица, перестаю. Смотрю, как в замедленной съёмке, на встающего с кровати Фила, как пошатнувшись, сокращает расстояние и врезается в меня всем телом. На мне мокрая кожанка, холодная и выстывшая, а он весь — хрупкость хрустальная, мятность терпко-сладкая — щекочет меня волосами и выдыхает тепло в шею, заставляя покрываться мурашками. Веки автоматически опускаются сами, разворот головы почти насильственный, и когда касаюсь носом его волос, готов застонать в голос. И как бы ни злил, как бы ни обижало его поведение, как бы надрывно ни рыдала душа от того, что он от нас осознанно отказался, руки хотят оплести его тело. Руки зудят от желания скользить по тёплым бокам и рёбрам, по рельефу спины. Взять в чёртов капкан и с силой сжать, вдавить в себя и не отпускать, даже если ёбаный мир исчезнет. Но я стою, как парализованный, без движений, лишь ноздри жадно трепещут, втягивая любимый запах против воли и сопротивления разума. Я хочу его трогать. Я трогать его не могу. Мне трогать его и жизненно необходимо, и пиздец насколько тошно, потому что не мой. А если не мой — я трогать права не имею. Я и не трогаю… Я хочу его трогать. Но если коснусь гладкой кожи, уже не остановлюсь. Буду, как под гипнозом, водить пальцами по выпирающим ключицам, буду гладить каждый сантиметр одержимо. Я его руками буду поглощать, а после стопроцентно сорвусь и прочерчу весь путь губами. И не оторвут, не смогут оторвать, пока не сдохну. Мне тошно и мерзко из-за его поступков, из-за его ошибок, из-за проёбов, которые имеют многолетние последствия, тошно. Между нами сейчас настолько огромная пропасть, мы буквально стоим по разные стороны обрыва, хоть и касаемся телами. Он — чёртова крыса, которая должна была от рук моих умереть, и на расстоянии было куда проще, не так ярко ощущалась сучья правда, не так сильно давила реальность. В критической же близости всё во мне сиреной вопит, орёт в сучий голос и стонет от ужаса и восторга. Мне тошно. И хорошо. Мне кайфово. Мне неправильно и правильно разом. И разрывает от противоречий. Я за него готов убить любого, даже себя, и его тоже убить готов, потому что нельзя так воздействовать, нельзя быть таким деструктивным, нельзя безжалостно и эгоистично уничтожать сердца. Потому что он ушёл, он отказался и ушёл, но навечно к себе привязал. И меня буквально трясёт от близости, меня выворачивает наизнанку. Я люблю его бесконечно, я хочу его как сумасшедший, но в то же время острое желание — просто сбежать без оглядки — сигналит в затылке. Мне тошно. Я убил его отца. И как бы похуй, что не моей рукой нажат курок. На мне его кровь, я всё ещё чувствую её фантомный запах, помню последний брошенный взгляд, а в ушах звучат роковые слова. В глазах всех, кто был вне комнаты, в которой случилось неизбежное, именно я — карающая рука, вынесшая заслуженный приговор. В глазах всего мира. И правду знают лишь двое. Я и уже остывший труп. Я хочу прикоснуться и к волосам, и к гладкой коже — к нему прикоснуться. Я так сильно его всего хочу, что буквально умираю, и мне хуёво до ахуя от запаха и ощущения его тела рядом. Мне так хуёво, что веки как опустились, так и отказываются подниматься, а по коже бегут предательские мурашки бесконечными непрекращающимися волнами. Взбудоражен каждый нерв, натянут и звенит тонкими струнами, звонко и болезненно плача. Мне так хуёво и так ахуительно разом, что ещё немного, и падут мной возведённые стены, снова разрушатся принципы вместе с выдержкой, и я всё прощу, всё отдам и не смогу устоять, коснуться посмею. Разрешу себе вырвать ёбаный тормоз, выломать ручник… и сорвётся беспокойный измученный зверь с поводка, сорвётся и в ноги его рухнет кровоточащим побежденным мясом. Отдаст себя до последней капли крови. Всё позволит забрать. Сглатываю ком, касаюсь невесомо его плеч, чувствуя, как сжимает лишь сильнее, его всего, как никогда, чувствуя… но вместо того, чтобы оплести руками и обнять в ответ, вместо того, чтобы сжать трепетно и желанно до боли — отстраняю. Почти нежно, мягким прикосновением, почти лаской, почти рассыпаясь в крошево от желания сделать ровно обратное, почти отрывая от себя с мясом, почти с отчаянным стоном. И когда встречаю его взгляд, полный замешательства, полный растерянности и взаимного отчаяния, не нахожу ничего лучше, как закрыться на сотни замков, отшатнувшись на шаг, а после другой, молча на него глядя. И лучше бы глаза отвести, но топлю себя в ярчайшей синеве, что искрит эмоциями для меня. Впитываю по микрочастицам, а тату зудит, внезапно сильно, настолько, что хочется кожу содрать нахуй или расчесать до крови. Распахнуть рубашку и заставить его посмотреть в собственные глаза, что украшают лик смерти. — Я смотрю, крысиный хвост тебе жить не мешает. — Кажется, что логичнее было бы вопросом, но выходит утверждением. Мне хочется его уколоть, чтобы самому не сорваться. Мне хочется ткнуть в противоречия, в долбаный проёб, что принёс так много проблем, и я не в силах себя остановить. Не в силах пощадить, он ведь меня никогда не щадил, даже не пытался. Мне хочется уколоть. Уколоть хотя бы вот так, словами. Потому что ради него я могу делать всё что угодно, посылая нахуй весь мир. Я могу жертвовать. Закрывать. Отдавать бесконечно. Но не реагировать на грёбаную реальность не могу. Права не имею спускать совершенно всё. И без того всё нахуй криво и неправильно. И перед чужими, чтобы ни случилось, буду стоять до последнего на его стороне. Перед всем миром встану и закрою собой, что не помешает лично с ним выйти на конфликт, потому что заслужил. — Со мной сейчас говорит сикарио или тот, кто собственной спиной не один раз от смерти закрыл? — Покрываюсь мурашками неотвратимо от хрипотцы сочного голоса, в котором отчего-то гаснут оттенки, затухают, выгорают, и от этого тоскливо и больно. Только я хочу его слышать и слушать. Всё, что скажет, впитать. Пусть это снова будет боль, я поглощу её порами, я голос его, как наилюбимейшую мелодию, буду воспроизводить, потому что соскучился до одури. — Потому что о любви со мной говорил точно не тот, кто беспрекословно живёт по законам Синалоа. Кто прощение просил, умолял поцеловать и обещал вырвать из лап смерти. — Не вспоминай, не смей, не разговаривай на языке фактов, прекрати… Хочется начать шептать, хочется податься вперёд, закрыть руками его рот, прикоснуться раскрытой ладонью к бледным губам, ощутить поток воздуха, что срывается с них. Внутри тактильный голод такой величины, что слюной исходит встревоженный зверь. Зверь без него насквозь больной. — Тогда я не знал ничего, — стараюсь ответить ровно, внутри же всё дрожит и вибрирует. Хочется спрятать и эмоции, и чувства. Хочется стеной, непрозрачной, матовой и чужой, вот так стоять. Хочется от взгляда его не крошиться, не раскалываться, не погибать. Он смотрит пиздец как пронзительно, нанизывая меня крупными бусинами на тонкую леску… нашей, не сумевшей всё же порваться, связи. Он тащит меня к себе, схватившись за полупрозрачный, но прочный вопреки всему, канат. Буквально магнитом, ёбаным магнитом убивает сопротивление, он насильно к себе тянет, я сопротивляться почти неспособен. Я сопротивляться не могу. У меня сопротивляться не получается. Это аномальное, ненормальное, потустороннее дерьмо слишком сильно. Слишком сокрушительно и мощно. Просто слишком. — Теперь знаешь, как много из твоих чувств это изменило? — он продолжает. Продолжает неумолимый, взъерошенный, болезненный, не мой… Сука, не мой, а я смотрю очарованно, смотрю, как долбоёб, во все глаза, смотрю и молю его: «Не подходи ближе... Пожалуйста. Не убивай». — Или если бы ты услышал ещё тогда, что я по меркам Синалоа крыса, то не закрыл бы собой и позволил убить? Позволил бы, Эрик? — Моё имя из его уст — особый вид удовольствия, это неприкрытое наслаждение, это сучья амброзия. Он всегда меня так называл — по имени, и лишь когда раздражался по фамилии. Никогда — прилипшим ко мне намертво за долгие годы — Ганс. Он отказывается так меня называть. Я для него Эрик. Я для него тот самый, оголённый и чувствующий, пульсирующий комок нервных окончаний и эмоций. — До того как я ушёл от тебя к Максу, ты бы позволил? До того как узнал о моём диагнозе, после грёбаного нападения на базу? До того как почувствовал, каково быть у меня внутри, смешивая слюну с кровью и вдавливая лицом в ёбаный стол в тренировочном зале? Ты бы позволил меня убрать? — Подходит намеренно ближе, как в замедленной съёмке, мелькает стоп-кадрами, слайдами. Двигается плавно, ступает, словно крадётся, а я отхожу. Он ко мне — я от него. Блядское танго на нервах, танцы на остывающих углях. Танцы на намокающем от крови пепле. И вроде не дичь, но именно дичью себя чувствую. Он меня в угол загоняет. Толкает взглядом, полосующим и жадным, то ли в капкан, то ли в сотворённую для меня ловушку. И мне ему ответить нечего, потому что под налётом злости на ошибки, чужие решения и обстоятельства, под слоем глубокой сердечной обиды, под плёнкой болезненно разбуженной гордости и нестерпимых невыносимых мучений, чувства мои к нему лишь крепнут. Чувствам глубоко похуй и на поступки его, и на мои доводы. Они просто есть. Незыблемые. Сука. Вечные. Моя любовь игнорирует испытания, она отбивается раз за разом, она, сколько бы её ни пинало, как бы ни травило, как бы ни выжигало в агонии, живёт. — Пришёл обвинить меня? — тише спрашивает, брови его сходятся на переносице, изламывают белоснежный мрамор кожи проступившей галочкой морщины, которую хочется стереть пальцем, слизать кончиком языка, разгладить. Её хочется с него сцеловать. — Хорошо, обвинил, — кивает, на пару секунд отводя глаза, словно это действительно трогает, действительно изматывает, что не только мне одному сложно. Не только меня последствия ебут. — Если собирался сам же наказать за вменяемую мне вину, не стоило защищать перед Гарсия и ставить условие о том, что твоя жизнь теперь равна моей, — оглушает простыми словами, словами, что не должны были слететь с его губ, словами, что я не должен был когда-либо от него услышать. Он не должен был об этом знать. Потому что сделанное мной не демонстрация, не театральщина, не красивая жертва во имя и ради. Это знание лишь спутает всё, а и без того сложно и невозможно. Это знание лишнее. Оно рушит надежду на то, что однажды пресловутое «что-то» могло бы ожить между нами, сплести и скрепить. Это знание — отрава, блять. Лишнее. Лишнее, сука. Лишнее. — Для чего тогда, Эрик? Зачем ты рисковал собой? Чтобы во имя собственного каприза, когда-нибудь после… в какой-то момент, глубоко удовлетворившись… убить? — Тебя? Я буду орать, что да, я буду доказывать, что именно поэтому, я буду клясться, но причинить боль по-настоящему никогда не смогу. И убью каждого, кто даже просто подумает, не то что рискнёт попытаться. Мне бы хотелось, чтобы это было правдой. Чтобы я превозмог. Чтобы я сумел. Чтобы не было во мне такого явного, красноречивого слабого места, демонстрирующего мои, больные им, внутренности. Но… — Сможешь? — шепчет, оказавшись ещё ближе. — Смогу, — выдыхаю, глядя в его красивые глаза, глядя с лёгким фальшивым прищуром, вру настолько нагло сейчас, что даже сам в это верю. Не верит он. — Но я не хочу. Мне жалко потраченных усилий, жалко ресурсов, жалко бросать на полпути к цели. Я слов на ветер не бросаю, я обещал — значит, вопреки всему, достигну результата. — Не то, он ждал не этого, и реакция, словно молния, прочерчивает каждую черту. Отводит глаза, смотрит то ли на собственные руки, то ли на пол. — Не таким я представлял наш диалог, наше прощание, — звучит странно и тихо, звучит жутко. Вычерпать эмоции, все, до последнего грамма, не выходит. Что-то меркнет на его бледном лице, сереет, пугает. Отступает на шаг, слегка пошатнувшись, стоя не слишком твёрдо, садится на разворошенную постель. Опускает глаза, прекратив держать в цепком фокусе. И это ощущается чудовищно неправильно. Что-то с хрустом внутри меня и между нами ломается. Канат трещит и стонет, надрывается, словно его рвут острыми зубами по-живому. По нитке что-то рвётся, с каждой секундой всё больше. Он молчит. Замер. Я молчу. И, сука, меня трясло от близости. Сейчас же трясёт ещё больше. — Я его не представлял вообще. Ни прощание, ни диалог. Не представлял. Сама мысль о том, что это последние слова, что вылетают из моего рта в его сторону, способна прикончить на месте. Я думать о варианте, что его может не стать в нашем мире — не хочу. Не могу. Я себе рассматривать этот вариант запрещаю, потому что паника накрывает неумолимо. Потому что это так больно, что сложно дышать, потому что без него погаснет и солнце, и каждая, до последней, звезда. Я, блять, не выживу от силы потери. Я не вывезу. Во мне нихуя не останется. Одна лишь чёртова оболочка. — Не понимаю, зачем ты здесь, почему пришёл, зачем было проделывать весь этот путь. Чтобы просто поставить в известность о том, что ты знаешь, что произошло восемь грёбаных лет назад? Там ещё и Макс мелькал, или к нему ты без претензий? — Макса откупило бог весть что, Макса спасли своевременные действия отца, а не слишком припозднившаяся жертва в лице старшего Морозова. Когда-то для откупа этого могло бы хватить, теперь будет мало. Мало… Я не знаю, что ответить, и нужно ли вообще отвечать. Объяснять, доказывать, разговаривать — есть ли смысл — не понимаю. Потому делаю то, ради чего первоначально прилетел, то, чем оправдал своё ярое желание увидеть, хотя бы немного рядом подышать. — Последняя просьба твоего отца, — достаю конверт из кармана, и багряные, подсохшие капли крови выглядят драматично, придают особой трагичности. Мои слова, вкупе с увиденным, звучат более остро. Протягиваю ему в руки, вопреки пожеланию почившего, не прочитав содержимое. Протягиваю и вздрагиваю, когда касается моих пальцев, отдёргиваю резко, будто обжегшись, а он кривится и отводит глаза. Снова. Мне без его взгляда физически хуёво. — Посмертная исповедь, судя по брошенным им репликам, — поясняю зачем-то, задумываясь, что в его голове сейчас происходит. Как много в нём противоречий выкипает и бурлит, лопаясь крупными пузырями. Отравляет ли оно его. Винит ли он меня. Проложена ли теперь между нами непреодолимая черта. Очередная черта… Ебучая вина, которая меняет оттенки и первопричину, но всё ещё мелькает то тут, то там. Не избавиться от прилипчивой суки. Она чересчур навязчива и так просто свалить не желает. А жаль. Без неё живётся в разы более пиздато и спокойно. Без неё дышится вдвойне приятно. — Удовлетворился отмщением? — вздёргивает подбородок, полосует остротой небесного взгляда резко, вмиг став куда более хищным, чем хотя бы минуту назад. Его глаза — чёртов скальпель, который вскрывает по-живому. Пускает мне кровь. Он убивает насыщенностью эмоций. — Красиво вышло, да? Ты обещал спасти меня любой ценой, найти выход как бы ни было сложно, но его спасать ты не обязался. Его у смерти вырывать из рук не обещал, — проговаривает каждое слово, прицельными выстрелами пуская мне в лоб. Смотрит, не моргая, уязвимый, слабый физически, но как же ярко полыхает изнутри. И завораживает вспышкой бесконтрольной сучьей злости. — Филигранно, но противоречиво. — Отбрасывает конверт и встаёт. В два шага. Нос к носу. Слишком близко. Просто слишком. — Меня оставил на десерт? — вкрадчиво спрашивает. Шепчет ядовито у моих губ. — Я — твой чёртов каприз? — Уродливо звучит. Он полностью обесценивает свою жизнь этими словами. Он буквально принимает как факт, что лишь по моему желанию будет дальше жить, если его не прикончит ёбаный рак. И это, сука, душит. На шее чувствуется крепкая хватка, то, как сжимается моё горло, как судорогой в спазме сковывает мышцы. Потому что он куда ценнее, он намного важнее, он — центр моей чёртовой вселенной, не просто каприз или желание. — Или понаблюдаешь для начала, и если не прикончит рак, придётся тогда самому? А? — Я не хочу это слышать от него. Я не хочу думать, что он реально считает, будто я смогу причинить ему вред. Мне, блять, было тошно от его поступков, а теперь тошно от слов. — Каково чувствовать, что моя жизнь теперь принадлежит тебе? — Рокочущие нотки, грудные, словно блядский кошачий рык. Наступает снова, прижимается всем своим гибким телом, выдыхает вопрос мне в губы, гипнотизирует сверкающей молнией, почти сшибает с ног. И, блять, заводит как ненормального в секунды. Проблески его сучьей натуры выворачивают наизнанку. Меня плавят долбаные убийственные интонации и отравляющая, травмирующая близость. Сам смысл, сказанный им, что он принадлежит мне, так сыто внутри отзывается, что зверь удовлетворённо рычит, скалится и облизывается шершавым языком. — Отвратительно, — отвечаю на автомате одними губами. Держать его жизнь в своих руках, как пытающуюся вырваться птицу, при этом ещё и закрывать его от летящих со всех сторон камней… омерзительно. Хочется расслабиться, быть просто рядом и им наслаждаться, а не бояться каждую чёртову минуту своей сраной жизни за него. Постоянно бояться. Купаться в этом ёбаном страхе. Стать его абсолютным фатальным воплощением. — Забери себе то, что собственным условием выкупил, давай. — Сокращает расстояние, впивается укусом в мой рот, я увернуться не успеваю и не хочу, а боль прошивает словно степлером. Он зубами штампует мои губы, остро и резко. И вкус у болезненной ласки солёный и пряный, отравленный и терпкий. Я хочу раскрыть рот, поймать его язык, всосать в себя, лизаться до одури, сжирать мятный привкус с гладких дёсен, пока не начнёт реальность меркнуть от нехватки воздуха, налипать яркими пятнами под веки. Я хочу его. Хочу в себя вжать, коснуться кожи, придавить телом, погрузиться в него глубоко, насадить и пронзить нахуй, от задницы до блядски необходимой глотки. Жажда, первобытная, чудовищная по силе, штормящая эмоциями, вспыхивает и отказывается поддаваться контролю. Вместо этого слизываю выступившую каплю крови, увернувшись от последовавшей повторной атаки. Ловлю его руку, которой хотел накрыть затылок, ловлю и другую, что тянулась к шее зафиксировать и не дать ускользнуть. — Не унижай Макса тем, что ты делаешь. Не обесценивай ваши отношения сиюминутным капризом. — А ты им не прикрывайся, — шипит зло в ответ. — Я убил твоего отца, — фигурально, но он правды не знает. Я закрываюсь этим как, сука, картонной стеной, которая не спасает от чувств и эмоций, от того, как кроет и выворачивает. Но, блять… Но, блять. — Ему уже глубоко похуй, ему в целом было похуй в последние годы. Ему теперь спокойнее, чем любому из нас. Ему не больно. Его не ебёт реальность. Он эгоистично всё бросил. — Сбивается фокус с его болезненно блестящих глаз на влажные, ставшие более яркими губы. Меня разрывает от желания охватить всё его лицо, чтобы не пропустить ничего. Ни миллисекунды. — Почему тебе всегда всё нужно максимально усложнить? Почему ты ищешь предлоги меня оттолкнуть, почему твои принципы всегда встают между? То в вине купаешься, то в обиде и гордости. У нас есть на это время? — Нас нет, Фил. Ты нас уничтожил собственным решением. Нас по сути и не было никогда, — перебиваю поток бесконечных вопросов, ответы ведь ему вряд ли нужны, он просто полосует меня, он болезненно метит, он выплёскивает всё изнутри. — Почему нельзя просто поцеловать? — шепчет сорвано, обхватывая мою шею обеими руками. — В последний раз, Эрик. — Его отчаяние имеет горький вкус и не менее отвратительное послевкусие. — Мне неизвестно, сколько осталось, и когда я подохну. Какой будет смысл в твоём благородстве, твоей обиде или злости? Какое будет иметь значение смерть моего отца или пациента, или кого-то ещё? Ты прощать будешь кого? — Я не хочу это слушать. Не хочу. Мне бы как ребёнку закрыть уши руками и мотать в стороны головой, требуя замолчать. — Прекрати. — Мой труп? — продолжает давить. Продолжает, не слушая, не слыша. — Дай нам хотя бы чёртовы полчаса, забудь обо всём, обо всех забудь. От меня останется вскоре или горсть пепла, или фотокарточка на ёбаном памятнике. Побудь со мной. — Холодным носом мне в щеку. — Не усложняй. Придёшь потом бросить две гвоздики на могилу, скажешь и «прости», и «прощай», обвинишь, предъявишь за каждый проёб и ошибку. — Замолчи. — Чувствую его руку на своих губах, раскрытую прохладную ладонь, что останавливает от возможно желающих сорваться слов. — Придёшь и расскажешь, какое я дерьмо, как причинил боль, как заставил пойти против принципов. Или назовёшь снова своим обледеневшим солнцем, потому что о покойниках либо хорошо, либо уже никак. Ты ведь этого ждёшь, правда? Освобождения ждёшь, — хрипит, а я глаза прикрываю, чувствуя дрожь и сильнейшую боль в груди, потому что слова его — отравленные длинные иглы, и входят в меня слишком глубоко. — Если ты мысленно хочешь меня похоронить, тогда перестань что-либо делать и стараться, прекрати меня откупать, не закрывай собой. Позволил отцу заплатить по счетам, позволь и мне уйти, чтобы не мучить тебя. Мне всё равно скоро придёт пиздец. — Фил, — начинаю, а он как зажимал мои губы ладонью, так и зажимает, не давая произнести и слова. — Я тебя от твоих слов, обещаний и всего остального освобождаю. — Пронзительность ярчайшей синевы невыносима. Слова его невыносимы. — Если это то, как ты видишь наш последний возможный разговор, то пусть будет так. Не получилось ничего. Я правильно не умею. Мне нужно слишком много времени, чтобы о важном подумать и осознать. Я постоянно опаздываю. В моей сраной жизни есть лишь пресловутое «поздно». Колотит нахуй. Выкручивает ебучей наркотической ломкой, смешавшейся с непринятием и паникой. Он звучит омерзительно. Омерзительный же смысл в слова вкладывает. Только правдив каждый слог, пусть и звучит уродливо. Только он так близко, что слепит. Насрать, насколько измучен и вымотан: всё ещё идеален, идеален вопреки всему, идеален для моего сердца. И я так люблю, так чертовски безусловно и всем своим существом, что срываюсь. Я срываюсь, мне хочется наступить на собственное горло и себя же задушить. Обещал ведь — не прикоснусь, иначе в пизду полетит реальность. Обещал ведь, но слова его о том, что, возможно, вот так, лицом к лицу, в последний раз — ёбаный детонатор, выдернутая чека, активированная мина под нашими ногами. Всё взмывает в воздух в считанные секунды, и я разлетаюсь на мелкие ошмётки плоти. Выдержка моя разлетается. Я не хочу его целовать, меня после будет не оттащить от него никакими предлогами. Я поселюсь здесь как призрак, оккупирую угол, сплету паутину и хуй кого и к нему, и к себе подпущу. Я не хочу, но я нуждаюсь в его губах, я без них погибаю. Вместо этого просто прижимаю к себе, оплетая руками и сжимая в крепких объятиях, вздрогнув, когда чувствую его сердце, ударившее мне в грудь. А он хрипит в мою шею, обвивает её, коснувшись ледяными пальцами. Дрожит, вот так, без единого миллиметра между нашими телами, вскрывая меня по-живому, просачиваясь в меня порами, проникая под кожу, отпечатываясь там замысловатым узором. И просто держать его — уже кайф неимоверный. Просто дышать его запахом, закрыв глаза и отключаясь от всего ёбаного мира. Просто дышать, мне кажется, будет достаточно до конца своих дней. Просто держать и чувствовать биение жизни, резонирующее от его груди к моей. И жжётся тату, жжётся, словно раскалённое, нагревается, плавит мою блядскую кожу. Я такой силы потусторонний жар ощущаю, что становится дико. Ненормально. Необъяснимо. — Я так хотел, чтобы ты был моим… — слышу его и глохну: в голове шумит, как от вертолётных лопастей, я ощущаю себя размазанным по стене, к которой собой прижимает, напирая, как чёртов таран. — Хочу, чтобы ты был моим, — повторяет и облизывает мне шею, гладит холодными пальцами, дышит громко и хрипло, собой убивает. Просто, нахуй, убивает. Я забываю обо всём от ощущения его губ, забываю об обиде и гордости, когда целует несдержанно, мокро и чувственно вдоль челюсти, забываю об обещании не поддаваться на уловки, забываю и о Максе, и обо всём ёбаном мире. — Пожалуйста, просто блядские полчаса, я не прошу больше… Блять… Не время. Не место. Неправильно всё, с какой стороны ни посмотри. Мне больно и хуёво. Тело реагирует вопреки бьющемуся в агонии сердцу и разуму. Я его хочу. Я от него чертовски зависим. Я отпускать его в любой из миров, кроме нашего, не готов. Я терять его не готов. Не готов и прощаться. Пусть и понимаю, что существует вероятность. Мне бы сбежать, просочиться сквозь стену и свалить нахуй подальше, пока не накрыло и паникой, и всеми пробудившимися внутри пиздецами. Мне бы сбежать… Но когда впивается зубами, когда сжимает челюсти с силой до острой полосующей боли, когда мычит и вжимается ещё сильнее, отирается весь, из меня утекает вся блядская сила сопротивляться. Вся, до последней капли, потому что сквозь пелену нестерпимой боли проступает такое мощное удовольствие, что я в ахуе откидываю голову, упираюсь затылком в стену и, приоткрыв рот, хриплю, задыхаясь от нахлынувшей волны. Он снова ставит метку. Он снова меня присваивает, вот так, нагло оставляя блядский укус на коже, всё в тоже долбаное место. И это пиздец больно, мышцы сковывает едва ли не судорогой, но вложенный смысл в этот животный жест настолько перекликается с моими желаниями, что я не собираюсь даже минимально об этом жалеть, протестовать или возмущаться. Он хочет, чтобы все знали, что есть тот, кому я принадлежу? Хорошо. Насрать на ёбаные условности. Насрать на невозможность. На препятствия. Насрать на тягучее предательски ускользающее время и кучу угроз. Если мне суждено его в конечном итоге дождаться, ощутить в собственных руках — я дождусь. Я, как бы ни пидорасила жизнь, как бы ни испытывала, с ним, вопреки всему, останусь. Отгоняя слова шаманки от себя, но так блядски сильно в них веря, что от наивности пробудившейся тошно. От надежды тоже. И когда зализывает оставленную рану, когда целует мокро, когда скребёт ногтями по затылку… задыхаюсь в его окровавленные, как у вампира, губы, которые облизывает и так же, как я, сорвано дышит. Дышит глубоко и часто. А ещё трётся бёдрами. Трётся и трётся, у меня стоит уже каменно, у меня секса не было месяцами, у меня тело, блядский предатель, воспламеняется. Нестерпимое желание прожаривает, как на раскалённых углях, а он трётся как сука. Он трётся мучительно правильно, а я не могу ни уйти, ни из палаты выйти, ни оттолкнуть, ни окончательно подпустить. Я не могу ничего. Это какая-то особая беспомощность. Руки его подчиняющие. Взгляд, удерживающий крепче каната. Запах — блядски пьянящий блядски угарный газ, я от него неметафорично подыхаю: голова идёт кругом, на зрачки налипает цветное безумие, прямо под веки, крупными пятнами. Ахуеть. Кроет настолько, что я его практически не слышу, пусть он и критически близко. Состояние сродни контузии, когда после громкого взрыва и черепно-мозговой травмы, ты просто не понимаешь: где ты, что ты, кто ты, куда, зачем, по какой причине и жив ли вообще. Я отупел в секунды. Ощущения такие сильные и их так много, что колотит, а ведь почти нихуя не произошло. Меня буквально, сука, трясёт. — Эрик. — В сантиметре, но не напирает, хотя, впейся он в мой рот, я бы уже не остановил. Моё имя с его губ — квинтэссенция удовольствия, чистейшего, как капля рая на кончик языка, я душу продать готов кому, мать его, угодно, только бы он шептал его круглосуточно, возбуждённый и ласковый. Одно лишь моё имя, и тормоза выкручены нахуй, с мясом вырваны. Он снова топчет меня всего изнутри и ломает. Снова принципы летят в пизду, летят все установки. Всю жизнь придерживался правила, что если не моё — я трогать права не имею. Но вокруг Фила все расплывается, затирается, нависающая угроза смерти уничтожает собой всё. — Я так сильно тебя хочу, — хрипло с рычанием. Тихо. Интимно. Рокочуще. Голодный, а глаза сумасшедшие, поехавшие к чертям. — Так сильно хочу, так сильно по твоему запаху и вкусу скучал. — Вдыхает носом, прикрыв глаза, и в голос стонет, трётся снова, и хрипит мне в губы, мазнув мимолётно, пачкая моей же кровью. А на шее жжение и влага: я чувствую, как стекает каплями из прокушенных им ранок, как ткань рубашки успевает впитать лишь часть. — Так сильно тебя хочу, постоянно тебя хочу, теперь всегда тебя внутри чувствую, — шепчет снова, стонет снова, а мне кажется, ещё немного, и от этого странного недопеттинга меня порвёт как школьника. Потому что не один он скучал, не только его тоска на части дробила, дробило и отсутствие возможности коснуться и быть рядом. И пусть всё полупьяно и искажено, слова звучат потусторонне и местами нереально, он в моменте таким искренним кажется. Таким побеждённым и блядски моим. — Скажи, что ты мой, — просит, облизываясь, скребёт по ключицам зубами, гладит вдоль ортреза чуткими пальцами. Целует, целует, целует, я слышу сочные влажные звуки, что оставляют его губы, когда он метит мою шею, ключицы и плечи, сосёт и покусывает мочку, а руки его скользят по моему плечу мягкой лаской. — Скажи, пожалуйста, — просит, трётся как кот носом об мою щеку, скребёт ногтями по затылку, по моим коротким волосам. — Скажи. Я готов умолять, скажи, пока я ещё здесь, пока я ещё жив. Соври. — Я всегда был твоим. — Кажется, уже тогда, когда родился: заранее вручил и сердце ему, и душу. Авансом. Я его — факт. Как и то, что ноги перестают, сука, держать, мне хочется сползти на пол, хочется распластаться у стенки, хочется стечь нахуй от ощущений, что накрывают. Ощущений пугающе синхронных, пугающе, ошарашивающе взаимных. И я теряюсь, не понимая больше, где заканчивается он и начинаюсь я, как так вышло, что циркулирует одно, разделяясь, сливаясь, существуя на двоих. Чертовщина грёбаная. Шутка садистки-судьбы, садистки-смерти и такой же суки-жизни. — Поцелуй, словно в последний раз, Эрик, один-единственный. Я не хочу жалеть о том, что не успел снова почувствовать твой вкус, прежде чем уйти. Позволь просто попрощаться, просто коснуться, просто окунуться в это. — Нет. Нет. Нет. Никаких ёбаных последних раз. Никаких, сука, прощаний. Никаких мыслей о том, что это никогда не повторится. Нет. Сука, нет. Я протестую всем своим существом. Потому что, мать его, невозможно. Не позволю. Разломаю напополам ёбаную вселенную. Растопчу в крошку, мелкую и скрипящую под подошвами, но не отдам в лапы смерти. Мне хочется зарычать, что для того, чтобы поцелуй получить, следует выжить. Следует сильно постараться, чтобы цели достигнуть. Что это должно стоить его усилий, и я отдам всего себя, блять, целиком, пусть губами хоть до костей обглодает, только живёт. Но ему всё равно, что я пытаюсь мычать, когда проникает языком до самой глотки, мятный от леденцов, солёный от крови. Отстраняется и смотрит выжидающе. — Поцелуй меня, — просьба звучит слишком громко в тишине палаты. Глаза его слишком яркие, даже в частичном полумраке. Целовать его и раньше было так хорошо, что больно. Но сейчас… я почти мёртв от одной лишь мысли — отказать. Подаюсь сам навстречу, прихватывая влажную нижнюю губу, всасываю её, за затылок вжимая в себя ещё сильнее, ещё ближе, проникая в его рот ещё глубже. И не существует правильно подобранного определения той крайней степени моей беспомощности от силы невероятного удовольствия, которым прошивает насквозь. Он затапливает своим вкусом, он перечёркивает собой всё, он становится единственно важным элементом вселенной. Он сам становится ей. Мой персональный, мучительно прекрасный, самый лучший из существующих и самый действенный яд. Штормит и ведёт, в груди печёт от нехватки кислорода, но я целую его бесконечно, я вылизываю и гладкие щёки, и скользкую эмаль ровных зубов. Обсасываю ставшие яркими губы, ловлю срывающиеся стоны, ласкаю юркий умелый язык. Вкусный. Вкусный до невозможности. Вкусный до ахуя. Вкусный весь. Сладкий. Мятный. Терпкий. Горький. Любимый. Лучший. Просто лучший. Плевать, что сделал когда-то. Плевать на всё в этот самый момент. Просто плевать. У меня крыша сорвана, она не просто уехала, её нахуй нет, не существует больше. Как же хорошо, как же с ним идеально, как же кроет от того, как идеально в процессе сливаемся, как много в нём страсти и нежности для меня, как много голода и надрыва в касаниях рук и движениях губ, что не отпускают, как много неразбавленных чувств он вкладывает. Чувств, которых не было в нём, даже слегка мелькающими оттенками, когда он был те недели рядом. Штормит… Бушует ураган внутри, кровавыми волнами омывает нас обоих. Мне так невыносимо больно, что, кажется, единственный выход — сдохнуть. Мне так невыносимо больно от происходящего, по его мнению, прощания. Так больно, что он готов уйти, потому что тело его не выдерживает, душа не выдерживает, и моё сердце сдаётся и щемит. Штормит. Впору рухнуть у его ног и исчезнуть, позволить допить меня, почти опустошённую оболочку, отдать оставшиеся крупицы сил и выпустить из рук. Но он вжимает в стену собой, всё ещё трётся, всё ещё испытывает касаниями. Всё ещё… Блять. От полярности ощущений чувствую себя безумным. Агония внутри смешивается с нестерпимым возбуждением на грани. Я сейчас, совершенно без преувеличений, кончу, если он продолжит ритмично тереться и целовать настолько пошло, настолько вульгарно вылизывая, словно трахает мой рот до самой глотки. Это давно не просто поцелуй, о котором он просил. И руки мои живут своей собственной жизнью, я, поддавшись порыву, накрываю его упругие ягодицы сквозь тонкую ткань. Сжимаю задницу в руках, к себе ещё ближе притягивая, и от громкого стона — взаимного стона — меня прогибает в спине полнейшим ахуем. Хочу до обморока. До смерти, блять, хочу, совершенно себя не контролируя. Как же кроет. Как же вставляет. Как же сводит с ума всем своим видом. И хватает считанных пару десятков секунд, когда внезапно просовывает между нашими телами руку, не дав мне даже опомниться. Быстро расстёгивает ширинку и сжимает мой стояк в кулаке, в пару жёстких рывков доводя до оргазма, сжирая с моих губ сочащееся со слюной удовольствие. А я, сука, ощущаю себя разрушенным, когда его пальцы гладят влажный от спермы член, и глаза смотрят внимательно, возбуждённо, мутно… и зрачок — чернеющая клякса. А я, сука, в очередной раз всё предавший и полуживой. — Обожаю твой вкус. — Смотрю на то, как вылизывает свои длинные пальцы, закатывая глаза от удовольствия, гипнотизирует собой. То, как он наслаждается, как довольно урчит огромной кошкой, как сверкает ярчайшими звёздами небесной глубины взгляд. Там сталкиваются целые галактики, там так много всего, и всё для меня, что я не справляюсь. Я с ним не способен справиться, и откатами топит в горечи столь очевидный проёб. И мне казалось, сейчас, вот так, налижется и снова нападать будет, ему ведь всегда было мало и голодно, он из рук выпускал только насытившись. И брыкаться после произошедшего мне будет как минимум странно. Я протестовать не планирую, собираясь взять всё, что он отдать готов. Только закончив облизывать пальцы, крепко обнимает, мягко прильнув и растеряв весь свой пыл в минуты. Как будто, когда меня эмоционально немного отпустило — его сразу же стабилизировало. Я кончил, и в теле теперь бродит бодрость, в нём же, наоборот — усталость ощущается. Он в руках моих внезапно успокаивается, дыхание становится глубже, медленнее и ровнее. Руки, всё время прохладными ощущающиеся, согреваются. Я ожидал, что он будет и дальше заявлять права, ластиться, потом из объятий, бунтующий, вырываться и нападать, задетый за живое: обострившийся, хрупкий, но смертоносный тайфун моего сердца. Но он медленно в руках моих оседает, весь его вес ощущается на моём теле: он повисает вот так, спокойно и размеренно дыша, отключившись то ли от усталости, то ли от препаратов, что вливали ему в кровь, то ли от пережитого стресса и въебавших концентратом эмоций. А я держу его, держу, как самое драгоценное во всем блядски разрушенном мире. Как самое дорогое для меня, самое важное. Вдыхаю с его волос удивительно вкусный запах, мягко приподнимаю и до щемящего сердца накрывает нежностью, особенно когда подношу к кровати и плавно укладываю на неё. Убираю под подушку окровавленный конверт, который найти не составит труда. Накрываю его, расслабленного, бледного, словно полотно, с тенями под глазами. И губами зацелованными. Касаюсь их невесомо подушечками пальцев, чуть поглаживая, склоняясь и, со всей скопившейся внутри нежностью, целуя, такого болезненного, но самого красивого, вопреки всему. В груди неумолимо сжимается, пока натягиваю аккуратно ему кислородную маску, убирая шелковистые пряди с лица. Задерживаясь пальцами, дольше необходимого на его гладкой прохладной коже, наслаждаясь близостью, напитываясь тем трепетом, что вибрирует внутри, и разрывающей на части болью. Люблю. Люблю так невыносимо. Люблю всем своим существом. Люблю бесконечно. И отказываюсь прощаться. Отказываюсь принимать вариант, в котором в этом долбаном мире его больше нет. Демоны внутренние, демоны, вокруг нас бродящие, пытаются сбить нас с правильных координат, но я верю, что сила моих чувств, сила моего стремления и желания вернёт нас обратно к свету его спасения. Пусть обе наши души черны, как мазут, пусть в крови давно утопились и пропитались насквозь. Пусть много ошибок было совершено. Непростительных и опасных. Но я обещал из лап смерти вырвать. И я вырву. — Я так сильно тебя люблю, — шепчу, погладив собственный крестик на его запястье, перевернув тонкую руку. Целую бледную кожу, прикрыв на пару секунд глаза, целую костяшку, дышу им. Скольжу напоследок губами по зеленоватой выпуклой вене, а после резко отшатываюсь, оттаскиваю себя за шиворот от него и, чтобы не сорваться и не прописаться навечно в этих стенах, не оборачиваясь, ухожу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.