Москва ощущается глотком свежего воздуха. Огромная, мудрая, эклектичная. Пусть и побитая, но не сломленная. Живая.
Ноябрь тут после Сибири кажется теплым. Там такая погода бывает уже в сентябре, да еще и без отопления. Поэтому глоток свежего воздуха не только фигурально, но и буквально — можно ходить в полурасстегнутом пальто и дышать, дышать прохладой, а не режущей внутренности стужей.
От количества театров и театриков, пусть и пока закрытых, идет кругом голова. Побывать здесь дважды за осень кажется невиданной роскошью. Возвращаться не хочется страшно. Ощущение, что Новосибирск пожирает, затягивает в мерзкие сети и отпускать не хочет. Пару раз Соллертинскому снились жуткие сны о том, что он остается там навсегда.
Митя теплый, разговорчивый и жутко красивый. Родной. Любящий. Хочется впитать это все, выпить, да и увести с собой в проклятущую даль.
* * *
— А если я опять к тебе приеду?
Соллертинский задерживает ответ на пару секунд, улыбнувшись Мите в плечо.
Они сидят на диванчике у рояля, близко, соприкасаясь бедрами, уложив головы друг другу на плечи. Шостакович запускает ладони под ванин пиджак и медленно поглаживает спину. Сам он еще не оделся.
— В такую даль потащишься?
— Потащусь.
Идея глупая, бесполезная. Но Шостаковичу плевать.
— Зима на носу, Митенька.
Голос Соллертинского низкий и теплый, как пар от ванны или крепкого чая. От дыхания в шею бегут мурашки.
— И что?
Это скорее даже утверждение, чем вопрос. Шостакович прекрасно знает, какова зима в войну и примерно представляет, какова зима в Сибири. Все вместе эти два обстоятельства дают невообразимое. Но любые здравые «против» кажутся чушью.
— Плохо там зимой, плохо. Ты даже не представляешь, насколько.
Шостаковичу больно думать о том, в чем суть этого «плохо». И о том, что его Ване, вероятно, придется в третий раз это пережить.
— Не представляю. А знаешь, где еще плохо зимой? А везде. Где тебя нет. Я тут… Задо́хнусь.
Соллертинский молчит. Только на мгновение крепче сжимает объятие, целует плечо и прячет на нем лицо. Несколько секунд дышит в ткань безрукавки и гладит по спине. Теплый, родной. Самый. Без пяти минут далекий. Без двух часов.
Ленинградский вокзал, пятый путь, двенадцатый вагон, четвертое купе, левая верхняя полка. Отправление в 17.35.
Шостакович целует друга в макушку, и тот поднимает лицо. Глаза как будто влажнее и сильнее блестят. Шостакович не расспрашивает, лишь про себя думает, какое зло меньше — горе или усталость. Он не знает, на какое надеяться.
— Если повезет, я вернусь в декабре. Осточертело мне там сидеть… — он поводит плечами. — Мне тоже плохо без тебя, — он гладит пальцами митину щеку, в ответ на что тот чуть поворачивается и целует ладонь, — и я всегда тебе рад. Даже в минус сорок два. Точнее, особенно в минус сорок два. Пусть это и эгоистично. — он усмехается.
— Тогда я приеду. Как будут деньги, я приеду. — когда он говорит это, Соллертинский трижды целует его щеку. Шостакович прикрывает глаза. От ласки перехватывает дыхание.
— Надеюсь, я раньше приеду сам. Насовсем.
— Приезжай, приезжай. Здесь все тебе будут рады, хорошо устроишься… Будешь в консерватории работать, в гости ко мне ходить, мы тебе квартиру рядом достанем… — Шостакович говорит это тихо, и каждую секунду чуть выше, чуть торопливее.
Соллертинский в ответ полустонет-полусмеется. Все это слишком сладко. После лет страха, холода, пустоты и одиночества подобная картина кажется сказочной. Пусть здравый смысл и подсказывает, что она не так уж и нереалистична.
* * *
Как только они выходят на перрон, в воздухе рассыпается морось.
— Занесем чемодан, — Соллертинский кивает в сторону поезда.
— Ага, чтобы его у тебя увели? Тут постоим.
Соллертинский соглашается.
— Провожаю тебя опять, как декабриста, — Шостакович раскрывает зонт.
— Хорошо хоть, в ссылку за мной пока насовсем не кинулся. — он лезет в карман за сигаретой, но передумывает. Экономить надо.
Караулить чемодан они устают через минуту, и скоро начинают ходить с ним по перрону. Тяжелый. Внутри больше книжек, чем одежды.
Они успевают сделать пару кругов, пока усталый проводник не объявляет, что провожающим нужно выйти, а пассажирам — зайти. Шостаковичу вдруг кажется, что он что-то забыл, не успел, а что — не может вспомнить.
Ваня обнимает внезапно и крепко, и Шостакович неловко обвивает его за пояс одной рукой, держа второй зонт. Они расцеловывают друг друга в обе щеки и долго жмут руки.
— До свидания. Пиши, пиши обязательно, со станций пиши, как приедешь… — Шостакович почти тараторит, не отпуская ваниной ладони.
— Буду. До свидания, Митя. — Соллертинский улыбается, но как-то криво, явно пытаясь скрыть тоску. Он порывисто обнимает друга, крепко, почти до хруста, после чего быстро разворачивается, хватает чемодан и запрыгивает в вагон, скрываясь в коридоре. Шостакович только спустя секунду понимает: Ваня ушел. И не известно, когда вернется.
Он вскоре видит ванину физиономию в купейном окне, но она кажется как будто призраком. Ванечка машет. Как-то показательно весело. Шостакович машет тоже. Складывает зонт, подходит к окну и тянется к стеклу ладонью. В суете его все равно никто не заметит. Ванино лицо теплеет. Он на секунду касается пальцами стекла напротив митиной ладони. Стучит по стеклу, ведя пальцами вверх, вниз и снова вверх.
Die zwei bla-ue Au-gen
Von mei-nem Schatz…
Шостакович улыбается. Стучит в ответ.
Die ha-ben mich
In die weite Welt ge-schickt.
Соллертинский напевал ее вчера, баюкая друга на коленях. Насвистывал, вырисовывал на митиной груди.
На последнем стуке Ваня снова соединяет на мгновение их пальцы. Прислоняется к окну лбом. Смотрит, скосив глаза вниз.
Шостакович отходит на шаг и прячет ладони в карманах, поднимая взгляд. Они смотрят друг на друга, невольно улыбаясь. В груди щемит от нежности, от горя разлуки с другом и счастья просто на него смотреть. Глаза начинает щипать.
Поезд трогается.
Шостакович сходит с места, будто чтобы уйти, но лишь следует за поездом быстрым шагом, почти сразу переходя на бег. Он видит Ваню, улыбающегося, машущего и будто говорящего что-то; он бежит быстрее и быстрее, кое-как огибая прохожих, сжимая шляпу в руке; бежит, хоть ему уже и больно дышать, пока не кончается перрон.
Поезд проносится мимо почти мгновенно. Шостакович наклоняется, опирается ладонями на колени. Громко и тяжело отдыхивается. От бега болят конечности. Слабый он, слабый.
Боль и тяжелая усталость на несколько секунд затуманивают осознание произошедшего. И только когда дыхание поулеглось, спина выпрямилась, а ноги пошли, в голове запульсировала мысль: уехал.