ID работы: 11660795

Острые грани

Слэш
NC-17
В процессе
47
Tinanaiok бета
Размер:
планируется Макси, написано 249 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 94 Отзывы 18 В сборник Скачать

Глава 2

Настройки текста
Примечания:

      Я сам не свой, мой след потерян. Я с головой в песчинках времени. Упал на дно, и метроном Считает в тишине.

      Лёва не обременяет себя местом в тесном дружеском кругу своих коллег и своей персональной головной боли на ближайшие несколько недель (и последние -дцать лет). Он равнодушно смотрит, как цесаревич занимает оставленный для него стул, как подбираются ребята, рефлекторно напрягаясь в присутствии человека, которого он — Лёва — принял непривычно холодно, пока у самого в груди догорали сараи. Лёва думает, что зря поддался накатившим эмоциям, потому что парни с ним — одно целое, а втягивать их в эту историю категорически нельзя.       Но эти мысли пролетают фоном, потому что не имеют уже никакого значения — что сказано, то сказано. Лёва соврёт, если заявит, что мелькнувшие в глазах понимание и растерянность не доставили ему темного, ядовитого наслаждения.       Больно?       Ладони жжет пламенная потребность в (само-)удушении. Карась расписывает племяннику перспективы на ближайшее время, от чего тот морщится и мрачнеет — радужная в этой ситуации только его пидорская задница, которую Лёве нужно «во что бы то ни стало» защитить. Лёва предполагает, что защищать Александра Николаевича, в первую очередь, необходимо от самого себя — тот выглядит отчаянно одичавшим по меркам столицы. Это даже Лёва, давно имеющий ко двору опосредованное отношение — точнее, не имеющий ничего с этим общего — понимает. Понимает и Карась, взглядом впечатывающий едва ли не рычащего от злости племянника в стул, чтобы молчал и не рыпался — авторитет у него в глазах цесаревича всегда был железным. Хоть какие-то плюсы — а им теперь придется искать их во всем и всегда.       Александр Николаевич, скрипя зубами, молчит, слушает кто-как-зачем-когда будет с ним нянчиться, и больше не стремится к прямому зрительному контакту. Застывший у окна Лёва этим пользуется.       Почти не изменился.       Потемнели круги под глазами — явно толком не спал с покушения в Австралии. Тоненькая узорчатая сеточка лопнувших капилляров окружила темные зрачки — уже не теплые, ореховые, а почти черные, с яростным отливом. Волосы отросли, опустились по лопаткам вниз. Стали чуть темнее — видимо, перестал высветлять, позволяя солнцу сжигать их самостоятельно. Лёва смотрит, как в отдающих светло-рыжим прядях запутались лучи, и думает, что точно не изменилось только одно — горящая звезда всё так же нежно цесаревича любит, заливая его своим светом.       Он изучает едва пробивающиеся вокруг глаз морщинки, крошечную дырочку от лабрета, сжатые в кулаки пальцы на коленях, то и дело проявляющиеся желваки и раздувающиеся крылья носа. «Господи, — думает Лёва, — как ты такой несдержанный вообще решился вернуться?».       Свободная жизнь расслабляет — Лёва сам не знает, но уверен в этом железобетонно. Он следит за реакциями цесаревича, понимая, что просто не будет — никому из них. Даже вечно мягкий и легко находящий контакт Яник заебется подбирать ключики к Его Высочеству — нарочно закрывающемуся сейчас от них только потому, что хочется выразить свой праведный протест.       Лёва сканирует своего подопечного, по-дедовски ворчит про себя на его эмоциональность, глупость и максимализм, стараясь игнорировать, как дрожат собственные поджилки. Стараясь не замечать нарастающее с каждой секундой желание выйти — из кабинета, из дома, с территории и, желательно, из страны. Он, кажется, себя переоценил — и эта мысль пугает, как бы усиленно он не отгонял её от себя.      Лёва бессовестно радуется, что выбрал удачную позицию — никто не слышит, как он выравнивает то и дело сбивающееся дыхание, как возвращает сам себя в реальность.       Это работа — просто работа и ничего больше.       Как говорится «есть такая работа — Родину защищать». Шура — не Родина, но Лёва не сможет долго отрицать, что он когда-то был для него и ей тоже. «Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего. Отчизна моя — ты! Вот моя отчизна! И понесу я отчизну эту в сердце моем…» — дальше Лёва не помнит, но когда-то ему казалось до одури романтичным цитировать Шуре Гоголя под убывающей луной.       — А не слишком дохуя на себя берёт начальник охраны? — в мысли врывается разъяренный голос цесаревича, который по-прежнему не смотрит на него — только сверлит взглядом Карася.       Кажется, кому-то здесь не очень понравилось, что теперь придётся согласовывать с Лёвой всё — передвижения по территории поместья (18 с гаком гектаров, Лёва ебал искать его среди кустов, хоть в кустах его когда-то и ебали), выезды за территорию, встречи и дружеские визиты, а если согласовать не получилось — значит, не судьба. Свободолюбивому Александру Николаевичу не хватает только молнии в руках, чтобы сходство с древнегреческим Зевсом стало стопроцентным — его молнии будут даже помощнее.       Лёва только улыбается — вежливо и нейтрально, потому что он чертов профессионал, и если он не абстрагируется, то грош цена его погонам (как будто сейчас он дал бы за них больше трех полушек).       — Только то, что сможет выдержать, — сарказм всё-таки просачивается в голос, но уже не звучит бурлением яда в котле — просто маленькая безобидная шпилька.      Уман-младший переводит на него взгляд, но сразу тушуется — Лёва на его молнии отвечает полупоклоном, почти покорным, почти искренним знаком извинения. Раньше подобное ему нравилось (в определенных обстоятельствах), а сейчас он наверняка думает, что Бортник в невероятном восторге от своих полномочий, но капитана только перестало тошнить от этого списка.       Цесаревич должен понимать, что никто тут не по своей воле, но эти абсолютно лишние эмоции вряд ли помогают ему мыслить сколь либо рационально.       Надо было поклониться в пол, чтобы его вообще переебало раздражением.       — Хорошо, — шипит он в ответ. — Что-то ещё?       Карась уже хочет махнуть рукой, мол — иди, перепсихуй, проорись, потому что нянчиться с Шуриком ему надоело еще лет пятнадцать назад, а терпеть его дурное настроение он никогда долго не мог, но Лёва его опережает:       — Да. Всё, что вас попросят сделать мои люди, всё, что скажу вам я — нужно выполнять. Без истерик и пререканий — от этого зависит только ваша жизнь и ничего больше. Советую над этим подумать, — Лёва в восторге от своего безупречно ровного голоса, от бесцветной интонации, на которую он, оказывается, способен даже с растущим комом внутри.       Александр Николаевич смотрит ему в глаза, не пряча тяжелый загнанный взгляд. Хочет прочитать — но не может, потому что читать нечего. Лёва озвучил всё, что хотел.       Это только твоя жизнь, придурок, спустись на землю.       Но если что, твой гроб мне хотя бы не придется нести.       По-крайней мере, всё, что ему можно озвучить из того, что он хотел бы сказать.      Цесаревич вглядывается в покрытый трещинами лёд чужих глаз и коротко кивает, на время признавая своё поражение, хотя вряд ли он осознает, насколько важное соглашение они сейчас заключили. Возможно, важнее того, что сам Лёва скрепил с Карасем крепким рукопожатием в офицерском штабе — этот метод всё же надежнее, чем их с Шурой вскипяченные взгляды.       Когда за наследником престола закрывается дверь кабинета, Макс шумно выдыхает.             — Простите, я… — он не знает, как оправдаться перед генералом, но Карась машет рукой.       — От напряжения в воздухе даже я чуть не задохнулся, лейтенант, — он добродушно улыбается Максу, совершенно охреневшему от такой реакции, и стреляет в Лёву многозначительным взглядом.       Лёва хочет закатить глаза, потому что иногда ребята тупят безбожно — ещё бы Карась не был в курсе всего, что из себя представляют люди в этом кабинете, и ещё бы он промолчал по этому поводу. Лёва не удивится, если в их личных делах обнаружатся записи о том, какое слово было первым у Яника и список всех детских Бориных болезней начиная с первых колик. Он хочет, чтобы они как можно скорее поняли, что в столице каждый из них — открытая книга, привыкли к этому и были осторожнее, чем когда-либо. Никогда не знаешь, кто уже в курсе, а из-за кого можно и присесть. На кол, на хуй или на электрический стул — выбирайте.       Здесь не стоят пулеметчики на вышках, и по периметру нет растяжек, но этот город и люди в нём— по-прежнему самое страшное, с чем Лёва сталкивался.       — Понимаю, что может быть не просто. Я хорошо знаю своего племянника и то острое желание приложить его головой об стол, которое порой вызывают все его слова. Но не забывайте — кто он. И не забывайте, для чего вы здесь, — Лёве кажется, что все эти слова Карась говорит персонально для него.       Если бы он мог забыть — он бы, блять, давно забыл.       — Так точно, — чеканит он за всех.       — Можете быть свободны, — после этих слов парни оглядываются на Бортника и, получив его разрешение, выходят из кабинета.       — Когда ты уезжаешь? — спрашивает он у Карася, когда в коридоре стихают шаги.       — Сегодня вечером. Уже не терпится перевернуть дом с ног на голову? — он лукаво склоняет голову, становясь в этот момент до жути похожим на своего племянника.      Лёва усмехается.       — Думаешь, после трех суток перемен я возьмусь за что-то ещё? Ты меня переоцениваешь.       — Да, масштабы у тебя уже не те. Но всё равно пообещай, что стены в моем крыле никто не вымажет красной краской.       — Ты требуешь невозможного.       Карась смеется, и Лёва для приличия улыбается тоже. Воспоминания, несомненно, для Миши теплые и забавные, не вызывают у Бортника ничего, кроме ноющей боли в зубах. Кажется, что Карась всё еще видит в нём того, кем он давно уже не является, кем был недолго и понарошку, но всё равно каждый в этом доме считает своим долгом макнуть его в прошлое с самыми искренними намерениями.       Будто он сам не завис на краю пропасти, со дна которой тянут костлявые руки воспоминания и забитые в угол чувства.       Будто он сам с каждым днем не откатывается в тревожное состояние, свойственное его юношескому максимализму, всё сильнее.       — У меня для тебя кое-что есть, — Карась, возможно, чувствует его настрой, и решает в подробности не углубляться, и с задором старого фокусника вытаскивает из ящика стола удостоверения. — Вот теперь властвуй, мой дорогой друг.       Лёва думает, что Карась однажды доведет его своими отсылками до ручки.       Лёва думает, что для того, чтобы властвовать, сначала нужно разделить. Например, личное и рабочее. А еще лучше чье-нибудь тело на крошечные части. Чье-то конкретное подпаленное солнцем тело.       Лёва кривится, но принимается корочки из чужих пухловатых рук.       «Капитан Бортник Егор Михайлович, начальник службы охраны Его Высочества Александра Николаевича Умана» — что ж, в таком контексте их фамилии рядом еще не стояли, и где-то в глубине души Лёва-подросток умирает от смеха, но капитан Бортник Егор Михайлович только сдержанно (это теперь его жизненное кредо) благодарит Карася и захлопывает удостоверение чуть громче и показательнее, чем стоило (не очень-то успешно придерживается своего кредо).       — Я надеюсь, его хотя бы предупредили? — Лёва спрашивает об этом уже в дверях, хоть это совсем не должно его волновать.       Ничего особенного не произошло, не происходит и не произойдет (если Лёва будет чаще держать в руках свою голову, а не колюще-режущее-огнестрельное) — никого ни о чем предупреждать и не нужно было. Лёве самому хочется в это верить, но еще отчаянно хочется знать — был ли Шура готов к этой их встрече? Сам он, как оказалось, был готов не настолько, чтобы удержать предательскую, болезненную дрожь, хотя у него и было на это достаточно времени.       — Нет, — «конечно», как само собой разумеющееся, повисает в воздухе.       Бортнику кажется, что такие подставы от собственных родственников даже хуже, чем недавнее покушение. Даже если у Шуры ничего внутри не дернулось, даже если Шура ни разу не вспомнил о нём с того дня, как самолет приземлился в Австралии, он всё равно вряд ли найдет много приятного в том, чтобы находиться бок о бок с человеком из не самой светлой истории своей жизни. Как бы они не относились друг к другу тогда, сейчас ничего хорошего из этого соседства не выйдет, это предчувствие висит в воздухе, но почему-то никто не хочет его замечать. Всё это становится больше похоже на грязную политическую игру, хотя Лёве казалось, что грязнее быть уже не может, но всё вокруг кричит о том, что он какая-то невероятно дешевая разменная монета, и это ему не то что бы нравится.       Лёва прощается, уверенным шагом направляясь в свою импровизированную нору — комнату отдыха охраны, из которой он сделал себе кабинет и временное жилище — два в одном, почти как кофе, которое он без конца хлещет, чтобы стоять на ногах. Ему кажется, что если он здесь уснет, то на утро ураган унесет его вместе с Тотошкой на голову какой-нибудь старой злой блядины, а вернуться обратно не поможет даже Гудвин (в этой истории и маленькой девочкой, и глупым слюнявым щенком будет один Лёва).       Пожалуй, поспать всё же стоит — всё в его голове уже начинает смешиваться в непригодный для переваривания винегрет.       За все три дня времени узнать, куда его поселили, Бортник не нашёл, то разбирая с Карасём план действий (что было больше похоже на профилирование правонарушителя Шурика), то выстраивая с техником Давидом сбитые к хренам камеры по всему дому, грозясь вырвать конечности всем криворуким уродам, работавшим над этой системой безопасности (это всё еще удивляет его до вываливающихся, как у мопса, глаз), то вычитывая личные дела каждого в штате охраны, меняя графики дежурств и добавляя новые посты (все эти слова его новые подчиненные как будто впервые слышат, и Лёва едва не рычит от злости, но предыдущего начальника охраны поместья никто не желает привести ему на Страшный суд). Кажется, в этом доме его начинают ненавидеть — и вынужденные проходить ежедневный осмотр живущие за территорией слуги, и те, чьи комнаты он проверил собственноручно, и те, кому он щедро добавил работы новыми порядками в доме.       Лёву это не трогает от слова совсем — ему бы разобраться с самим собой, куда там до нежных чувств младшего помощника старшего дворника.       Он чувствует, как копится усталость, как раздражаются от света пересохшие глаза и слабеют руки — с момента их появления в поместье Бортник старательно избегает столкновения с Морфеем, которому удается настигнуть его лишь пару раз на жалкие полтора-два часа. Янчик уже начинает на него коситься, но узкий диван, заваленный бумагами, не располагает ко сну, а обсуждать с кем-то вопросы проживания Лёва не настроен от слова «совсем». Пока все расселялись в день приезда, он совещался с Карасем, потом уснул в комнате у Лакмуса, к которому вообще зашел по делу, растянувшись на жестком ковре, а после стало совсем не до этого. Федора, едва завидев в конце коридора, он тоже избегал — тот был просто олицетворением насмешливой судьбы, и явно вставил бы свои пару копеек о том, как всё изменилось (вообще-то, нет) с тех самых пор, и далее-далее-далее.       Интересно, за конюшней найдется нетронутый стог сена?       — Лёва, — из угла не вышла — выплыла — императрица, вынуждая остановиться и склонить голову.       Они еще не встречались с ней лицом к лицу, и всё это очередной шторм в маленьком море, и несмотря на то, что он очень любит воду, сейчас плавать брасом, рассекая волны-убийцы, не получается. Поднимая взгляд, Лёва чувствует, как начинает плыть пространство (он явно хочет побить все рекорды по амплитуде поклонений), но упорно цепляется глазами за лицо напротив.       — Ваше Величество, — улыбается он всё той же дежурно-сдержанной улыбкой, от которой за последние несколько минут начало сводить скулы.       — Лев, — Инна Александровна укоризненно качает головой, даже не считая нужным пояснить, что именно кроется за недовольно протянутым полным именем, которое даже не его — Лев понимает всё и так.       — Инна Александровна, прошу прощения.       Императрица совсем не аристократично закатывает глаза, но всё равно солнечно улыбается — все здесь знают её именно такой. От этой улыбки когда-то давно всё внутри плавилось сливочным сыром, так тепло было, а сейчас он даже не может понять, что именно чувствует. И чувствует ли — пожалуй, самый главный вопрос сегодняшнего дня.       — Уже лучше. Мне сказали, ты не заселился в свою комнату, — она нравилась ему тем, что никогда не ходила вокруг да около, но он всегда был достаточно умен, чтобы понимать — это и есть самая изощренная манипуляция.       И всё же Лёва хочет застонать от облегчения — проблема, которую он создал из ничего, решится сама собой — сейчас его под белые рученьки отведут в какую-нибудь комнату и вопрос с жильем будет решен. Не то, что бы он так сильно тяготит — но совсем скоро организм потребует задолженный ему сон, а для этого Лёве просто необходимо спрятаться от мира.       — Да, я еще не узнал, где она находится, замотался, — Лёва включает актерские способности, развивать которые он забросил еще в школе, на максимум, и разыгрывает максимальную степень сожаления, будто произносит речь на похоронах любимого хомяка.       Хомяка у него никогда не было. Только крыса. Одна, ростом метр шестьдесят.      Инна Александровна — удивительная женщина, но общение с ней для Лёвы сейчас как игра в сапера — может закончиться летально. Лёва очень старается произвести нужное впечатление.       — Это ужасно, мой милый, но так даже лучше. Видишь ли, Федор не знал, что наш новый начальник охраны окажется нашим старым другом, и определил для тебя комнату твоего предшественника. Это нам совершенно не подходит. Я распорядилась, чтоб тебе подготовили твою комнату, Лёвушка, — она мягко улыбается, ожидая его реакции.       Лёва прикладывает максимум усилий, чтобы картонная улыбка не стекла с его лица.       — Это чудесно, Инна Александровна. Благодарю, — он вновь склоняет голову в полупоклоне, успевая перевести дыхание незаметно для Её Величества.       Блять, откуда это желание контролировать вообще всё? Что за семейная привычка совать нос в его жизнь там, где он вообще об этом не просил? Это им не подходит комната бывшего начальника охраны, Лёве она была бы в самый раз, даже если это какой-то пыльный зачуханный чулан, в котором воняет кошачьей ссаниной.       — Займись переездом прямо сейчас, дорогой. Тебе явно необходимо отдохнуть в комфортной обстановке, — она ласково касается его плеча, нарушая сразу хуеву тучу правил, но этикет никогда не останавливал её в этих стенах. — А после мы будем ждать тебя за ужином.       Она огибает его, не прощаясь (так спешит перемыть кости своему сыночку с Карасем), уверенная в том, что добилась своего — ведь Лёва не может ей отказать, Лёва не может поступить иначе. Не только потому, что она — императрица, а потому что Лёва должен быть благодарным, покорным и непроблемным.       Бортника передергивает от ярости — совместными усилиями эти голубокровые родственники всё-таки доводят его до отчетливо раздающихся внутри шорохов — это сыплются стены самоконтроля.       Н и х у я.             Он решительно меняет направление в сторону жилых комнат на втором этаже — скромная обитель обслуги, которая оказалась не достойна его персоны. Все внутри будто засунули в блендер, перемешали и теперь ему дурно — от этого места, от развернувшихся перспектив, от намечающихся условий и от самого себя. Плюнув на мутные волны внутри, он стучит в чужую дверь.       — Лёвчик? — открывший Лакмус был уже без футболки, в одних мягким штанах, готовый ко сну — у камер его после двенадцатичасового дежурства наконец-то сменил Давид.       Лёва отмечает, что выглядит Макс измученным, непривычно уставших в новых условиях, и делает себе пометку найти еще одного толкового техника, который избавит Макса от нагрузки на глаза — меньшее, чем он может ему помочь.             С рыжих волос стекает вода, тяжелыми каплями падая на покрытые веснушками бледные плечи, и Лёва бы залип, но сегодня ему не до хлеба. И не до зрелищ.       — Прости, если помешал. Я могу у вас поспать? — Лёва виновато прислоняется виском к косяку. Глядя на уже расслабленного Лакмуса ещё сильнее захотелось простого человеческого отдыха и успокоения.       — Да, без проблем, конечно, — Макс рассеяно отступает назад, не до конца понимая, что вообще происходит.       Кровать Боряна приветливо сверкает пустотой из угла.       — Что случилось? — спрашивает Макс, залипнув на маячащей перед глазами голой спине, пока Лёва методично скидывает с себя одежду. К своему стыду, всё это время он менял только футболки, оставаясь в камуфляжных штанах и тяжелых ботинках. Но хотя бы мылся — уже неплохо, верно?             Лёва не отвечает, молча расстегивая ремень.       — Ты похудел.       Я охуел.       — Ничего не случилось. Я не похудел, — устало отвечает, наконец, Бортник. — Просто понял, что не могу жить так далеко от тебя, детка, — он улыбается так, что Макс плывет.       Лакмус понимает, что объяснений не будет, но для профилактики больно бьет по икре, и Лёва ради приличия ойкает. От резких движений штаны без ремня чуть сползают с крепких бедер, на что рыжий выразительно выгибает бровь.       — Все в порядке, Макс. Ложись спать, — Лёва улыбается мягко — просто завод по производству плюшевых игрушек — и толкает Лакмуса на кровать.       У него внутри истерично верещат человечки-каменщики, пытаясь удержать крошащиеся стены, но Лёва сам от себя в шоке — на то, чтобы успокоить Максима, ему удается наскрести сил.       — А ты? — тот смотрит с надеждой, даже инстинктивно облизывается, когда Лёвчик нависает сверху.       — А я постараюсь тебе не мешать, — щелкнув обломавшегося парня по носу, Лёвчик скатывается с растекающегося от одного только голоса Макса.       — А если я хочу, чтоб ты мне мешал? — Лакмус выгибается в спине, темнеющими глазами скользя по тоненькой дорожке волос на поджаром животе.       Лёва смотрит на него в ответ, пытаясь вспомнить, как давно у них не было. Кажется, что целую вечность, но Лёве в этом вопросе верить нельзя — для него вечностью стали три прошедшие дня, растянувшиеся на всю жизнь, вытянувшие напряжением все накопленные в «отпуске» силы и выдержку.       — Не в этот раз, — он дарит Максу усталую, искренне сожалеющую улыбку.       Макс сейчас — то, что доктор прописал. Отзывчивый, любящий, ласковый, готовый на всё — Лёва любил бы его, если бы был способен на хоть какие-то более-менее длительные чувства. Но сколько бы Макс не смотрел на него глазами самой верной собаки, в груди ни разу не шевельнулось что-то больше, чем дружеская привязанность. Зато успокаивать и проветривать голову Макс мог лучше всех — если Янику приходилось усыплять его с большим трудом, то рядом с Максом он умудрялся засыпать сам на несколько беспокойных часов. Макс не жаловался на раскинутые в кошмарном хаосе конечности, а Лёва просто тянулся к его теплу — всех всё устраивало. Но сегодня сближаться с Максом — идея навылет. От него наверняка за версту пасёт напряжением, усталостью и подавляемой агрессией, и уснуть Макс не сможет — а Лёва не настолько сволочь, чтобы пользоваться им в своих интересах так.       — Мне не нравится это место, — задумчиво говорит Макс, глядя в потолок, пока Лёва поудобнее устраивается на соседней кровати (от одного только соприкосновения с матрасом уже хочется блаженно застонать).       — Почему? — Лёва укоряет себя за то, что в бесконечной беготне за идеальной безопасностью чужой шкуры даже не спросил, как чувствуют себя на новом месте парни.       Оправдываться тем, что он их и не видел толком, общаясь в основном по рации, нет смысла.       — Слишком много запахов. Слишком много напряжения и страха, — Макс озвучивает это всё нехотя и рвано, припечатывая в конце в лоб. — Даже ты пахнешь иначе.       У Лёвы перехватывает дыхание.       Пусть между ними и действует договоренность — никто никого не нюхает, не сканирует, не читает, если дело не касается рабочей необходимости — но отключить способности полностью — что-то за гранью реального, Лёва это понимает, только забегавшие тараканы в голове замирают от страха — Лёва ненавидит быть открытой книгой.       — И как я пахну?       — Не злись. Обычно ты пахнешь… скорее, как хлорка, — Макс медлит и косит глаза в его сторону, печально улыбаясь. — Я называю этот запах «черно-белым». Ты почти не испытываешь никаких эмоций? — это даже не вопрос по сути.       Макс смотрит, как Лёва медленно кивает, и без того грустная улыбка тускнеет, но всё же не сходит с обветренных губ. У Макса в глазах «я всегда это знал», и Лёву затапливает вина — не получается обмануть ни себя, ни Макса.       — Теперь ты то пахнешь горелым, то не пахнешь вообще. Запах усиливается, иногда меняется кардинально — ты как на качелях, под которыми стоит пороховая бочка. И меня это пугает.       Лёва отводит взгляд в потолок, потому что сказанное Максом всё еще слишком далекое для его понимания. Пока он не заметил никаких эмоциональных каруселей, только то и дело накатывающее раздражение, но он вообще не самый терпеливый человек. Мысль о том, что долгие годы для Макса он пах равнодушием неприятно обжигает и мгновенно занимает первое место в хит-параде поводов для размышления.       — Всё будет хорошо, Макс. Спи.       Лёва совсем себе не верит, но Макс послушно закрывает глаза и выравнивает дыхание — засыпает. Лёва надеется, что у него получится тоже. Мысли о том, что всё это время Макс понимал, что Бортник не чувствует к нему почти ничего, крутится в голове, сменяясь самоунижением, до тех пор, пока усталость не берет своё, утягивая капитана в тягучий, слизкий сон.

      ***      

Я помню каждую деталь, эти слайды -отравляют память, но я всё листаю,

      В надежде застать на миг сказочный рай, в котором спрятаны все наши тайны…

      Мы его просто оставили в прошлом, не смотря на то что бросала в дрожь,

И по хорошему ты не был готов. да и я тоже…

но наш священный храм опустошён и брошен

      Шурик мечется по своей комнате, не в силах успокоить бешено колотящееся сердце.

             Черт-черт-черт-черт! Черт!       В голове ни одной связной мысли, все они диким хороводом кружат вокруг одного только человека, заставляя Шурика нарезать круги по комнате. Сидеть на месте не получается — его всего трясет и колотит от переизбытка чувств.       Вынужденное заточение и тотальный контроль отходят не на второй и даже не на третий план — всё становится неважным, кроме злой насмешки судьбы, от которой он бегал так долго и так успешно, чтобы в самый неподходящий момент и в самом неподходящем месте столкнуться с ней лоб в лоб.       Он часто представлял себе, как неосторожная случайность однажды сведет их снова — на улицах свободного города они столкнутся невзначай, каждый погруженный в свои мысли, и только через пару долгих, оглушающе безмолвных мгновений в глазах напротив промелькнет узнавание, и сердце обязательно остановится, чтобы через секунду побежать вслед за человеком, неловко отступающим назад. Шура непременно поймает его узкое запястье, не отпуская от себя ни на шаг, нетерпеливо потянет на себя и сбивчиво будет шептать в краснеющее ухо что-то невнятное от перекрывающего здравый смысл волнения, а Лёва неловко отстранится и сухо скажет: «здесь слишком шумно, давай куда-нибудь зайдем». Шура, конечно, будет кивать головой, как автомобильный болванчик, и с трудом разожмет пальцы, точно оставит красный след на тонкой коже, будет глупо извиняться, но Лёва отмахнется, и вот, за столиком на летней веранде под сводом гирлянд Шурик, наконец, скажет: «прости меня за всё, я так скучал», а потом…       Потом Шура раздосадовано одергивал себя, ведь они не герои бульварного романа. Оказалось, что они — хуже.       Шуре хочется истерически смеяться от собственной наивности — а казалось, обмануть ход событий будет легко и просто. Никто не спросил его в очередной раз, тыкая, как котёнка, в старую, уже застывшую, но от того не менее смердящую лужу.       Смотри и помни, помни и смотри.       Простить себе собственный эгоизм и ещё Бог знает что, приведшее его в итоге в другую страну и бесконечное бегство, Шурик так и не смог. Перекрыть, переболеть, отпустить — не получилось. Шура таки смеётся, не выдерживая внутреннего напряжения.       Когда на его глазах взорвалась машина, из которой он вышел пару минут назад — было страшно. Теперь он понимает, что страшно — не взорваться в этой машине.       Потому что смотреть на то, что он натворил — страшнее, больнее, невыносимее. Потому что больше смерти могут пугать арктически-холодные чужие глаза, обещающее тебе смерть в муках. Глаза, которые ты всегда предпочитал помнить другими. Он рисовал себе этот момент в деталях, продумывал, придумывал, даже писал себе речи — жалкие, ничтожные, но искренние. Только сегодня он был не готов — ни говорить, ни думать, ни держать лицо. Не был готов ни к чему — только глотать ртом спертый тяжелый воздух, пропитанный ядом.       Шура с детства любит красивые жесты, но видимо вся красота его поступков исчерпала себя восемь лет назад — красиво не получилось. Ни тогда, ни сегодня, и ему отчаянно жаль, что всё так.       Всё должно было быть иначе, — думал он когда-то.       Всё должно быть иначе, — думает он сейчас.       — Кажется, круг замкнулся? — он обращается к людям в маленькой фоторамке, ещё черно-белым и счастливым.       Людям нет дела до его вопроса, они продолжаются смеяться, крепко держа друг друга за плечи — Шуре хочется, чтобы время повернулось вспять. Но если круг и вправду замкнулся — нужно быть готовым к новой петле. Шуре хочется в этот раз быть взрослым, сильным и достаточно смелым — хоть в сотую долю таким же, каким всегда был Лёва — но он вообще не уверен, что у него хоть что-то получится.       Лёва никогда не выставлял эту свою внутреннюю силу напоказ — он просто был рядом, просто соглашался на все Шурины заебы, писал песни, смущенно отводил глаза, когда Шура смотрел на него слишком вызывающе, улыбался ярко, светил до рези в глазах и смеялся до хрипоты. А еще, стиснув зубы, стрелял по мишеням в военном училище, изнурял тело тренировками, только чтобы появилась возможность съехать, наконец, с казармы на квартиру за эти ненужные ему успехи в учебе. Дергал Шуру за руку, заводя за свое плечо, когда рядом начинались какие-то разборки. Говорил: «я был не прав, прости меня», когда на самом деле не прав был Шура. Мрачно, но добросовестно нес не всегда справедливые наказания в школе, где отчаянно старался быть собой, а это у них и там было за пределами правил. Частно брал вину на себя, даже если виноват был Шура или ещё кто-то не менее важный, а Лёвы рядом вообще не было. Получал по лицу за свою правду, но сплевывал кровь и снова доказывал. Мог отступить, пойти на компромисс, и непременно Шуру прощал. Шура пользовался всем этим, как должным, и никогда не думал, что однажды окажется тем, от кого Лёва плечом загораживает свою душу.       А стоило бы.       Шура успокаивается, остановившись напротив злополучной фотокарточки, немым упреком оставленной здесь им самим — как вечное напоминание о призрачном. Выравнивается сбитое дыхание, стихают кричащие в панике мысли, уходит дрожь в пальцах. Он же ещё в детстве читал о том, что жизнь мало кого оповещает о своих планах, так что сейчас просто не имеет право впадать в истерику.Шура всегда был мастером самообмана.       Люди с фотокарточки безбожно игнорируют его попытки успокоиться, продолжая жить свою маленькую, зацикленную в моменте жизнь, где нет места тревогам, обидам, ненависти и вине — только бескрайнее небо над головой, обещающее новое «завтра» каждый день и сигаретный вкус чужих вишневых губ, растянутых в самой искренней улыбке.       Шура в комнате снова выносит себе приговор — виновен тысячу раз. Иссиня-черная вина сжимает костлявые липкие лапы на его шее.       Черно-белый маленький Шура сжимает тонкие пальцы на чужом плече, сминая ткань пестрого свитера.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.