ID работы: 11660795

Острые грани

Слэш
NC-17
В процессе
47
Tinanaiok бета
Размер:
планируется Макси, написано 249 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 94 Отзывы 18 В сборник Скачать

Глава 3

Настройки текста
Примечания:

Напоми память, она мне соль и дым — и я ей

Только не стой камнем

Это твоя слабость, это твоя временная тюрьма

И нужно знать что срок назначает она

      Шурик весь следующий день проводит с матерью, уверяясь в том, что родственников любить нужно на расстоянии. В рассказах о своей жизни в Австралии Шурик пропускает половину — не потому, что стыдно и неловко, а потому что ему чуть ли не законом запрещено жить так, как он жил. За все эти годы — свободные, шальные, безумные — Шурик почти забыл о том, кто он и как должен себя вести. Это осознание бьет под дых, заставляя замолчать и уйти в себя.       Не вернуться он не мог — никогда бы себе не простил, если бы этот сложный для семьи период провел вдали от дома. Но вернувшись в родную обитель, Шура не испытывает восторга — уже через час после прибытия он обнаруживает себя в разговоре с матушкой, в котором слова «невеста» и «наследие» звучат чаще, чем его собственное имя.       Блядскую суперспособность своих родителей манипулировать и дрессировать Шурик ненавидит искренне. То, что теперь он не способен так же слепо, как в детстве, соглашаться на всё, лишь бы его любили, он ненавидит вдвойне. Ненавидеть себя за тихую радость от материнского обещания уехать через пару дней в столицу уже не получается.       — Лёва придет на ужин, — сообщает Инна Александровна, когда Шура под руку сопровождает её в столовую.       Сердце останавливается, почти как в его далеких мечтах, но, когда оно возобновляет свой нервный рваный ход, Шура не чувствует того щенячьего восторга, как непременно случилось бы, встреть он Лёву на той злополучной выдуманной улице выдуманного города. Но он встречает Лёву здесь, в доме, бывшем некогда родиной их любви — это здесь он впервые поцеловал Лёвкины дрожащие губы, здесь под обеденным столом переплетал их пальцы и пробирался на крышу ночью, чтобы послушать о звездах и заснуть под размеренный вкрадчивый голос. Здесь он прислонялся спиной к стволам высоких берез, чтобы на долгие минуты умиротворения зависнуть на чужих уверенных движениях, пока Лёва плел венки, короную его ими после, напевая себе под нос. Здесь они вместе смеялись, раскинув руки, неслись навстречу ветру верхом, непременно переплетая в воздухе пальцы, рискуя вылететь их седла. Здесь все пропиталось юностью и любовью, и дышать иначе, как в унисон, не получалось.       Здесь же Шура совершил самую глупую и мерзкую ошибку в своей жизни, и здесь Лёва выжег взглядом все опоры мостов, которые еще существовали в Шуриных мечтах.       Как бы ему не хотелось перестать трястись всей своей лживой душонкой, вернуть самообладание не выходить, а вдыхать получается через раз.       Шура думает, что его мать ошибается — никто на ужин не придёт, потому что Лёва просто не сможет (не захочет, и нахуй ему это не пало) себя пересилить. Гордый оловянный солдатик не сдастся после одной только её просьбы. Хотя это раньше Шура мог утверждать, что Лёва спаян из олова — таким гибким и податливым он казался ему временами, но сейчас перед глазами каменная спина и взгляд, острый как лезвие стального ножа, который Бортник с удовольствием воткнул бы Шуре в самое сердце. Нет, олово точно уже не котируется.       И Лёва, конечно же, не приходит — Шура никогда себе не признается (по крайней мере в слух), что весь ужин гипнотизировал дверь, в надежде, что чудо всё-таки произойдет, пока его мать, кажется, всерьез собиралась промывать «Лёвке» мозги по этому поводу.       Тишина в коридоре и закрытые двери столовой заставляют вину и стыд разрастись в груди так, что еда в него больше не лезет.       Неужели ты не видишь, что это совсем другой человек? — хочет спросить Шура, но не решается. Подобные вопросы рикошетом вернуться ему самому, а закрываться пока нечем — за восемь лет он убежал далеко, но к решению проблемы хотя бы мысленно не приблизился даже на сантиметр. Его матушка, к сожалению, хорошо знает, какие струны зажать, чтобы зазвенело.       Шура с трудом признает, что хочет, чтобы Лёва сидел за столом рядом — на своём месте, растрепанный после дневного похмельного сна, морщащийся от одного вида спаржи на пару, бросающий едва слышные, едкие шутки на каждую реплику взрослых, взбалмошный и горящий. Следом за этим приходится признать, что «взрослые» теперь они, а Лёва уже не шутит — его голос, жесткий и холодный, кажется, не способен на сбивчивый шепот.       Шуре и хочется подорваться с места, бросившись его искать, и колется под ребрами страх, и мамка не велит (хотя матушка только рада будет), но дальше бесполезной саморефлексии он не продвигается ни за ужином, ни после.       Лёва избавляет его от выбора — Шура просто не видит его. Ни в одном коридоре, ни на одной своей уличной прогулке, ни рядом с Лёвиной же комнатой — его как будто никогда здесь и не было, и Шура начинает злиться. Начальник охраны, который вообще не появляется на работе — это нормально? Но вопреки своим растущим возмущениям, Шура чувствует его присутствие — в каждой висящей под потолком камере, в каждом взгляде «его людей», в каждом коридорном шепоте прислуги — Бортник здесь, просто для Шуры его нет.       Или Шуры — для него.       Мама действительно через два дня его покидает — но даже перед отправкой кортежа Лёва не появляется. Только в чьей-то рации звучит бесцветный знакомый голос, отдающий приказы. Шура бесится — не столько от того, что играть нужно по чужим правилам, сколько от того, как покорно он на это соглашается. Бесится на то, что Лёва не хочет видеть его даже для того, чтобы высказать всё, что он думает о мудаках и суках, или хотя бы ударить. Бесится на самого себя, не сделавшего ничего, чтобы найти Лёву в этом не таком уж большом доме, чтобы тот задушил его собственными руками, потому что так явно будет лучше, чем умереть от удушения страхом. Тот держит за горло крепко, и Шура боится даже не Лёвиной ненависти — он боится его безразличия.       Больше всего его пугает перспектива узнать, что Лёва давно его уже не любит.       Он смотрит в упор на одну из камер, зная точно, что его сейчас видят. Хочется вложить во взгляд всё свое негодование и вызов, но по ту сторону мониторов по нему едва скользят чужие уставшие глаза, не заинтересованные в дистанционных сражениях.       

***

      Льющаяся сверху вода заглушает мысли, и Лёва расслабленно подставляет лицо под струи, не чувствуя ничего, кроме бьющих по щекам капель. Хочется смыть с себя не только грязь, но и налипшие за эти дни тревожные мысли, кишащие тараканьим гнездом. Вода холодная, отрезвляющая, приносящая с собой мнимую тишину в голове. В большом, казалось бы, поместье, единственный тихий угол — маленькая душевая парней, в которой он старается урвать кусочек личного пространства и уединения.       Сквозь шум воды он слышит, как кто-то осторожно подбирается ближе, и тело, натренированное и никогда не спящее, напрягается и замирает, готовясь защищаться. Но вздрагивает он не от удара в спину, а от осторожных касаний теплых пальцев к коже, чудом успевая остановить запущенные механизмы и не вывернуть чужую руку.       — Испугался? — у самого уха звучит голос Макса, томный, предвкушающий.       — Чуть не убил, — совершенно серьезно отвечает Лёва, не открывая глаза, не реагируя на прикосновения, по спине стекающие вниз.       Макс смеется, а сильные руки собственнически оглаживают напряженные бедра, не решаясь переходить к наступлению так скоро. Лёва думает, что лучшей ситуации Макс подгадать не мог — вода заглушает запахи, стирает установленную ими границу понимания.       — Я соскучился, — выдыхает Лакмус, прикусывая когда-то проколотую мочку уха, проходя языком по чувствительной шее.       Лёва подставляется, потому что нежные касания — тоже хорошее лекарство от самоедства (а он ведь даже не белая пушистая собака). Макс прижимается теплой грудью к его почти ледяной спине, но всё, о чём получается думать, когда Лакмус закручивает вентиль, перекрывая воду, что они это зря.       Зря, потому что уверенные, выверенные, интригующие касания совсем его не возбуждают. Зря, потому что вода — последнее, что могло это скрыть. Зря, потому что всё это кажется ему неправильным впервые за эти годы. Зря, потому что каким бы охуенным не был Макс, у Лёвы просто на него не встанет — точно не сейчас.       — Время, — качает он головой, стараясь скрыть радость от наличия мешающего фактора.       — Ну какого черта? — разочарованно стонет Макс, отстраняясь.       Он, зря намокший, стремительно мерзнущий, ломает брови в немом упреке, встречая Лёвкин, как всегда, ничего не выражающий взгляд.       — Нужно идти, — Лёва оставляет на его щеке влажное касание губ, выворачивается из объятий, и стремительно покидает душевую.       Макс выходит, когда он уже застегивает ремень на черных форменных штанах. Совершенно не стесняясь своей наготы, Лакмус дефилирует к кровати, падая звездочкой. Какое-то время между ними стоит тишина, прерываемая тихими шорохами Лёвиных сборов.       — Я просто не могу понять, куда ты всё время спешишь и чего ждёшь, — роняет старший лейтенант в пустоту, поднимаясь на локтях.       Лёва знает, что задолжал им всем объяснение, знает, что задолжал Лакмус еще больше, чем остальным. Но, кроме этого, он не знает ничего — вопросов в его голове с каждым часом все больше, чем неубедительных ответов, которые он уже нашел.       — Конкретно сейчас начнется смена караула — нужно проследить, — выдает самый очевидный вариант, не надеясь, что Максим отстанет — сам бы он не отстал.       — Лёв, ты составил график дежурных смены на месяц вперед. Ты думаешь, Звонок не проконтролирует всё сам? Не доверяешь? Боишься? — Макси цепляется за него взглядом, намереваясь вытрясти ответы хотя бы на половину вопросов.       Жить в неведении рядом с натянутым струной Бортником невыносимо — им всем и Максиму в особенности, потому что он, к своему самому глубокому сожалению, чувствует Лёву сильнее.       — Не говори ерунды. Я доверяю Звонку, доверяю тебе, Боре, Яну, но доверять всем в этом доме я не могу, — Лёва присаживается на край Бориной кровати, которую оккупирует всё то время, пока Лифшиц на дежурствах, урывками проваливаясь в сон.       — Я понимаю. Но больше не понимаю ничего, — Макс качает головой, закусив губу. — Мы все не понимаем, Лёв. Не понимаем, почему мы здесь. Не понимаем, почему мы. И не понимаем, зачем.       — Если бы я мог объяснить, я бы не молчал, Макс, — Лёва копирует его, не скрывая усталости и сожаления. — Я ищу объяснение, но все мысли на этот счет слишком размыты, не подкреплены ничем. Я понимаю, что совсем скоро вы начнете с ума сходить от скуки, но пока ничего не могу сделать. Всё это — часть большой игры больших мальчиков в костюмах и при орденах. И мы в этой игре — пушечное мясо, сечешь? И чтобы перестать им быть, я должен знать хоть что-то, но я, блять, не знаю ничего.       Лёва не воет от бессилия, хотя очень хочется — он знает этот мир, он в нём вырос, он чувствует, что ничего хорошего ветер внезапных перемен не сулит — ни им, ни цесаревичу, ни чертовой Империи. Но не видит раскладку на доске, не понимает мотивы, не может нащупать траекторию верного движения. Всё происходящее похоже на второсортную постановку студенческого театра, но режиссер затерялся в кулисах, и Лёва, сколько бы ни силился, не может понять суть, а спросить не у кого — программку на входе не выдали.       — Что делать? — спрашивает Макс, еще сильнее натягивая канаты нервов, игнорируя витающий в воздухе запах кипящей воды.       — Ждать, — спустя мучительные мгновения выдавливает решивший что-то для себя Лёва. — Александр Николаевич умеет удивлять, Макс. А теперь у него развязаны руки, и лучший цирк страны вот-вот откроет сезон.       Он улыбается собственной метафоре, жалея, что Макс не поймет всей её глубины. Лёва им не завидует — в то время, когда он уже примерно представляет дальнейший поворот сюжета (по крайней мере, он надеется его предугадать), остальным еще только предстоит познакомиться с настоящим Уманом-младшим, не той вылизанной копией, которую сопровождала домой мать, ни пыхтящим от гнева чайником, отключенным от электричества дядей, а самой стихией воплоти.       Лёва готов — или ему только кажется — к первому акту. Теперь ему нужно, чтобы готовы были все остальные — и Звонок с этим не справится, как не справился бы никто другой, как растерялся бы сам Лёва лет десять назад, но он успел отрастить зубы, чтобы сыграть в ничью.       Уходя от Макса не прощаясь, Лёва думает — бурлит ли у наследника кровь так же, как его собственная? Готов ли сам Шура к тому, что может натворить? Чувствует повисшее в воздухе начало игры — почти смертельной, опасной, но пьянящей голову? Лёва, чеканящий шаг в бесконечных коридорах, сжимает в тиски царапающего грудь подростка, у которого от азарта сносит крышу. Ему нужно думать о вещах глобальнее, масштабнее, мрачнее, а его охватывает ожидание премьеры, как всегда было в детстве, когда их с Шурой игры принимали непредсказуемый характер.       Только сейчас этот азарт — темный и кровожадный, кричащий под ребрами «давай, блять, бей, если не боишься», стремящийся показать, кто здесь теперь папочка. Лёва ненавидит себя за то, что ждёт удачного момента ткнуть наследника в им же самим наделанную лужу, утереть орлиный нос своим собственным превосходством. Всё это — непрофессионально и по-детски, и Лёва сам себя начинает гнобить. Но весь этот дом, каждая растущая вокруг травинка, каждый штрих на бесконечных картинах так и шепчут ему о том, кем он был, драконя душу, заставляя глотать горечь и пьянеть от неё же.       Дыхание перехватывает от внезапно накатывающего временами страха — так сильно в груди не пекло давно. Он может назвать день, когда последний раз так терзалась душа, но с того момента он уже успел забыть о том, как бывает. Как много ярких вспышек может вызвать одно лишь событие, как чешутся кулаки от настоящей, неконтролируемой злости, как слова застревают в горле, споткнувшись о колючий ком обиды, как ноет разочарование и как остро проходится по окончаниям застарелая боль. И это правда его пугает, и Лёва чувствует, как ускоряется темп — в каждом своем действии он видит зарождающееся бегство, и становится тошно еще и на самого себя.       Он даже заставляет себя обойти-таки крыло цесаревича лично, чтобы проверить, точно ли выполнили его указания. В первые дни здесь он не смог и шага сделать в эту сторону, прирос к полу подошвой едва не плавящихся от полыхающего в Лёве пожарища ботинок, и долго смотрел в затерянное в конце длинного коридора окно. Прошлое оказалось сильнее его тогда, и он с громким треском каких-то несомненно опорных стен внутри борется с ним после, уверенно распахивая двери бесконечных комнат. Он останавливается предсказуемо на первой попавшейся обители памяти — гостиная, переделанная ими под репетиционную, встречает его как старого друга, и он с трудом не оседает на пол.       Стройные ряды гитар, которых за эти годы могло стать в разы больше, забытые на стеллажах ноты, в аккуратные стопки сложенные чей-то заботливой рукой. Она не выглядит так, словно они вышли на перекур, всё здесь кричит о том, что про это место давно никто не вспоминал — слишком стерильно и прилично. Раньше на подоконнике стояла пепельница, вечно забитая окурками, стояли ряды заброшенных грязных чашек из-под кофе, а по углам валялись скомканные листы с сырыми текстами. Шура сидел на подоконнике, упираясь затылком о нагревшиеся стекла, курил и смотрел на него с прищуром, улыбаясь тепло и нежно, тихо смеялся в ответ на его бормотания, и был таким домашним, каким не бывал больше нигде. Лёва лежал прямо на полу, обложившись испорченными листами бумаги, кусал в задумчивости губы и злился сам на себя, но Шура окликал его, он сталкивался с этим его невероятным взглядом, и злость отпускала.       Лёва всё же проходит внутрь, не отдавая отчета своих действий, укладывается на пол — точно туда, где валялся обычно, так, чтобы солнце не слепило глаза. И впервые с их встречи чувствует, как прорывается сквозь запутанный клубок эмоций крик. Он только задушено хрипит, прикрывая рот ладонью, и жалеет лишь о том, что не может срастись с этими стенами, раствориться в них, исчезнуть, потому что всё это — уже больше, чем он готов вынести. Ему будто выстрелили в грудь из дробовика, разнесли к чертям легкие и грудную клетку, осколки испещрили сердце, сделав его похожим на ежа или морскую бомбу, и он лежит, задыхающийся и истекающий кровью, а оно еще бьется, глупое, и вопреки всему тянется к тому, кто нажал на курок.       Сквозь пальцы прорывается вой, и Лёва лежит так бесконечно долго, пока все эти слишком большие для него эмоции не выходят вместе с тихим волчьим воем, и тихо себя ненавидит за эту слабость.       Дальше он не идет.       А потом чувствует — Шура затих не просто так.       Лёва лично обходит вместе со Звонком каждый пост охраны, не дотягиваясь только до окружных — не хочется, чтобы веселье закончилось на подходе — раздает строгие указания, перепроверяет каждого лично, чем вызывает недоумение и легкий страх. Звонок никак не комментирует происходящее, только держится рядом, готов заткнуть всех недовольных — но таких не находится, потому что каждая собака в доме знает, что за человек — Егор Бортник. Они никогда не видели — и он надеется, не увидят, как он работает «в поле» — но нашумевшая фамилия для не нюхавших толком пороха придурков — стимул хлеще всех его боевых наград.       — Объяснишь? — Звон, неподражаемо спокойный и безучастный, подает голос только тогда, когда они отходят ото всех достаточно далеко.       Лёва затягивается, чувствуя, как шумит голова от нехватки никотина — сказывается долгое, пустое бездействие, которое он переносит всегда с большим трудом.       — Жди гостей, Звон. Жди, но не пропускай, — растягивая губы в хищной усмешке, поясняет Лёва.       Любой другой завалил бы его вопросами, но Звон понятливо кивает — ему больше не нужно, ему предельно ясна задача, а зачем и почему — это Лёвина головная боль, с которой тот и без Андрея справится.       — Встань на главные ворота сам, — подумав, добавляет Лёва.       Звон опять кивает, и они снова молчат — Лёва, погружаясь в никотин, Звонок, вслушиваясь в шорохе.       — Слышишь? — Звонок кивает в сторону виднеющегося за забором леса.       Лёва слышит — тихо-тихо издалека доносятся отчетливое «ку-ку». Он считает, улыбаясь сам себе — вместо того, чтобы кропотливо анализировать крохи информации, он считает, сколько лет ему отмерено, искренне в это веря.       — Восемь. Маловато, — качает головой Звон.       — Нет, Андрюх. Восемь — в самый раз, — Лёва истерично хохочет, мысленно аплодируя умеющей подъебать Вселенной, так красиво и филигранно, или это он начал сходить с ума?       — Тебе б таблеток каких, командир, — Звонок хлопает по плечу завалившегося на него Бортника, и думает, что если так будет продолжаться дальше, то от застоя крыша поедет не только у Лёвы, они все стройным рядом вагончиков отправятся за своим паровозом.       — Не, Звон. Не поможет, — Лёва снова смеется, но уже коротко и почти адекватно.       Если бы ты знал, Андрюша, если бы ты знал…      

***

Опять для целого мира потерян,

Опять тяжело дышать в этой атмосфере,

Снова закружило голову, как карасели

Мысли рассеянные собираю еле-еле

      Сумерки сгущаются над особняком, и вместе с ними сгущается Лёвино предвкушение. Уман не выходит из комнаты, и капитан знает — это недобрый знак. Вряд ли тот изучает учебники политологии или наслаждается Маркесом — в его случае самый тихий час перед взрывом, и Лёве интересно только, кого именно Александр Николаевич желают сегодня видеть в гостях.       Вариантов слишком много, Лёва не перебирает, хоть и просчитать их гораздо проще, чем понять суть собственного пребывания здесь. Хочется, чтобы удивляло хоть что-то — пусть Шура постарается, пусть не будет примитивным и простым.       И Шура, к сожалению, его желание учитывает.       Оккупировав рабочее место Давида, потеснив того на неудобный диван, Лёва вглядывается в мониторы, наблюдая, как медленно оседают сумерки над округой. Давид, растянувшись по всей площади кожаной обивки, насвистывает себе под нос что-то знакомое, правильно отвлекающее от ожидания. В маленьком квадратике снизу черно-белые Макс и Боря барахтаются на жестких матах в тренажерке под беззвучные для Бортника комментарии Яника. В других квадратиках жизнь тоже идет своим чередом — кто-то куда-то спешит, кто-то убирает и без того чистые комнаты, кто-то готовиться подавать поздний сегодня ужин. Только в крыле цесаревича застыла картинка пустого коридора — установить официальную камеру в комнате Шурика ему не позволили, а о той, что всё-таки там имеется, Лёва не сказал никому, предпочитая отслеживать всё через собственный телефон. При Давиде он к этому не прибегает — не только потому, что хочет оставить всё тайной, а больше от собственного нежелания наблюдать за Шуриком в естественной среде обитания.       С его приезда он ни разу не нажимал маленькую иконку в углу экрана, потому что меньше всего на свете ему хотелось бы увидеть, как тот безмятежно растянулся на кровати, вместо того чтобы рвать на себе волосы клочьями. Когда-то очень хотелось, чтобы чувство вины разорвало Шурика на части, и он выпилился бы в своей чертовой Австралии к тем самым чертям, потом сказал себе, что жить с этим чувством сложнее, чем умереть от него. Потом решил, что прощает — нехай живет и не кашляет. А потом Шура вернулся, и он вернулся тоже, а вместе с ними двумя эта злая горькая обида, и спокойной жизни для бывшего дорогого друга уже не желается.       За окном загораются уличные фонари, Шурик выходит покурить на балкон, засветив макушку на камерах фасада, но больше не происходит ничего. Лёва уже почти разочаровывается, когда у первого пропускного, в нескольких километрах от особняка, наконец, появляется машина.       Он не знает, чья она, но точно уверен, что узнает человека за рулем. В том, что круг общения Шурика с тех незапамятных времен мало изменился, Лёва не сомневается. Сомневается только в количестве — один, два, двадцать?       — Пропускайте, — командует он, когда хрипящая рация запрашивает разрешения, а охранники отходят от обысканной машины.       Ладошки жжёт ожидание, но покидать своё убежище Лёва не стремится, хоть Давид рядом и напрягается в готовности занять свое рабочее место. Бортник отмахивается от него и снова возвращается к монитору. Машина на сумасшедшей скорости мчится к главным воротам, и Лёва делает пометочку о нетрезвости водителя. Или его врожденной неадекватности, таких кадров в Шуриной биографии тоже в избытке. Тот же Лёва, например.       Сердце предательски замирает, когда Звонок просит водителя выйти. Появившегося в поле зрения человека Лёва узнает, пусть тот и сменил причёску и размер одежды. Лёва всё равно знает эту размытую пьяную походку, вскинутый высокомерный подбородок и с лёгкостью может угадать все интонации пропитого голоса.       Желание участвовать в спектакле быстро пропадает, оставляя в голове только один вопрос — почему его? Почему из всех людей, которых Шурик не видел годами, первым он позвал его? Соскучился, блять, сильнее всего?              Лёва застывает у мониторов, не особо вглядываясь в происходящее, сосредоточившись только на том, чтобы грудь не разорвала ярость, давно уже непривычная, а потому болезненная. Он рефлекторно сжимает руку на табельном глоке, закованном в портупею. От этого движения Давид дергается, но не задает вопросов — он Лёвчика побаивается. Лёвчика, вцепившегося в оружие, побаивается вдвойне.              Лёвчик, если честно, тоже.                    Лёве глаза застилает пелена, хочет сломать пару стульев и ебальников, но он не двигается с места, торгуясь с самим собой. Он ведь уже взрослый мальчик, он всё пережил и всё перерос, он, мать его, офицер. Так почему тогда, несмотря на всё это, внутри просыпается что-то давно умершее, начиная жить своей жизнью, отряхивая подпаленные крылья, подавая первый боевой клич? Почему то, что вызвало в нем желание проораться в репетиционной, кажется сейчас сущим пустяком в сравнении с эмоциями, захлёстывающими сейчас?              — Первый, я второй, — выплёвывает рация голосом Звонка, и Лёва будто просыпается, сметая в уголок все, что терзало его только что.              — Второй, я первый. Что у вас? — а то ему не видно.       — Гость желает видеть «ублюдка, который это всё придумал», — Звонок ехидно ухмыляется, поднимая взгляд прямо на камеру.       — Пусть ждёт, — зло отрезает Лёва.       Это всё очень плохая идея — ему бы отсидеться в здании, спустить всё на тормозах. Появляется крамольная мысль пустить все на самотек, наплевать на установленные правила взаимодействия и разрешить Шурику всё, чего он хочет, только бы засунуть голову поглубже в песок и не видеть. Никого и ничего. Он ждал кого угодно, был готов разбираться с толпой их общих старых друзей, недовольных ограничениями, хотел обломать Шурику вечеринку и оскалиться в ответ на его злость. Растереть самоуверенность цесаревича двумя пальцами, а не быть стертым в порошок в очередной раз. Желание играть в это всё пропадает, будто его и не было, только это уже не имеет значения.       На мониторы Лёва уже не смотрит, стремительно покидая своё убежище. Но в коридоре он замирает — нужно выровнять дыхание, поскрести по сусекам и набраться сил. Он либо сейчас докажет всем заинтересованным, что давно обо всём забыл, либо сломается нахуй, подписав себе капитуляцию. Пролететь еще и в этой партии будет совсем уж позорно, потому сделав пару глубоких вдохов, Лёва натягивает на лицо служебную улыбку и выруливает на улицу.       Ещё на крыльце он слышит пьяные маты, неразборчивые возмущения и дерзкий свист, каким встречает его появление (не)званный гость. Если б окна Шурика выходили на дорогу, он давно бы уже подорвался навстречу другу, а так у Лёвы есть победные пара минут.       — Вечер добрый, Глеб Рудольфович. Что же вы так шумите? Ненароком перепугаете жителей этой скромной обители, — Лёва выходит под свет фонарей, останавливаясь на приличном расстоянии.       Он не сдерживает усмешку, наблюдая, как ползут вверх светлые брови, и складывается идеальной буквой «о» изумленный рот.       — Бортник… ебать, Бортник, это ты? — Глеб приходит в себя достаточно быстро, делая пару резких шагов навстречу и застывая под наведенными на него автоматами.       Лёва дает себе всласть насладиться страхом в чужих пьяных глазах, который мгновенно сменил пьяное непонимание, стоило Самойлову услышать щелчок затвора — Звонок явно делает всё напоказ, и Лёва любит его в эту минуту как никогда сильно.       Лёва всё же даёт отмашку и шагает вперед сам, отмечая, что Глеб хоть и пьяный, но опасность оценивает вполне здраво.       — Капитан Бортник, начальник службы безопасности Его Высочества. Меня интересует цель вашего визита, господин Самойлов, — Лёва под прицелами меняется тоже, подбирается, сжимается в пружину, готовый к удару. Тон его голоса из насмешливого перерастает в сухой и официальный, чем он озадачивает Глеба ещё сильнее.       Собственную грудь рвут на куски усиливающиеся чувства, сплетенные в Гордеев узел.       — Бля, это прикол какой-то новый у вас? Шурик еще, жук, ни слова про тебя не сказал, — Глеб усиленно думает, но чувствует себя героем розыгрыша, только Лёве не жаль его обламывать.       Еще бы этот пидорас сказал кому-то что-то обо мне, — злость на Шурика рвет волосы на груди и потрепанные канаты нервов.       — Цель вашего визита.       — Так Шурик мне сам позвонил, Лёвчик, ты прикидываешься? Выпить там, посидеть, как обычно! — Глеб снова начинается злиться, и Лёва ликует.       — Увы, Его Высочество сегодня готов только к официальным визитам. Вынуждены вам отказать, — Лёва улыбается, и любой другой принял бы его улыбку за извиняющуюся, но Глеб всё же немного с ним знаком, поэтому прочитать насмешку может.       Лёва это от него и не скрывает, в отличие от жгучего желания буквально стереть его ебало об асфальт.       Ему похуй. Он ничего не чувствует. Он всё забыл и отпустил, — если Лёва окончательно сойдет с ума, то именно это и будет бормотать, уткнувшись в белые мягкие стены своей одиночки в психушке.       — Бортник, ты охуел? Позови Шурика, блять, и заканчивай свой цирк, — Глеб хмурится, пьяно шатается, но твёрдо сверлит Лёву взглядом. — Шурик!       Его крик разносится по округе, и Бортник не сомневается, что Шурик его услышит.       Глеб всегда был таким — громким, грубым, пьяным. Где бы он ни появлялся, Лёва всегда чувствовал надвигающуюся лавину хаоса, но не сразу начал это понимать. Не всегда успевал предупредить катастрофу, а в самом начале это даже казалось ему очаровательным в своей изощренной степени. От Глеба несло сумасшествием сильнее, чем от него самого, и это было решающим аргументов в пользу совместного досуга. Но чем дальше в лес, тем острее тычутся в лицо сухие ветки, и Лёва с трудом не убил его восемь лет назад. Хотелось очень — как ни до, ни после.       — Господин Самойлов, не нужно вынуждать меня применять к вам силу, — Лёва качает головой, и автоматы снова поднимаются.       Малодушно хочется отдать приказ стрелять на поражение, и если для него уже накидать черновой вариант судебного решения, то люди, за которых он несет ответственность сейчас, не должны пострадать.       — Да ты охуел? — орёт Глеб, начиная захлебываться матами, пока парни напряженно держат его на прицеле.       Лёва не отводит от него взгляд, не собираясь сдаваться. Да, он когда-то пил с этим человеком за одним столом и, срывая голос, орал песни под гитару, но сейчас соврет, если скажет, что ему будет жаль видеть его с дыркой в башке.       Он почти физически ощущает, как стягиваются ветхие веревки внутри, оплетая лёгкие, из последних сил пытаясь сдержать поток чувств.       — Что за херь здесь происходит? — раздается с крыльца совсем не аристократичный крик, но спокойный и суровый, от чего парни из охраны неловко между собой переглядываются.       Глеб расцветает на глазах, натягивает на лицо елейную торжествующую улыбочку и кричит в ответ:       — Шур, тут твой придурошный заигрался, — весь его вид сейчас напоминает Лёве ребенка в песочнице, с радостью жалующегося папе на мальчика, который не делится игрушками.       Лёва, как показывает жизнь, не сильно жадный, на самом деле. Он всем своим в своё время поделился, у него сейчас просто ничего нет. Так что жалуется Глеб зря.       — Капитан? — голос Шурика приближается, но Лёва его опережает.       Он возвращает Самойлову его улыбку, качает головой, смотря Глебу в глаза, и разворачивается, преграждая цесаревичу путь.       — Какого хера? — спрашивает тот достаточно громко, чтобы слышали все.       — Не ори, — Лёва цедит сквозь зубы, понижая голос до предела, встречными шагами заставляя Шурика отступить. — Мы не можем его пропустить, потому что вы, Ваше Высочество, забыли согласовать визит с начальником охраны.       Шурины брови едва не покидают его лицо от шока.       — Ты еб… с ума сошел? Я с тобой визит Глеба должен согласовывать? — Шура шипит разъяренной змеей, готовый его придушить.       — Мы обговаривали это с генералом, если вы забыли.       Лёва старается не смотреть ему в глаза, но всё же очень хочется — и посмотреть, и рассмеяться вслух, и ударить между глаз, четко по переносице, чтобы заплыли оба.       — Ты серьезно не пропустишь сейчас его? Ты в своем уме?       Лёва глотает готовые слететь с языка язвительные комментарии (что-то внутри еще держит, нашептывая «не здесь», и Лёва слушается), слыша, как с треском ломаются предохранители.       — Я — да. А Самойлов — вряд ли. В его состоянии ему не то, что к вам опасно приближаться, ему бы вообще людей стороной обходить, — Лёва качает головой, и сам себе аплодирует, потому что его маска даже шелушиться от напряжения не начала.       Стоит добавить, что Самойлову в любом его состоянии лучше было бы сдохнуть, потому что Лёва конкретно сейчас не может пообещать, что однажды случайно не снимет с него скальп.       — Так пусть твоя ищейка его обнюхает, поймет, что он не опасен, — Шура начинает громко, но тут же прикусывает язык, и то лишь потому, что видит, как наливаются чернотой чужие зрачки. Он, в отличие от Лёвы, всё это время старательно ловит его взгляд.       Тело реагирует раньше, чем Лёва складывает паззл в голове. Сильные пальцы впиваются в щетинистый подбородок, до боли сжимая челюсть.       — Закрой, нахуй, рот. Я понятия не имею, откуда ты это знаешь, но сейчас ты одной ногой в статье об измене Родине, — он гипнотизирует Шурика взглядом, вдавливая его в пол, прессом выбивая из груди воздух.       При всем сюрреализме этой ситуации, даже с учетом калёной злости Лёва всё равно чувствует, как останавливается сердце, стоит Шурику распахнуть глаза ему навстречу.       Бортнику даже кажется, что он слышит разогнавшееся тик-так чужого сердца.       Шура силится что-то сказать, но только тихо стонет от боли, когда пальцы усиливают хватку. В его глазах минутный страх сменяет гнев, но ответный взгляд пригвождает к земле, и Шура чувствует себя беспомощным, жалким, непривычно слабым рядом с человеком, лицо которого до неузнаваемости исказила животная ярость.       — Не надо, будет больнее, — шипит, когда Шура пытается выдернуть челюсть из хватки и что-то сказать. — К этому разговору мы вернемся. А сейчас настоятельно рекомендую взять себя в руки и отнести обратно в свою нору. Ты меня понял? — он чувствует, как его разрывает изнутри, как вся его злость, разгоревшаяся этим вечером, обрушивается Шурику на голову, как тот под ней сжимается, теряется, падает в бездну непонимания и паники.       Шура Лёву никогда таким не видел, Шура Лёву сейчас искренне боится, потому что в потемневших глазах напротив открывает пасть Преисподняя, ожидая неверного шага. Темная бровь ломается в немом вопросе, и Шура кивает, всё еще лишенный возможности говорить.       — Хороший мальчик. Сейчас я тебя отпущу, ты развернешься и исчезнешь в доме. Молча, — Лёва разговаривает с ним, как с умственно отсталым, каждой буквой подчеркивая свою силу.       Шура понимающе хлопает глазами, и пальцы на челюсти разжимаются, чтобы в следующую секунду отрезвляюще похлопать по щеке. Шура сглатывает, медленно разворачивается и уверенно идёт обратно. Лёва успевает захватить блеснувшую во взгляде эмоцию, но прочитать её уже не может. У Шуры перед глазами всё еще перекошенное яростью художественное Лёвино лицо, в котором не было ни капли сомнений, ни капли сожаления, и колени едва не подкашиваются от буйства красок.       Лёве самому страшно от того, как распирает грудную клетку злость и желание сделать больнее, как тянет сорваться вслед и сделать что-нибудь еще. Что-то похуже отпечатков пальцев на челюсти.       Лёва не сводит с него глаз, пытаясь просчитать, видели ли охранники за спиной всё, что сейчас произошло. Его не пугает перспектива раскрытия вольностей, который он себе позволил, его почему-то краем сознания заботит Шуркина репутация, и только. Лёва сам себе доказывает, что собственной спиной закрыл всё произошедшее, и снова натягивает на себя маску спокойствия.       Ярость течет по венам горной рекой, разъедая кожу. Но на вопросы о Шуриной осведомленности сейчас нет времени. Взять себя в руки — все задачи на сегодня.       — Господин Самойлов, покиньте частную территорию во избежание конфликта, — Лёва припечатывает вердикт, смотря на Глеба почти бесцветно.       Самойлов смеется, поднимает вверх руки, по-шутовски раскланиваясь. Ебанный сибарит.       — А несколько лет назад у тебя кишка была тонка меня выгнать, Бортник. Помнишь об этом? — Самойлов улыбается ядовито, буквально выплевывая в Лёвчика их общие воспоминания, и уходит к машине, кинув последний взгляд.       Взгляд победителя.       Потому что они оба знают, кто на самом деле выиграл эту войну без объявления.       Лёва чувствует, как земля уходит из-под ног, как снова замирает слабое сердце, чтобы сорваться в безумный галоп. Машина Глеба скользит по асфальту, а сам Лёва скользит вглубь себя, не находя под руками опоры, не в силах остановиться.       Он чувствует.       Паника подбирается к горлу, тесня все остальные чувства, но не перекрывая их.              Лёва кивает Звонку, и уже хочется скрыться в доме, но взвывшая сиреной тревога заставляет повернуть в другую. Внутри всё становится хуже — пластами падают воспоминания, захлёстывают эмоции, стремительно нарастает внутри ком.              «Помнишь об этом?» — звенит в ушах, толкая Лёву на край, от которого он бежал так долго и так успешно.       Нападали ли на него воспоминания в этих стенах? Каждый чертов день, каждую блядскую минуту, таились за каждым углом и ждали удачного момента. И только одно из них, надежно запечатанное, закопанное вместе с его способностью чувствовать, не высовывало голову.       Пока не появился ебанный Глеб, пока акт, в котором он должен был забрать все свои лавры, не обернулся провалом. Лёва не знает, что его душит — смех или слёзы — но бороться с этим тяжелее с каждым шагом.       «Помнишь об этом?» — он пытался забыть это восемь лет, поменял в своей жизни всё, что только мог — он сломал её к чертям собачьим, чтобы Глеб одной фразой выбил почву из-под ног, скинув его в грязный котел персонального Ада.       Интересно, на это Шура рассчитывал? Ненависть к Уману с новой силой поднимает голову внутри него — так нельзя, так нельзя, Саша. Лёва думает — он либо дурак, либо самая последняя сволочь, других объяснений нет (и никогда не было). Объяснения вообще теряются в образах, начинающих всплывать в гудящей голове, как бы сильно он их не гнал.       Куда бы он ни бежал, под какими бы пулями ни скрывался, они всё равно его нашли, чтобы снова переломать с трудом сросшиеся внутренности.       Лёва чувствует, как темнеет перед глазами, как трясутся руки, но не может ничего сделать, только на автопилоте перебирает ногами, держась за забор. Он знает, что совсем скоро мир перестанет для него существовать, знает, что никто и никогда не должен этого видеть, но искать убежище поздно. Есть только одно место, где его не будут искать. От этого места он бежал, как Сатана из церкви, надеялся, что больше никогда не будет вынужден переступить порог этой комнаты, и сейчас не может заставить себя вернуться. Он доходит до маленькой полянки на заднем дворе, скрытой в тени деревьев и особняка, где малолеткой прятался и курил в высоких, специально не скошенных зарослях, и падает в траву — сил идти дальше у него уже нет.       Это вообще не лучшее место, чтобы переждать бурю, но в ушах уже непрекращающийся звон, а перед глазами только едва различимые очертания пространства, и он тратит последние силы, чтобы отползти к забору. Как же глупо.       К приступу он был не готов — делал всё, чтобы его избежать, но внутренности сводит острая боль, и Лёва скребет пальцами землю, сдерживая стоны.       Не успел спрятаться, не успел подготовить плацдарм для отступления.       Он смиренно падает во тьму, почти не ощущая, как сводит судорогами ноги, как усиливается звон в ушах, одну только взрывающую сосуды боль в висках. Он встречает позабытую тьму со страхом, совершенно растерянный.       Шура ударить всё-таки не побоялся.       
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.