ID работы: 11660795

Острые грани

Слэш
NC-17
В процессе
47
Tinanaiok бета
Размер:
планируется Макси, написано 249 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 94 Отзывы 18 В сборник Скачать

Глава 6

Настройки текста
Примечания:

Вы столь близки и это так опасно,

Но разум, верно, утонул в дурной крови…

Вы ненавидите меня так страстно,

В полшаге стоя от любви

Максим недовольно бурчит снизу что-то про подготовку к вечеринке, но Шура только безразлично назначает ему встречу утром и уходит, сжимая кулаки до хруста. Ему даже все равно, что Лёвкины цирковые мартышки не в состоянии придерживаться манер, что так открыто показывают своё отношение к Шуре. Плевать, что говорят крысы за спиной у кисы, а Шурик тот еще кот. Мартовский.       Он с мазохистским удовольствием прокручивает в голове короткое ласковое касание пальцев, трепетно спускающиеся по узкой спине руки, и блядски теплый взгляд, которого он у Лёвки не видел ни разу за время своего присутствия на Родине. Ни случайные, брошенные на прислугу, ни доброжелательные, направленные на остальных его парней, и уж тем более ни те, что он нехотя обращал на Шуру, не были и в сотую долю такими же теплыми, лучистыми. Шура хочет верить, что Лёва хороший актер, но получается плохо — Андрющенко, пусть он и видел их вместе только пару раз, с Бортника не сводил такого же, только еще и по-собачьи преданного взгляда.       Помня, что Макс наверняка мог учуять его недовольство, Шура даже радуется — если понадобится, он этого сосунка одним только ароматом своей ненависти со свету сживет. Он, конечно, не высокомерный хлыщ, но в этой стране выпяченное напоказ положение — его единственный способ выжить. А хочется не просто выжить, хочется жить, полной грудью вдыхать счастье и чувствовать за спиной крылья — чувствовать за своей спиной Лёвчика и знать, что все его тепло Шуре, а не какому-то придурку с автоматом.              Ревность кипит в жилах, едва ли не прожигает кожу желанием проораться, поскандалить с кем-нибудь, но он держится, ведь мама в детстве говорила, что прислуга в доме не для того, чтоб отыграться, и нужно быть благодарным, вежливым, справедливым. И Шура слушался, как слушается и сейчас — спокойно кивает выходящей из его комнаты горничной, молчаливо, чтоб не вырвалось какое-нибудь говно, подступающее к горлу.              — Ну и сучка ты, — зло бросает он так никуда и не девшейся с комода их юношеской фотографии.              Ладно, Шура сам знает, что заслужил гораздо больше, что сам все похерил и в грязи извалялся, но злиться от этого меньше не получается. Все его попытки поговорить умирают в зачатке, потому что говорить с Лёвой — маленькая пытка, когда на тебя смотрят ледяные халцедоны. После инцидента с Глебом еще и немного страшно — не так, как Бортник себе придумал — просто Шуре не хочется лежать со сломанным позвоночником и всю жизнь провести на коляске. Как он, в конце концов, будет перелазить с неё на трон? Рациональность в чистом виде, которой Шурик оправдывает свою нерешительность.              У них никогда не было «по-человечески», чтобы сесть, обсудить, извиниться, попытаться понять. Может и было, когда молоко на губах еще не обсохло, и из проблем были только выступления, которые они скрывали. Они и спорили-то только из-за Лёвкиных иногда слишком резких текстов, розовыми слюнями исходили, друг на друга глядя. Проблемы, пришедшие потом, они прятали по шкафам почти соседних комнат и улыбались наигранно, глотая обиды и непонимания. Во что это вылилось — Шура помнит, Шура видит каждый день в мелькающей по коридорам каменной спине — хуйня на постном масле, а исправить хоть и хочется, но не получается.              Потому что Шура гасится, не желая вместо «я тебя прощаю» услышать «чтоб ты сдох». Хотя Лёвка так и не скажет — он же поэт, мать его. Накатает рифмованное полотно, ещё и картинок сюрреалистичных добавит, чтобы точно дошло, и побольнее, покрасочней.              От злого созерцания потолка его отвлекает стук в дверь, и он, не думая, кричит:              — Войдите.              — Я же не глухой, в самом деле, — ворчливо замечает Федор, открывая дверь.              — Прости, — Шура поднимается на диване, где успел трагично развалиться, кивая дворецкому на кресло.              Тому, в целом, разрешение и не требуется, он уже поправляет полы своего сюртука, удобно располагаясь. Раньше Шура просил его и не стучать даже, так ему доверял, пока однажды Федор не зашел в неподходящий для них с Лёвой момент. После неловкого разговора в дверях он всегда стучится, но Шура теперь только рад.              — Давно мы с тобой не общались, — Федор вглядывается в его осунувшееся лицо, растрепанные вспышкой гнева волосы, и улыбается по-отечески.              — С утра, нет?              Шура, конечно, понимает, что Федор пришел не про грядущий в матушкином крыле ремонт рассказывать, но все еще бесится.              — Что ж ты, Шурочка, не весел? Что ты голову повесил? — Федор, дворецкий императорской семьи, под фраком прячет сборник тупых присказок, не иначе.              — А то ты не знаешь? — огрызается он. — Мог и предупредить, для приличия.              Федор смеется, тихо и добродушно, качая головой.              — Так и предупредил, Шур, ты просто не захотел подумать.              И Шура вспоминает его ехидное «тебе понравится», а следом за ним — тот самый разговор, от которого уши краснели и ладошки потели.              — Думаю, вашему отцу совсем не обязательно знать, что вас интересуют мужчины, — аккуратно успокаивает взволнованного подростка Федор Викторович, сжимая костлявое плечо.              — Меня не интересуют мужчины, — Шура упрямо вскидывает голову. — Меня интересует только он.              Шура прикрывает рукой лицо, признавая собственный провал.              — Тонко, Федор Викторович, тонко, — улыбается, понимая, что не так уже и злится, под влиянием Федора бушевать сложно.              — Ты не соскакивай, — Федор грозит ему пальцем, шуточно хмуря седые брови. — Не клеится у вас?              Шура тяжело вздыхает.              — А что у нас клеиться должно? Все, что склеить можно было, я давно в крошку превратил и выбросил.              — Это тебе наш бравый командир сказал?              — Нет, — плечи печально опускаются. — Он, знаешь, вообще не особо разговорчив.              — А ты пробовал?              Федор смотрит на него с тоскливым пониманием, спасибо хоть, что без жалости, но паршиво становится все равно. Только что от злости ядом плевался, а теперь хочется пеплом голову дурную посыпать. Шура отрицательно дергает плечом.              — Ой-йо, — вздыхает обреченно. — Кого я воспитал? Ладно, молчи, сам вижу, кого. Один натворил делов, а второй на всю голову отшибленный и гордый, что Левиафан. Только кто-то все равно первый шаг сделать должен, Шурка.              Шура знает, только…              — И что я ему скажу? Мне ему даже пообещать нечего, Федь. Мне жениться пора, мне скоро корону перенимать, времени на игры уже не осталось. А он на жалкие крохи не согласится, ему либо все, либо синим пламенем, это ж Лёвка, — Шуре даже с Федором говорить об этом стыдно, а с Лёвой язык не повернется. — Жалею только, что восемь — восемь, блять! — лет потерял. Я где только не был, и каждый раз думал, жалко, что его рядом нет. Смотрел на высотки Мельбурновские и думал. В карьере купался и думал. На концерты Стинга ходил и всё равно думал. Он поет, а я думаю, понравилось бы Лёвке. Я сам это время у нас украл, а другого в запасе нет, понимаешь? И дать мне ему нечего, кроме позорного клейма фаворита.              Где эта грязная, постыдная, временная связь, и где Лёвка — крылатый, непокорный, рожденный светить звездой, а не лампой керосиновой в углу пылится. Сюр.              — А что, как друг он тебя не устроит? У тебя же ближе его нет никого, Шур.              Шуре и самому — либо всё, либо ничего. Нет, Лёвка как друг — замечательный, только Шура даже под натиском неприкрытого гнева и со сдавленной челюстью хотел его поцеловать. Так не дружат, он ведь не дурак. Так у них есть и эта злость, и недосказанность, а если расставить все точки над «ё» — не будет ничего.              — Решать тебе, конечно, Высочество. Но ты хоть попробуй, пока Лёвка в бешенстве дом не разнес, — шутливо просит Федор.              — Этот может, — и Шура смеется.

***

На встречу с Максимом он идет злым и сонным. С Федором они засиделись до полуночи, обсуждая всё на свете, и было так хорошо, пока утром не напомнило о себе необходимостью общаться с Лёвкиным протеже.       Тот ждёт его не один — в малой гостиной на диване рядом с Максимом сидит Борис, длинными ногами упираясь в низкий столик.              Неплохо, капитан, неплохо, но зачем так нечестно?              Шура мрачно желает доброго утра, усаживаясь на кресло, максимально далеко, но в рамках приличия, сдвигая его. Боря поджимает губы, и Шурика это веселит. Ему в целом нечего скрывать, но чисто из вредности он намерен не дать телепату даже шанс на то, чтобы себя коснуться.              И милым быть Шура тоже не намерен.       

***

      У знакомого светлого крыльца в маленьком квартирном доме на европейский манер всё так же цветут сиреневые фиалки, и пахнет выпечкой с кафе на первом этаже. Эта улица светлее и чище многих в большом городе, и Лёве она всегда нравилась, хотя сам он, весь традиционно в черном, пусть и гражданском, мрачно надвинувший кепку на глаза, с ней не сочетается. Бабульки, выгуливающие своих толстолапых мопсов, подозрительно косятся на него каждые два пройденных метра, и Бортник сверкает кровожадной улыбкой, ускоряя их передвижения.              Дверной звонок заедает, но Лёва упорно жмёт на кнопку напротив каллиграфически выведенной фамилии.              — Кто? — запыхавшийся женский голос раздраженно спрашивает его, окрашенный механическими помехами.              — Сотрудник шапито, — отвечает Лёва, и домофон отзывает восторженным визгом, сменяясь писками открытой двери.              На пороге квартиры его сбивает с ног налетевший рыжий ураган, виснет на шею и что-то радостно причитает. Ася отстраняется, лупит его по плечу со всей силы, заточенной в хрупком теле, и снова обнимает, но уже гораздо спокойнее.              — Какой ты засранец, Бортник! И не стыдно вот так заявляться? — спрашивает она, выпуская его из цепких рук.              — Ну, простите, что без письма, — он молитвенно складывает руки, строит щенячьи глаза, и Ася машет на него рукой, впуская, наконец, в квартиру.              — Не разувайся, пойдешь с нами гулять, — командует она, скрываясь в комнате.       — С вами, это с кем? — Ася его не слышит, зато из кухни (если он правильно помнит) высовывается любопытная мордашка вихрастого мальчишки, тянущего в улыбке недосчитавшийся зубов рот.              — Здрастье, — мальчик машет рукой, и Лёва удивленно кивает.              Года два назад, когда они с Асей виделись в последний раз, детей у неё не было, а Лёва, пусть и не силен в возрастных особенностях карапузов, смело может заявить, что этому давно уже не два и даже не три.              — Знакомьтесь. Федя, это дядя Лёва. Лёва, это Федя. Ты собрался? — обращается она к малому, игнорирую мигающие вопросы у Лёвки на лице.              — Ага! — радостно выдает Федя, протискиваясь мимо Бортника к двери, и тут же сбегает по ступенькам с радостными криками.              — Рот закрой, простынешь, — советует Ася, и тянет его из квартиры за рукав. — Не мой он, Ирка попросила присмотреть. Чего ты так напрягся?              — Та самая Ирка?              — Та самая, которую из-за тебя чуть не уволили, — хмыкает Ася, выходя на улицу.       Федя там уже вовсю наглаживает очередного бабкиного мопса, перебирая толстые складочки несчастного животного.              — Из-за меня и не уволили, между прочим! — слабо отбивается Лёва, потому что не совсем уверен в том, что говорит.              Иру и Асю он встретил в лаборатории или, как они сами считают, в Государственном центре медицинского освидетельствования лиц с нарушением генома. Как он снюхался с Ирой, до сих пор для него тайна, товарищи в белых халатах тогда чем его только не кололи. Как разнюхался, помнит лучше, но все равно размыто, зато Ася — прекрасно, и не считает зазорным его стебать за ошибки молодости.              — Скажи еще, повысили, — фырчит она, требовательно цепляя его локоть.              Лёва надеется, что в этом районе с кепкой и темными очками его не узнает какая-нибудь чокнутая фанатка монархии, чтобы растрепать, кому попало. Его никогда не перестанут удивлять люди, которым есть дело до каждого несчастного графа при Правительстве, его детей, внуков, любовниц и подкладки пиджака.              Они не спеша доходят до маленького парка под несмолкаемую Асину болтовню про кота, новые приключения на работе без упоминания имён и о том, как баба Нюра с шестого этажа на всю улицу окрестила её ведьмой за излишне откровенный наряд. Лёва смеется, слушает почти всё и почти внимательно, краем глаза наблюдая за пацаненком, оккупировавшим спортивную площадку в парке.              — Ну, а теперь рассказывай, Бортник, зачем приехал? — когда они находят уединенную скамейку в тени деревьев, Ася деловито закидывает ногу на ногу и впивается в него хищным взглядом.       — Соскучился? — щурится Лёва, играя на чужих нервах.              — Если бы я знала, что ты умеешь скучать, то обязательно поверила б. Колись, давай, — Ася пихает его в плечо, ни на грамм не сомневаясь, что просто так он заявиться не мог.              Лёве могло бы быть стыдно, что немногочисленные симпатичные ему люди настолько уверены в его корыстных целях, но ему не стыдно. Ему так даже проще, не пришлось вести Асю в ресторан и дарить цветы, одни плюсы.              — Мне нужна вся информация, которую ты сможешь найти вот на этих людей, — Лёва аккуратно передает ей свернутый лист тонкой бумаги, имитируя нежный поцелуй бледного запястья.              — Бортник… — тянет Ася. — Ты меня под суд отправить хочешь?              Листок, тем не менее, утонченные пальчики с красным маникюром аккуратно кладут в маленькую сумочку.              — Хочу отправить под суд тех, кто этого действительно заслуживает.              — Давно тебя в следователи перевели?              — Как много вопросов, — осуждающе качает головой Лёва. — Просто сделай это для меня, хорошо? Хочешь, в театр сходим?              Ася закатывает глаза.              — Звонок дверной почини мне лучше, еще я твою рожу недовольную в театре не терпела.              Лёва смеется, вновь целуя ей руки в порыве искренней благодарности. Ася целует его в макушку, и тянет за руку гулять. Они больше не возвращаются к этой теме, только наслаждаются сомнительной красотой толстых неуклюжих уток в пруду, и отбиваются от нападок гиперактивного Феди. Лёва покупает ему большую сладкую вату, катает на спине и треплет кудрявую челку, щелкая по любопытному носу.              — Я успела тебе полжизни пересказать, а ты все молчишь, — Ася прислоняется к его плечу своим, и он поддается, касаясь пушистого виска губами.              — Да нормально. Таблетки только совсем перестали действовать, хожу, бешусь, — Лёва легко дует, наблюдая, как развиваются тонкие волоски в лучах солнца.              — Какие таблетки, Лёв? Ты же их сто лет назад должен был перестать принимать, — Асю словно реактивным толчок от него сносит, она обеспокоенно вглядывается в его непонимающие ни черта глаза, и сжимает руку, требуя ответа.              — Ась, ты в порядке, вообще? Что значит — перестать пить? Мы с Яником пробовали, у меня только крышу подорвало. Ничего я не перестал, — Лёва качает головой.              — Лёв, Центр ничего Янику не отправлял. Вообще никому не отправлял уже года четыре, мы их даже не синтезируем больше, они ж для тебя подобраны, — Ася отступает на шаг, и Бортник прям видит, как крутятся шестеренки меж ученых извилин.       — Ты уверена? — путается он окончательно.              — Ну, конечно, ты же мой подопытный кролик! — всплескивает руками старший научный сотрудник, закусывая губу от тревоги.              Лёва решает, что втягивать её и в это не зачем.              — Я разберусь, Ась. Скажи мне лучше, можно ли каким-то образом скрыть способности? — этот разговор напоминает ему о Васильеве, а человека компетентнее в этом вопросе, чем Ася, он просто не знает.              — Нужно быть не ебаться, каким гением, — от нервов Асю всегда пробивает на мат. — Но вообще, мы недавно исследовали одного товарища, так вот он мог себя контролировать. Хочет — щелкает пальцами, и штора горит. Не хочет — щелкает, и ничего. Так что, кто его знает.              — Так с любой мутацией можно, в теории? — Лёву вообще напрягает система отслеживания мутаций, деление их на опасные и нет, одним своим несовершенством.       Понацепляют очки, и думают, что самые умные. А Васильев, вон, всех наебал и попробуй, докажи. То, что его спас только двойной слой линз, он уверен. А вот кого-то другого что спасет?              — В теории всё можно, Лёвушка, а на практике — надо посмотреть, — пожимает плечами Ася, у которой период борьбы за справедливость и идеальность давно уже прошел.              Лёва бы так не смог, у него что ни день, то новый повод для внутренних споров и сложных выборов. Хотя, убивает он по приказу без долгих раздумий, чего уж тут.              Бортник ведет Асю к аттракционам, где оплачивает им с Федей безлимит, лишь бы не продолжать тревожащие душу разговоры. Там же, у входа на карусели, он с ними прощается, несмотря на то, что Ася искренне просит остаться — пусть даже не на ночь, но хотя бы на ужин. Лёва отказывает, не потому, что дел еще много, а потому что мысли в голове взрывают гейзеры, и пока они есть, нужно отсортировать ненужное. Ася понимающе улыбается, обнимая его крепко, вдыхая запах неизменных духов.              — Приезжай, ладно?              — Приеду, — Лёва каждый раз обещает, но дергается только тогда, когда есть реальный повод.              Ася это знает, но всё равно просит, Лёвка ей как человек нравится до безумия, да и секс с ним был едва ли не лучшим в её жизни. Ася вообще из тех немногих, кто Лёву никогда не пытался переделать. Есть он — хорошо, есть, но не с тобой — тоже неплохо, нет его — ну и ладно. Никаких проблем, никаких претензий, никаких глупых ссор — за это Лёва Асю уважает, как уважает только своих боевых товарищей. Она и есть его товарищ, пусть только лабораторный, но надежней не найти.              Малой жмет ему руку по-детски хилой хваткой, и Лёва даже улыбается ему задорно. Дети — это хорошо. Хорошо, когда не твои.       

***

Почтим святое, да

Но часики спешат, и то едва

Эй, моя судьба, ты нас сведи случайно

Но ещё хотя бы шаг, хотя бы два — и моё сердце засвистит, как чайник

Лёва возвращается в поместье до трясучки взведенным. Он многое успел, даже пролизнул мимо матери в отчий дом, чтобы забрать старую машину, но мысли, гоняемые им по кругу, не отступали даже на минуту. Сомневаться в Асе он не может — у неё все, как у врачей, лучше горькая пилюля вместо сладкого сиропа. Сомневаться в Янике тошно. Чем тот пичкал его столько лет — загадка, блять, века, но разгадывать её просто нет сил. Он молится всем богам, чтоб не застать Яника на ужине прислуги, иначе кулаки полетят раньше, чем адекватные вопросы.       Теперь то, что таблетки не работают, выглядит логичным — если Ян синтезирует их подпольно, немудрено, что эта дрянь с прорехами в работе. Вопрос только, чем и зачем, и он надеется, что Ян не зассыт ответить на него честно. Надеется, что Ян таким образом его не травил потихонечку, но подорванное доверие к людям уже накидывает мрачные варианты, от которых зубы сводит кислой болью.              Боги Яника милуют, и за столом Лёва видит только безмятежного Звонка, напряженного Максима и неловко жмущегося между ними Борю. Картина маслом, называется «Оставь их на день и что-то случится», написана у Максима на лице темными красками. Разговоры горничных и кухарок за столом смолкают, стоит Лёве войти, и это смешно и глупо, но хихикать не позволят натянутые нервы.              Он здоровается со всеми, и его голос едва ли не эхом разносится в тишине. На помощь приходит Федор, весело спросивший о погоде какую-то нелепицу. Разговоры возобновились, пусть и тише, Лёва незаметно благодарно Федору кивает, тот подмигивает, и эта его веселость неказистой кляксой кажется рядом с застывшими в напряжении парнями.              Лёва, вынужденный сесть напротив Максима, выдерживает недолго.              — Что?              Тот фыркает, но полноценной драмы не устраивает, только в чужих глазах Лёва читает это дикое желание разнести столовую и учинить скандал. Только истерики от Максима ему сейчас не хватало. Нервы от напряжения звенят.              — Ничего, — недовольно куксит губы Лакмус. — Вас Александр Николаевич желают видеть как можно скорее.              Шурино имя он тянет презрительно, будто отхаркивает гайморитный гной, и Лёва, конечно, ожидал, что они не сработаются. Но не до такой же степени. Шура не настолько сука, чтоб довести миролюбивого Лакмуса до состояния «неси спички, будем жечь масленицу». Хотя кого Лёва обманывает? Шура такая сука, что Гера бы обзавидовалась олимпийской завистью, будь она реальна. Бортнику жаль, что Лакмусу пришлось с Шуриным сучизмом столкнуться, а еще немного досадно — он-то это зрелище пропустил.              В нем сейчас столько не выплеснутой злости, что даже не стыдно за собственное злорадство в адрес близкого человека. Но разбираться со всем этим не хочется со всем — хочется на секунду отвлечься от Яника, Лакмуса, чертового Шуры и Асиных слов, но не получается. Кусок в горло не лезет, и Лёва, скомкано поблагодарив за ужин, перебарывает себя, направляясь к Шурику в комнаты.              Про Яна у парней он не спрашивает — боится не сдержаться, найти и разбить его затылком окно.              Шурик явно его ждет, настолько сильно, что даже сам открывает перед ним двери после первого стука. Улыбается самодовольно, но Лёва эту улыбку игнорирует, проходя вглубь небольшой гостиной, не собираясь задерживаться надолго.              — Вы хотели меня видеть, Ваше Высочество? — доброго вечера желать ему он не собирается.              — Присядете?              Только если ты рядом сядешь на кол, — зло думает Лёва, но сам себя одергивает и отрицательно мотает головой.              — Что ж, хорошо, — Шура тоже остается на ногах, скрещивая руки за спиной. — Хотел известить о том, что помимо небольшой дружеской встречи, — Лёва громко хмыкает, — будет официальный прием на двести человек в городском дворце. Охрану этого мероприятия Его Величество обеспечит своими силами.              Лёва удивленно приподнимает бровь, но не настолько, чтоб та затерялась в отросшей челке. От этой семейки он ничего хорошо и не ждал, а тут дядя Коля — простите, Его Величество — даже сам запарится с безопасностью. Лёву радует, что это освобождает их от присутствия в душном бальном зале и танцев с престарелыми баронессами. Плохо так о собственной матери, но сегодня Лёву доконали все, даже она, никак не желающая облегчить ему задачу и уйти из дома, пока он забирает оттуда свое.       — Что ж, отличная новость. Успеем подготовиться ко встрече с небольшим, — это слово Лёва выделяет, — количеством ваших друзей здесь. Это все?              — Нет. Я хочу, чтобы встречей здесь вы занимались лично. И да, на прием вы тоже идете, — Шура выдает это непринужденно и спокойно, чем бесит ещё сильнее.              — Нет. И нет, — Лёва сцепляет зубы, сдерживая себя.              Шура к этому был готов, Лёвину ненависть к официальным мероприятиям он понимает и даже разделяет, но они ведь уже не мальчики — прятаться с коридорных нишах глупо. И без Лёвы Шура на многочасовое потение с несчастным бокалом в руках не согласен — тот хотя бы ядом плещется забавно. Сейчас на это особо рассчитывать не приходится, но от этого желание притащить его с собой меньше не становится. Чтобы хотя бы что-то как раньше, чтобы хотя бы пара часов без Лакмуса под боком.              Шуре сегодня его хватило по самые гланды.              — Приглашение на имя Егора Бортника уже выслано в поместье барона. Думаю, вашу матушку вы опечалите своим отсутствием, — Шуре самому от себя противно, но его долгие годы учили играть на чужой совести, должно же хоть где-то пригодиться?       — Вы её развлечете, я уверен.              — Это не обсуждается, Лёва.              — Это не обсуждается, я не еду.              Глаза-сапфиры наливаются злостью, Лёва упрямо сжимает кулаки, и острый подбородок поджимается, резко выделяются желваки под бледной кожей.              — Хорошо, вернемся к этому разговору, когда ты всё обдумаешь, — Шура отступает.       Если передавить сейчас, Лёва передавит ему шею. Он с самого начала чувствует, что тот на взводе, пусть и кажется, что на взводе он всегда. Сегодня Лёва особенно напряженный, и хочется спросить, где был, чем занимался, но у Шуры права такого нет, хотя в целом прав дохуя и больше, хватит на маленькую республику.              — Хорошо, — Лёва гаденько улыбается, глазами обещая, что не вернутся они ни к чему. — Что произошло у вас с Максимом?              — Ничего. Шура жмет плечами максимально беспечно, ему вот еще за чужих любовников в жизни не прилетало. Ему и за своих-то не приходилось получать… даже тогда. Ни слова ведь не сказал, гордый, мать его, Левиафан.              — Именно поэтому он пыхтит от бешенства, как чайник.              — Ну, так помоги ему снять напряжение, капитан. Или силы уже не те? — вся эта мнимая забота в чужом голосе выводят из себя.              Шура тут тоже может быть злой и взбудораженный, но до Шуры Лёве нет никакого дела. А этого пожалел, этого приласкал и пошел разбираться, вы посмотрите. Где-то доспехи по пути потерял, а так — настоящий рыцарь. Ревность поднимает дурную голову, Шура ей и сам не рад, но вовремя заткнуться не сильная его сторона.              Лёве, конечно, льстит, что Шура всё вчера видел и запомнил, но промолчать он не может — Максим вообще не заслужил быть втянутым в их дурацкую историю, и вчера Лёва перегнул, переиграл, а отдувался сегодня за него Лакмус. Милый, добрый, чистый Лакмус.              — А вот это вас не касается никаким боком, Ваше Высочество, — он старается быть вежливым, честно старается, но получается из рук вон плохо.              — Зато меня касается, что твои зайчики ведут себя хуже базарных истеричек, — Шура заводится с каждым словом всё сильнее, и ещё хоть буква в защиту Максима, его понесет лавиной с гор.              — Выбирайте выражения.              У Лёвы самого белеют костяшки, он уже сто раз пожалел, что не сел — так ударить было бы не сподручно. А сейчас так и хочется вместо красивых слов некрасиво бить, пока брызги не полетят. Не Яником, так этим франтом он сегодня что-нибудь разобьет.              — Выбирайте, с кем спать и с кем работать. А еще лучше, научите Лакмуса ртом пользоваться по назначению, — это Шура, конечно, зря.              Сильные руки вцепляются в воротник домашней футболки, натягивая ткань в опасной близости с шеей. Лёвкино дыхание, горячее и злое, обжигает щеку, когда Бортник наклоняется к его уху.              — Если ты и с ним в таком тоне разговаривал, то непонятно, почему на лице нет кровоподтеков.              — А вас по принципу «сила есть — ума не надо» набирали? — Шуру несут бешенные кони, не иначе, но он будто поставил себе задачу довести Лёву до точки кипении, чувствуя, как трясутся поджилки от страха.              Или не только от страха.              Ещё ближе, Господи Боже мой, подойди ещё ближе.              — Так оставались бы на Родине, контролировали набор в вооруженные силы, чего уж вы, — Лёва, вопреки молитвам, отстраняется, отпуская смятый воротник.              Даже на шаг отходит, ощущая, как самого перетряхнуло от этой дурацкой, непрошеной близости. Дурак, какой дурак, на Шуре же желтый треугольник с черепом — токсично, опасно для жизни.              — И как я раньше без ваших советов жил! Хотя, постойте-ка, чему может научить человек, у которого кишка тонка самому вопросы задавать, и мозгов хватает только телепатов сраных подсылать! — Шура без хватки вдыхает свободнее, но едва ли спокойнее.              — Да ты пиздишь на каждом шагу, какие тебе вопросы? — Лёва взрывается снова, и в этой претензии вряд ли многое касается их теперешней ситуации.              Шуре бы распознать горечь и заткнуться, но нервное возбуждение пеленой стоит в глазах, и хочется только, чтоб Бортник перестал защищать Лакмуса, перестал защищаться и, блять, вести себя так, словно никогда они знакомы не были.              — Я? Ты совсем охуел, Бортник?              — Тебя сейчас спасает только то, что тебе ебалом светить перед камерами скоро, — почти рычит сквозь зубы, но держится.              Видит Бог, держится из последних хиленьких сил, который хватит максимум на одну реплику оппонента.       — Да не ломайся, бей! Ну, бей! Полегчает, блять! — Шура не заставляет себя ждать ни секунды, орёт ему в лицо истерично и даже не понимает сам, о чем просит, пока на холеное лицо не ложатся грубые пальцы, стягивающие кожу.              Лёва не бьет, и это унизительнее пощечины, словно Шура не заслуживает даже нормальной боли, только брезгливое касание и скошенный ненавистью рот.              Они схлестываются взглядами, и у Шурика сдают нервы. Он сокращает то мизерное расстояние, которое между ними еще осталось, и впивается в Лёвкины сжатые злостью губы. Кусает, тут же зализывая широко, агрессивно, и отступает от ответного напора. Лёва запускает пальцы в его волосы, с силой сжимая пряди на затылке, и дергает на себя, стукаясь зубами.              В этом поцелуе от нежности ни следа, только кипящая ярость и гнев, разделенные на двоих. Между ними искрит не любовью, а сокрушительной злобой, и на губах оседает чужая кровь с прокушенного языка.              Шура тяжело отстраняется, облизывая губы, и тянет их на диван, с силой отдирая от себя Лёвчика.              — Ненавидишь меня? — выдыхает он с горьким сожалением, перекрывающим даже горячее возбуждение, разливающееся по венам, обжигающее легкие и сводящее низ живота грубым, болезненным узлом.              Почему-то именно сейчас это важно.              — Не представляешь, насколько, — Лёва широко лижет солёную шею, пальцами считая чужие ребра, толкая Шурика на софу.              На это у Шуры ответа нет, и он сдается, падает во власть сильных рук, с уверенностью хозяина сжимающих его тело, не разменивающихся на нежные ласки и мимолетные касания — утверждающе, собственнически, на грани откровенной грубости, берущих свое.              Шура тихо стонет, когда острые зубы вгрызаются в шею, намеренно оставляя следы. Лёва, как безумный, сжимает, гладит с силой, царапает и кусает непрерывно, сам себе доказывая, что имеет право. Имеет право выжимать из упрямого тела жалобные стыдливые стоны. Имеет право грубо раздвигать чужие ноги, не встречая сопротивления. Имеет право оставлять на бледной аристократичной коже с молочным отливом лиловые, почти фиолетовые метки, чтобы все знали, все видели. Чтобы видел Шура, чтобы Шура признал то, что всегда отрицал.              Он — Лёвин.              Тот цепляет за Лёвкины мокрые волосы, тянет на себя, жмется ближе, не оставляя между ними ни миллиметра, кожа к коже сливаясь с ним в одно целое. Они жадно целуются, скованные друг другом, стукаются зубами и по губам течет горячая, солоноватая кровь. Лёва не знает, чья она, но слизывает, глотая железный привкус с особым удовольствием. Он смотрит на Шуру горящими от возбуждения и злости глазами, они темнеют и выплескивают из себя целую бурю эмоций, от желания до саднящего под ребрами разочарования, от бесстыдной похоти до прогорклой ненависти, коркой запекшейся на сердце.              Шура теряется под этим взглядом, но смотрит открыто и доверчиво, капитулируя под чужим напором, шире раздвигая ноги, и снова льнет к чужим губам, укусить и зализать, не прерывая молчаливый диалог. Шура целует его, как когда-то совсем давно, когда от перевозбуждения сносило голову и тряслись руки, а адреналин звонким набатом отдавался в висках, и нужно было быстрее, больше, ярче, пока никто не успел заметить их в темной тишине коридора. Лёва сжимает чужие бока, впечатывая пальцы в податливое тело, выбивая из Шуры очередной болезненный стон.              — Чувствуешь меня? Понимаешь, чего стоишь? — Лёва злостно сверкает глазами, оставляя отпечатки зубов на заросшем подбородке.              Шура выдерживает взгляд, лишь единожды покорно хлопнув пушистыми ресницами, смиренно признавая чужое превосходство и совсем не скрывая, что от этого чувства голову кружит как никогда сильно.              Жесткие пальцы звенят пряжкой ремня, почти вырывая ширинку на Шуркиных джинсах, резко дергая их вниз вместе с трусами. Разведенные ноги мешают раздеть Шурика полностью, но Лёве хватает обнажившейся, блестящей головки. Он уверенно сжимает член рукой, вторую возвращая к раскрасневшемуся лицу.              Большой палец растирает смазку по красной головке, а другой оттягивает нижнюю губу, пошло раскрывая и без того готовый на все рот.              Шура прикрывает глаза, чувствуя, как мучительно хорошо и больно становится от каждого такого прикосновения, растворяется в чужом возбуждении, так яростно подстегивающим его собственное желание. Он стонет, теперь уже не сдерживаясь и не скрываясь, стон жалким эхом катится по помещению, оставаясь звоном в ушах. И в этот момент рука на члене замирает, а хватка на лице слабеет, ощущение теплой и робкой ласки застывая на коже.              Шура открывает глаза, не успевая поймать Лёву руками. Он резко отстраняется, садясь на собственные пятки меж приглашающие раскинутых стройных ног, в мизерном расстоянии сочащегося смазкой члена, и смотрит потерянно на Шуркино лицо, намеренно избегая глаза. Небо над туманным Альбионом светлеет, не загорается вспышками молний, и это то, что Шуру пугает по-настоящему.              — Лёв… — зовёт он беспомощно, чувствуя себя потерянным и забытым, жалкой карикатурой на полноценного человека, смятым листом сброшенной в урну под заваленный хламом стол.              Осторожно касается жгущихся рук кончиками пальцев, словно подбирается к дикому зверю, способному закончить его жизнь одним только клацаньем челюсти, смыкая зубы на тонкой коже шеи, аккурат над сонной артерией, так беззащитно бьющейся в такт стихающему возбуждению.              Лёва дергается почти испуганно, но не отстраняется, только переводит взгляд на музыкальные пальцы, боязливо оглаживающие его предплечье. Его будто огрели пыльным мешком с мукой по голове, заставив белую крошку сожалением оседать на разгоряченной коже.              — Лёва… Шура не зовет, он просит — посмотри на меня, поговори со мной — но последнее, что его волнует сейчас, это собственная гордость. С Лёвой никогда не страшно было быть слабым, пусть таким покорным и подчиняющимся, жалким и умоляющим он предстал перед ним впервые.              — Прости меня, — Лёва прижимает дрожащие после недавнего напряжения пальцы к всё еще пылающей щеке, осторожно поглаживая теряющую краски кожу. — Я так хочу причинить тебе боль, чтобы ты понял, почувствовал на собственной шкуре. Но не могу, блять, не могу. Очень хочу, но не могу, понимаешь? А как раньше, как правильно, у меня не получится…              Лёва вглядывается в темные глаза, ища понимания, как потерявший на городском рынке мальчик ищет маму, метающийся от прохожего к прохожему, с подступающей к горлу истерикой пытаюсь объяснить, что произошло. Шура понимает.              Понимает, что для Лёвы это — не просто секс. Просто секса у них не было никогда, и сейчас, даже одурманенный злостью и ненавистью, разжигающий внутри костер из старых обид, он через себя переступить не может. Не может дать Шуре заслуженной сполна грубости и жестокости, не может выместить на желанном теле всю свою боль. Но и любить это тело как раньше не может тоже — не может позволить себе открыть истерзанную душу, в которой помимо черной горечи скопились и нерастраченная нежность, и не добитая любовь, и преданное восхищение. Всё это для него теперь за гранью слабости, а Шура — самый страшный враг их всех возможных, подступившийся ближе, чем его самый преданный друг Максим.              Лёва из последних сил, на остатках памяти и смысла, держит хлипкие кордоны, не подпуская Шуру ещё ближе — туда, откуда с трудом его выгнал, выковырял, выжег вместе с верой в чудеса и счастливые финалы. Вместе с верой в то, что он — Лёва — стоит в этой жизни хоть каких-то жертв.              Шура накрывает пальцы на своей щеке, смиряя нервную дрожь, сжимая мягко и нежно, и смотрит в ответ. Он может сказать так много, но весь сумбурный поток его витиеватых мыслей лаконично укладывается в одно безликое «понимаю», которое Лёве сейчас нужнее кислорода и противнее ножевого в сердце. Поэтому Шура молчит, только гладит чужие руки, вкладывая в простые касания всё, что не может описать.              Он знает, что Лёва его поймет.              И Лёва понимает. Под тяжелыми веками собираются свинцовые тучи, и упрямые капли дождя одиночками-убийцами скользят по бледным впалым щекам, перечеркивая всю его прежнюю уверенность и холодность. Их всего две, но для Лёвы они — как два выстрела в голову, и стыд за собственную слабость кроет с головой, но сил оторвать руки от Шурика и утереть слёзы нет. Шура делает это за него, мозолистыми подушечками пальцев бережно касаясь лица. А потом поднимается, рывком прижимая чужую голову к себе, как был — с расстёгнутой ширинкой и торчащей головкой опавшего члена, неприятно остывший после вспышки страсти — утыкает Лёвчика в свое обнаженное плечо, чувствуя, как горячие капли разъедают и его.              — Прости меня, это ты меня прости…              У Шуры больше нет слов — он не поэт, и никогда особо не хотел им быть. Красивые, рвущие горло метафоры всегда были Лёвкиной сильной стороной, которой Шура восхищался, как нынешние дети восхищаются супергероями из комиксов, а бунтари-подростки рокерами-наркоманами в душных клубах. Как тысячи лет назад заблудшие души восхищались жертвенным Иисусом, тяжело, но решительно роняющим ослабевшую голову на окровавленную грязную грудь. Шура восхищался им сильнее, чем все они, вместе взятые, своими идолами. Лёва был его идолом, и это пугало. Пугает и сейчас, потому что новая волна нежности вопреки привычным сценариям топит его зачерствевшее с годами сердце, и Лёва, невольно роняющий слезы, сломанный им и никем не залеченный Лёва, вместо брезгливого равнодушия вызывает то самое восхищение из прошлого.              Пусть Лёва теперь считает их любовь позорной слабостью, сломавшей ему жизнь, какой она, по сути, и является. Шура считает эту любовь величайшей силой, которой сам в должной мере никогда не обладал от страха перед этой силой, сметающей на своем пути любые предрассудки и рамки. Шуре так любить просто было нельзя, но хотелось до боли под ребрами, судорожно заходящимися кашлем в попытки вырвать из себя убивающие чувства к голубоглазому мальчику с безумством в каждом жесте.              Лёва, не сдерживающий, наконец, накопившуюся боль, не способный выразить её жестокостью и чужими мучениями, кажется ему теперь еще сильнее, чем можно было представить. Лёва, цепляющийся за плечи человека, который однажды и, скорее всего, навсегда его разбил, скручивает легкие Шурика ненавистью к самому себе и только ярче разжигает так и не угасший костер.              Одного жалкого «прости» недостаточно, и Шура шепчет без остановки, вжимаясь губами в покрасневшее ухо, зная, что ему понадобится не одна сотня лет, чтобы отмолить это прощение, чтобы сделать Лёвчика хоть на секунду счастливым и беззаботным. Но всё равно шепчет, ощущая, как под его робкими поглаживаниями стихает чужая дрожь.              Лёва отстраняется резко, холодно, старательно берет себя в руки, только припухшие губы и блестящие под лампами глаза выдают еще не схлынувшие чувства.              — Оденьтесь, Ваше Высочество. Оденьтесь и выдохните, всё прошло, — Лёва убеждает не его — себя — но Шуру все равно обдает прохладой тысячи ветров.              Ничего не прошло, он же знает, он же чувствует, они же.… Но возразить не решается, чтобы не сломать хрупкую ниточку, случайно связавшую их снова не кровавыми поцелуями, а этим коротким молчание в плечо друг другу. У Шуры рвутся в голове планы и путаются мысли, и всё, чего ему хочется — только бы Лёва остался. Сейчас и потом, отныне и навсегда, другом или начальником охраны, неважно. Пусть останется и еще хотя бы раз посмотрит так же, как смотрел каких-то десять минут назад.              Шура опускает руки, высвобождая Лёву из остатков теплых болезненных объятий, и тот встает, не поправляя даже сбитой одежды.              — Доброй ночи, Александр Николаевич, — у самой двери, улыбаясь бессильно и многословно, он склоняет голову, как всегда делал в свете, выражая свою преданность короне с бесами в глазах. — Постарайтесь уснуть и забыться, у вас получится. Я верю. И на прием я приду.              И пусть сейчас от озорства в нем ничего не осталось, Шура кивает, сдерживая уже себя. Улыбается в ответ, и от этой улыбки внутренности скручивают судороги. «Верю» — как кислотой на сердце плещет, неосознанно или специально толкая на край. И в мыслях после этого «верю» мелькает кинолента из тысячи других «я в тебя верю», Лёвкиных и его, и хочется волком выть. Жаль, сегодня не полнолуние.              Лёвины шаги в коридоре давно уже стихли, а Шура как замер на краю, скрюченный и жалкий, так и сидит. Самое страшное, что в этом «верю» ему чудится гораздо больше, чем Лёва, наверняка, вложил.              Лёва, обессиленный и сдавшийся, выходит на балкон своей комнаты и безостановочно курит, не чувствуя табачной горечи и въедливого запаха. У него к самому себе тысяча вопросов, главный из которых — какого хера? — не успокаивается никак. Но Лёва не хочется отвечать. Лёва так чертовски устал, не разбирая уже, где хорошо, а где плохо. Нет, то, что было сейчас — безоговорочно плохо, пусть на пару мгновений и было хорошо. Лёва сам себе противен, но хуже всего только то, что он действительно этого хотел.              Под таблетками или нет, злой или уставший, днем или ночью — он этого хотел с первой минуты в кабинете у Карася. Хотел услышать, как бьется чужое сердце под тонким хлопком, попробовать на вкус пухлые губы — изменились ли? Хотел, и врать себе долго не получилось. Хочется верить, что получится хотя бы нормально после этого существовать под одной крышей.              Почему у них всегда всё так — через жопу, грязно, криво, нелепо? Почему хоть раз нельзя по-человечески?              — Зевс, Диевас, Перун, кто там, блять, еще, можно как-то проще? — Лёва без былого запала обращает глаза в небо.              Спрашивать, видимо, нужно какого-то другого Бога, потому что эти остаются безмолвны.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.