ID работы: 11862675

Шлифуя твоим именем кости

Слэш
NC-17
В процессе
317
автор
Размер:
планируется Макси, написана 721 страница, 41 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
317 Нравится 775 Отзывы 92 В сборник Скачать

36 (вне переписки)

Настройки текста
Примечания:
Здесь слишком холодно. Холодно и стерильно. Стерильный свет диодовых плоских ламп над башкой, стерильно-белые кафельные стены. Стерильный смрад смерти — идеально вычищенный ото всех остальных запахов. Стерильные халаты — развешанные на открытом шкафу слева. Стерильные наглухо забитые бетоном окна. Точнее то, что окнами должно было быть, но какие нахуй окна, когда ты на этаж ниже подвала. Никто тут солнца и не ждёт — его сюда намеренно не пускают. Тела ведь попортит и стерильность не такой оглушающе белой сделает. Атмосферу к хуям просветит, и лица убитых горем, таких вот как Шань — ещё сильнее выделит. Их горе наружу вытащит — через каждый надлом и трещину лучами ломиться будет. На скорби в глазах клином сойдётся, и как прожектором — будет эту скорбь каждому транслировать. И правильно. Правильно, что окон тут нет. Нечего им тут делать. Шань невольно замечает, что пол тут кривой и покоцанный. На нем фальшивая стерильность разъезжается пиксельными пробоинами, из-под которых видны тёмные стыки кафеля. Не просто тёмные — бурые. Словно каждый из них заливало не раз. Словно каждый из них — в себя впитывал каждого, кого сюда на каталке привозили уже холодным и с трупными пятнами. Замечает, что коридор слишком длинный. Неестественно длинный. Как в какой-нибудь хреновой хоррор игре, где из-за каждого поворота на тебя выпрыгивают двумерные монстры. Не страшные вроде, но с пугающе громкими воплями. Одна из ламп в конце коридора, перед последней дверью, куда им, судя по всему и нужно — моргает раз в три секунды и трещит, точно в ней провода коротнуло. Зазывает к себе и пытается что-то на азбуке морзе сказать. Шань в этом не сечёт, но явно ни о чём хорошем лампа не моргает. Предостерегает скорее. А может, хлещет вспышками угрозы и сухим извещением, когда тускнет: оставь надежду всяк сюда входящий. Оставь её, парень, слышь? Оставь на пороге, она тебе не пригодится больше. Она здесь, как и все — задохнётся трупными парами. Она здесь не выдержит, и сама себе глотку скальпелем — изгвазданным в чужой свернувшейся крови — вскроет. Своей всё зальёт, а нам потом с ней разбираться. Нам потом за ней убирать. Не тащить ведь тебе отсюда в себе — ещё одного покойника. Оставь надежду подальше — пусть поживёт ещё. Не пускай ты её сюда, тебе она здесь не поможет. Шань зависает на этих вспышках в три секунды ровно. Зачем-то считает их. Раз. Два. Пять. Десять. И чем дольше лампу троит — тем сложнее от неё оторваться. Тем страшнее натиск её безмолвных угроз. Тем сильнее сердце жмётся к грудной клетке, мелким обрубком. Монотонно не то гудит, не то воет — просит отсюда убраться. Просит и его туда, как надежду — не тащить. Прямо здесь — себе ребра наизнанку вывернуть, вспарывая треморящими пальцами кожу. И вырвать его — ещё теряющееся в спазмах. Ещё сокращающееся по инерции, когда глотает предсердиями и желудочками оно не кровь, а кислород. Вырвать, и прямо тут, на стерильно-белом кафельном полу оставить. Ему тут безопаснее. Оно тут Шаня дождётся, пока будет захлёбываться ядовитыми парами фенола. Пока бессердечное тело не выйдет из кабинета, над которым лампа троит — и не подхватит его в ледяные ладони. Пока не упихает обратно, чтобы его обогреть уже кровью, что в венах застыла. Шаню туда с таким сердцем нельзя. С тем, которое помнит. С тем, которое любит. Нельзя сердцам запоминать тех кто жив ещё недавно был — мёртвыми. Мертвецы на живых не похожи. Они с глазами, потерявшими прежний-родной-знакомый янтарный цвет. Они теперь с остекленевшим взглядом, что залит белым густым туманом, больше похожим на клей. С сосудами неправильно-чёрными, вздутыми по всему телу. А тело ведь белое. Белее простыни, под которой его держат. На теле ведь синие пятна — трупные, со сгустками отравленной пузырчатой крови в подкожном мешке. Попробуй только коснись — как прорвётся всё комьями на пол. На теле ведь смерть свои безобразные отпечатки оставляет. Особенно на застывшем лице. На лице, искажённом чудовищным ужасом. Или пугающе-спокойном, как неправильно натянутая маска. А губы — синие-синие, которые сомкнуты, или уродливо и наспех зашиты грубыми крупными нитями, чтобы рот перекошенной разинутой пропастью не казался. Чтобы человек — на человека был похож. На прежнего, на того, кого ещё узнать можно. Чтобы опознание прошло как можно быстрее. Быстрее уже давайте, а? Вон ещё сколько тел на вскрытие. Знаете же — трупов много. Работы много. А то стоят тут по полчаса, прикрывая рот ладонью и слезами давятся. Вы лучше опознайте, и идите. Иди, вам говорят, давитесь где-нибудь в другом месте. Где-нибудь в другом месте кровью изнутри истекайте, и скулите о своей потере невосполнимой. Падайте на землю, разбивая колени, и кислотно-солёные слезы роняйте себе на одежду, задирая голову вверх. Орите в небо из-за чудовищной несправедливости. Отсюда только подальше, бля. Где-нибудь в другом месте, говорят же вам. Вон — на других столах ещё сколько трупов вскрытия ждут, не видите что-ли? Шань взгляд от лампы еле отрывает — как в замедленной съёмке, словно его тело движется слишком вяло. Словно он сам распадается на атомы, и собирается снова — неохотно, неразборчиво. Словно Шаня хаотично рассеивает до белого шума — и тут же сгущает беспорядочно и неправильно, не так, как было до. Не тем, кем он был до. Он — вялая материя из белого шума и атомов, почти рассеившийся призрак — не успевает за секундами. Которые на настенных часах слева — спешат, бегут, ломятся вперёд быстрее, чем обычно. А Шаню за ними не угнаться. Шань зависает в пространстве, где его делит на ноль. Где от него не остаётся ничего. И из этого ничего — собирает заново. Снова и снова. Опять и опять. Теряя какие-то важные обломки личности — детали, мелочи, звенья — забывая их в эту субстанцию упихать. Забывая, что именно они человека цельным и делают. Забывая, что делить людей вот так — вообще нельзя. И выдыхает он шумно и судорожно, когда в этом аду — Чжэнси мелькает. Когда он перед Шанем оказывается лицом к лицу. Когда разрывать на молекулы уже почти перестаёт, потому что Чжэнси ту блядскую дверь и троящую лампу — собой загораживает. Когда он пальцами Шаня за запястья цепляет крепко — и нащупывает там сбитый пульс. Слишком долго и слишком упорно. Чжань тоже выдыхает — но только с тяжёлым облегчением. А потом руками вверх до предплечий ведёт, до самих плечей — чтобы Шаня встряхнуть разок хорошенько. Чтобы не смел тут больше рассеиваться и распадаться, понял? Не здесь только, ладно? Не сейчас. Не когда уже половину пути прошли. Не когда за спинами с лязгом и грохотом железная дверь захлопнулась. Не когда дороги назад уже нет. — Не здесь, Шань. — повторяет он уже словами. Сдавленно так, словно и его душит отчаянным желанием к той двери ломануться, и обламывая о неё ногти до кровавых разводов, скрестить, чтобы выпустили. — Побудь ещё немного сильным, ладно? Побудь ещё немного целым. — он в глаза смотрит внимательно. Он просит. Просит Шаня о чём-то невозможном. И крепче пальцы сжимает, в надежде, что Рыжего до белого шума не размажет больше. По крайней мере, пока он его в этом мире, рядом с собой удерживает. — А потом, когда мы выйдем… Когда мы точно узнаем… — Чжань нервно губы облизывает и тут же, не выдержав, сплёвывает липкую дрянь из стерильно-вычищенного натурального запаха смерти, который на них налипнуть успел. Хмурится, потому что обычно он так не делает. Вдыхает поглубже, понимая, что травится этим, но внимания на это почти не обращает. Всё его внимание на Шане. Вся концентрация, которую ему удерживать трудно, ведь он с собой борется. Он себя снова выстраивает. Он своих разломов и кратеров даже не замечает. Не замечает, как крошится сам, кусок за куском. Не замечает, как дыры в нём всё сильнее и сильнее расползаются, делая из Чжэнси грёбаное решето. Не замечает и продолжает упорно. — Когда всё закончится, когда мы отсюда выйдем — ты начнёшь ломаться. Я начну тебя сшивать. Слышишь меня? Я рядом буду. Слышишь, Шань? Рыжий глотку прочищает, чтобы ответить, но изо рта только позорные свистящие хрипы вырываются. И он просто кивает. Кивает так, что башка повисает безвольно взглядом в пол. Он тычется слепо лбом — в грудную клетку Чжэнси. В крупную. В тот монолит, который Чжань за считанные минуты в себе нарастил. В его обеспокоенное дыхание, когда при вдохе диафрагму расшатанно и скрипяще распирает. Когда при выдохе её поломанно и с хрустом сужает. Они оба не в порядке. Они оба не готовы. Они оба еле живые. Но у них есть обещание. Есть клятва на крови. Есть изрезанные, и уже давно затянутые тонкими ниточками шрамов на ладонях — обязательства. Если ломается один, то второй обязан быть для него сильным. А сейчас… Сейчас сильными нужно быть обоим сразу. И даже съезжающим в небытие сознанием — Шань это понимает. Вспоминает. Осознаёт кое-как. Отрывается от Чжэнси, и кивает уже более уверенно. Бошку уже не тянет с чудовищной силой вниз, в желании переломить себе пару позвонков и окончательно в забвение окунуться. Зрение уже не настолько мутное — улавливает и всё остальное. Из глухих белодверых кабинетов рядом — ни одного звука не доносится. Даже самого отдалённого. Даже самого тихого. И двери заперты плотно, точно санитарам есть что тут прятать. Кого прятать. Или от кого самим прятаться — в надежде, что эти двери изнутри, не выломают, и не вырвутся наружу. Первый шаг даётся дикой тяжёлой усталостью, с которой от Шаня откалывается что-то. Не то куски разума. Не то куски его самого. До той двери идти долго, хотя Шань не из тех, кто медлит. Его движения рваные и резкие. Походняк быстрый, обгоняющий, нетерпеливый. В другой ситуации, он у этой двери оказался бы уже за пять секунд, и не обнаружил бы позади чёртовы обломки себя самого, что дорожкой ведут к его пыльным подошвам. В другой ситуации — не в этой, где его всё ещё размывает до потери ориентации в пространстве. До потери в себе. До того, что каждый шаг грозится быть шагом в себя. В темноту. В преисподнюю, где уже все демоны клыки показывают, скалятся, облизываются жадно, чтобы Шаня заживо обглодать. До того, что в голове звенит пустота, которая его же самого и спрашивает: кто ты? Что тут забыл? И он пустоте ответить не может. Не сразу. Только когда в замыленном кадре появляется Чжэнси, и медленно ведёт его по коридору, подхватывая под руку. Сжимая его ладонь. Его — вроде бы Рыжего. Вроде бы — Шаня. Вроде бы того, кто раньше пережить мог всё. Того, кто сейчас едва себя насовсем не забыл, если бы не Чжэнси. Если бы не монолит. Если бы не рука в руке — и Шань не сразу осознаёт, что слишком уж слабо чувствует его тепло и влагу, что по́том выступила на чужой ладони. Но понимает, что за это зацепиться надо ржавым якорем. Чтобы на поверхность выдернуло. Чтобы в кабинет для аутопсии — на трезвый ум заходить, а не на расколотый, теряющий рассудок разум. Чжэнси его собирает понемногу. Сцепляет пальцы в замок — и потирает почему-то саднящие костяшки пальцев. Шань не помнит ни драки, ни ударов кулаками по стене. В башке серый шум, и он не понимает откуда взялась эта боль. Боль реальная. Не выдуманная. Она по нервным окончаниям — сигналы едва работающему мозгу посылает. Разгоняет его. Смывает летаргию, в которую тот чуть не впал. И мир становится на тысячную долю чётче. Мир ощущается, как что-то более близкое, ведь от него Шаня здраво так отшвырнуло. Не плывёт больше очертаниями. И снова слепит. И с каждым нажимом, всё более жёстким и остервенелым — Чжэнси возвращает его назад. Тот и сам хмурится, словно его этой болью пробивает тоже. Но останавливаться Чжань и не думает. Вытягивает туда, где Шаню быть нужно. Туда, где дверь уже близко совсем, а за ней приглушённый голос. Разобрать его невозможно — он эхом проносится по запертому помещению, и тонет сразу же в лязге брошенных в металлическую тару тяжёлых инструментов. Шань снова смотрит на лампу. Раз. Два. Три. Оставь надежду. Оставь сердце. Да ну её нахуй. Всё это — нахуй. Дёргает ручку на себя резко, пока снова рассеиваться не начал, и влетает в кабинет. Но по ощущениям — бросается в пропасть. И в эту же пропасть тянет за собой Чжэнси, который теперь за его спиной стоит и упирается острыми костяшками в позвоночник. Продолжает давить, только уже по-другому. Продолжает быть якорем, который Шаня удерживает от резкого порыва гнойно-сладкого запаха, что резью отдаётся в носу. Дышать лучше ртом. Или вообще не дышать. Или притвориться, что не дышишь, не видишь, не слышишь мятого: Мо? На опознание? В груди тонут парсеки пустоши. Выеденной и блёклой. Выскобленной до абсолюта. До вакуума. Удивительно, как всё это пространство — с облезлыми стенами и затёртой медицинской сталью, что даже не свету не бликует, что все эти высокие столы со сливами для крови, весами и холодильными узкими шкафчиками — к этой черной дыре не притягиваются. Не исчезают в ней, пропадая навсегда. А патологоанатом лишь спокойно ответа ждёт. У него под глазами мешки в три ряда, синева на веках и уставший взгляд. На поднятом защитном козырьке, что к башке крепится — бурые брызги. На застиранном и вылиняном халате — точно такие же, только уже плотно въевшиеся в ткань. Он опирается на один из столов, на котором тело лежит, покрытое простыней, или чем там ещё тела укрывают. И до Шаня доходит — ему вот к этому столу и надо. — Да. — собственный голос отдаёт озверелой грубостью. Ненужной здесь. Неправильной. Но абсолютно оправданной. Он злится. Злится на всё в этом мире — и на этот мир в частности. Он злится, и злость эту сквозь зубы выжимает на чужого человека, который просто делает свою работу. Костяшки на позвонке скрежещут вниз, осуждающе окатывая каждый выступ тупой болью. Чжэнси его усмиряет. Дёргает за поводок, как псину, которая зубы скалить на прохожего начала. Даёт понять, что: не стоит. Не стоит сейчас вот так, окей? Ну хочешь, выйдем — попиздимся? Набьем друг другу рожи до переломов и госпитализации. Но с этим мужиком ты так зачем, а? Не стоит. Шань обычно раздражается этими ебучими моментами, когда он Чжэнси понимает без слов. Чисто интуитивно. Чисто рефлекторно счивывает его эмоции, даже если тот за спиной стоит. Чисто каждое его невысказанное — в себя впитывает и переводит на нормальный человеческий язык. Шань обычно раздражается, но сейчас благодарен. Сейчас только благодаря этому и держится. Сейчас только благодаря этому не рычит на патолога, который меланхолично кивает на стол: — Подойдите. Я открою только лицо, так для вас будет проще. — он становится напротив Шаня прямо, переставая опираться о стол. У него глаза с нависшими веками. Вблизи совсем добрые. Вблизи сочувствующие. Вблизи небо напоминают летнее, что без облаков вообще. Он трет переносицу огрубевшими пальцами и выдаёт неожиданное. — Не люблю я, когда сюда молодняк присылают. Оно вас ломает. Оно не для вас совсем. Может, опознание не по лицу делать будем? Там на руках есть… Этот мужик напротив — больше не обезличенный. Не просто белый халат. Он зачем-то за Шаня беспокоится. Предлагает что помягче. Что не так сильно одним лишь ударом — землю из-под его ног выбьет. Что не вынудит позорно давиться слезами и скулить у родного тела. Этот мужик видел многое наверняка. Видел многих — вот таких же, как Шань. Он привык уже. Но тут привычку сбивает куда-то. Уносит через грохочущую гигантскую вытяжку, прямо у него над головой. — Нет. — голос подводит Шаня, крошится отчаянием. — Нет, мы сделаем всё так, как надо. По лицу. Не по рукам. Шань тот ещё принципиальный ублюдок. Когда-то давно его учили смотреть в глаза страху. Когда-то давно он этот урок усвоил. Видимо — когда-то давно, его именно для этого момента и готовили. Правда, не говорили, что страшно будет, как никогда ещё прежде. Не говорили, что настоящий страх вот он — близких терять. А те страхи, что были до — херня та ещё. Детские заморочки. Простыня с тела сползает медленно, словно патолог, даёт ещё Шаню шанс остановиться. Одуматься. Заорать во всю глотку: стоп! Но права голоса у Шаня отняли ещё в момент, когда в трубке тихо указали куда ехать и что делать. Да, не ошиблись — труп. Нет, документы уже готовы, да и вскрытие было. Опознать только надо. Поскорее желательно. Вы же понимаете… И Шань понимает. Понимает, что даже мёртвым тут холодно. Что они живых тут ждут. Ждут, пока их заберут. Не домой уже, правда, но туда, где им место. Где они не будут голыми и выпотрошенными, под белой тканью, в лютом одиночестве лежать — словно никому не нужны. Этот мертвый — нужен. Нужнее всех был. Был. Есть. И будет. Был нужен даже тогда, когда его рядом не было. Долго не было. Не было, потому что отобрали. Вырвали из жизни, как гнилой зуб — и за решётку. И за исцарапанное, заляпанное чужими отпечатками ладоней — прозрачное окно. И за чужие грехи отдуваться — не докажешь ведь, что не виноват. Шань пытался. Он кричал. Он кричал, срывая глотку, в зале суда. Он кричал, что отец его самый лучший. Он ведь на плечах его катает. Он ведь смелый такой, что все монстры его боятся, и Шаню от них прятаться не приходится. Он ведь сильный такой, что маму на руках носит. Он ведь добрый. Мирный он. Никого не обидит. Даже чертовых комаров в ладони ловил, и гнал из дома живыми. И улыбка у него добрая, посмотрите! Да смотрите же вы, ублюдки! Вглубь смотрите, а не на бумажки, что выдал вам обвинитель. Смотрите в глаза Шаня. Смотрите и поймёте. Поймёте, что он хороший человек. Хороший, в отличие от самого Шаня — ведь он так опоздал. Ведь он так проебался. Он здесь должен был оказаться ещё часа три назад. За истощенную, сухую руку взять и попросить прощения. Вообще за всё. А особенно за то, что дождаться так и не получилось. Не получилось пожать ему руку уже не ребенком — а взрослым. Не получилось сказать то отчаянно-важное, с чем Шань простынь эту проклятую в кулак комкает, и сам её срывает. И цепенеет. И видит. И видит кого-то на папу еле похожего. Кого-то измученного. Истерзанного временем и морщинами, которые даже смерть разгладить не смогла. И почти не узнаёт. Потому что временем отца должно было пожирать рядом с Шанем. Чтобы он не замечал седины. Рытвин носогубных складок, и упрямых вдавленных горизонтальных линий на лбу. Он постарел. Так чертовски постарел. Тонкие губы не зашиты, только сведены не то в судороге боли, не то в зверском терпении, которое отец проявлял всегда. Даже после смерти проявляет. Терпению, которому он Шаня научил. Передал наследием и последними словами, когда до него ещё дотронуться, дотянуться, впиться крошечными руками в его одежду, можно было — прямо в зале суда: будь терпеливым, Шань. Будь сильным. Теперь единственный мужчина в семье — это ты. Позаботься о маме. Позаботься о себе. И не делай глупостей, хорошо? Не расстраивай её. Не убивай её ещё сильнее. Будь сильным, Шань. Будь сильным. Будь… И Шань терпел, и Шань был сильным, и Шань ребенком быть перестал, но сейчас… Сейчас, глядя на чудовищно исхудавшего и постаревшего отца — он стоит перед ним всё тем же ребенком. Маленьким. Заплаканным и потерянным. Не понимающим почему его отца забирают. За что? За что, блядь? Его за что, а? Его — доброго, лучшего, хорошего. За что его… Стоит перепуганным. Корчащимся от боли и слёз. С арктическим, холодом, что под кожу пробирается и льдами сковывает каждую клетку. И каждая клетка, каждое воспоминание в Шане — сейчас подыхает. Дёргается в агонии, хрипит, выхаркивая кровь и внутренности, бьётся в конвульсиях и невыносимых судорогах. Но Шань терпит. Шань терпит. Терпит. Отец на Шаня не смотрит. Конечно — у покойников взгляд всегда в одну точку. Всегда насквозь. Куда-то ввысь. Куда Шаню не дотянуться, даже если он на цыпочки встанет. Даже если стремянку притащит, и попытается на ней на самое небо взобраться, только бы его взгляд уловить. Только бы… К глотке тошнота подкатывает тысячью невысказанных слов. Тысячью «я тебя жду до сих пор». Тысячью «я тебе верю». Тысячью «я люблю тебя, па, ты слышишь?» Тысячью «прости-прости-прости». Где-то на фоне Чжэнси объясняет патологу, что это он. Опознали. Да, правда. А Шань отца за руку — ледяную и закостеневшую — хватает. Хватает и пытается его пальцы отогреть. Сначала своим теплом, а потом и дыханием. И кажется, что изо рта вырываются пары снега, а не тепла. Пытается его пальцы хотябы разжать, потому что они неестественно согнуты. Пытается выдавить из себя хрипами то, что не успел ему при жизни сказать. Пытается вымолить: меня, а не его, пожалуйста. Меня на этот стол, а не его. Честный обмен. Я уже успел пожить, а он… А он за решёткой несправедливо гнил. Ему жить надо, жить. Как все живут. Как я когда-то. Честный ведь обмен — одного Мо на другого. На небесах разницы и не заметят. Пожалуйста, блядь, пожалуйста… Пытается, но пол уплывает из-под ног. Глаза пробивает чёрными дырами. Сознание тускнеет и последнее, что он видит — почти неузнаваемое лицо отца. Лицо, где смерть прошлась лишь едва ли — коснулась синей бледностью и неподвижностью, забыв о бурых подкожных мешках со свернувшейся кровью. Лицо родное до воя где-то рядом, который о стены разламывается и кажется — кричит сам Шань. Лицо, которое Шань больше никогда не увидит. Оно отцу больше не принадлежит. Оно принадлежит смерти. Всё глохнет вокруг. Всё чернотой облеплено. Всё тело в этой мазутной дряни, из которой не выбраться. Не пошевелиться. Шань в эту сраную пропасть соскальзывает и распадается на молекулы окончательно. Шань так пиздецки надеется там встретить отца. Шань так пиздецки надеется, что окажется там же где и он. И наконец пожмёт ему руку не маленьким мальчиком, а потом вечности напролет будет рассказывать ему о том, что было на земле без него.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.