ID работы: 11862675

Шлифуя твоим именем кости

Слэш
NC-17
В процессе
317
автор
Размер:
планируется Макси, написана 721 страница, 41 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
317 Нравится 775 Отзывы 92 В сборник Скачать

37 (вне переписки)

Настройки текста
Примечания:
Резкий запах нашатыря ударяет по мозгу простреливающей аммиачной спицей. Словно черепа у Шаня нет. Словно башка у него вскрыта, и каждый шорох халата патолога, что возит ваткой у носа Шаня — вонзается прямиком в височные доли, которые воспалённо реагируют, что на запах этот поганый, что на любой, даже еле заметный звук. У Шаня явно не лады с амигдалой — ну этой хуёвиной, которую ещё миндалевидным телом зовут, потому что сигналы из него поступают болезненными импульсами. Проблесковыми маячками, что красным и синим — стерильно-белые стены глушат. Вопят об опасности. Вопят о том, что организму пизда полная. Вопят о том, что сердце едва бьётся, а дыхание фактически на нуле. Вопят, встряхивая уплывающее сознание, чтобы его вернуть. В глотке комьями застряли вдохи резкого едкого смрада аммиака, что мешаются со сладкой гнилью трупов, которые Шаня окружают. Они где-то там — наверху, потому что Шань задницей ощущает холод кафеля. А спиной — монолит, который его к себе жмёт и безвольную голову за подборок удерживает, помогая патологу тело Шаня в порядок привести. Башка от этого кружится куда сильнее и среди стробоскопического месива, Шань едва не на ощупь тянется к ведру с отходами. Понятно с какими. Понятно что там на дне разлагается ненужным мусором — что из вскрытых тел достали, высекли и швырнули в ведро даже не глядя — покойникам ж это больше не пригодится. К пасти, где дёсна пульсируют зудом и накапливается мразная водянистая слюна — уже подступает резкий спазм прямиком из желудка. Его выжимает, как старую тряпку — и Чжэнси вовремя понимает. Чжэнси вовремя ведро подставляет, чтобы содержимое из чёрной гущи кофе — из Шаня выплеснулось рвотой. На языке кислота и горечь такая, что кажется, и его сейчас к хуям разъест. Но новый спазм не даёт об этом даже подумать и Шаня снова скручивает над металлическим ведром, куда он выхаркивает остатки желчи. Куда он выхаркивает остатки смрада. Куда себя бы всего выхаркал — и остался в этом ведре для отходов, которые скоро утилизируют. А может — их даже утилизировать не придётся — рвота настолько кислотная, что вот-вот продырявит металлическое тонкое дно, зашипит ядовитыми испарениями, и каплями разъест кафель. Рука дрожит паскудно, когда Шань рукавом утирает губы, даже не задумываясь о том, что одежду эту — после придётся выбрасывать. Её ведь тоже проест щёлочью, она на коже оставит вздутые красные ожоги. Тут даже сода нихуя нейтрализовать не сможет. У Чжэнси голос севший, осипший, словно его грудину придавило тоннами веса — доносится словно бы издалека: — Вода у вас есть? — и обращается он не к Шаню. Он к тому мужику с добрыми и печальными глазами, который кивает тут же, и быстрой походкой устремляется к комнате напротив. Возвращается уже с ледяной стеклянной бутылкой. Протягивает ту Чжэнси, который Шаня на себя сильнее сгребает, перехватывая его поперек живота, прижимает к себе крепче. Ладонь укладывает на желудок, что от резких спазмов, кажется, изодрало в клочья. И бутылку не откупоривает, что странно — а прикладывает прохладой ко лбу Шаня, медленно её перекатывая. Конденсат скатывается по щекам и кончику носа каплями. Неправильными какими-то каплями. Солёным. Почти горькими. Шань их автоматически с губ слизывает и дышит, как загнанная псина. Дышит, подавляя новые спазмы внутри — ведь блевать ему больше нечем. Выворачивать его больше нечем. Он и так весь уже наизнанку. С него словно кожу заживо содрали, оставив одни обнажённые нервы. И любое прикосновение — было бы адом. Было бы фатальным всплеском боли. Было бы критическим. Только вот Чжэнси не касается. Он понимает. Он лишь удерживает, словно боится, что если Шаня ещё раз согнёт в рвотном позыве — то желудок кусками истерзанной ткани мышц изо рта вывалится. Он лишь холодом ещё не вскрытой бутылки — охлаждает пульсирующие болью нервы. А ещё он дрожь внутри стойко сдерживает. Шань его не видит, потому что бошку повернуть не может, мало ли — открытые жилы от любого, даже мелкого движения, лопнут от напряжения. Не видит, но знает, что тот челюсти сцепил намертво. Намертво закусил в себе все эмоции, которыми его изнутри разносит. Запретил себе слабину давать, когда у него на руках вскрытый еще-не-труп, которого он реанимирует как может. Как умеет. Шепчет куда-то поверх затылка Шаня так, чтобы не слышал никто. Хотя кому тут слышать-то? Трупам уже всё равно. Стенам поебать на чужую скорбь. Патолог и не такое видел. Но Чжэнси шепчет, потому что знает, что даже растоптанный до костного корошева Шань, даже захлёбывающийся горем и уязвимый — он все ещё Шань. Всё ещё дохуя принципиальный ублюдок, который помощь принимать не любит. Шепчет тихо и надломленно: — Если ты сейчас на ноги резко поднимешься — снова сознание потеряешь. Тебе нельзя. — Шань улавливает, как Чжэнси хмурится. Улавливает, как Чжэнси снова себя по ошмёткам собирает, чтобы опорой быть уже физически. Как Чжэнси на пробу каждую из своих мышц напрягает, прикидывая, как ему лучше Шаня на себе до выхода дотащить. — Сиди так, а я к тебе спиной повернусь. Обхвати меня за шею, а дальше я сам тебя подтяну. И выведу отсюда. Но чёрт возьми — у Шаня принципиальность эта в крови. Её не выжечь ничем. Её не удалить хирургически. Её не уговорить дребезжащим шёпотом Чжэнси. Шань его не слушает. Опирается ладонями об пол — обжигающе ледяной на самом деле. И грязный, потому что в кожу сразу впиваются сколы кафеля и гравий, принесённый на чужих подошвах. Может быть, даже принесённый самим Шанем. Отталкивается спиной, сквозь боль от Чжэнси, который только руки вперёд выставляет, страхуя. Чжэнси тоже в курсе того, какой Шань. Чжэнси в принципе его слишком хорошо знает. Чжэнси делает всё, для того, чтобы Шань себя сейчас не терял, и позволяет подняться самому. Шатко. Медленно. Наизнос. Чжэнси его эта черта бесит — Шань слышит, как тот скрипит зубами, ещё сильнее закусывая в себе не то ругательства, не то тон нравоучения, с которым тот бы сейчас Шаня с удовольствием отчитал. Но он не отчитывает. Он страхует, поднимаясь вместе с Шанем почти синхронно. Запаздывает на какие-то доли секунды, чтобы если что — успеть его тело подхватить. В глазах снова темные кляксы, которые растворяет омерзительно белый, что служит прикрытием для трупов. Их тут трое — Шань запомнил. Не считая отца — трое. Скоро его отсюда заберут. Скоро его в тепло обитого бархатом гроба. Скоро его в землю. Чжэнси разобрался со всем, как и обещал. Успел договориться с кем-то, чтобы этим занялись люди из похоронного бюро. А теперь остаётся только выйти. Выйти из этого проклятого смертью места. Выйти — и узнать мир, который остался за железной дверью. Потому что мир теперь совсем другой. Чей-то голос оглушительным грохотом проносится по стенам, из которых Шаня выводит Чжэнси. Этим голосом стены покрывает трещинами, которые ползут неминуемо от основания, кажется — из-под самой земли. Этим голосом рвёт барабанные перепонки, потому что гнева в нём хватит, чтобы расколоть планету надвое, а расколы заполнить кровавыми реками. Этот голос отдаётся дрожью в костях, когда Шань едва делает шаги, опираясь о Чжэнси, который практически тащит его на себе. Делает шаги куда быстрее, когда почти понимает чей это голос сейчас разносит тех, кто рядом стоит. На кого зверской яростью рычит, ведь ему не сказали. Ведь его не предупредили. Ведь он первым рядом должен был оказаться. Воздух на улице кажется чудовищно-удушливым, словно лёгкие за какие-то минуты в морге — от кислорода напрочь отвыкли. Глаза отвыкли от истекающего кровавым закатом солнца, которое окунает город в густые сумерки. Звуки тут слишком громкие, слишком раскатистые, точно каждый шаг, каждое шуршание шин о дорогу, каждое слово за поворотом — отскакивают от высоток города и бьются оглушительным хрустальным плеском. Шань поднимает глаза, пытаясь в этих сумерках выискать того, кто своим голосом чуть не разрушил стены морга. Поднимает — и тут же натыкается почему-то на враждебно-раздраженный взгляд Солнца. У него щёки раскраснелись, у него волосы всклочены так, словно он в них вцепляться не переставал. У него на плече рука Би, которая его зачем-то сдерживает. Останавливает. Которая ему двинуться не позволяет. Не позволяет кинуться на высокую фигуру перед ним. На высокую фигуру в толстовке, с натянутым на бошку капюшоном, которая нервно стряхивает пепел на асфальт, затягивается глубоко до того, что его диафрагму даже под свободной одеждой раздувает. — Какого хрена я узнаю об этом последним, Цзянь? Какого хрена ты не позвонил мне сразу? — сквозь стиснутые в судороге зубы, слышится голос уже до того родной, что Шань автоматически подаётся к нему, хотя впереди ещё несколько чёртовых ступеней, которые кажутся непреодолимыми. У Дылды кулаки сжимаются до фантомного хруста сухожилий, и сигарета в правой руке, крошится мелкими исками и ошмётками табака, которые сносит ветром. — А если бы я ему написал? Спросил как дела? Что бы он мне ответил, а? Как бы он ответил мне, Цзянь И? Насколько бы его сломал мой блядский повседневный вопрос? Злость в его голосе растворяется бурлящим отчаянием, с которым Дылда швыряет раздавленные остатки сигареты в сторону. Дым он больше не вдыхает. Не вдыхает ничего. Только плечи его тянет вниз, словно на них целый мир рухнул. Только даже спиной к Шаню — он выглядит выжатым. Опустошённым сосудом, с которого слой за слоем — спадает шелуха разрушенной брони. С которого пласт за пластом — с грохотом срывается многотонный стальной хитин. Солнце пальцами цепляется за руку Би на собственном плече. Не то отодрать её пытается, не то за неё удержаться — чтобы его не сорвало на Дылду уже совсем. Уже телом. Уже ударами — быстрыми и озверевшими. Ударами по Дылде, с которого что броня, что хитин — до сих пор раскатами грома на землю валятся. Он на Дылду оскаливается выгоревшей до тла злобой. Искрит выжженным ядом — одними лишь словами — которыми Дылду натуральным мощным толчком назад откидывает, словно тому физическим ударом под дых прилетело: — Сразу? — Солнце сплёвывает слова желчью. Его колотит всего. Его почти наизнанку, когда он руками всплескивает и спрашивает Дылду с ледяным осуждением. С кровоточащим упрёком, которым самого Цзяня — так ведь его зовут? — гасит до сломленных хрипов. — И что бы ты сделал, а? Примчался помогать? Или разрушить всё к хуям? Насколько ты его сейчас сломаешь, потому что Шань не… И он отворачивается резко. Резко плечами передёргивает, спихивая с себя руку Би. Резко воздух носом тянет так глубоко, что кажется — его лёгкие лопнут вздувшимся пузырём. Он фразу так и не заканчивает, но заканчивает разговор. Заканчивает свою злобу, которая уже через края переливается. Которая сквозь него разрушительным выплеском-выдохом вырывается. И кажется — на секунду весь город гаснет. Каждый фонарь, каждое окно в домах напротив. Каждая только-только проявляющаяся на небе звезда. Гаснет всё. Заканчивается всё. А Солнце к Дылде медленно подходит. Подходит, потому что оттолкнул слишком сильно. Слишком больно. Слишком далеко зашёл в своём гневе. Подходит, чтобы руку ему на сердце уложить и в глаза заглянуть. Чтобы своим, разбитым тоннами вины, взглядом — и его сколотую озлобленность в себя вобрать. В себе растворить. Подходит, чтобы дать понять — хоть он на Дылду и злится — он всё равно на его стороне. Он его уберечь лишь пытался. Шань только не всекает от чего. Там что-то личное между ними. Что-то, что не для ушей Шаня явно — поэтому он Чжэнси тормозит. Тормозит, чтобы услышать. Разобрать. Понять. Тормозит, чтобы отдышаться, потому что каждый шаг у него полжизни отнимает — и он у этой жизни уже давно в долгу. В непосильном для него кредите, который отдавать Шаню нечем. Ему нужна передышка. Ему нужно привыкнуть к грохоту этого мира. К его новым испарениям бензиновых выхлопов. К его новой тьме — которая так сильно теперь похожа на собственную, внутреннюю. Ему просто нужно постоять вот так, опираясь устало на Чжэнси — на единственное, что в его провалившейся в ад жизни, неизменным осталось. А потом решиться, и из тёмного закоулка ступеней выйти в новый мир, где нет отца. Где некого больше ждать. Не для кого этих сраных карпов изо дня в день выводить, ведь отец так любит за ними наблюдать. Любил. Точно. Любил. Его ведь больше нет. И любить их больше некому. Рыжий не видит, но знает — Дылда сейчас пересохшие губы облизывает. Впитывает себя остаточную горечь табака и пепла. Такую же, какую тот не так давно — с губ Шаня слизывал сам. А кажется — что было это в прошлой жизни. Было это так давно, что сам Шань постарел на сотни лет. И Дылда за эти сотни лет — зачем-то курить начал. Он же не курит. Точно. Не курил. Раньше. До тех сотен лет. Насколько же этот сраный мир поменялся за те минуты в морге. Насколько же он стал другим. И Шань хочет это отсрочить. Отсрочить знакомство с этим новым, и ещё более жутким миром, где отца больше нет. Зато есть боль. И будет теперь всегда. Дылда головой качает, явно прикрывая глаза. Качает отрицательно, и притягивает к себе за шею Солнце. Укладывает подбородок на светлую взъерошенную макушку — точно не было сейчас между ними криков и перепалки, которая грозилась перерасти в побоище, из которого в живых осталось бы ровно ноль. Его бледные пальцы — холодные, Рыжий помнит — приглаживают мягко льняные волосы. И не то ветер так их подхватывает, не то рука у Дылды действительно зверски дрожит, когда он это движение повторяет снова и снова. Пока скрежетать не начинает ломающейся сталью: — Это уже не важно всё. Я знаю что такое терять важных, понимаешь? Я знаю. А теперь знает и Шань. — голос его похож на рвущийся на куски металл. На разъезжающееся по швам железо, которое припаяли неправильно. Интонации у него уставшие и зыбкие. В них потонуть можно. В них захлебнуться вековым трауром и бессилием можно. Шань понимает о чём он. Понимает теперь по-настоящему. Теперь их вместе можно в братскую могилу скидывать, рядом с теми, кто тоже кого-то важного потерял. И землёй засыпа́ть до тех пор, пока ею рот не забьёт до удушья. И удушье действительно есть в самом Дылде, когда он кулаком грудину себе пробивает, чтобы продолжать говорить. Чтобы с болезненной мольбой просипеть искренне настолько, что у самого Шаня сердце срывается вниз грудой протухшего мяса. — И я бы жизнь свою, сука, отдал, чтобы он никогда этого не узнал. Чтобы он просто… Просто был в порядке. И чтобы всё важное для него — было с ним рядом. Оставалось в живых. — Дылда сгибается, не выдерживая. Судорожно ртом воздух хватает, но глотает лишь отравляющий углекислый. Движения его ещё более изломанными становятся, точно провода в руках перегнили, а шарниры в пальцах заглохли. Словно его от питания отключили, и эти движения лишь на последних импульсах — механическим спазмом волосы Солнца приглаживают. А потом и вовсе перестают. А потом и вовсе Дылда голову резко опускает, будто позвонки не справляются, перестают удерживать, не являются больше опорой. Единственная опора для него сейчас — само Солнце, что слезы беззвучно глотает. Дылда тоже сейчас на сотни лет стареет, как постарел сам Шань. Дылда тоже сейчас отчаянно пытается к новому миру привыкнуть. Нет. Не так. Пытается старый мир Шаню вернуть, тихим просящим шёпотом, который адресует он, кажется, вовсе не Солнцу, а самим небесам. — Чтобы Шаню не приходилось, как мне, скулить у могилы. Не приходилось на колени перед мрамором падать, и выть в никуда от скорби. От разлуки. Обнимать мёртвое и холодное. Того, кто не ответит уже никогда, даже если в эту сырую землю орать сутками. А я орал, Цзянь, ты знаешь. Ты видел. Ты слышал как я до неё докричаться пытался. — и воздух в нём кончается. Весь он кончается. Съёживается в приступе осатанелой боли где-то за грудной клеткой. Дылда едва с собой справляется, чтобы не рухнуть на колени и не вжаться лбом в асфальт, пачкая его кровью. Едва с собой справляется, чтобы говорить дальше, осевшим пеплом на альвеолах, голосом. — Чтобы Шаню не приходилось, как мне, подыхать от того, как много я хотел бы сказать, но не сказал, пока она жива была. — он голову поднимает с вековой усталостью. Он Шаня решимостью своих слов разрушает конкретно так. Конкретно так пронизывает до самого пульсирующего скорбью нутра, тем, что. — Я бы заново всё это пережил за него. Я бы заново загибался от боли — только бы у Шаня её не было. Я бы забрал её всю до самого мизерного остатка. Я бы заново каждую секунду этой чудовищной тоски по важному прожил за него. Я бы так хотел… — и он запинается. Закашливается не то отчаянным подавленным смехом-истерикой, не то копотью, что в его лёгких застряла после сигареты. Его глотку стальными прутами огибает до асфиксии. Его трахею почти вламывает вовнутрь, чтобы осколками голосовые связки перерезать. И связкам пизда явно. Потому что голос у Дылды хрипяще-сорванный. Не голос — а треск сухих веток, которые безжалостно чья-то подошва топчет. — Я просто хотел, чтобы оно его не коснулось. Но я, сука, не знаю, Цзянь, блядь… не знаю у кого просить отдать его боль мне. Не знаю как её у него забрать. Я на всё готов, только бы… Смотреть на него такого — невыносимо. Невыносимо, даже если лица, перекошенного от болезненной мольбы — Шань не видит. Невыносимо смотреть на него такого, когда Дылда — огромный, мощный, скопление мышц и стали — тихо подыхает на этой блядской улице незнакомо-знакомого города. Невыносимо слышать, как тот сорванно дышит, и всё ещё шелестом шёпота просит кого-то отдать боль Шаня — ему. Всю до капли. Всю до атома. Всю без остатка. Он свою всё ещё не пережил, но просит себе ещё. Он свою ещё не пережил, но готов ради Шаня на двойную — уже фатальную дозу. Он свою ещё не пережил, но плевать он на неё хотел — только бы Шаню вот так же не пришлось. В морг почему-то резко вернуться хочется. Потому что там Шань не слышал, как из-за него, каждого стоящего тут — выламывает костями наружу. Потому что там мертвецы реальные — ледяные и вскрытые. Не чувствующие уже ничего. Мертвые они насовсем. А тут — люди. Люди тоже вскрытые. Тоже почти мертвые, но зачем-то ещё живые. Выпотрошенные чужим — его, Шаня — горем. На трупы смотреть легче, чем на них. На трупы смотреть не настолько выворачивающе-мучительно. На трупы смотреть можно с сожалением и скорбью. На всех, кто тут ради Шаня собрался — смотреть только с беспомощной тяжестью и виной, что скулежом почти из пасти рвётся. Потому что они такого не заслуживают. А он — не заслуживает их. А мир всё тот же. Пугающий и незнакомо-знакомый. А мир живёт дальше. В мире и другие люди есть, которым нет дела до того, что где-то рядом с ними — болью загибаются четверо. Люди это место инстинктивно обходят на другой стороне дороги. Инстинктивно отворачиваются, чтобы всего этого кошмара не видеть. Инстинктивно шаг ускоряют, чтобы и их в эту черную дыру искалеченных и полуживых — не засосало. Чжэнси тычется Шаню взмокшим виском в висок устало. Тычется, пытаясь его хоть немного расшевелить. Тычется, давая понять, что он рядом, и его не отпустит. Что он тоже готов боль с ним делить. Они ведь всегда всем друг с другом делятся. У них ведь клятва на крови. Тычется, словно спрашивает: готов ещё шаг сделать? А шагать Шаню теперь только в пропасть. И он… Он, чёрт, вот же чёрт — он пока не готов. Он пока вот так — на ступенях морга и в темноте, что скрывает их. Он пока тут ещё ненадолго — пожалуйста, хоть ненадолго — останется с тем, кто тоже нового мира не знает. С тем, кто соглашается, мягко кивая, и давая Шаню время. С тем, кто тут с Шанем — он, блядь, уверен — хоть всю оставшуюся жизнь простоит. Чжэнси ведь сильный. Чжэнси себя собирает заново. И Шаню надо прямо здесь и сейчас — так же начать себя собирать. Брать пример с него. Со сломанного, но умеющего себя выстраивать. Там ведь, в свете фонаря — Дылда подыхает виной и свалившимся ему на плечи небом. Там ведь Солнце слёзы глотает, и сам под завалами погибает — вместе с Дылдой. И их вытаскивать оттуда надо. А Шань не герой нихрена. Шань не верит в чудо спасения. Но их спасать надо. Их — не себя. О себе забыть вообще напрочь, как забыл о своих обломках Чжэнси. И это лучше, чем ничего. Это лучше, чем вываливаться на улицу бледным и истерзанным. Таких ведь обычно жалеют. А Шань ненавидит жалость. Ему бы ещё минуту-две-десять-пару-вечностей, чтобы нарастить на пульсирующую плоть, с которой кожу содрали — хотябы хрупкую скорлупу. Хотябы уродливый и давно потерявший форму костюм спасателя — чтобы обломки с Дылды и Солнца скинуть. Чтобы просто побыть для них прежним Шанем, который фонари разбивал и на звёзды смотрел. Побыть для них тем, кем был до. Таким же для них и остаться, хоть нихрена это и невозможно. Дылда рассеянно дёргается, когда Би ему на плечо руку укладывает, слегка сдвигая Солнце в сторону, но от себя его не отпуская. Дылда на Би смотрит, словно впервые видит — Шань это по его движениям замечает. На напрягшимся кулакам, которые тут же расслабляются. По резкому вдоху, который следом — выдохом едва не облегчения из его рта вырывается. Дылда настолько в себя ушёл, что забыл о том, что тут ещё и пятый есть человек. Как и Шань забыл, потому что Би — убитым не выглядит. У него брови нахмурены, у него взгляд тяжёлый, но в отличие от остальных — он живой. Би Дылду ещё совсем мелким знал. И игнорировать его он не в состоянии. Тем более, когда того — хоронит заживо. Би усилие над собой делает, чтобы взгляд мягче стал. Чтобы не такой пугающий. Чтобы до Дылды достучаться, а не пробить его насквозь правдой: — Жизнь не так работает, мелкий. — он кивает своим словам, вспоминая что-то, от чего уголок его рта непроизвольно вниз дёргает. — Чэн вон пытался так же с тобой. И не вышло нихрена. Но, эй. Подними на меня глаза. Прямо смотри. — он Дылду за подбородок цепляет, ловя его взгляд. Наверняка ведь растерянный. Наверняка ведь безнадежно отчаянный. Наверняка уже угасающий. И Шаню тут же вспоминается, что Дылда и сам говорил, что Би ему брат даже больше, чем Чэн. Что Би всё ещё опора. И он надеется, до пронзительной боли в изрубленное сквозными дырами сердце, надеется, что Би слова правильные подобрать сможет. И Би подбирает тщательно. Би подбирает вдумчиво. Подбирает так, что Дылда слегка оживает. — Вы с ним разные. Если у него не получилось, то может получится у тебя. Жизнь так не работает, но и её нагнуть можно, слышишь? — он Дылду по плечу крепко похлопывает. Этот звук по всей улице приглушённым гулом развеивает. Развеивает что-то внутри Дылды. Что-то, чем он только что захлёбывался лихорадочно. — Ты попытайся. Просто попытайся. Ты ведь упорный с самого детства. Ты ведь другой совсем. И методы у тебя другие. Не смей раскисать. Не так тебя воспитывали. А напоследок Би и вовсе Дылду в плечо кулаком несильно бьёт. По-дружески. По-братски. Что позволяет Дылде плечи расправить. С чем-то внутри себя справиться. Чему-то внутри себя — глотку перегрызть и заткнуть. Что позволяет ему снова сталью обрастать и хитином. Что позволяет ему с давящей уверенностью отрезать: — Я забираю Шаня. Я сегодня с ним. Настолько, насколько понадобится. День. Неделя. Года. — Дылда настолько верит в то, что говорит, что Шаня едва не тащит наверх невидимой рукой. Что Шаня через две ступени разом, словно второе дыхание открылось, потому что первое задохнулось ещё там, в морге. И дышать до этого момента он вообще не мог. Шань рвётся к нему, пока тот с незнакомым разломом продолжает. — Я знаю как со скорбью бороться. Я сам о нём позабочусь. И Шань чуть на последней ступени не спотыкается. Чуть не летит рожей в асфальт, потому что его перехватывает рука Чжэнси. Перехватывает — и на себя тянет с силой. Перехватывает — и смотрит на Шаня недоумённо. Обеспокоенно. Недоверчиво. С немым вопросом в глазах, где разметало разодранные капилляры: ты серьёзно сейчас? Тебе с ним надо? Тебе к нему? Ты же точно двинулся, Шань. И в чём-то, Чжэнси действительно прав — он серьёзно. Серьёзно так двинулся. Серьёзно так влип. Серьёзно - ему действительно сейчас Дылда нужен. А Шань — нужен ему. И это уже, кажется — давно и прочно въелось несмываемыми чернилами в законы вселенной. Самой галактики. Въелось в самого Шаня — до самых костей. Простым языком Чжэнси — да и тем более самому себе — этого не объяснить. Сложным — тем более. Поэтому Шань объясняет всё сбитым, но ясным утверждением: — Всё в порядке, Чжэнси. Он прав — я с ним. — и головой он кивает на удивленный взгляд. И сам себе кивает второй раз, потому что сам удивлён не меньше. Он с Дылдой. Сейчас — по-настоящему, а не как прежде. Не в сети, среди подсветки смартфона и ебанутого оформления мессенджера. Не через мили и пропасти. Он с ним. Просто с ним. Сложно с ним. Как угодно — но с ним. Чжэнси всё ещё не доверяет. Всё ещё косится то на спину Дылды, то на Шаня. Всё ещё не понимает. Поэтому Шань лишь вносит ясность. — Мама сегодня всё равно у сестёр. Они за ней присмотрят. А мне… — и сказать это гораздо труднее, чем казалось. И сказать это получается только тихим поганым испугом. — А мне нужен он… И рука на предплечье ослабляет хватку. Помогает преодолеть последнюю ступень. И отпускает нехотя. А Шань уже делает шаг. Первый шаг в знакомо-незнакомый мир. Делает шаг к Дылде, чтобы наконец его лицо впервые увидеть. Чтобы позволить тому — свою лютую скорбь, которой всё ещё наизнанку выворачивает, не забрать — нет — а просто сгладить. Потому что, да — Дылда ему нужен, а Шань нужен ему. И нужда эта — по нервам проходится странной тревожной дрожью, паршивым предчувствием лютого пиздеца, которое Шань намеренно игнорирует. Игнорирует — и делает новые шаги к Дылде.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.