ID работы: 11862675

Шлифуя твоим именем кости

Слэш
NC-17
В процессе
317
автор
Размер:
планируется Макси, написана 721 страница, 41 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
317 Нравится 775 Отзывы 92 В сборник Скачать

38 (вне переписки)

Настройки текста
Примечания:
Перед глазами плывет и Шаню кажется, что он попал в другой мир. Внизу — безликие вытянутые коробки домов с чёрными, и кое-где жёлтыми пустыми глазницами окон. Они понатыканы по городу беспорядочно — почти впритык друг к другу. Шань не понимает каким образом люди внизу не задыхаются от этого. Каким образом внизу ещё хоть частички кислорода, сквозь редкие прорези, между выцветших и седых коробок, остаются. Грязные. Унылые. Обшарпанные. Слишком друг на друга похожие. Железобетонный город-лабиринт, которому почему-то забыли построить выход. С верхнего этажа всё видится, как сквозь заляпанное грязью ветровое стекло, на котором застыли сотни мёртвых, разбившихся мотыльков. Скелеты недостроенных высоток, пропускают через себя ветра — и удивительно, что не складываются карточным домиком, не обрушаются вниз бетонными взрывами. Провода и вышки — разлагаются электрогнилью, проводя её в каждый дом-коробку. Засоряют стены невидимой плесенью и сором с дорог. Такие же захламлённые старьём движки — засоряют каждый дюйм асфальта, который отсюда не углядеть — жирными бензиновыми пятнами и выхлопами. С верхнего этажа — это не город вовсе. Это архитектурная смерть. Над которой высится облачная пыль. Под которой туманом гасит сигнальные огни машин. Под которой где-то недавно коптился и сам Шань, пока его сюда не забрали. Шань высоты не боится, но смотря на всё это, через идеально вычищенное окно во всю стену — страшно ему становится от того, что он когда-то любил этот город-лабиринт. Когда-то считал его своим домом. Терялся в нём и вновь находил себя. И никогда не думал, что потеряет в нём нечто более важное. Человека, которого так долго ждал. Годами. И годами мечтал отвести его в те места, которые в этом дрянном городе любил. Здесь непропорционально тихо. Ни звуков мелких машин с магистрали, что тянется венами-дорогами по городу-лабиринту. Ни сигналов клаксонов. Только отблески такой же огромной высотки напротив - в которую Шаня затащили — синим стены красят. Но высотка не похожа на коробки. Она из стекла и глянца. До отвращения правильная и вылизанная до блеска — как и сама квартира Дылды. Не квартира даже — студия, ещё и в два, ебать, этажа. Шань бы на это закатил глаза, нарычал на него просто за то, что — ну нахуя тебе одному столько места? Или бабло некуда девать было? Но он почему-то заебись, как уверен — что Дылде тут тоже не по себе. В очередной огромной коробке, только не обшарпанной и серой, а стеклянной, и кое-где пробитой деревом. Дылда с этим местом сросся, как стальной штифт когда-то вдавленный шурупами в перелом большеберцовой. Дылду забыли оттуда вытащить и выглядит он теперь так же — стеклянным и кое-где пробитым. Он в очках до сих пор, закрывающих половину ебала, а то, что не закрывают очки — скрывает капюшон, небрежно наброшенный на голову. Единственное место, куда он может себя тут деть — огромный угловой диван, хотя ещё с полчаса назад — Дылда слонялся по стенам, подпирал их, скрещивая руки. И к Шаню не подходил. Не то давал время привыкнуть, как дикой псине, которую притащили домой — не то давал возможность просто залипнуть на город внизу, застыв тенью позади, словно его тут и нет вовсе. Теперь Шань понимает почему у него всегда холодные руки. Понимает, потому что сама студия холодная, словно сотканная из обломков льда — слишком хорошо замаскированного под мебель. Слишком хорошо отшлифованного, чтобы через него город видно было. Этот холод жалит кожу даже сквозь одежду и Шань уверен — именно поэтому Дылда и не раздевается. Не рассекает тут в домашнем и уютном. Не снимает очки, чтобы не видеть того, что видит сам Шань. Потому что нихрена тут не по-домашнему и не по-уютному. Тут зябко, тут стены пропитаны лютым вылинявшим одиночеством — поэтому-то Дылда и пытался его стереть. Действительно ведь пытался — вон на стенах видна свежая краска, бежевая, а за ней облуплины и сколы той самой старой — ледяной и серой. У Шаня пальцы примёрзли к остеклению и кажется — отрывать их теперь придется, оставляя на нём кожу да мясо. Если он сейчас пасть раскроет и попытается хоть что-нибудь сказать — изо рта вырвется пар. Поэтому Шань не говорит. Дылда тоже. Они оба молчат. Они оба просто безликими призраками застыли в студии, которая напоминает мутный аквариум, из-за отсутствия света. Из-за отсутствия жизни в ней — любой бы в таком аквариуме давно подох в муках. Лишь шуршание одежды позади напоминает Шаню, ввинчиваясь в мозг сверлом — живое всё же есть. Оно за Шанем к моргу припёрлось и перехватив за плечи одной рукой — увело к себе. И Шань почему-то не сопротивлялся. Не сопротивляется и сейчас, когда ведет пальцами по остеклению, с отстранённым удивлением наблюдая, как на том остаются лишь размазанные линии остаточно тепла и конденсата, а вовсе не кожа и мясо. Поворачивается и останавливается на пару секунд, чтобы перевести дух — сил у него не осталось совсем. Несколько метров до Дылды, что застыл, сваленной на диван рухлядью — уставшей развалиной — кажутся бесконечными. Шань ног почти не чувствует, но идёт. Медленно, пошатываясь, точно он в хламину нажрался. Челюсти жмёт, чтобы на полпути не встать, как заглохшая, прожранная ржавчиной калымага. Прорезает телом сизые вязкие сумерки, которые его едва назад не отшвыривают. Терпит. Продирается сквозь плотное и зыбкое к Дылде, который дёргается, когда замечает, что Шань к нему направляется. Дёргается, словно уже подскочить готов — и на полпути Шаня встретить. Помочь ему. Дёргается и тут же оседает обратно — по хлёсткому взгляду Шаня понимая, что только хуже сделает. В каком бы Шань состоянии ни был — он всё ещё тот же принципиальный ублюдок. Ватные ноги еле шаркают по выстланному паркету. Шань сильный. Он и сам дойти сможет. Он сможет вытерпеть. Сможет до этой громадной развалины дойти сам. И сам обессиленно рухнуть в пропасть — что раскрывает вовремя руки, чтобы Шаня поймать. Чтобы Шань, спустя уже долю секунды, ощутил сиплый выдох куда-то в висок, а на теле — тяжесть оплетающих его объятий. Едва теплее тех, в которые Шань угодил, переступив порог студии. Никто ничего не говорит. Слова опасные и острые. Слова пулеметной дробью пробьют аквариум, а лёд студии — заполонит гарь города. Шань и так едва дышит. Шань и так задыхается. На щеках кожу стягивает от недавних горьких на вкус капель. Стягивает что-то внутри, словно пружину, которая от любого неверного движения или малейшего шороха — рванёт к ебени матери. Потому что адреналин немного разжижается кровью. Гасится кислородом, который провисает запахом пустоты, стекла и дерева. И Шань только сейчас ощущает, как же хлещет болью по костяшкам. Он всё ещё не помнит что разбил в момент звонка. Кулак о стену. Или стену о кулак. И думает о том, что не зря Чжэнси именно на эти точки ему давил, через боль, позволяя вернуться к реальности. Через боль, которую сейчас Шань начинает чувствовать основательно — по-настоящему. Дрянная рванина на руке не даёт сосредоточиться на рванине внутри. И быть может — это даже к лучшему. Пока — к лучшему. Пока снаружи болеть не перестанет, и не начнет жрать болью уже изнутри. А сейчас в грудине пустота. Словно рёбер его лишили. Словно органы он всё же из себя — в жестяное ведро выхаркал. Словно его пробило насквозь чем-то большим и плотным. Чем-то, что дыру после себя оставило размером с ёбаный Юпитер. И держится организм на одних лишь тонких ниточках натянутой кожи, да на остатках костей, которые кое-как под его весом не ломаются. Теперь через его дыру, те же ветра, что и через скелеты зданий, проноситься будут — таща за собой в Шаня проклятую бетонную пыль и облупившуюся штукатурку. Но чужие руки дыру прикрывают, сглаживают её осторожно, чтобы края не повредить лишь сильнее. Чужие руки — слегка теплее температуры, что застыла на минусовой в студии — согревают. Шань под ними завороженно замирает. Они его ещё не грели никогда. Лишь пускали по коже морозные мурашки. Лишь пускали по телу электрошоковые разряды, которые каждый рецептор задевали, задирали, раздразнивали. Эти руки теперь другие совсем. С совсем другим намеком по спине гладят. С совсем другим намерением, что на Дылду не особо похоже. Что Дылде подходит куда больше его сраного образа блядского плейбоя. Сейчас между ними что-то странное. Шаткое. Держащееся на одном лишь хрупком фундаменте. На одних лишь выдохах и вдохах — когда один под другого подстраивается, чтобы они единым организмом дышали. И кто под кого — Шань заметить не успевает. Не успевает уловить момент, когда Дылда мягко его на себя тянет, укладываясь на диван пластом. Позволяет Шаню ему в надплечье уткнуться. Позволяет Шаню всем своим весом на него навалиться — и проваливаться дальше. Куда-то вглубь. Куда он, кроме Шаня — никого не впускал. И в голову клинится до того глупая, и до того тяжёлая мысль, что башка начинает раскалываться надвое. Дылда пускает его в себя. В личное. В персональное, что от других усиленно прячет. Но не допускает до того, что видят все и каждый день. Что видит сам Дылда. Не позволяет Шаню себя увидеть даже в полутьме, промёрзшей до механических крепежей внутри стен. Позволяет Шаню накрепко внутрь — и ни на дюйм не допускает к наружнему. Эхо проносится взрыв за взрывом в грудине Дылды. Быстрыми, разрывными, и пугающе частыми толчками. Странно, что ими Шаня не подкидывает вверх, и не вгрызается шрапнелью чужих костей в лицо. Странно, что Дылда выглядит аномально спокойным, а вот внутри него ревёт всё так, словно Шань попал в подземный тоннель метро, где грохочут вагоны и стреляет электричеством. Странно, что Дылда ещё и слова не сказал с тех пор, как они оба тут оказались. Но это чёртово эхо. Шань слышит, как внутри Дылды рвутся жилы и рассекают там, где поглубже, где побольнее. Слышит, как позвонки его мерно — раз за разом, один за другим — ломаются. В нём целая война и тысячи её жертв разлагаются. И он всё ещё аномально спокойный. И он всё ещё прикрывает дыру Шаня. И всё ещё удерживает его на себе с такой ёбаной нуждой, словно вскочи сейчас Шань — как от Дылды нихрена не останется. Это как лежать на чёртовой мине, прикрывая её своим телом. Без единого движения. Без единого взгляда в сторону. Без единого шанса на выживание, потому что сапёры в таких случаях только руками разведут и свалят куда подальше, чтобы и их к чёрту не взорвало. Это слишком сложно для Шаня. Слишком сложные эмоции. Слишком сложный анализ. Слишком сложная оценка ситуации в принципе. У него дыра в груди и похерены те системы, которыми Шань и разбирает вот это всё сложное. Что-то не так, но что конкретно — он не понимает. Что-то не так, но Шань за это не цепляется. Что-то не так, но нейроны в мозгу утопают в холоде — и думать получается вязко и медленно. Дылда жмёт его к себе болезненно близко. Непривычно и судорожно стискивает пальцы на одежде. Надломленно и молчаливо — будто пытается Шаня в себя впитать полностью. Или запомнить как Шань на нём ощущается — вплоть до грамма. Запомнить текстуру ветровки. Запомнить дыхание вырванное из призрачных лёгких. Запомнить самого Шаня, пока он рядом. Запомнить, как его волосы колким ёжиком щетинятся под дрожащей ладонью. Запомнить — втянуть в себя до дрожи в диафрагме — запах Шаня. Словно Дылда сожалеет о чём-то настолько, что считает, что Шаня за это — у него отберут. Что-то явно не так. Он неудобно оплетает руками и ногами. Встревоженно пересчитывает позвонки, выглядывающие из-под ветровки — снова и снова. Словно запоминает их количество и точное расстояние между ними — до миллиметра. И от этих прикосновений почему-то становится только холоднее. От отчаянных и напряжённых скольжений руками по телу Шаня, что пускают по коже наэлектризованный холод — вместо тепла. Что-то не так. Каждое прикосновение болезненно сочится под мышцы, под кости, в самое нутро льдом вонзается — той отчётливо ощутимой безысходностью, с которой Дылда к Шаню тянется. Что-то не так — и это уже чувствуется на физическом уровне. Шань пытается это уловить. Пытается распознать, за каким хуем Дылда так бережно и осмысленно в себя всё, что в Шане есть — укладывает. Не просто укладывает, а стихийно забрасывает вовнутрь всё, до чего дотянуть может. Упихивает за рёбра каждую секунду, заталкивая их поглубже — куда и сам едва дотянется. Словно оставляет в себе Шаня — воспоминанием, о котором выть будет ночами. О котором лёгкие прожжёт сигаретным дымом — он ведь не курил никогда, черт возьми. За которое он цепляться железной хваткой зубов будет, только бы воспоминания оставались настолько же яркими, насколько и реальность сейчас. — Да что, сука, не так-то? — пружина внутри не выдерживает, вибрируют опасной тряской, накаляется почему-то злобой, которую Шань, не сдерживает и шипит, сам удивляясь изъедающему нутро раздражению в голосе. Ему самому нахрен страшно подумать что будет, когда ту отпустит. Когда она перестанет сжиматься и выпрямится резко — запуская спусковой механизм. Когда выстрелом снесёт не только ледяные стены, но и рикошетом заденет — и его, и Дылду. Разом. А ему этого не хочется. Не хочется, черт возьми. Дылда молчит. Молчит и продолжает жадно Шаня в себе впитывать ещё с пару секунд, пока не откидывает голову назад. Пока Шань не видит открывшуюся шею с напряжёнными жилами, и вздувшимися от нервозности венами — под которыми хреначит кровью, почти пробивая кожу. Это единственное, что Дылда позволяет ему увидеть. Это единственное, что он Шаню даёт. Это единственное, на что Шаню приходится коситься в ебучем непонимании, даже после того, как Дылда гулко отзывается в потолок: — Мне нужно тебе кое-что сказать. И голос его звучит так, словно гортань Дылде разорвало в лоскуты, а на губах вот-вот должна проступить кровь. Голос его звучит так не-равнодушно-не-отстраненно-так-неправильно, что болью вгрызается в глотку самому Шаню. Он звучит срывающейся в бездну обречённостью. Такой же грязной и мутной — как город за десятками этажей под ними. Пораженный такой же плесенью, которую вдыхать для жизни опасно. Но Шань вдыхает. Вдыхает поглубже, потому что: — Мне не нужны слова о том, как тяжело терять, Дылда. Я не хочу сейчас о мёртвом, о потерях, о… — Шань смотрит на него, почти безликого, под этим мразным капюшоном. Под этими очками, где наверняка в глазах плещется штормом страх. Смотрит на острые очертания подбородка, о которые вскрыться можно, если неосторожно дотронуться. Смотрит на желваки, которые напряжены до того, что Дылда сейчас себе зубы к хуям раскрошит. Шань догадывается о чём тот хочет поговорить, но говорить об этом Шань уж точно не будет. Не сейчас. Не с дырой в груди. Не в этом месте. — Не об этом вот всём. Меня не надо поддерживать и успокаивать. Тот лишь головой сокрушённо качает. Едва-едва. Шань бы не заметил, если бы не примерз пристальным взглядом к его очертаниям. К тому, на что пока позволяют смотреть, а не требуют глаза закрыть, отвернуться или повязать их какой-то сраной тряпкой. Дылда вздыхает тяжко. Так тяжко, что оно густой горечью проносится и в собственных лёгких. Хочется закашляться, словно Шань неправильно сигаретный дым вдохнул. И выхаркать из себя этот разрушительно-потерянный тон, с которым Дылда хрипит: — Слова не о том. Вообще не о том, Шань. Но мне нужно сказать их сегодня. Сейчас. Пока ты ещё… — и его руки ещё крепче впиваются в одежду. В саму кожу. Почти в кости. Шань почти задыхается этим, когда видит, как смертельно устало и отчаянно, Дылда дёргает уголком рта. Рефлекторно скорее. На ухмылку или попытку рассмеяться это нихрена не похоже. Это похоже на смирение с приговором, который Дылда сейчас себе сам и подпишет. Собирается подписать. Которого слышать Шань определенно не хочет, потому что он — не пока ещё. Шань ведь не дебил, Шань знает чем Дылда не закончил фразу. Пока ты ещё здесь, со мной. Шань не пока ещё, в рот его дери. Шань не собирается сваливать, какую бы херню Дылда сейчас не спизданул. Шань привык к его херне. Привык и смирился. Привык настолько, что она кажется даже нормальной. Приемлемой. Своей. Родной. Настолько родной, что Шань её выдержит. Чё бы там Дылда ему не сказал. Пружина внутри на взводе. Её сбоит уже, колотит и плавит. И Шаню приходится губу до боли закусить, чтобы на неё внимания не обращать. Не обращать внимания на иррациональный удушливый ужас, струящийся от Дылды, когда он говорить начинает снова. — Пока у меня есть такая возможность. Шаню кажется, что ничего более чудовищного, подавленного и безнадёжно-обречённого — он в жизни не слышал. Шаню кажется, что пора это остановить, но он зачем-то кивает в знак согласия. Зачем-то держит голову над гильотиной, которая вот-вот прорубит заострённым лезвием шейные позвонки, да кожу. Зачем-то вжимается теперь в Дылду так прочно и крепко, пусть и понимает, что это — бессмысленно. Бессмысленно вот так его собой укрывать, ведь в Шане дыра и через него гуляет ветер, что приносит с собой бетонную пыль и облупившуюся штукатурку. Тишину разрывает надрывом слов: — Я люблю тебя, Шань. И — похоже, Шань ошибся. Это. Это страшнее всего, что он слышал. И нет — нихрена не из-за самих слов. Громких. Дурацких. Непривычных. Не из-за их значения, в которое столько смысла вложено, что им сердце захлёбывается. А из-за того как Дылда их произносит. Сколько в них беспомощной тоски. Сколько в них беззащитного и хрупкого горя, которое в Дылде уже через край. Которым его колотить начинает, как от лихорадки. Шань только и успевает, что рот открыть, не слыша свой голос, сквозь ебучий писк в ушах, словно где-то совсем рядом разорвало снаряд: — Какого ху… — как чужая родная-родная-родная рука на его губы ложится дрожащими пальцами. Дылда не позволяет ему продолжить. Он дышит загнанным зверем. Он с нечеловеческой усталостью — немо умоляет Шаня выслушать. А слова те — громкие, дурацкие и непривычные — застревают где-то в башке свинцовыми пулями. Застревают где-то в сознании страшным пониманием — Дылда это серьёзно. Застревают в дыре, оголяя её напропалую. И зачем-то её собой закупоривая. Дылда убеждается, что Шань не в ступоре. Что Шань ещё тут, с ним, на одной орбите. Убеждается, что Шань не пытается вырваться и наорать за то, что не вовремя, блядь. Не сейчас. Не то сказал. Шань не пытается. У Шаня нет сил. У Шаня нет даже ебучих возражений. Потому Дылда его к себе приучил. К своим заёбам. К себе самому. Намертво. У Шаня выбора уже и нет. Он сомневается, что выбор у него вообще когда-либо был. Поэтому он просто толкает Дылду в бок, чтобы продолжал. Высказался уже. Хули теперь останавливаться, когда их обоих несёт на всей скорости в отбойники, о которые разбиваются насмерть. Тот так и лежит, пялясь не то в потолок, не то в край нависающего над ним капюшона. Первый вдох после признания, даётся ему с трудом, потому что лёгкие — спаявшиеся комья из крови и плоти. Второй вдох — уже более полноценный. Дылда учится дышать, пока Шань учится воспринимать слова заново, словно все их значения забыл. Всё, кроме четырёх. Всё, кроме — я люблю тебя, Шань. А потом, неожиданно, Дылда фыркает, но не смешливо. Мрачно и с огрубевшей жалостью: — Ты знаешь чего я не успел в жизни? Я не сказал вовремя маме, что люблю её. — его голос срывается в отчаяние, и говорить он начинает сбивчиво, словно держал в себе всё настолько долго, и настолько больно, что внутри него прорывает дамбу. В Шане тоже что-то разрывается, грохочет обвалами, потому что он понимает. Слишком понимает. — Я говорил ей много вещей. Я задавал ей миллионы неважных вопросов. А почему небо синее? А зачем нам солнце? А почему нужно есть овощи, ведь они противные, мам? Мам, а почему? Мам, а где? Мам, а как? — громкий раскатистый, но такой болезненный смех, проносится по комнате. Такой неуместный. И такой беспомощный. Такой, с которым люди себя бензином обливают, а потом чиркают спичкой. И Дылда остановиться не может, потому что смех перерастает не то в стоны боли, но то в хрипы, сдирающие с него кожу заживо. И Шань помочь пытается. Шань пальцами по вибрации на кадыке ведёт успокаивающе. По линии подбородка, и удивительно, что не режется о него. По щекам, на которых ни единой едкой капли. Хотя, лучше бы там были слёзы, а не это. Не застывшая полубезумная и изломанная в крошево улыбка. Которая трещит по швам, которая расходится осколками, которая судорогой сковала лицо. И Шань эту судорогу смахивает большими пальцами, едва касаясь уголков губ. Шань её прогоняет до тех пор, пока не-смех не стихает до сиплых выдохов. Пока Дылда не укладывает свои ладони поверх рук Шаня. И жмётся отчаянно к его ладоням. И вдыхает их, как единственное спасение. Как астматик со стажем вдыхает Сальбутамол. И успокаивается. И руки не отпускает. И говорит уже почти в них, согревая словами-выдохами пальцы, на которые оседает едва ощутимая влага. — Я так много ей говорил. И не сказал самого важного. — его голос треском крошится на пол. Его самого разносит на куски. Ведь. — Знаешь, что перед своей кончиной она услышала от меня, а? Рыбы такие скучные. Рыбы скучные, Шань — это мои последние слова ей. — Дылда сжимает челюсти снова до того, что желваки видимо поступают под бледной кожей. Наверняка же снова подавляя в себе истерический смех. Жмёт ладони Шаня к себе, настолько на них давя, что на его лице потом синяки останутся. Жмёт, чтобы оставаться с Шанем. Чтобы не в истерику снова. Не в отчаяние, грызущее его нутро до спазмов, с которыми Дылду перманентно дёргает. Дёргает и самого Шаня. Дёргает вперёд, чтобы ткнуться носом в его шею. Чтобы оставить там след своих сухих губ. Просто след. Не поцелуй даже. Просто напоминание, что Шань рядом. И это почему-то действует. Это почему-то Дылду слегка собирает по осколкам. Это почему-то его приводит к тому хрупкому равновесию, в котором он был ещё полчаса назад. — Явно не то, что она хотела от меня услышать, да? Не то, в чём я должен был признаться. Как-то, Мэйли, моя подруга детства, сказала мне лет в пять, что мальчишки глупые и не умеют выражать эмоции. И она была права. Так чертовски права. — он отрывает одну руку от ладони Шаня и зарывается ею куда-то вглубь капюшона. Наверняка запускает пальцы в волосы. Наверняка утопает в вине, которой его с головой накрыло. Почти с головой. Ведь руки Шаня всё ещё на его щеках. Всё ещё удерживают на поверхности. Всё ещё не дают захлебнуться. А может, и тревогу рассеивают, с которой ломкий голос Дылды, уже более уверенным становится. Уже не таким горьким. Зато в него клинится что-то отчаянно-искреннее. Невыносимо откровенное. Сокровенное, черт возьми. Тайное. Не просто открытое — освежёванное самим Дылдой, как нарыв, который он долго трогать не решался, а сейчас полоснул по нему скальпелем. — А я был так чертовски глуп. Я считал это слабостью. Я не мог показать свою слабость, поэтому и не говорил. Очень долго не говорил: мам, я тебя люблю. Наверное, только года в четыре, потому что потом это говорить уже было некому. А после… После уже никогда. Никогда, Шань. — он зачем-то тоже Шаню руки укладывает на щёки. И мягко подталкивает его вверх. К себе. Чтобы лбом в лоб уткнуться. Чтобы Шань чертыхнулся на сраные мешающиеся очки, которые не дают ему быть ближе, и тут же сорвал их, грубо задевая дужкой висок Дылды. Тот даже от боли ни шипит. Даже не пытается сопротивляться, хотя мог бы. И стал бы. Но Дылда словно знает, что Шань глаза по привычке закрыл. Что Шань сейчас просто к нему ближе хочет, откидывая очки куда-то в сторону остекления, где те и разлетаются звоном. И разговор теперь едва ли не губы в губы. Искренностью напролом. Хотя в них обоих и так ломать уже нечего. Но оно всё равно ломает, когда Дылда говорит совсем тихо. — А мне ведь двадцать три сейчас. Я столько лет потерял. Я столько лет в себе это держал. А потом я нашёл тебя и… И полюбил. — он кивает головой и слегка бодается, задевая лоб Шаня волосами, его самого скрывая под капюшоном. И с каждым словом уверенности в нём всё больше. Убеждённости в каждом слове больше. Всё больше твердой решительности, о которую Шаня сбивает в ноль. — Да, вот так просто. Оказывается, взять и полюбить — это очень просто, Шань. Оказывается, это элементарно. Главное только, чтобы нашёлся тот самый подходящий человек. Тот, кому захочется это сказать. И шанс сказать это — я не упущу. Я больше не глупый и боящийся своих чувств мальчишка. — он импульсивно обнимает Шаня поперек талии, жмёт к себе, как самое ценное, что ему в руки попадало. Жмёт до дрожи. Жмёт всё с тем же зверским страхом почему-то. И почему-то говорить начинает всё тише, что Шаня вгоняет почти в летаргию. Он так долго не спал. Он так сильно устал. Ему так тепло сейчас. И голос Дылды доносится уже откуда-то издалека. Из тумана забвения, с которым Шань бороться пытается. Пытается уловить от чего Дылду рассеивает собственными же словами в прах. — Это так важно, Шань. Говорить такие вещи, пока есть эта возможность. Пока человек, чёрт возьми, жив. Пока есть время и… И есть человек. И мне чертовски её не хватает. И я чертовски тебя люблю. Я люблю, Шань. И ты должен это услышать. Пока не стало поздно. И Шань слышит. Слышит, не в силах ответить, пусть он и не знает что на такое отвечать. А может и знает, но признавать пока отказывается — чисто из принципа. Слышит, уже проваливаясь в сон. Слышит, роняя голову на плечо Дылды, который с обречённой нежностью гладит его по голове. Как будто в последний раз — проносится по краю сознания. А потом пустота и тишина. Сон, в котором нет ничего, кроме тепла и чужого сбоящего и беспокойного дыхания над ухом.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.