ID работы: 11862675

Шлифуя твоим именем кости

Слэш
NC-17
В процессе
317
автор
Размер:
планируется Макси, написана 721 страница, 41 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
317 Нравится 775 Отзывы 92 В сборник Скачать

40 (вне переписки)

Настройки текста
Примечания:
Цзянь влетает в студию спустя несколько вечностей, которые Тянь проводит у стены, куда его сшибло ударной волной. О которую его раздробило и тут же впаяло коррозийным приростом в человеческий рост. Тянь даже не попытался от неё отшатнуться, потому что знал — его только что официально сделали частью холодной равнодушной студии из стекла и дерева. Ноги в путах толстенных корней, что не дают двинуться. Тело вморозило в стену — не пошевелиться. Студия перестала считать его человеком, живущим в ней. Зато явно учуяла запах одичалого одиночества — и приняла за своего. За такое же холодное, мертвое и пустое. За место, в котором селиться никому и в голову не взбредёт. За место, где любому человеку не по себе будет. Откуда сбегают сразу же. Куда не вносят, переступая порог, свои сердца — и не дарят их, держа в руках ещё трепещущую плоть. Шань свое сердце Тяню оставлять отказался. А вместе со своим — унёс и его. Ненамеренно, наверное. Не специально. Шань этого даже не заметил. Не заметил, что Тянь давно своё ему уже отдал. Преподнес окровавленный сгусток, с истончившимися стенкам, работающий через раз. Пропущенный через мясорубку, но всё ещё, оказывается — умеющий любить. Так себе подарок. Хреновый и уродливый. Изгнивший, попорченный, рваный в лохмотья. Но это всё, что после себя Тянь мог ему оставить. Всё, что мог подарить. Хотя бы на прощание. Цзянь оглядывается по сторонам в поисках, наверное, разбитых чашек, перевёрнутого стола и брызг крови по полу. Цзянь, наверное, думает, что тут была как минимум драка, выяснение отношений — хоть что-то, от чего следы остаться могли. Цзянь их не находит. И не найдёт. Потому что разбило тут — двоих изнутри разом. Беспощадно перевернуло весь мир к чертям — не только у Тяня. И кровь тут есть — кровотечением где-то за рёбрами, где раньше умещалось вырванное собственноручно сердце. И следы по всей изнанке — открытыми ранами, гранитными синяками и взбухшими гематомами. Их не увидеть внешне. От них только скулить внутренне. — Он узнал. — Цзянь шепчет самому себе, прикрывая рот ладонью, словно этими словами ещё можно задеть. Ранить. Убить — как в дурацкой игре в морской бой. Цзянь прикрывает рот, чтобы не задеть, не ранить и не убить — а глотку Тяня от этого только разъедает мрачной кислотой смеха, который он сдерживает. Сдерживает до болезненного надрывного смешка. До жалкого хрипа, который можно принять за ответ. Ведь ранило, задело и убило его ещё до Цзяня. Ещё утром. А сейчас… Сейчас Тянь не понимает сколько времени прошло с грохота захлопнувшейся двери. Не понимает сколько он тут стоит и ждёт. Ждёт, что Шань вернётся и швырнёт с размаху Тяню — его изгнившее в хлам сердце обратно. Шаню таких подачек не нужно. Таких, которых он не просил и не требовал. Таких, которые только и будут, что ныть у него в грудине чужой болью. Болью Тяня. Шаню чужого никогда не нужно было. Особенно — от чужих. Особенно — от Тяня, который ему теперь больше, чем чужой. Больше, чем никто в бесконечности. Больше, чем ничто в геометрической прогрессии. Но вместо Шаня — в студии Цзянь. Нисколько не удивлённый — и это нихрена не странно. Он ведь предупреждал. Угрожал даже. Он ведь знал чем всё закончится — пророк хуев. Вместо Шаня в студии Цзянь, растерянно заправляющий прядь льняных волос за ухо, и так же растерянно понимающий, что стычка была на словах, а не на кулаках. Понимающий, что слова бьют куда сильнее. Что Тянь ранен куда сильнее, чем если бы он нашел его на полу без сознания — с пробитой башкой, с мордой в кровавых соплях, переломанным всем, и с пробитыми внутренними органами. Он переводит взгляд на Тяня, который вжимается в стену спиной. Или стена в него вжимается. Пытается впитать, втянуть в себя — замуровать ещё живым. Вроде бы живым. Потому что на Цзяня Тянь так и не реагирует. Только смотрит на дверь, что едва приоткрыта. Смотрит в мелкий зазор, откуда софитами из подъезда — больше похожего на коридор какого-нибудь пиздатого отеля — стелется мягкий оранжевый свет. Смотрит туда, не отводя глаза. Даже не моргая. Смотрит с надеждой псины, за которой хозяин не возвращается уже очень долго. Смотрит с надеждой псины, которую бросили в пустом доме-призраке. И каждая такая брошенная псина — рано или поздно тоже призраком становится. Становится заброшенной пыльной частью необитаемого помещения. И даже лаять перестаёт на чужаков, когда те туда вламываются — только морду едва поднимает из-под обломков мусора, тянет носом воздух, чтобы запах уловить. Чтобы понять, что ворвался в дом-призрак не тот, кого псина ждёт. Чтобы утомленно морду обратно опустить — и зарыться в развалины поглубже. Чтобы дальше ждать. Ждать-ждать-ждать. Не то чуда, не то смерти. Хотя, в таком положении и сама смерть явится чудом — спасением от мук. И Цзянь это видит. Цзянь на это едва не шипит, подлетая к Тяню, хватая его за плечи и отрывая от стены, как старый потрёпанный плакат: — Не смей, слышишь? Не смей сейчас себя жалеть. Руки у него цепкие. Пальцы сильные. Продавливают болью мышцы, когда Цзянь Тяня встряхивает. Обычно так встряхивают запылившиеся коврики перед входом, а не людей. Но Цзянь сейчас разницы особой не видит. Цзянь пытается его взгляд поймать, чтобы хоть на секунду убедиться, что Тянь в себя на провалился окончательно. Что до него докричаться можно. Что к нему пробиться можно. И он пробьётся — если потребуется. Будет бить до тех пор, пока Тянь отвечать ему не начнет. Опять же — не важно кулаками или словами. Тяню эта перспектива не очень нравится. Тянь слишком измотан. Тяня утренним коротким разговором — выжало, как старую тряпку, от которой потом руки воняют затхлостью, застоявшейся сыростью и плесенью. Этот смрад потом хрен отмоешь. Запах старья цепкий. Впитывается в ткани быстро и не отстаёт от них никак. Он немощного старика, наверняка, Цзяню сейчас напоминает. Больного и уже одной ногой в могиле. Неспособного самостоятельно даже передвигаться. Потому что Цзянь его на себе тащить пытается и выругивается тихим «блядь», когда туша Тяня с него соскальзывать начинает. И это слегка отрезвляет. Это слегка приводит в себя, потому что Тянь далеко не немощный. Тянь просто ведь может выпустить того мудака, который скрёбся под рёбрами долгое время, пока его не выпускали. И снова стать им. И стряхнуть с себя руки Цзяня, выпрямляясь в полный рост. Расправляя плечи, хоть и даётся это ему с тянущей болью в лопатках. И побрести нарочито спокойно к кухне, на Цзяня не оборачиваясь, мудача словами, которые почему-то огрубевшей горечью изо рта сочатся: — Нахрена мне себя жалеть, если у меня есть ты. Пришёл посмотреть насколько всё хуёво? — Тянь останавливается около островка стола, что больше на барную стойку походит. Поворачивается на Цзяня, выражение лица которого, от разрушительно-сострадательного, до короткой вспышки омерзения меняется буквально за секунду. — Ну смотри, хули. — Тянь руки показательно расставляет. И улыбается. Заставляет себя улыбаться. Напрягает мышцы лица так, что их уже разорвать должно. Улыбается. Скалится. Щерится — да какая нахрен разница. Он, сука, улыбается — обмершие уголки рта тянет вверх до предела, оголяет идеально ровные белые зубы. Он, блядь, улыбается, но глаз эта улыбка не касается даже мельком. Улыбается-улыбается-улыбается, пока изнутри его разносит надрывным воем. — Насмотрелся? — Тянь закачивает резче, чем хотел. Резче, чем нужно было. Резче, чем мог бы позволить себе даже тот самый мудак в нём. Потому что последнее — Цзяню заточкой под ребра вгоняется. Последнее— Цзяню плевком в лицо и оплеухой — хлёсткой и злобной. От которой его голову едва в сторону уводит — как от настоящего удара. Как от настоящей пощёчины. И в секундной, прожигающей до самых костей вине — Тянь устремляет взгляд на его грудину. Всматривается нет ли там реальной заточки. Не кровит ли там. Не расползается ли красным — по белой футболке, с весёлым принтом банана. Собственные слова теперь скручивают тупой болью ту пустоту, где когда-то сбито работал насос. Тяню дерьмово от одной только мысли, что он мог ранить Цзяня. Уже ранил. Но в то же время… В то же, блядь, время — только так он смог с трудом из летаргии выплыть. Вынырнуть. Глотнуть воздуха и выхаркать из себя всю ту грязевую болотную труху, которой успел наглотаться за время, пока был приколочен к стене. Пока был поглощён льдами и пустотой. Пока был без Шаня. Ведь Шань — это лучшее, что было в нём. Без Шаня все настройки снова в троящую неправильную сторону сбиваются. Без Шаня — он снова бутафорская мразь с бутафорскими улыбками. И Цзянь это знает. Цзянь это видит. Цзянь на это морщится, словно заметил на земле раздавленную ворону, по которой проехались несколько машин к ряду. Которую уже жрут опарыши и личинки — что ворочаются друг на друге, возятся между мелкими косточками, разгребают собой мясную плоть. Закатное солнце тянется к Цзяню, словно своего в нём узнает. Отпугивает от него весь холод и пустошь студии. На него все лучи, на него весь свой свет клином сводит. Просвечивает жидким лунным концентратом растрёпанные волосы, что сейчас собраны в небрежном пучке. Просвечивает дурацкую футболку с дурацким принтом. Просвечивает его песчаные глаза, где песок коркой льда покрывается. Где песок больше не мягкий и теплый, в котором ступнями утопать можно, греясь. Где песок кристаллизуется в острые тонкие иглы, на которых устоять невозможно. И Тяню требуется несколько чудовищно долгих секунд на то, чтобы научиться эту боль терпеть. Чтобы зубы сжать до того, что те едва крошиться не начинают. Чтобы взгляд упрямо не отводить. Смотреть на Цзяня. На свирепеющего, от которого уже солнечными вспышками бьёт по нутру. От которого радиоактивным фоном заражает каждый дюйм студии, вместе с Тянем. И Тянь не удивится, если его завернут в плотную плёнку, упихают сначала в деревянный гроб, и снова в пленку — в такую же плотную, а затем и в ещё один гроб, только теперь цинковый. А потом под землю, в глубокую яму в три метра вниз, которую зальют толстым слоем бетона и закопают остатками земли. С радиацией иначе никак. С бракованными иначе никак. В глазах Цзяня не разобрать что. Если не знать, как в эти глаза смотреть нужно. Если не знать, что Цзяня сейчас кроет праведной яростью — что почему-то мешается со слабым оттенком бережной нежности, с которой он всегда на Тяня смотрел. Если не знать, что там по хрусталику, бьёт молнией — тяжёлыми стальными столбами электричества, которое Цзянь старательно на Тяня не наводит. Чтобы не убить. Там бурлит раздражение, что путается в склере и разрывает тонкие капилляры под ней. Там обостряются чувства, которые хорошими едва ли назвать можно. Там обостряется то, что Цзянь годами в себе шлифовал и обтёсывал, чтобы колким не казалось, чтобы не вскрывало на месте лезвиями. Вот что Тянь делает с людьми. Вот что он сделал с Шанем утром. Вынудил выставить шипы с ядом на острых концах. Вынуждает сейчас и Цзяня оголять клыки. Любого, кто знает Тяня хоть немного, любого, кто ближе к нему, чем надо — любого Тянь вынуждает обороняться и ранит в ответ. Любого он делает хуже. Делает загнанным зверем. Делает худшее, что вообще с людьми сделать можно — ломает их до того, что через трещины и пробоины сочатся их личные демоны, которые до этого в спячке были. Которые до этого жить не мешали, не лезли, не ломали дальше то, что начал ломать сам Тянь. Всё, чего касается Тянь — заражено скверной. Заражено самим Тянем. Его поганой натурой и грязью, которую он в себе уже удержать не может — её слишком много за эти года скопилось. И Цзянь. Светлый Цзянь. Добрый Цзянь. Цзянь-Солнце, с чистым и доверчивым взглядом, с чистым и доверчивым сердцем, он… Он на себя сейчас едва ли похож. Он погребает в себе как можно дальше и глубже то, чем давно мог бы Тяня размазать. Он задыхается пронзительно ужасающим отвращением, когда наступает на Тяня, делая шаг за шагом. Когда с каждым шагом роняет слова на пол осколками: — Что, Шань ушёл, и сразу же вернулся Тянь, которого обожают все, кто его не знает, и ненавидят все, кто знают? — Тянь под этими словами почти сгибается пополам, потому что попадают они по самой его болевой. По самой свежей вскрытой ране. По самой незаживающей и гниющей болью. И Цзянь это видит, подходя ближе. Цзянь замолкает, немо раскрывая рот, чтобы сказать ударом в пустоту вместо сердца чем-нибудь ещё. Но ничего так и не произносит. Это ведь Цзянь. Светлый Цзянь. Добрый Цзянь. Цзянь-Солнце, с чистым и доверчивым взглядом, с чистым и доверчивым сердцем, который тут же жалеет о своих словах. И тут же резко выпускает воздух из лёгких. И тут же потирает лицо руками так, что кажется — сейчас скальп с себя снимет. И тут же головой качает обречённо, пряча лицо в ладонях. — Хватит, Тянь. Остановись. Просто хватит, ладно? — он отнимает руки от раскрасневшегося лица. Поднимает голову, чтобы взглянуть на Тяня с тонной сожаления. Поднимает ладонь и укладывает её на рёбра Тяня. Там, где пусто и больно. Там, где если и есть пульс, то только фантомный. Там, где согревающе концентрируется тепло Солнца. Тянь теперь видит — настоящего. То, что закатывается сейчас за горизонт - на фоне Цзяня, кажется лишь жалкой подделкой. Неправильным и фальшивым суррогатом, наспех слепленым, скопированным неточно с самого Цзяня. Тянь закрывает глаза. Закрывает, потому что от такого тепла и понимания ему больно. Закрывает, чтобы слушать Цзяня и каждое его слово в себя впитывать, пусть даже эти слова и останутся осколками. Но неожиданно - осколков нет. Неожиданно — есть ломающая своей безоговорочной мягкостью, уверенность. — Я же знаю, что нападает на меня твоя боль, а не ты. И пусть нападает. Мне не жалко, хоть всего меня пусть обгладывает. Но ты, Тянь. Тебе же самому от этого паршиво. — Цзянь замечает, что Тянь уже еле держится. Перехватывает его за шею осторожно и укладывает лбом на своё плечо. Острое. Всё ещё напряжённое. Но надёжное настолько, что вжимается в него Тянь уже сам, потому что ему так не хватает опоры. Не хватает твердой земли под ногами. Не хватает воздуха, чтобы что-нибудь ответить, поэтому продолжает за него Цзянь, оплетая Тяня руками, словно пытается его от жадного, до чужой боли, мира, укрыть. — Тебе же самому от этого тяжело. Ты сам этим травишься. И опять уходишь в саморазрушение. И опять — Цзянь прав. Цзянь всегда прав. И Тянь не в праве это даже оспаривать. Он просто притирается к его плечу, позволяет Цзяню обволакивать себя теплом и светом. Позволяет ему мазать руками по спине и волосам. Позволяет себе ту искренность, которую почему-то не позволил утром с Шанем: — А что мне ещё делать, Цзянь? Радоваться поганой жизни? Благодарить её за то, что она такая сука? — его голос звучит гулко. Куда-то в надплечье Цзяня, где собирается влажное пятно от дыхания. Его голос звучит надломленно и истощённо. Тихо, истерзанно. — Ценить моменты, когда ничего ценного у меня больше не осталось. Никого ценного. Тянь бежал от этих слов целую вечность. Вечность, проведённую с Шанем. Вечность убеждал себя, что всё может закончиться хорошо, забывая, кто он есть. Кем его сделала жизнь. Что за по́гань в его ДНК вплелась — и её не вырвать оттуда. Тянь бежал от правды. От жизни. От себя. А теперь не знает что с этой правдой делать. Что делать с этой жизнью. Что делать с собой — бракованным и фальшивым. Но, видимо, знает Цзянь. Видимо знает, потому что в лёгкие побольше воздуха набирает. Потому что плечи его, до этого тяжело опущенные — расправляются почти крыльями. Потому что внутренний свет его ещё ярче становится, но не от ярости, как прежде. Это ведь Цзянь. Светлый Цзянь. Добрый Цзянь. Цзянь-Солнце, с чистым и доверчивым взглядом, с чистым и доверчивым сердцем. Он отстраняет от себя Тяня, который потерянно смаргивает пару раз. Который хмурится, ведь ему тепла было недостаточно. Который снова тянется вперёд, но его мягко останавливают ладонью. На которого смотрят серьезно, но с такой лютой ласковой заботой, что выдерживать это становится невыносимо. Сложно. Потому что Тянь таких взглядов не достоин. Но Цзянь, видимо, совсем другого мнения. Цзянь понимает лучше. Цзянь знает лучше. Всегда знал — и Тяня потерянным никогда не считал. Не считал, что Тянь другой. Чужой. Не считал Тяня бракованным. Не считает и сейчас, потому что: — Менять паттерны поведения. И не опускаться до того, кем ты был до Шаня. — его ладонь на щеке бережно стирает что-то. И Тянь только сейчас понимает, что улыбаться-скалиться-щериться, он так и не переставал. Цзянь стирает усердно то, чем мышцы сковало. Разглаживает плавно острые углы ненастоящей улыбки. Смахивает с потрескавшихся от судороги губ, оскал. Цзянь действия подкрепляет словами. — Быть настоящим собой — для него. Даже если его нет. А потом попытаться с ним поговорить. Нормально поговорить, Тянь. Без нападок, без оружия, без этих твоих ментальных заточек. По-человечески. Тянь на это усмехается примирительно. Усмехается и чувствует, как глотку всё ещё царапает лезвиями. Усмехается и отрицательно качает головой: — Нет. Натыкается на взволнованный взгляд Цзяня. Натыкается на тревожное недоумение, когда тот шепчет опасливо: — Нет — что? И губы приходится облизнуть, прежде чем сказать что-то. Что-то, что Тянь ещё не произносил. По отношению к другим — как минимум. Никогда — как максимум. Во рту всё ещё засуха, которую он пытается безрезультатно смазать слюной, но это не помогает. И получается у Тяня сухо. Хрипло. Но искренне: — Сначала надо помочь ему с похоронами. Сначала надо решить важное для него. — впервые — не для себя. Впервые — не эгоистично. Впервые — правильно. И в ответ на это, он ловит сияющую улыбку Цзяня, щурится, потому что кажется — солнце снова из-за горизонта в самый зенит поднялось и палит беспощадно. Впервые Тянь знает, что думать о себе он будет в последнюю очередь. Ведь первым всегда будет Шань. Первым во всём. Первым везде. Шань в безоговорочном приоритете, даже если принимать Тяня он не собирается. Даже если его не будет рядом. Даже если приоритетом сам Тянь для него быть перестал. Это мало что поменяло в степени важности Тяня. И это ключевое. Шань — ключевое. Тянь валится на стул у островка, потому что осознанием этого, ноги подкашивает. Потому что осознаний за один лишь день, для него оказалось слишком много. — Я знаю что это, Цзянь. И я знаю как это тяжко. Пусть я тогда и был ребенком и мало что понимал, но у меня был Чэн. А у него… Цзянь уже гремит посудой, дотягиваясь до пары чашек, что аккуратно свисают с держателей. Щелкает кнопку на электрическом чайнике и не оборачиваясь, констатирует факт: — Он тебя не впустит. Ненамеренно вгоняет ту же заточку, что вогнал в него Тянь — ему же под ребра. А она действительно острая. С ребристым лезвием. Прокручивается, царапая кости и дырявя лёгкие. Но Тянь этого ожидал. Он всегда ожидает ударов. В основном — от жизни. А сейчас — от Солнца, что не специально, но вполне рационально говорит правду. Тяня и правда не впустят. Тяня и правда там не ждут. Тяня, правда — это мало ебёт. — А я и не жду приглашения. — он соглашается, кивая. Соглашается с правдой, кажется, впервые в жизни. Соглашается, наблюдая за тем, как Цзянь неторопливо опускает в кружки пакетики какого-то цветочного чая, которые сам же и притащил Тяню ещё с год назад. Соглашается, но свою линию гнёт. Потому что ему есть что ещё гнуть. Есть куда ещё сгибаться. К кому. Ради кого ломать себя ещё стоит. Всегда того стоило. И всегда будет стоить. — Я просто сделаю всё, как сделал бы Дылда. Настоящий я. Потому что он не альтер эго, Цзянь. Он и есть я. — перед ним опускается чашка с дымящейся жидкостью. Больше похожей на ведьминское варево, но пахнет оно спокойствием и чем-то пряно-сладким. Не приторным. Не противным. И Тянь тут же греет о неё руки. И Тянь не может остановить тот поток искренности, что в нём Цзянь наживую вскрыл. Вскрыл, пока не прорвало к ебени матери в ненужное время и в ненужном месте. — А я и не знал об этом, пока Шань мне сегодня в лицо не выплюнул эту простую мысль. На словах простую. Но для понимания сложную. И я так долго шёл к этому пониманию, что проебал Шаня. Голова опускается сама собой, словно шейные позвонки переломило. Ладони, что приклеились к стенкам фарфора — горят адским пламенем. Их прожигает, но Тянь на это никакого внимания не обращает. Оказалось, что боль внутренняя — куда сильнее внешней. Оказалось — что прожечь кожу до костей не настолько страшно, насколько потерять что-то важное. Кого-то важного. Цзянь на это глаза закатывает. Выходит у него хреново, потому что так он почти никогда не делает. Почти смешно выходит и Тянь бы на это рассмеялся, если бы не разучился смеяться по-настоящему. А сейчас, на этом островке кухни, в полутемени приглушённых софитов — ненастоящему места не остаётся. Дожидаясь, пока чай остынет — Цзянь тихонько поддувает на него. Водит пальцами осторожно по кромке стакана, чтобы не обжечься. Размышляет о чём-то в медлительной, несвойственной для него манере. Цзянь это вихрь. Цзянь это скорость. Но тут он тормозит. Что себя, что Тяня, проговаривая слова медленно и вдумчиво: — Только не мудачь там так же, как со мной. Там будет Шань, и будет больнее в разы, ты же знаешь. Тебе больнее. А когда тебе больно, ты… Продолжение Тяню и не нужно. Ему не нужно знать что он. Он и так знает. Он знает в кого превращается, когда ему больно. Кого он в этот момент грызёт. Во что свой страх генерирует. И во что это ему выходит. В разрушения. В руины. В важных людей, которые его покидают, оставляя частью стылого одиночества и пустых стен. Он снова с Цзянем соглашается. Смотрит на него прямо, открыто. Смотрит, выворачивая ребра наизнанку, чтобы и Цзянь понял. Чтобы Цзянь не переживал, ведь: — Я знаю. А ещё знаю, что ты мне не позволишь, правда? Ты меня осадишь, если я начну… Ты ведь умеешь. Я тысячи раз грыз тебя, и ты тысячи раз трепел. — и поднесенная ко рту чашка опускается. Тянь так и не успевает отпить. Тянь теряется вновь, потому что не просекает одного. — Зачем, Цзянь? Он вглядывается в Цзяня ещё упорнее. Ещё пристальнее. Пытается выискать там причину. Ведь причина должна быть. Ведь когда в тебя из раза в раз — вгрызаются осатанело, то самым лучшим вариантом будет просто уйти. Уйти и не вернуться. Но Цзянь всегда терпит. Всегда возвращается. Всегда подставляется, если Тянь вновь и вновь нападает. Всегда после этого залечивает не свои кровоточащие раны — а его, Тяня. Это у должно быть оправдание. Непоколебимое и твердое. Сложное. И оно есть, когда Цзянь лишь небрежно пожимает плечами, и отвечает простое настолько, что это едва укладывается в голове: — Потому что мы друзья. Потому что я знаю от чего ты это делаешь. Потому что ты — мой человек. Тянь всегда забывает, что всё сложное — однажды оказывается простым. Тянь всегда забывает, что усложняет для себя он все сам, когда остальные, такие как Цзянь — видят в сложном что-то простое и до пизды понятное. Тянь всегда забывает, что Цзянь это Цзянь. Светлый Цзянь. Добрый Цзянь. Цзянь-Солнце, с чистым и доверчивым взглядом, с чистым и доверчивым сердцем. Который принимает Тяня с худшими его сторонами. Со всей гнилью внутри. Со всей гнилью снаружи. Со всеми его проёбами и загонами, что в башке обосновались прочно. Который принимает Тяня, даже когда тот — в него вгрызается. И это отзывается завывающей болью внутри. И это отзывается неотвратимой нежностью, которую он к Цзяню испытывает. И это отзывается знакомым чувством вины, которое в Тяне по венам струится. И Тянь ничего с собой поделать не может. Тянь свою ладонь на ладонь Цзяня укладывает, сжимая ту покрепче. А потом и вовсе руку собственную выворачивает дохрена неудобно, чтобы пальцы сплести в замок. И говорит он тихо-тихо. Но истошно громкой искренностью, что вопит откуда-то изнутри: — Спасибо, что терпишь. Цзянь прикрывает глаза в ответ смиренно. Словно он и не собирается переставать. Словно он терпел бы столько, сколько потребовалось. На сколько хватило бы собственных сил. Собственной жизни. Его губ касается еле заметная улыбка. Призрачная, но всё ещё ослепительная. Всепрощающая. Ведь это, чёрт возьми, Цзянь. Светлый Цзянь. Добрый Цзянь. Цзянь-Солнце, с чистым и доверчивым взглядом, с чистым и доверчивым сердцем. Он делает осторожный глоток чая, шипит неразборчивое что-то, и явно выругивается, потому что тот кипятком ему язык ошпарил. А потом того дурашливого мальчишки, который ругается на чай и бьёт фонари по городу — в нём как и не бывало. Он становится бесконечно серьёзным. Спрашивает бесконечно серьёзно: — Значит, на похороны мы всё же идём? И — вопросы тут вообще лишними кажутся. Вопрос тут и не стоит. Выбора не стоит, потому что: — Я не могу позволить ему проходить это в одиночку. — Тянь хмурится тому, что рисует его воображение. Тому, что Шань, видя его — кривится и выталкивает за дверь. Тому, что Шань прогоняет его снова и снова. Тому, что в глазах Шаня он найдет только ненависть. Тонны ненависти, которыми Тяня раздавит. Расплющит. Переломает к чертям. И Тянь готов. Тянь готов к ненависти. Готов ко всё новым и новыми переломам — физическим и ментальным. Тянь готов, к тому, что его не примут. Тяня это едва ли остановит. — Даже если он ненавидит меня. Я обязан быть рядом.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.