ID работы: 11925688

И последние станут первыми

Слэш
NC-17
В процессе
162
Горячая работа! 59
автор
Размер:
планируется Макси, написана 251 страница, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
162 Нравится 59 Отзывы 82 В сборник Скачать

Глава 8. Чувство

Настройки текста
Фон Кумпен с видимым удовлетворением провел кончиком пальца по последней денежной пачке, переданной ему Дихтвальдом, и сыто улыбнулся, заслышав хруст купюр. — Прекрасно, друг мой. С этой секунды можете считать, что заказ ваш. — Я рад, что мы сумели договориться, — отозвался Дихтвальд, застегивая опустошенный портфель. — Я думаю, мне понадобится еще некоторое количество рабочих рук. — Еще? Ну что ж, мы можем найти в Терезине кого-нибудь для вас… хотя последнее время рабочие нужны буквально всюду! — Излишними просьбами я вас не обременю, — уточнил Дихтвальд, — достаточно будет сорока-пятидесяти человек. Не обязательно это должны быть мужчины: работа с минными зарядами, понимаете ли, требует не большой физической силы, но незаурядной ловкости рук. Фон Кумпен недолго смотрел на него, что-то про себя подсчитывая; Дихтвальд отвечал ему взглядом прямым и ясным, едва ли не простодушным. Это продолжалось недолго — если группенфюрер надеялся увидеть в своем собеседнике тень сомнения или тревоги, то ему это не удалось. — Хорошо, — сказал он, отпирая ящик стола и укладывая в него деньги. — Когда правительство расплатится с вами… вы же не забудете старого друга? — Конечно, нет, группенфюрер. — Вот и прекрасно! — тщательно заперев ящик на ключ, фон Кумпен послал Дихтвальду дружелюбнейшую из своих улыбок. — Знаете, я так рад, что мы с вами поладили. За эти годы мы столько смогли заработать! — Вы правы, группенфюрер, — отозвался Дихтвальд, — наш союз получился очень… продуктивным. — Не чета многим, а? — фон Кумпен подмигнул ему и поднялся с кресла; поняв, что аудиенция окончена, Дихтвальд последовал его примеру, и хозяин кабинета вышел из-за стола, чтобы проводить его до двери. — Я направлю в Терезин запрос, чтобы рабочих привезли вам как можно скорее… а детали обстряпаем, когда я вернусь в Прагу. — Вы уезжаете? Фон Кумпен пренебрежительно махнул рукой: — Ненадолго, всего на день. Дружеский визит, если можно так выразиться. Но когда я снова буду здесь — обязательно загляну к вам на стаканчик. — Я буду очень рад, группенфюрер. — Разумеется! И ваша экономка прекрасно готовит. Ее итальянский пирог в прошлый раз был чудо как хорош. Если она сможет его повторить… — Я обязательно ей передам. — Отлично! До скорой встречи, друг мой! Распрощавшись с фон Кумпеном, Дихтвальд покинул дворец Петшеков и вышел во двор, где ему, как почетному гостю, разрешили оставить машину. Даже зная, что сейчас мало что может ему угрожать, он стремился как можно скорее оставить это место, выбросить из головы смутные и зловещие догадки о том, что могло происходить в каждом из его помещений в те минуты, когда он, Дихтвальд, сидел в кабинете группенфюрера, вел неторопливую беседу о перспективах своего дела и цедил по полглотка великолепный коньяк, лично предложенный ему хозяином. — Все в порядке? — спросил у него шофер, и Дихтвальд, глядя на его чуть побледневшее лицо, пожалел, что не дал бедному малому сегодня выходной. Не стоило тащить его сюда, а потом еще и оставлять в беспокойном ожидании на целый час — группенфюрер всегда был не прочь поговорить, а шофер все это время был вынужден наблюдать… черт его знает, что он мог увидеть здесь, у этого здания, которое давно уже любой уважающий себя пражанин пытался обходить стороной. — Да, — коротко ответил Дихтвальд, располагаясь на сиденье. — Поедем домой. Только когда машина выехала на забитую в обеденный час Вацлавскую площадь, Дихтвальд ощутил, что в горле у него перестало тесниться что-то тугое и холодное. Он был осторожен — он всегда был осторожен, и не ради себя, а ради тех, кто всецело зависел сейчас от него одного, — он ничем не мог навлечь на себя подозрения, но все равно не мог сбросить с себя предчувствие, будто ходит по краю. Может, нервы у него немного сдали из-за бомбежки, хоть ему самому не впервые было слышать свист бомб над своей головой; муторные, тяжелые сны, в которых он возвращался в окопы, под проливной дождь, разрывы снарядов и поднимаемые ими потоки земли и слякоти — эти сны стали для него до того привычны, что он перестал считать их кошмарами. При первых же звуках сирены они с Юльхен спрятались в подвал: она недолго противилась, повторяя, что воздушную тревогу включают регулярно, и всякий раз за этим не следует никакой опасности, но Дихтвальд неумолимо отвел ее вниз — и успел запереть тяжелую железную дверь за секунду до того, как снаружи разверзся почти родной ему ад. В свое время, превращая подвал в настоящий бункер, он чувствовал себя параноиком, чья способность мыслить здраво так и осталась на Восточном фронте вместе с лохмотьями его легких; но никто не мог дать ему гарантии, что война не вернется — более того, он знал, что она вернется, знал с того самого дня, как вернулся после демобилизации в Вену, странно пустую, обезглавленную, потерявшую львиную долю своего высокомерного лоска, и услышал первые голоса, заявляющие об утраченной гордости и неотвратимой мести. Он понимал, чем все кончится, еще тогда, причем понимал не один, но остальные не испытывали по этому поводу никакого ужаса — только вящее, предвкушающее злорадство. По мнению Дихтвальда, все они были помешанными, нуждавшимися в скорейшем лечении, но остановить это помешательство он не мог — только уехать, когда позволили средства, в Прагу и соорудить там свое личное убежище, последний рубеж обороны, за которым Дихтвальд спрятался сам и спрятал Юльхен, когда с неба посыпались бомбы. Она, отважная и несгибаемая, пережившая то, чего не пережили многие, не была готова ни к чему подобному: при первых же звуках взрывов она замерла, как в ступоре, и Дихтвальд взял ее под руку, отвел в противоположный угол подвала, чтобы усадить на ящики с оставленным со стройки хламом. У нее тряслись руки, она тщетно силилась что-то сказать, и в глазах ее Дихтвальд читал бездонный, почти потусторонний ужас, мгновенно вытеснивший, пожравший обычное их внимательное, чуть насмешливое выражение. Сейчас вся Юльхен состояла из этого ужаса, ничего более не осталось в ее потрясенном сознании — Дихтвальд подумал, что сам представлял из себя нечто подобное, когда на их полк впервые обрушился артиллерийский обстрел; мало человеческого остается в людях, когда они понимают, что они не люди теперь, а всего лишь цель, обозначенная на чьей-то карте, песчинки, ничего не значащие перед механической разрушительностью орудия и слепой, равнодушной волей не видимого ими наводчика. Он многое мог ей сказать, но все сказанное было бы одинаково бесполезно — и он просто сел рядом с ней, крепко обхватил двумя руками, прижал к своему плечу, ощущая, как ее сбившееся дыхание легко касается его груди сквозь ткань рубашки; может, он почувствовал бы и биение ее сердца, но слишком часто и гулко колотилось его собственное, прихваченное не страхом вовсе (Дихтвальд, наверное, уже изрядно устал бояться), а чем-то другим, ему почти не знакомым и от того немало его смутившим. Это было что-то чужое — из другого, несуществующего мира, где не случилось оккупации и бомбардировок, не случилось гестапо и ночных облав, где «Юльхен» не было именем из списка тех, кому для спасения собственной жизни требовалось получить поддельные документы, где сама Юльхен могла быть тем, кем ей вздумается, а не тем, кого война сделала из нее. Может, и сам Дихтвальд был бы в этом мире другим — хотя он не мог представить себя кем-то другим, кроме того, кем был он сейчас: нелюдимым, покалеченным, выглядящим старше своих лет фабрикантом, который лучше прочих научился заключать сделки со своей совестью — вытаскивая единицы из пасти чудовища, которое поглощает сотни и тысячи. Позже они не говорили об этом; он не был уверен, что им стоит вообще об этом говорить. Наверху все стихло — день спустя он с изумлением прочитал в газетах, что налет длился не более пяти минут, — и они смогли вернуться в дом, который, по счастью, не пострадал. Ударившие по Виноградам снаряды ушли мимо, разнеся верхние этажи нескольких соседних зданий, превратив мостовую в месиво земли и камней, сравняв с землей трамвайную остановку и обрушив фонарные столбы; Дихтвальд до самого вечера помогал растаскивать обломки, пока вновь не почувствовал, что вот-вот начнет задыхаться, наглотавшись гари и пыли. Юльхен помогла ему продышаться, как в тот раз, когда его подкосил приступ, но так и не заговорила с ним ни о бомбежке, ни о подвале — и он не заговорил тоже. И все же что-то в ней изменилось — поэтому теперь, возвращаясь от фон Кумпена, он не мог перестать размышлять, какой обнаружит ее, когда зайдет в дом. Нет, непробиваемая решимость Юльхен никуда не делась, но теперь Дихтвальд подмечал в ней что-то, чего не было прежде: она стала как будто чуть более задумчивой, чуть менее резкой, и несколько раз он (если уши его не обманывали) слышал, как она тихо и надорванно всхлипывает, скрывшись в своей комнате. Для Дихтвальда это было сродни тому, как если бы плакать начала ледяная статуя; он не стал нарушать уединение Юльхен, предчувствуя, что она не желает, чтобы кто-то пытался разделить с ней ее горести, но все это поселяло в его душе настойчивую, щемящую тревогу — и он не мог придумать, что ему с этим делать. Она сидела в столовой, когда он пришел, и жевала бутерброд, запивая его черным кофе; Дихтвальд поприветствовал ее и замялся, не зная, что сказать ей, будто был школьником, не решающимся пригласить одноклассницу на танец на выпускном. Юльхен, правда, тоже на него не смотрела — ее больше занимало то, как льющийся в окно солнечный свет отпечатывает на поверхности стола ее вытянутую косую тень. — Вы были у фон Кумпена? — наконец спросила она. — Да, — ответил Дихтвальд, присаживаясь за стол через два стула от нее. — Он оказался большим поклонником ваших кулинарных способностей. Просил передать, что надеется отведать вашего пирога, когда придет сюда в следующий раз. Юльхен улыбнулась — вернее, растянула в стороны уголки губ, не вкладывая в это никакой эмоции. — Надеюсь, заряд свинца тоже придется ему по нутру. Жить ему осталось не больше суток. Дихтвальд смежил на секунду веки, беря себя в руки, чтобы не начать бесплодно ее отговаривать. В конце концов, решение принимала не она, а люди, о которых он ни малейшего понятия не имел. — В норе уже решили, когда нанесут удар? — Завтра, когда он будет возвращаться в город. Его секретарша проболталась, что он собирается выехать. — С ним наверняка будет охрана… — Меньше, чем если бы мы пытались взять его в другом месте, — ответила Юльхен тоном, который не вызывал сомнений в том, что этот момент в плане был обговорен не единожды. — Мы устроим засаду у самого его дома. Никто не успеет ничего понять, а он будет уже мертв. Дихтвальду снова пришлось напомнить себе, что любые уговоры ни к чему не приведут — думал он при этом, естественно, не о фон Кумпене, а о Юльхен, которая намеревалась бросить себя к чудовищу в самую глотку и которую он не имел права остановить. — Все уже готово? — только спросил он, не скрывая в голосе безнадежности. — Да. Осталось только забрать из хранилища нашу посылку. Мы сделаем это завтра утром. Он вгляделся в нее, но не увидел ни одного признака какого-либо внутреннего колебания. Ясно было, что он ничего не может сделать — только подняться из-за стола и скупо произнести: — Могу только пожелать удачи. — Спасибо, — таким же неживым голосом откликнулась она. Весь остаток дня Дихтвальд провел у себя, пытаясь сосредоточиться на бумагах и чувствуя себя глупцом, пытающимся голыми руками удержать воду, неостановимо утекающую сквозь его пальцы. *** — Вы окончательно обленились! Ни одной верной ноты! Оркестранты, прервав игру, разом втянули головы в плечи. Все знали, что если Тидельманн начинает говорить, что кто-то ленив — пиши пропало: тому, кто стал мишенью для рокового обвинения, осталось недолго. В преддверии визита группенфюрера Тидельманн впадал во все более и более скверное настроение, и положение только ухудшалось от того, что его вновь начали мучить адские головные боли. Пытаясь облегчить свое состояние, он горстями принимал таблетки, но помогали они ему едва-едва: он бродил по лагерю, источая молчаливое бешенство, и даже офицеры старались лишний раз не попадаться ему на глаза, не говоря уж о заключенных — не далее как сегодня он приказал выкосить почти полдесятка тех, кто, как ему показалось, недостаточно усердно вычищал дорожки вокруг его дома. Теперь он собрал оркестр на репетицию в собственной гостиной, где перед приемом высоких гостей наскоро была произведена перестановка; сидели здесь и кое-какие офицеры из охраны, но Себастиана не было — а вот Детлеф все-таки пришел, хоть его и терзало подозрение, что лучше ему было под любым предлогом не делать этого. — Вы просто никчемные твари, которые могут только опозорить меня перед группенфюрером! — разъярился Тидельманн, подскакивая с места и хватая лежавший рядом с ним лошадиный хлыст, от одного вида которого сердце Детлефа ударилось куда-то ему в горло. — Сколько можно повторять одно и тоже?! Его лицо лишено было возможности краснеть и бледнеть, но Детлеф заметил, как на его виске вздулась и забилась синеватая жила. Ослепленный донимающей его болью, оглушенный своим гневом, комендант напоминал сейчас берсерка, готового разорвать любого голыми руками; широким, чеканным шагом он приблизился к оркестрантам, и все они вздрогнули, но никто не осмелился сделать хоть полшага назад. — Идиоты! Зачем я вас держу? Вас всех надо было давно пристрелить, как собак! Никто в комнате, казалось, не дышал — по крайней мере, Детлеф не дышал точно, пока Тидельманн рыскал глазами из стороны в сторону, выбирая подходящую жертву. От нехватки воздуха у Детлефа начала кружиться голова; голос коменданта он слышал, как сквозь сон или обморок. — Вот ты. Да, ты! Отдай Морису скрипку — она тебе все равно не нужна, ты обращаешься с ней, как корова. Скрипачка подчинилась без слов: свой инструмент она, как и было приказано, вручила стоявшему рядом флейтисту, а потом, повинуясь нетерпеливому движению руки Тидельманна, сделала шаг вперед. — Быть первой скрипкой — это большая ответственность, — заговорил он негромко и проникновенно, чуть склоняясь к ее обескровленному, точно вылепленному из воска лицу. — Если ты справляешься со своей партией — получаешь больше всех похвал и признания. А если не справляешься — получаешь то, что заслуживаешь. Хлыст в его руке со свистом разрезал воздух, но прежде неминуемого удара Детлеф услышал (тоже нечетко, будто с помехами) собственный голос. — Оберштурмбаннфюрер. Тидельманн обернулся к нему, не опуская занесенной руки. Скрипачка была неподвижна — ее по-прежнему будто не интересовал ни Детлеф, ни комендант, ни хлыст. — Что тебе еще? — бросил Тидельманн, глядя, как Детлеф делает к нему несколько неверных шагов. Детлеф с трудом вытолкнул из груди слова — вместе со сгустившимся, почти обжигающим воздухом. — Вы испачкаете мундир. Кто-то за его спиной ухмыльнулся — он не слышал этого, не мог видеть, но знал, что это так. «Выслуживается, — эти слова преследовали его чужими шепотками, усмешками, намеками тонкими или прямыми, шутками, над которыми он мог лишь беззубо смеяться сам, чтобы ничем не показать свое истинное к ним отношение. — Лизоблюд, слуга, подпевала… почему Скворец, знаешь? Потому что все повторит за комендантом, до каждого слова, можешь проверить! Все знают, что Тидельманн поспособствовал его карьере, что он без Тидельманна ничто… теперь он на задние лапы перед ним встанет, стоит тому только бровью шевельнуть». Он ничем не показывал, что слышит все это, что ему любезно доносят все, что он не услышал сам; он мирился с дурацким прозвищем, он улыбался тем, кто за глаза называл его ничтожеством, он не выдавал никак, что оскорблен — да и разве может быть он оскорблен, мелкая безмозглая пичуга? Пусть думают, что хотят; сейчас он все бы отдал, чтобы они думали только о том, как он стелется перед комендантом — и ни о чем другом. Он оказался от Тидельманна совсем близко — тот наверняка понял бы все по его глазам, если бы захотел, но кого интересует всерьез, что творится на душе у недалекого льстивого лакея? — Прекрасно, — заявил он, и теплая, мягкая рукоять хлыста оказалась у Детлефа в ладони. — Твой мундир тебе не жалко, как я понимаю? Приступай. Тидельманн отступил, ни на секунду не отводя от них со скрипачкой глаз; Детлеф осознавал, что остальные делают то же самое. Нельзя было терять ни секунды — комендант мог разозлиться еще больше, назвать его идиотом, забрать хлыст и закончить начатое, — но Детлеф, как ни делал над собою усилие, не мог поднять ставшие свинцовыми руки. — Только не по лицу, — напомнил ему Тидельманн, — завтра нам ее еще показывать. Она должна хорошо выглядеть. — Так точно, — откликнулся Детлеф, и это будто вселило в него крупицу уверенности. Ничего особенного не происходило — он просто получил приказ, который ему предстояло выполнить, как и многие, многие приказы, полученные им до того. Размышлять было некогда, да и приказы не требуют размышлений, поэтому он, поправив мешающиеся рукава, отвесил скрипачке первый удар, затем еще один и еще. Если бы она сразу упала, может, все бы и кончилось быстрее, но она продолжала стоять на ногах, упрямая, как никто; только когда хлыст рассек рукав ее блузы, окрасил ее кожу в красный, и первые разлетевшиеся в стороны капли оказались у Детлефа на рукаве, она впервые испустила короткий, пронзительный вскрик и пошатнулась, инстинктивно пытаясь закрыться. Зная, что любые попытки избежать наказания вызовут у коменданта только новый приступ ярости, Детлеф почти что в панике ударил еще раз, уже не сдерживая силы — хлыст врезался скрипачке под ребра, она задохнулась, и колени у нее наконец подкосились; после этого хватило небольшого толчка, чтобы она, сдаваясь, свалилась Детлефу под ноги. — Достаточно, — отчеканил Тидельманн, закуривая. Детлеф замер, тяжело дыша. Скрипачка лежала без движения, но она была жива и даже, судя по текущим из ее глаз слезам, пребывала в сознании. — Уберите это все, — брезгливо произнес Тидельманн, забирая у Детлефа хлыст и возвращаясь на свое место. — Последняя репетиция завтра в девять утра. Кто будет снова ошибаться — сильно об этом пожалеет. *** Морис помог ему довести скрипачку до дома; она шла, опираясь на его плечо и еле перебирая ногами, и тот, заводя ее в дом, негромко обратился к следующему за ними Детлефу: — А она играть-то сможет, оберштурмфюрер? Вы ее неплохо отделали. — Сможет, — коротко ответил он. — Положи ее в гостиной и выметайся. Морис так и сделал — наверное, понял, что с Детлефом сейчас лучше не шутить. Оставшись наедине со скрипачкой в доме, Детлеф удостоверился еще раз, что она дышит и не в обмороке, а затем отправился в ванную — за дезинфицирующим раствором и бинтом. Глупо было рассчитывать, что только этим он обойдется, и по пути он захватил из столовой бутылку шнапса, рассудив, что выпить ему сейчас жизненно необходимо, да и ей, наверное, тоже не помешает. Она уже не лежала, а сидела на диване, когда он вернулся, и, едва увидев его, отшатнулась, закрывая ладонями лицо. — Прекрати, — приказал он, ставя на стол бутылку, стаканы и аптечку. — Я бил и вполовину не так, как мог бы. И даже не в четверть того, как это сделал бы комендант. Говорил ли он правду? Детлеф одновременно не знал и страшился ответа на этот вопрос. Что он хотел сделать? Все, что у него было — одно намерение, опасное, непозволительное, о корнях которого он не задумывался, но от намерения этого не осталось почти ничего к тому моменту, как ему удалось свалить скрипачку с ног. Сознание его в тот момент было затуманено, и осталось в нем лишь слепое подчинение машины — если бы комендант сказал ему продолжать, то Детлеф бы, без всякого сомнения, продолжил. Или нет? — Если бы он взялся за дело, ты бы не встала, — сказал он вслух, не зная, кого пытается убедить — скрипачку или себя. — Отправилась бы из дома коменданта прямо в крематорий. — Что ж, — произнесла она почти шепотом, пока он вливал в себя двойную порцию шнапса, — это бы закончилось. Он чуть не подавился, глотку ему обожгло, и он ощутил, как к нему снова подкатывает плотная волна злости — вроде той, что он испытал, когда понял, что девчонка не падает под его ударами из какого-то дикого, глупого упорства. — Вот как? — уточнил он, возвращая звякнувший стакан на стол. — Хочешь, чтобы все закончилось? Она не ответила, просто подняла голову и посмотрела на него — долгим, непрерывным взглядом, в котором Детлеф не увидел ничего, кроме тлеющей, как зажженные угли, ненависти, искренней, чистой, больше не спрятанной за маской отстраненного равнодушия — ненависти, которая была единственным, что скрипачка испытывала к нему. Этого хватило Детлефу, чтобы у него потемнело в глазах. — Ты вообще понимаешь, что здесь происходит? Ты понимаешь, какого черта ты здесь? Она по-прежнему молчала, просто продолжила смотреть — и он вскочил, роняя из рук бутылку с раствором; та осталась по полу полной осколков, пахнущей спиртом лужей. — Когда я увидел тебя в первый раз… знаешь, что было бы, если бы я не попросил тебя сыграть? Тебя отправили бы в Дахау! Сунули в газовую камеру! Если бы кто-то его услышал — ему бы пришел конец; но это неожиданно не отрезвило Детлефа, и он заговорил громче, точно бросая вызов всему миру, который смеха ради выдумал для него столь изощренную пытку: — Ты не думала, почему ты здесь? Не в бараке, не жрешь тухлятину, а подъедаешь, сволочь, с моего стола?! Почему тебя не прикончили в седьмом корпусе? У них были на тебя планы! Но я забрал тебя оттуда, послал их ко всем чертям! Все, что от тебя требуется — хорошо играть и не злить коменданта, но ты даже этого не можешь сделать! От набросившегося на него отчаяния он был готов рвать на себе волосы; мало что соображая, он быстрым, нервным шагом описал круг вокруг стола, прежде чем вновь упасть на диван рядом со скрипачкой, крепко схватить обе ее ладони, безумным, выдающим его с головой жестом поднести их к губам. — Все, что я делал, — произнес Детлеф, понимая, что еще немного — и он будет готов умолять эту девчонку, которая была ничем перед ним, но и от него умудрилась ничего не оставить, — я не хотел, чтобы они причинили тебе боль. Понимаешь? Он думал, что его признание ошеломит, выбьет ее из колеи, заставит сделать хоть что-то, чего она не делала раньше — но увидел вместо этого лишь кривую, презрительную улыбку на ее лице. — Я заметила, — сказала она, глядя на Детлефа так, будто перед ней был ядовитый паук; он посмотрел на нее, на расцветшую на ее плече рану, покрывшуюся кровавой коркой, и самообладание вновь изменило ему — не было больше Детлефа, была лишь затопившая его остервенелая боль, которая должна была куда-то выплеснуться — и выход в тот момент ему виделся только один. Не скрывая больше своего желания, он притянул скрипачку к себе с намерением впиться в ее губы, уничтожить первым же натиском любые попытки противиться ему, но она успела отвернуть лицо, и Детлеф, недолго думая, начал покрывать жадными поцелуями ее шею. Сколько он воображал себе это? Может, в его мечтах все было немного не так — там она приходила к нему сама или охотно раскрывала свои объятия, отвечая своими ласками на его, — но все было лучше, чем терзаться от снедавших его порывов, неправильных, непозволительных, но неизменно заставлявших его терять голову. Разве не заслужил он этого за то, что каждый день, проведенный ей подле него, подвергал себя риску оказаться под трибуналом? Лучше ей было вовремя все понять и покориться ему самой — тогда он был бы с ней нежен, — но она решила упрямствовать, и теперь за свое упрямство ей предстояло получить сполна. Он думал, что от первого же прикосновения она застынет, оцепенеет, как происходило с ней много раз, но она оказалась весьма далека от этого — напряглась всем телом, затрепыхалась, как пойманная бабочка, пытаясь высвободиться из его рук, а когда поняла, что у нее на это не хватит сил, то дотянулась до его лица и со всей силы, так что он чуть не заорал, впилась в него неожиданно острыми ногтями. — Ах ты… — он поднялся, почти отшвыривая ее от себя. — Да я сейчас… Она как будто не была той девчонкой, что несколько минут назад лежала пластом на диване, не в силах сделать лишнее движение — прытко вскочила и пустилась бежать к лестнице. На что она надеялась? Запереться в спальне? Для Детлефа сейчас это было бы поистине смехотворным препятствием; впрочем, он не дал скрипачке даже шагу сделать в коридор — поймал и, не желая тратить силы на борьбу, вывернул ей руку. Теперь любые ее попытки высвободиться были бесполезны — она рванулась еще раз и вскрикнула, когда Детлеф сильнее сжал ее запястье. — Теперь кричи, — прошипел он, заставляя ее подойти к столу и лечь на него грудью и лицом, — кричи, сколько угодно… Рвать одежду скрипачки он не стал, хотя его подмывало это сделать — просто задрал на ней юбку и, коленом раздвигая ей ноги, принялся расстегивать штаны. Ремень, как назло, не поддавался: неудобно было справиться с пряжкой одной рукой, и Детлеф, пытаясь это сделать, потел, неловко дергался во все стороны и от души ругался себе под нос. Так продолжалось, наверное, с минуту; наконец чертов ремень оказался на полу, и тут Детлеф понял, что скрипачка больше не пытается вырваться — просто всем телом трясется, как припадочная, а в надрывных кашляющих звуках, которые она издает, можно без труда угадать безнадежные сдавленные рыдания. Что с ним произошло, он не знал. Ему не впервые было видеть чужое отчаяние, не впервые было пользоваться правом сильного — но именно тогда, посреди гостиной, погруженной в мягкие сумерки, с Детлефом случилось что-то, что заставило его выпустить скрипачку, шарахнуться от нее, будто это она была для него угрозой. Безумного, туманящего разум желания больше не было — на его месте осталось лишь ощущение, будто Детлеф вымазался с ног до головы в чем-то едком и липком. — Ты… ты… Он больше не держал ее, но и ноги, очевидно, тоже отказывались ее держать; давясь слезами, она сползла со стола на пол, так и не произнося ни слова. Может, если бы она вздумала обратиться к Детлефу, начать его умолять, он лишь впал бы в большее исступление, но сейчас, глядя на нее, он чувствовал, что совершенно беззащитен, растерян, обнажен, более того — напуган, будто принудить к соитию пытались его самого. — Ты… Он хотел подойти к ней, помочь подняться, сказать что-нибудь, что могло бы ее успокоить — но как теперь было это сделать? Как теперь ему было даже смотреть на нее? — Прости… Он не думал, что говорит — и было уже поздно, когда он задумался. Что бы сделал комендант, если бы услышал? Назвал его кретином, рассмеялся, разжаловал, отдал под суд? Неважно; на коменданта Детлефу было плевать. Он ждал лишь того, что сделает скрипачка — и она, примолкнув, подняла на него заплаканные глаза. Ненависти он больше не видел. А вот страха было предостаточно. Невыносимо. Он хотел сказать ей «Убирайся», но вместо этого убрался из гостиной сам. Ему хватило сил не обернуться, а вот отказаться от соблазна взять с собой футляр со скрипкой, оставленный Морисом в коридоре, Детлеф уже не смог. Почему-то ему казалось, что музыка сейчас — единственное, что способно его утешить, но сколько бы он ни пытался тем вечером исторгнуть из инструмента хоть что-то гармоничное и успокаивающее, все исходящие из-под его смычка звуки были искаженными, фальшивыми и безобразными — такими же, как он сам. *** «Имя: Денис Александров. Дата рождения: 14 сентября 1926…» Стефан проверил в последний раз, правильно ли переписал все из лежащего тут же, перед ним, паспорта, удостоверился, что не сделал нигде ошибки, и размашисто опустил печати — одну, другую, третью, — на последнюю из бумаг, оформленных им сегодняшней ночью. Фотографию он проявил сам, заодно освежив свои воспоминания о том, как правильно это делать, и не удержался от того, чтобы напечатать два экземпляра, один из которых перекочевал в его, Стефана, бумажник, а второй — украсил собой новехонькое, выписанное им только что разрешение на въезд. Он не говорил пока Денису, что тому необходимо уехать — предчувствовал, что это неизбежно повлечет за собой пререкания, попытки спорить и препираться, — но про себя укрепился в мысли, что оставаться тут, в Праге, которую, как теперь выяснилось, в любой день могут сравнять с землей — немыслимо. Денис не должен был подвергать себя лишней опасности; Денис должен был выжить. Стефан не запомнил момента, в который эти утверждения стали для него аксиомами — казалось, всего несколько недель прошло с того дня, когда он, поговорив по душам с посыльным Дихтвальда, предложил ему место своего секретаря, но сейчас он не мог представить уже, что Дениса в его жизни больше не будет — и не мог никому позволить причинить этому честному, доброму, умному мальчишке зло. Надо было поговорить с ним, надо было все объяснить — просто не сейчас, когда он не оправился еще до конца от последствий бомбардировки. Потеря слуха, к счастью, оказалась временной; найденный Стефаном врач, пожилой господин Клавичек, заверил его, что барабанные перепонки уцелели, а глухота — следствие контузии и, возможно, нервного потрясения. Уходя, господин Клавичек оставил Стефану несколько исписанных рецептов, но и заметил вместе с этим, что «лучшим лечением будет дать мальчику полный покой и ждать». Стефан исполнил указание со всем возможным тщанием: Денис, когда к нему вернулась малая крупица слуха, порывался вскочить с постели и куда-то бежать, но Стефану удавалось уговорить его оставаться дома и даже принимать свои успокоительные снадобья, некоторые из которых были омерзительными даже на вид, не говоря уж о запахе, после которого впору было проветривать. Денис, правда, глотал все лекарства с отвагой солдата, хоть они не помогали ему так сильно, как Стефан надеялся: с того дня, когда на них сбросили бомбы, на несчастного напала бессонница, с которой он не мог справиться — вставал ночью, бродил по квартире, шумел, включал в комнатах свет. Стефана, всю жизнь считавшего себя ночной пташкой, это не раздражало само по себе, но он видел, что Денис мучается от невозможности уснуть, и от этого мучился сам. Вот и сейчас, заслышав тихие шаги из коридора (на всякий случай он глянул на часы и увидел, что они показывают половину третьего), Стефан вздохнул про себя, а затем спросил громко: — Вам снова не спится? Дверь кабинета отворилась, и внутрь заглянул Денис — растрепанный, бледный, осунувшийся, и у Стефана при его виде горестно сжалось сердце. — Я вам помешал? — не слыша себя до конца, он говорил немного неразборчиво, но это было, конечно, намного лучше, чем неделю назад, когда в ушах у него, по его словам, царил только высокий непрекращающийся звон, и больше ничего. — Простите, я просто… — Нет-нет, — быстро засунув документ с его именем между других готовых бумаг, Стефан поднялся, подошел к нему, ободряюще тронул за плечо. — Вы не помешали бы мне и так, а я, тем более, уже закончил. Просто смотреть на вас сейчас… тяжело. Может, можно чем-то помочь? — Чем тут поможешь? — мрачно осведомился Денис и развернулся, чтобы уйти, но Стефан, позволив себе побыть назойливым, тут же догнал его. — И все же… вы не думали, почему не спите? Доктор сказал, что это может быть навязчивая мысль, переживание… Конечно, он задавал подобные вопросы не в первый раз — и постоянно они разбивались о неизменное глухое «не знаю». Наверное, стоило оставить Дениса в покое, но Стефан чувствовал, что тот не до конца искренен с ним — не хочет признаваться или стесняется собственного бессилия в борьбе с самим собой. Тем не менее, ему нужна была помощь, и Стефан надеялся, что рано или поздно Денис захочет ее принять; так вышло, что это произошло именно в тот вечер — наверное, нервное истощение несчастного достигло той степени, когда невозможно уже испытывать стеснение, страх или стыд. — Я боюсь, — тихо признался он, опуская голову. — Каждый раз, когда закрываю глаза — будто слышу сирену. Или мне кажется, что сирены нет, а нас все равно бомбят. А я не слышу этого, и не успеваю встать, и все вокруг меня в огне, а я… Его голос сорвался. Слова наверняка дались ему непросто; стараясь не допустить к Денису чувства, будто его оставили в одиночестве, Стефан поспешил приобнять его за плечо. — Может, я могу помочь? — Как? — спросил Денис с невеселой улыбкой. — Почитаете мне сказку? — А мне кажется, это неплохая идея, — ответил Стефан совершенно серьезно. — Но если вы хотите — могу просто присутствовать при вашем засыпании. Вы не сомневаетесь в моем слухе? В случае налета я успею вас разбудить. Посмотрев Денису в лицо, он увидел с небольшим удивлением, что его щеки подергиваются румянцем. Истощение истощением, но кое-что в его душе, кажется, было ничем не одолеть. — Я… я думал об этом, — пробормотал Денис, порываясь отвести взгляд, — но подумал, что это как-то… ну… — Вовсе нет, — ответил Стефан с деланой строгостью и первым вышел в коридор, направляясь в сторону спальни. — Вам нужна помощь, только и всего. Вы же не видите ничего предосудительного во врачебных процедурах? — Нет, но если вам неудобно… — О, бросьте. В конце концов, это моя квартира. Здесь мне удобно все. Он проследил, чтобы Денис лег в постель и накрылся одеялом до подбородка, затем подвинул к его кровати стоявшее тут же, до сей поры бесполезное кресло со старомодно высокой спинкой. Оставалось только поставить рядом бокал с вином, взять в руки антикварную книгу — и Стефан смог бы изображать графа или барона, одинокого владельца мрачного, затерянного в лесах поместья. — Чему вы улыбаетесь? — спросил Денис немного приглушенно из-за того, что его лицо наполовину утопало в подушке. Стефан только отмахнулся: — Не обращайте внимания, мне в голову регулярно лезет всякая ерунда… так что насчет сказки? Будете слушать? — Не надо, — попросил Денис, зарываясь в подушку глубже. — Лучше просто… побудьте здесь. — Конечно, друг мой, — мягко отозвался Стефан. — Как вы захотите. «Все, что захочешь». Дальнейшее оказалось просто и не потребовало от Стефана хоть сколько-нибудь деятельного участия. В слабом свете ночника он видел, как Денис закрывает глаза, и черты его лица постепенно смягчаются, приобретают умиротворенное выражение спящего. Чтобы столкнуть себя в сон, ему на сей раз не потребовалось усилий — не прошло и четверти часа, как по комнате разнеслось его размеренное, чуть слышное посапывание. «Ну вот, — подумал Стефан почти что с нежностью, — разве надо было этого стесняться?». Труднее всего оказалось встать и уйти, не коснувшись напоследок его волос, не проведя пальцами по его лбу, щеке — ничего двусмысленного, почти родительский жест, который, однако, был бы чреват сильнейшим риском нарушить его покой, добытый с таким трудом. Стефан ограничился лишь тем, что коротко дотронулся до его лежащей поверх одеяла руки — и чуть не вскрикнул от удивления, когда Денис, не просыпаясь, ответил на прикосновение, сжал его ладонь, безмолвно отказываясь выпускать ее. — Я понял, понял, — тихо усмехнулся Стефан, возвращаясь в кресло, — мне стоит остаться. *** Стук в дверь разбудил Стефана в шестом часу утра и в первую очередь заставил осознать, что он, отчаявшись удобно устроиться в кресле, уснул в итоге поверх одеяла на постели рядом с Денисом, благо та была рассчитана на двоих, а фактически уместиться на ней могло бы, наверное, и четверо. Во сне Денис положил голову Стефану на плечо, и ему пришлось соблюдать величайшую осторожность, чтобы встать с кровати, не потревожив его. В дверь между тем продолжали колотить; посмотрев на Дениса, которого явно не мог выдернуть из сна столь незначительный шум, Стефан в определенном смысле ему даже позавидовал. — Кто это? — спросил он, подходя к двери; тут его, пусть и запоздало, осенило тревогой, потому что за дверью установилось молчание. — Кто там? — повторил он, и только тогда услышал снаружи женский голос. — Откройте. Голос Стефан узнал — иначе бы, разумеется, ни за что не открыл. Это была Юльхен, одна из спасенных Дихтвальдом жителей гетто, для которой Стефан сделал документы еще несколько месяцев назад. Девушкой она была премилой, но, как иногда бывает, исключительно внешне — за невинной, миловидной наружностью скрывался поистине стальной характер, перед которым даже Стефан, многое видевший в своей жизни, испытывал что-то вроде почтения. Немцам очень не повезло нажить себе такого врага, как эта девица: недолгого общения с ней Стефану хватило, чтобы понять, что она из тех людей, которых невозможно подкупить или сломать, а тем паче — невозможно остановить. — Юльхен, — проговорил он, открывая дверь, — надеюсь, вы извините мне мой вид, но я… Он осекся, увидев, что его гостья не одна — за ее спиной стояли двое молодых людей, один из которых, светлоглазый блондин, перекатывающий во рту зубочистку, сжимал в руке револьвер, и более того — держал его нацеленным Стефану прямо в живот. — Что происходит? — спросил Стефан, еле удерживаясь от того, чтобы схватиться за дверной косяк. — Кто они? — Вы позволите зайти? Сложно не позволять, когда тебя держат на мушке; все еще ничего не понимая, Стефан отошел в сторону, и его незваные гости тут же оказались в прихожей. — Не бойтесь, — порекомендовала ему Юльхен, оправляя на себе красное пальто; судя по видимой тяжести ее кармана, там тоже был припрятан далеко не леденец на палочке. — Нам жаль, что вы теперь впутались. Но Денис не выходил на связь. — Он болен, — ответил Стефан, пытаясь понять, видит ли продолжение какого-то из своих снов или все-таки это происходит с ним по-настоящему. — Во что я впутался? Зачем вы здесь? — А он всегда такой болтливый? — весело спросил по-чешски тот, что держал револьвер; Стефан, которому изучение этого языка давалось с большим трудом, из сказанного им понял лишь общий посыл — должно быть, довольно обидный. — Не болтливее тебя, — ответила ему Юльхен, на что тот издал хриплый, каркающий смешок. Стефан сделал последнюю, хоть и заведомо провальную попытку взять инициативу в свои руки. — Послушайте, все-таки… — Вы позволите пройти? Револьвер никуда не убрался, и Стефану пришлось посторониться; Юльхен совершенно бестрепетно, будто для нее было в порядке вещей заходить в чужие квартиры посреди раннего утра, добралась до конца коридора и распахнула дверь кладовой. — Парни, это здесь. Ее спутники мигом поспешили на зов; пошел за ними и Стефан, почти смирившийся с тем, что сейчас его будут форменным образом грабить. Но произошло кое-что другое, чего он не ожидал вовсе и что окончательно выбило его из колеи: с явным знанием дела Юльхен открыла тайник, где обычно он прятал спасенные им полотна, и Стефан увидел, что все пространство этого тайника занимает продолговатый ящик, в каком обычно перевозят строительные материалы или части мебели. — Что за… — начал он, но его уже не слушали. — Парни, доставайте. Молодые люди справились с задачей быстро и умело: извлекли ящик из тайника, умудрившись не задеть при этом ничего, что помимо него хранилось в кладовке, и на манер грузчиков подхватили его за верх и за днище. — Отлично, — командовала Юльхен, — машина ждет внизу. Не прошло и минуты, как ящик и те, кто переносили его, исчезли; Юльхен осталась у двери наедине со Стефаном, и по выражению ее лица он не мог понять — то ли она сочувствует ему, то ли вот-вот готова рассмеяться. — Извините за беспокойство, господин Леблан, — сказала она, изображая церемонный поклон. — Больше мы вас не потревожим. Хорошего утра. Ни одного вопроса задать ему так и не дали. Юльхен, похоже, вообще не волновало, что он подумал по поводу ее вторжения — она просто удалилась, посчитав все формальности соблюденными, и оставила его посреди коридора одного, толком не проснувшегося, не надевшего даже домашние тапочки. — Какого черта, — произнес Стефан в пустое пространство, которое, конечно, не могло дать ему ответа. Оставалось только идти готовить кофе — и признать, что его намерение не беспокоить Дениса определенно подошло к концу.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.