ID работы: 12097469

Останься со мной

Слэш
NC-17
Завершён
115
автор
Размер:
543 страницы, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
115 Нравится 97 Отзывы 51 В сборник Скачать

Глава III. Память

Настройки текста

Take That — Don't say goodbye

Как и предполагалось, сна ни в одном глазу. Я не испытывал особых надежд на этот счет, впрочем, — как тот, кому предстоят игры на выживание, может спокойно уснуть? вместо того чтобы до самого утра пытаться прогнать из головы картины собственной смерти, а потом отключиться и увидеть то же самое во сне. Ночные приключения давно превратились в мои любимые, так зачем же менять предпочтения на эти шесть дней перед бойней? Так что я просто откидываю одеяло и приглашающим жестом впускаю в постель сначала мысли, затем — себя. То, что сказала Диамена, для меня как холодный душ. Она, разумеется, что-то напутала… Эта женщина, должно быть, безумна — в своей, капитолийской манере. Наш разговор вообще не должен был происходить, и я впиваюсь в ладонь ногтями, — я не сплю, и это реально, и это моя жизнь. Моя жизнь! Иногда мне кажется, что жизнь мне мерещится, и, стоит зажмуриться, чтобы темнота вернулась, — та исчезнет, как наваждение. Но я зажмуриваюсь, и темнота здесь, — но все та же, с теми же черными мыслями, с проблесками воспоминаний, с неясными тенями и очертаниями, что помнишь наощупь и ловишь впустую. Сирил… Черт возьми. Умереть будет очень просто, если знать, что после эта сцена перестанет возникать у меня перед глазами. Когда я умру, я буду готов к этому. Я думаю, я готов. Когда Диамена упомянула его, я посмотрел на свои перемазанные шоколадом пальцы. Я посмотрел вокруг. Есть ли у стен уши? Есть ли у капитолийцев сердце? Что ж, в ней определенно есть нерв. Сидел ли он на этом самом диване рядом с ней, ел ли те же конфеты? У нее было извиняющееся лицо, с той долей искренности, на которую только способна капитолийка. Ей нравился Сирил, по-другому и быть не могло. Таким уж он был. Когда два года назад на Жатве она произнесла его имя, тишина была абсолютной. А потом… Я помню, как громко в той тишине плакала его бедная мать. Помню, как провожал его остекленевшим взглядом. Мне было шестнадцать, ему восемнадцать, — последняя Жатва. Семь бумажек с его именем, но, несмотря на мизерные шансы, он так переживал, что с приближением Игр стал походить на бледную тень себя. Я произнес тогда свою обычную заготовку: «Ты же знаешь, мои шансы быть выбранным для Игр гораздо выше. Если выберут тебя, я вызовусь добровольцем». Но это напугало его даже сильнее. Он сказал «нет». Он повторял «Нет-нет-нет», пока не взял с меня обещания не делать этого. Я привык к его капризам, ожидал, что он как всегда начнет спорить, но умолять? Это было так непохоже на него, что я растерялся, а он воспользовался этим, чтобы взять с меня слово. — Что ты делаешь? Встань. — Пожалуйста, Майк… Мне следовало наплевать на все обещания, и он не смог бы ничего сделать. Я знал, что должен выйти вместо него, даже если он проклянет меня. Знал, он позволит мне, — напуганный до смерти, позволит занять его место. А потом возненавидит себя. Я остался стоять. Мое сердце и все, что я думал о себе, остались на площади тогда, навсегда втоптанные в асфальт. Должно быть, наверняка, он нравился Мене, а уж как он нравился распорядителям Игр, что те решили спустить на него всех собак, сложно представить даже мне. Я не мог найти себе должного оправдания, как ни искал. Все свои бессонные ночи я тратил на то, чтобы найти себе сомнительную причину, но любое из оправданий — все равно что попытки угостить умирающего конфетой. Попытки сделать хоть что-то, чтобы вернуть себе равновесие, чтобы не чувствовать себя так плохо, чтобы эта досадная неприятность не нарушала привычного хода вещей. Неприятное должно быть чувство, когда кто-то умирает рядом с тобой. И все равно не сравнится с тем, когда кто-то умирает из-за тебя. — Не думал, что Сирил расскажет вам обо мне, — я даже не поверил сперва, что этот предательски тихий голос принадлежал мне. А из имени Сирила исчезли две последние буквы, я проглотил их вместе с языком. Шоколад не смог перебить горечи слов. Мы никому не рассказывали о наших отношениях. В Капитолии они считались бы в порядке вещей, но в нашем дистрикте о таком особо не распространялись. В глазах некоторых это было бы очень «по-капитолийски», и вдобавок к тому, что я и так на привилегированном положении, мне не хотелось, чтобы Сирил чувствовал на себе те же косые взгляды, что и я. Моя репутация могла выдержать что угодно, но он был всеобщим любимчиком, и было бы странно хотеть для него чего-то иного. Теперь я знаю, что то было лишь одним из моих оправданий — одним из череды моих неверных решений. Лишь звоночком моего малодушия. Я знал, что он ненавидел это, — и все же стоял на своем. Вся история после показала, что я трус и эгоист, взявший за привычку прикрываться другими людьми. — Когда ты не пришел попрощаться с ним, он был абсолютно раздавлен. Конечно, он рассказал нам. Вот почему Джон злится на тебя. Он думает, что Сирил проиграл Игры еще до их начала из-за тебя. — Он проиграл Игры, потому что он не игрок, — процедил я. — И никогда им не был. Он не был готов ни к чему из этого, как бы Ватсон ни пытался вылепить из него приличного трибута. Трибута, за которого «не придется краснеть»! Ни дня в жизни он не держал в руках ничего тяжелее наперстка — и пусть Ватсон не делает вид, что не знал этого с самого начала! Я так разозлился, что сам не заметил, как повышал и повышал голос, пока в конце концов на крик не явился Ватсон. Я посмотрел на него с холодной яростью. Он в ответ — со смесью усталости и презрения. — Ты должен был прийти и попрощаться с ним. Он ждал до последнего, пока миротворцы не увели его силой. Ты был обязан сделать это, — тыча в меня пальцем, произнес он. — Джон, — запротестовала Мена. — Я не думаю, что… — Я пришел, — перебил я, не желая, впрочем, оправдываться перед посторонним. — Туда набилась целая толпа, проводить его. Я не смог войти. Кто я такой, чтобы показываться на глаза его родителям, отнимать у них последние минуты наедине с сыном? Это только… — Ты прав, кто ты такой, просто еще один трус, — бросил Ватсон и, развернувшись, направился обратно к себе. — Джон! Мена попыталась оправдать его, но мне это было не нужно. Я знал, что он прав. И теперь лежу в кровати, презирая себя и свои решения. Если усну, совесть… или что еще? — память не отпустят меня даже во сне. Ночью можно спрятаться от теней, но от себя никуда не деться. Там, где тени, хотя бы присутствует свет; там, где я нахожусь сейчас, отсутствует даже намек на надежду. Даже крошечный шанс… Я просыпаюсь от того, что что-то касается меня в кромешной темноте. Рука перехватывает занесенную руку. Я слышу, как громко бьется сердце в груди. В чьей? Кто еще здесь? — Хэй. Ты кричал. — Да чтоб тебя, Лестрад, — отбрасываю его руку и дергаю шторку на окне. Снаружи простирается та же пугающая тьма. Меня все еще потряхивает после сна. — Ты хуже любых кошмаров. <…> Что я кричал? — восстановив дыхание, спрашиваю я как бы между делом, стараясь сохранить равнодушный вид. — Не разобрал. Я почти не вижу его лица в темноте, но и так понимаю — не хочет говорить. Эти чертовы кошмары загонят меня в могилу раньше, чем предстоящие Игры. Как бы я хотел уснуть и не видеть никаких снов. Хороших, плохих — они все мне осточертели. — Спасибо, — заключаю холодно, давая понять, что большего от него не требуется. Но он не торопится уходить. — Я тебя разбудил? — Нет, нет. Я не спал. Конечно, нет. Ни один нормальный человек не смог бы спать спокойно после того, что на нас свалилось. — Слушай, Лестрад, — положив руки поверх одеяла, говорю я то, что крутилось на языке весь день. — Если ты переживаешь за семью, с ними все будет нормально. — Знаю. Твой отец заходил ко мне сегодня, когда мы прощались. Этого я не знал. Его слова совершенно сбивают меня с того, что я собирался сказать, и продолжение фразы зависает в воздухе, пока его не рассеивает свет вышедшей из-за облаков луны. Звуки поезда остаются единственным аккомпанементом неловкого молчания, к которому мы оба решили прибегнуть за неимением подходящих слов. — Как мой отец или как мэр? — Что? — поспешно спохватывается Лестрад, не совсем понимая. — А. А есть разница? — И что он сказал? — не обращаю внимания я. — Что-то вроде того, что мы с тобой похожи. Не станем просить о помощи, даже когда она нам нужна. Это что еще значит, хотел бы я знать. В темноте не видно, но я все равно ощущаю, как на скулах вспыхивают две горящие точки. — Да уж, это в его манере, — комментирую я. — Сказал, чтобы я не волновался о семье. Пожелал мне удачи. Был не очень-то многословен, мы оба, в общем-то. Сказал, что, — он усмехается, — гордится мной. Видно было, что очень переживал за тебя. Но ты не подумай, я рад, что он пришел, на самом деле. После моей дорогой матушки было странно увидеть, как ведет себя нормальный родитель, когда его ребенок отправляется умирать. Я знаю его мать, — если быть честным, мы все знаем, что она не от мира сего, — и сперва решаю промолчать, но любопытство пересиливает меня. — Что она сказала? Он падает на постель и несколько секунд молча смотрит в потолок. Что ж, выходит, разговор. Полоса света выхватывает его лицо из темноты, и больше не скрывает выражение глаз. Я вижу сожаление. И улыбку, что трогает губы, но так и не достигает мелкой сеточки морщин в уголках век. Каким-то образом он выглядит слишком взрослым и слишком юным одновременно. — Свою обычную ерунду. Не подумай, я люблю ее, конечно, но иногда… От этого просто устаешь, — что приходится нянчиться еще и с ней. — Он проводит ладонью по лицу, как будто стирает стыд. — Чертовы карты. Она гадает, каждый год, на тех, кого выберет Жатва. — По тому, что он почти стонет, очевидно, что он думает по этому поводу. Из того, что я знаю, я сказал бы, что он чересчур терпелив. — Одному богу известно, что она в них видит, но что бы ни произошло, у нее такой вид, будто так и было задумано с самого начала. Без проблем, я научился с этим мириться. Пока в этом году ей не выпало что-то, что она сочла достаточным основанием, чтобы не переживать на мой счет. Боже, — зажмуривается он. — Мне кажется, я на нее накричал. Ненавижу это! Не могу перестать думать, что это последнее, что я ей сказал. — Мне жаль, — искренне говорю я, зная больше, чем он мог выдать своим порывом. Прекрасно помня, как они жили, едва сводя концы с концами, пока он был слишком мал, чтобы приносить деньги. Никто не заслужил его обстоятельств. — Если верить ей, все идет по плану, — говорит он с каким-то горьким равнодушием и добавляет, после паузы: — Ты веришь в судьбу? — со странной интонацией, словно удивляется ответу, которого я еще не давал. То, что я верю в судьбу означало было, что я принимаю все, что со мной произошло, и подчиняюсь случившемуся. Что вина за существование Голодных Игр лежит на совести провидения. Но это с нами сделали люди. — Я знал, что меня выберут, еще до Жатвы, — продолжает он. — Я просто проснулся и… понял, что это мой последний день дома, понимаешь? Даже, знаешь… мысленно попрощался со всем вокруг. — Выбрали не тебя, — напоминаю я, потому что с его настроениями ему не помешает напоминание, что выбор, каким бы вынужденным тот ни был, сделал он сам. — Да. И не тебя. И вот мы здесь, очевидно, как символ свободы воли. Несколько минут мы проводим в молчании. Оно затягивается. Успокаивает. Поезд скользит почти невесомо, выдаваемый лишь танцем теней и света за окном. Я чувствую, как начинают тяжелеть веки. Сегодняшнего дня слишком много даже для нас. — Ты убьешь меня? — вдруг спрашивает он, скосив на меня глаза, с тем же смирением в голосе, с каким до этого спрашивал, верю ли я в судьбу. Его вопрос ставит меня в тупик. — Нет, — просто говорю я и прочищаю внезапно сжавшееся горло, как будто за эту минуту молчания забыл, как издавать звуки. — Конечно нет. В этом нет никакого смысла. По крайней мере, в том, чтобы делать это своими руками. Это правда. Напарников по дистрикту обычно не трогают, если планируют вернуться обратно. Оставляют другим. Не говоря о том, что Арена смертоносна сама по себе. Это правда. Но я не знаю, почему говорю ему это. Правда в том, что я никогда бы не причинил ему вреда безо всяких на то причин, — но, наверное, упомянуть об этом означало бы проявить беспечность. Я игнорирую укол обиды. Он должен знать это. Наверное, мне стоит обижаться на мир, заставивший его задать этот вопрос. — Хорошо. Спасибо… за честность. Не знаю, что бы я делал, если бы ты ушел от ответа. С тем как он говорит, меня не покидает ощущение, что мы репетируем мое душещипательное интервью Цезарю Фликерману для ток-шоу, где каждый из участников предпринимает заключительную попытку понравиться спонсорам в последний день перед Играми. С другой стороны, я уже и забыл, что значит говорить с кем-то, кроме самого себя. Похоже, это все, зачем он пришел. Убедиться, что я не представляю угрозы. Рад, что смог его успокоить. Эта фраза так и вертится на языке. Я пробую ее на разные лады. «Рад, что оказался полезен. Рад, что смог успокоить. Жаль, что не догадался сделать это раньше — чтобы тебе не пришлось распинаться передо мной». Получив ответ на свой вопрос, он все еще здесь. Даже с закрытыми глазами я не могу не верить остальным чувствам, — когда вдыхаю его сомнение и чувствую горечь несказанных слов; когда тишина становится осязаемой, когда все темы для разговора оказываются исчерпаны и присутствие слона в комнате становится очевидным. Я никогда не заговорю об этом первым. — Ты все еще злишься на меня? — спрашивает он, впрочем, не поворачивая головы. Да. — Нет, — отвечаю я, возможно, чересчур поспешно. — Да. Да, злюсь. Да, черт возьми, я злюсь — и никакое количество улыбок не заставит меня почувствовать себя лучше. — Да уж, глупый вопрос. Спрошу иначе. Ты когда-нибудь перестанешь злиться? — похоже, моя интонация отчасти передалась и ему, потому что в его вопросе, когда он поднимается на локте, ясно читается раздражение. — Хочешь знать, что я думаю? — Да. — Хорошо. — После паузы: — Я расскажу тебе историю, только не перебивай. Так… Когда-то у меня был друг. У тебя когда-нибудь был лучший друг? Такой, с которым вы не разлей вода, все время вместе, безо всяких на то причин? — Я стараюсь владеть голосом, чтобы голос не овладел мной. — Если был, Лестрад, то ты меня поймешь.
 — Майкрофт… — перебивает он обреченно. — О, слушай дальше. Так вот, однажды — нам было по десять тогда, — я пришел к нему домой. До этого, утром, к нам заявились миротворцы и потребовали у отца пройти с ними. Его увезли. Мы ждали его, но вечером он так и не появился. Если помнишь, как раз накануне миротворцы раскрыли очередной заговор и по дистрикту прокатилась волна арестов. Мэра казнили. Мама пыталась успокоить нас с Шерлоком, но я не мог этого выносить и просто сбежал. Ноги сами несли меня; единственное, о чем я мог думать — найти своего друга и рассказать ему все. Потому что он поймет. Потому что вдвоем мне будет не так страшно. — Майкрофт… Я повышаю голос: — И ему действительно удалось успокоить меня. «Что бы ни случилось», — сказал он тогда, — «мы со всем справимся вместе». Ну, или какую-то подобную детскую чепуху — ты знаешь. — Я сказал, что всегда буду рядом, — упрямо произносит он. — Может быть, — пожимаю плечом я, — не помню. Но это не важно, — продолжаю я, — потому что через пару дней — ровно столько, сколько занимает дорога до Капитолия и обратно, — мой отец вернулся. Сноу назначил его мэром. Казалось бы, можно выдохнуть, подумал я, — как оказалось, зря. Потому что на следующий день, узнав об этом, мой дорогой друг забыл о моем существовании, не желая иметь со мной ничего общего… Очевидно, «всегда» не распространялось на подобные обстоятельства. Голос все-таки срывается на обвинение. Последовавшее молчание я трактую по-своему. — Как тебе история? — спрашиваю я уже спокойно. — Скажешь, я что-то присочинил? — Майкрофт. Я не… Это ты не хотел иметь со мной ничего общего, — глупо говорит он. — Да что ты? — интересуюсь я, самую малость желчно. Может, прошло уже много времени, но он не может на самом деле думать, что заставит меня засомневаться в том, что стоит у меня перед глазами, будто случилось только вчера. — Так мне казалось. Ты… вы переехали, ты перестал ходить в школу, что я должен был думать? Я решил, что раз теперь твой отец — мэр, ты задрал нос и не хочешь иметь ничего общего с таким, как я. — Скажи, когда именно ты это решил, потому что я что-то не улавливаю: до того, как вы с дружками стали смеяться надо мной или после? Он не отвечает, но на фоне тишины его упрямое сопение звучит красноречивее слов. — Ты знаешь, что я сожалею о том, что делал. — Знаю? — спрашиваю я в пустоту, потому что смотреть на него сейчас — значит выпустить на волю давно забытые чувства. — Насколько я помню, ты так и не нашел времени, чтобы сообщить мне об этом… — Может, если бы ты не был таким упрямым, все было бы иначе, — немного резче, чем следует, когда речь идет о сожалениях, перебивает он. — Может быть, тогда, в лесу, — не замечая его раздражения, продолжаю я, потому что со мной этот номер не пройдет, — ты сделал хоть что-то, чтобы услышать, что пытаюсь сказать тебе я. Вау. В смысле, я совсем не удивлен, что ему нечем мне возразить, но, кажется, даже поезд замедлил ход, чтобы отдать почтение воцарившейся тишине. Нет, конечно, нет, мы просто делаем остановку. — Боже. Я здесь задыхаюсь… В следующий момент он тянется, чтобы открыть окно. Свежий воздух приносит с собой звуки: ночи, леса, животных, которых я никогда не видел и мест, где мне никогда не быть. Где-то вдалеке ухнула сова. Он садится на кровати, вслух размышляя над тем, где мы можем быть. — Что, если мы сбежим? — едва. Понимая, что нас могут услышать. — Они найдут нас. И тогда уже точно убьют. Или вернут на поезд и убьют позже, на Арене, с особой жестокостью. — Да… Но тебе ведь приходило в голову бежать? Тогда ты поймешь, если я скажу, что я никогда не переставал об этом думать. Глупо. Каждый день вспоминаю о том, какими мы были идиотами, но в глубине души… Правда в том, что, если бы не семья, я сделал бы это еще раз, верно? С того дня, как я впервые подумал о побеге, эта мысль засела у меня в мозгу. Я и не слушал тебя тогда только потому, что понимал, что если услышу, что ты пытаешься сказать, то уже не смогу уйти. — Знаю. Но если бы все удалось, они бы убили вас. Зайди вы чуть дальше… — А теперь я здесь, — повторяет Лестрад, глядя наружу. Купе слегка качает, и мы чувствуем, как состав снова трогается с места. Он захлопывает окно. — В своем роде сбежал. И ты прав, они убьют меня прежде, чем я зайду слишком далеко. Я думал об этом весь день. Одно время — как же я ненавидел тебя тогда за то, что ты прав, — с раздражением говорит он, но тут же качает головой и опровергает свои слова: — Спасибо, что спас тогда. Спасибо. Я знаю, это ты попросил отца не наказывать нас. Попросил — слишком слабое слово. Чего мне далось тогда вымолить прощения для него и его друзей. Мой отец занимает пост уже восемь лет, но тогда еще не был настроен проверять терпение Капитолия на прочность. Мне пришлось угрожать ему, что расскажу всем, что был там с ними, чтобы наказали и меня тоже. Побег за пределы дистрикта наказывается смертью — думаю, в силу возраста нашим наказанием стали бы двадцать-тридцать ударов плетью, что для двенадцатилетних детей равносильно долгой и мучительной смерти. И уж я-то видел, на что способен хлыст миротворца в особо усердных руках. Наглые, дерзкие — Лестрад и его шайка, они всегда были горазды на выдумки, но мне и в самых смелых фантазиях не могло прийти в голову, что однажды солнечным летним утром они соберут свои скудные пожитки и решатся бежать. Они, разумеется, старались сделать все тихо, но, в общем и целом, это был не их почерк, так что я каким-то образом услышал, как двое из них обсуждали побег, — можно вообразить, сколько еще народу было в курсе их нехитрого плана. Я нагнал их у места на границе дистрикта, которое, я знал, не попадает под обзор камер, — как раз в тот момент, когда они заканчивали делать подкоп под забором, на который все еще подавалось электричество. Сразу за ним начинался бескрайний хвойный лес, — честно сказать, в то время одна мысль о том, чтобы ступить туда хоть одной ногой, приводила меня в ужас. Если быть совсем уж честным, я до последнего не верил, что они действительно способны на это. — Лестрад, — позвал я тихо, выглядывая из своего укрытия на то, как один из них заканчивал утрамбовывать землю на месте подкопа. — Какого черта вы творите? — Что ты здесь делаешь? — оторопело спросил он, явно напуганный моим появлением. — Иди домой. Ты нас не видел, — прошипел он, пока его друзья были слишком заняты делом, чтобы заметить мое присутствие. — Но я вижу тебя, и вижу, что ты окончательно спятил. Ты хоть знаешь, что они с вами сделают, когда поймают? — Если поймают, — уточнил Лестрад, не преминув подчеркнуть веру в собственные силы кривой ухмылкой. — Что там? — спохватился один из его друзей, наконец обратив внимание на наши перешептывания. Я вышел из укрытия и сложил руки на груди. Я был выше любого из них и, в отличие от многих сверстников, не испытывал благоговейного страха перед их шайкой. В тот момент я и вовсе видел их глупыми насекомыми, которых миротворцы вот-вот передавят каблуками, — с тем исключением, что насекомым хватало мозгов быть незаметными, а эти даже не трудились сбавить тон, разговаривая со мной. — А-а, — протянул один из них, — это ты, Холмс. Что, решил сбежать с нами или нажаловаться своему папочке? — Мне не придется ничего ему говорить, Тревис, конкретно твою здоровую пустую бошку пришибет током раньше, чем она окажется по другую сторону забора. Не знаю, чего я надеялся добиться своим выступлением — наверное, как следует напугать, уж не думал же я, что мне удастся вразумить этих остолопов. С другой стороны, из всех них меня заботил по большей части Лестрад, судьба остальных интересовала меня постольку-поскольку. Но я явно недооценил их потенциал. — Ути-пути, какие мы дерзкие. Не боишься, что я надеру тебе задницу напоследок? Чего терять, раз уж все равно собрался бежать. Тревис двинулся было на меня, но Лестрад остановил его. — Иди домой, Майкрофт, — процедил он. — Не вмешивайся в это. — А как же Вик? Как же твоя мать, братья, о них ты подумал? — С ними все будет нормально. Лучше так, чем плясать под дудку Капитолия. — Да что ты ему объясняешь, — махнул рукой другой из них, занятый подкопом. — Он никогда не поймет. — И то верно. Папочка ведь ни за что не допустит, чтобы его любимого сыночка выбрала Жатва, да, Майки? С подкопом было покончено; секунду спустя Тревис выпрямился во весь рост уже по другую сторону забора, делая приглашающий жест проследовать за ним. Он всегда был у них заводилой; с другой стороны, у Лестрада единственного из них, как я думал, было хоть немного мозгов, поэтому и решил действовать через него. — Они убьют вас, — громко произнес я, может быть, в надежде, что кто-то услышит или что они испугаются шума и бросят свою затею. — Скоро здесь будет патруль, они заметят ваши следы. Если не это, то вечером вас хватятся дома. — Этого хватит, чтобы уйти, — пробормотал Лестрад, пытаясь оторвать мои пальцы от своего рукава. — Точно. А ты не безнадежен, Холмс. Спасибо, что напомнил про следы. Пока я говорил, остальные уже успешно пробрались на другую сторону и теперь стояли за забором, наблюдая за нами. Лестрад нетерпеливо оглянулся. — Ну хватит с ним возиться, ей-Богу, ты еще сопельки ему подотри. Дай ему в нос и пошли. А ты, Холмс, не вздумай пикнуть хоть слово о том, где мы, ты понял? Не то я лично вернусь и, клянусь, надеру тебе зад — тем паче, что я давно об этом мечтал. — Он никому не скажет, — отмахнулся Лестрад. — Скажу, если вы сейчас же не вернетесь. Лестрад тут же вышел из себя и грубо отпихнул меня так, что я чуть не свалился на землю, но я смог устоять и снова вцепился в него мертвой хваткой. — Ты чертов идиот. Знаешь, что было с теми двумя, сбежавшими в прошлом году? Видел их после этого? — Да, знаю, и прекрасно! Они сбежали! — Сбежали, как бы не так. Их пристрелили прямо в этом чертовом лесу! Я слышал, как мой отец обсуждал это с командиром миротворцев! Лестрад кое-как отцепил мою руку, — и то потому что спорить с таким бараном, как он, стоило многих сил. Мне показалось, что на секунду в его взгляде мелькнуло сомнение, но тщетно. — Иди домой, — ткнув пальцем, предупредил он в последний раз, и секунду спустя был уже по другую сторону забора рядом с ликующими друзьями. Показав мне на прощание пару похабных жестов, они сиганули в лес, забыв про оставленный подкоп. Я остановился у забора в нерешительности. Мне не хотелось умирать, — но еще меньше хотелось поджариться от удара током. Лес в моем представлении был вместилищем всего самого ужасного, что могло ожидать за переделами дистрикта: от планолетов миротворцев и диких животных до радиации пустоши. Через несколько мгновений я бежал к границе леса, не оглядываясь назад. Лес поразил меня темнотой и тишиной. Каждый мой шаг сопровождался громким звуком: то хрустом ельника под ногами, то шорохом погнутой ветки, — и я вздрагивал, пугаясь самого себя. — Лестрад? — позвал я и, подхваченный эхом, мой голос разнесся по лесу, отзываясь вдалеке. Где-то с веток, испуганная, взлетела стая птиц, и я подскочил на месте, оборачиваясь. — Лестрад! Тревис! Где вы? — позвал я громче, все больше углубляясь в лес. Я не мог понять, куда они делись; с того момента, как они убежали, прошло не больше пяти минут. С другой стороны, этих пяти минут хватило, чтобы я испытал страх, какого не испытывал в жизни. — Что ты делаешь? Сейчас же возвращайся, спятил? Из-за тебя нас поймают. Видимо, отчаявшись отделаться от меня, Лестрад с друзьями поджидали меня на дереве. Свесившись вниз, он схватил меня за шкирку и хорошенько встряхнул. — Я никуда не пойду. Мы должны вернуться. Пожалуйста, давайте вернемся, пока не поздно. Обещаю, я никому не скажу. Меня трясло и без участия Лестрада; в тот момент я выглядел так жалко, что Тревис почесал затылок: — Во дела, — удивленно произнес он. — Слушайте, может, и правда, ну его, этот побег? Не то чтобы я струхнул, но мне что-то не по себе. К моему удивлению, остальные закивали, соглашаясь. Они спустились с дерева и собрались вокруг меня. — Ну, — сказал их заводила, — раз больше всех настаиваешь, ты и веди. Испытав невероятное облегчение, я повернулся в сторону выхода из леса, но в следующую секунду почувствовал, как несколько рук повалили меня на землю. Они не били меня, но падения хватило, чтобы я закричал, повредив что-то в руке. Мои обидчики — те, кого я так отчаянно пытался спасти, — сиганули прочь, — все, кроме Лестрада, — а я так и остался лежать. Он поднял меня на ноги, с сожалением глядя на руку, которую я держал, прижав к телу, — малейшее движение причиняло боль, — и довел меня до выхода из леса. — Пожалуйста, давай вернемся, — в последний раз попросил я, уже зная, каким будет ответ. Он мотнул головой, упрямый баран, каким он был, всегда, сколько я его знаю. — Не могу, — и, развернувшись, направился за друзьями. Я смотрел ему вслед от границы леса, пока темнота веток окончательно не скрыла его фигуру, а после — со всех ног побежал домой. — Я не сразу понял, что в точности произошло, — продолжил Лестрад шепотом, вырывая меня из оцепенения воспоминаний. — Вначале я, как и остальные, злился на тебя за то, что ты сдал нас мэру. Я был слишком глупым тогда, чтобы понять. Хотя я до сих пор помню, какой ужас испытал, когда над нами завис планолет и миротворец по громкой связи назвал нас изменниками и приказал оставаться на местах, позже, когда первый шок прошел, я не сомневался, что поступил правильно. Мы ведь действительно ненавидели тебя и были уверены, что, если бы не ты, нам бы все удалось. Уже потом, когда я все осмыслил, то понял, что я у тебя в долгу. Ребята тоже поняли, они сами сказали мне несколько лет назад. Они благодарны, правда, просто не могут смириться с тем, что им стыдно перед тобой. — Передо мной? Пусть лучше стыдятся перед своими родителями, что они такие остолопы. Вот кому приходится краснеть. — Послушай, ты злишься, я понял. На твоем месте я бы тоже был зол. Но я не могу изменить того, что уже сделал, ладно? И я правда пытался извиниться перед тобой. — Когда? — Что? — мой вопрос в лоб явно застал его врасплох, но вот в чем дело: я терпеть не могу, когда меня пытаются умаслить пустой болтовней. — Ты говоришь, что пытался извиниться. Когда? Что ж, упрямое молчание тоже может считаться за ответ. — Когда пришел поблагодарить тебя за зерно. — Три года назад? Я не могу этого вспомнить. Потому что я не говорил с тобой, наверное, уже вечность. Спустя несколько молчаливых мгновений я понимаю, что напрасно ожидаю иного ответа, кроме тишины. Скорее всего, Лестрад придумал это все для того, чтобы снова навести мосты. Одному Богу известно зачем. Только вот не уверен, что мне все это нужно. Сжимаю зубы, чувствуя, что на глаза напрашиваются злые слезы. До этого разговора я даже знал, что это чувство, эти обида и разочарование, все еще во мне живы. Не будь нелепым. — Не важно, — говорю я, приложив усилия к тому, чтобы голос звучал ровно. — Мне не нужны ни благодарности, ни извинения. Теперь это все не имеет никакого значения. — Имеет, для меня. Мне кажется, я слышу в его голосе сожаление, но, может быть, я лишь придумал это, потому что хочу, чтобы хотя бы на мгновение, хотя бы на минуту, он почувствовал себя так же плохо, как когда-то чувствовал себя я. — Потому что мы умираем, — догадываюсь я. Дело не в благодарности. Не в извинениях. Не в этой проклятой истории про побег. И даже не в сломанной руке. Думаю, все гораздо проще и в то же время глубже. Дело в смешках и улыбках, пренебрежении и желании держаться на безопасном расстоянии от меня, как будто я прокаженный. Я могу простить это любому из жителей дистрикта, потому что их я не знаю. И не знаю, что за этим стоит. Но я знаю Лестрада. Он — правда, это подтвердит каждый — хороший человек. Но если даже такому хорошему человеку понадобилось всего ничего, чтобы пройти путь от дружбы до пренебрежения… Какой же тогда я? — Нет. Это потому что мы еще живы, — подумав, говорит он, и, как бы я ни пытался оставаться равнодушным, его ответ задевает ту последнюю, истончившуюся с годами нить, что еще тянется между нами. — Сегодня на площади я думал о том, что, если меня не выберут, я наберусь смелости подойти и сказать тебе это. — … — Казалось бы, что могло пойти не так?.. Пару недоуменных секунд до нас доходит, после чего… мы оба прыскаем. Мы смеемся — не над шуткой, но за все те моменты, которые пришлось пережить, когда было не до смеха, выпуская напряжение, которое копилось в нас, пока не дошло до точки. Мы будем в порядке. В этот момент, видя, как он вытирает глаза рукавом, я понимаю: что бы ни происходило и не произошло дальше, мы будем в порядке. — Я так понимаю, это план Б, — отсмеявшись, выдаю я. — Прийти и добить меня внезапно обретенной мудростью. Что ж, я впечатлен. — Да… В этом весь смысл моей речи, Майкрофт, я — беспросветный идиот, а ты — все еще на меня злишься, хотя и знаешь, что моя голова всегда была набита ватой. — О, не преуменьшай свои заслуги. Уверен, в ней живет еще не один запасной план… Он возникает из темноты, приближая лицо до тех пор, пока оно не оказывается в полосе света. — Посмотри в эти честные глаза и наберись наконец духу, чтобы признаться. Это ведь лишь две пуговицы, пришитые к моей голове, как у мягкой игрушки, верно? Я пихаю его в плечо, и он притворно валится навзничь, после чего поднимается на локтях и вздергивает уголок губ. Должно быть, я не в своем уме, думаю я, когда мои губы растягиваются в ответ. Последнее, что я помню, прежде чем уснуть беспокойным сном, как он сжимает мою руку сквозь одеяло и уходит к себе.

***

Проснувшись ни свет ни заря и не сразу понимаю, где нахожусь. Мозг регистрирует приглушенные крики, путая сон и реальность в мешанине несвязанных между собой сюжетов, — пока до меня не доходит, что звук идет из коридора. Конечно. Это Мена пытается растолкать Лестрада. Пока собираюсь на завтрак, из зеркала на меня смотрит человек, который не спал минимум вечность. По моим синякам можно изучать все оттенки синего от скромного нежно-голубого до задорного индиго. Мы успеваем остановиться и снова тронуться, пока я окунаю лицо в энную по счету пригоршню ледяной воды. Если так я буду выглядеть на Параде Трибутов сегодня вечером, — что ж, хотя бы жалость мне обеспечена. Я не питаю особых надежд на завоевание спонсоров, впрочем, — моя наружность более чем непритязательна, а слово «фигура» я боюсь даже употреблять по отношению к себе. Один лишь нос моя гордость, — но, как выяснилось при детальном осмотре, не сегодня и не с этими синяками. Снаружи все еще темно — только-только занимается рассвет. Я открываю шторки и приникаю к окну, впитывая пейзажи, которых не видел никогда прежде. Бескрайние горы, чьи вершины на фоне пробуждающегося солнца кажутся темными глазами, настороженно наблюдающими за пришествием чужаков. Высохшие долины со следами некогда бившей ключом жизни. Мое дыхание на стекле кажется единственным источником влаги на многие мили вокруг. Дома у нас никогда не бывает такого лета. Восьмой окружают леса и озера, но, будучи запертым в бетонной коробке фабрики круглый год, о временах года вспоминаешь только с наступлением холодов. Мне все еще трудно поверить, что есть дистрикты, в которых люди не чахнут в грязном, загазованном городе. На фоне этих пейзажей и мыслей наша жизнь кажется еще более убогой — тем более странной ощущается эта скулящая, царапающая сердце тоска по дому. Вот именно, я чувствую себя странно со вчерашнего дня, но теперь наконец могу подобрать слово. Я как будто застрял между — Капитолием и Восьмым, Играми и спокойной жизнью, прошлым и будущим, которому, я знаю, не быть. Единственная знакомая вещь, единственное, что связывает меня с домом, — Лестрад, но сейчас, когда ночные чары постепенно сходят на нет, даже это кажется ненастоящим. Меньше всего мне хочется превратиться в жалкое подобие себя, пытаясь цепляться за то, что давно ушло, — хотя мне и интересно узнать, что думает об этом он. К тому времени, как я появляюсь на завтраке, атмосфера в столовой уже напряжена, и я растерянно тру глаза. Вчерашняя ссора Ватсона и Лестрада очевидно получила утреннее продолжение, и, осторожно опускаясь на стул, я боюсь послужить спусковым крючком, но эти двое просто смотрят друг на друга волком. Сперва мне кажется, что, может, я оборвал их на полуслове, но вскоре становится понятно, что, увлеченные собой, меня они даже не видят. Мена в халате — в одной руке крохотная чашечка, в другой — журнал, — предпочитает не замечать самого факта их нахождения за столом. — Утро, — сонно бурчу я, потому что назвать его добрым не поворачивается язык. Рядом со мной тут же возникает чашка. Нос щекочет запах кофе, настоящего кофе, а не растворимой гадости-заменителя, что иногда водится у нас дома. Эта мысль бодрит меня еще до того, как я подношу чашку к губам. Должно быть, один глоток стоит целое состояние, думаю я, но видя, что на хмуром лице Лестрада отражается та же мысль, забываю оценить вкус. Причина их игры в гляделки ясна: сегодняшнего завтрака хватило бы, чтобы накормить до отвала человек десять. Ватсон не может этого не понимать. Хотя, должно быть, за двадцать лет на полном довольствии Капитолия забываешь, каково это — засыпать, зная, что утром проснешься от голода и найдешь обеденный стол таким же пустым, как вчера. У настоящего кофе внезапно отвратительный вкус. Я оглядываю накрытое для нас великолепие, но чувствую себя слишком уставшим, чтобы есть. С другой стороны, чтобы спорить по этому поводу — тоже, поэтому останавливаю выбор на оладьях: по крайней мере, это похоже на то, что мы едим дома. Предсказуемо — тесто такое воздушное, что тает на языке, и масло — настоящее масло, а не приторный мгновенно тающий заменитель, который продают у нас в дистрикте. Мне вдруг приходит в голову, как хорошо должна готовить мама, если ее оладьи из грубой муки оказываются ничуть не хуже капитолийских. «Это в тебе говорит тоска по дому. И ты все равно сказал бы, что не голоден», — рассмеялась бы она. Радует, что одно остается неизменным, — мне по-прежнему приходится запихивать в себя каждый кусочек. Отвлекшись от разглядывания картинок, Мена улыбается и подвигает ко мне соусник. После вчерашнего мне становится стыдно, что я плохо о ней думал, когда она, похоже, старается для меня больше меня самого. — Спасибо, — говорю я одними губами. — Раз уж ты наконец пожаловал… — начинает Ватсон, но, наткнувшись на предупреждающий взгляд Мены, осекается и на мгновение прикрывает глаза, после чего адресует нам ехидную полуулыбочку. Похоже, кому-то вчера устроили головомойку. — Раз уж все в сборе, обсудим расписание на сегодня. Как только прибудем в Капитолий, вас доставят в Центр Преображения. Там вас будет ждать кучка капитолийских фри… — пауза, вздох, — Команда Подготовки, которая поколдует над вами, чтобы вечером вы хорошо смотрелись на экране… бла-бла-бла Мой взгляд направлен в тарелку, где, утопленные в кленовом сиропе, плавают растерзанные кусочки оладий. Ну же, Майкрофт. За маму. Она расстроится, если ты не привезешь ей этот рецепт. — Но все их усилия пойдут прахом, если, и я обращаюсь по большей части к тебе, мой недовольный друг, — говорит Ватсон Лестраду почти ласково, разом отвлекая мое внимание от оладий, — вы не смените эти постные физиономии на что-то менее отталкивающее. От того, понравитесь ли вы публике, зависит ваше выживание на Арене… Хорошая попытка, Мена. Я смотрю на нее с сочувствием. — Плевать мне на выживание. Что? — разводит рукой Лестрад, опуская ее на спинку моего стула, но я еще вчера понял, что лучшей тактикой будет не обращать на них внимание. — Просто подумал, что стоит прояснить этот момент сразу, — объясняет он. — Понимаю. Что ж, может, тогда не будешь эгоистом и подумаешь о выживании своего друга? Не пойми меня неправильно, но у некоторых тут хотя бы есть шансы. Мена самозабвенно пилит тост, стараясь не отрывать взгляда от завтрака, словно ничего не происходит. Лестрад опускает глаза в тарелку, но сжимает челюсти так, что на скулах проглядывают желваки. А мне еще казалось, что он пришел в норму. Тебе «казалось». С чего ты взял, что разбираешься в его настроениях? Что бы ни мучило его, он ушел к себе и думал об этом всю оставшуюся ночь. — Мы не друзья. На Арене не может быть друзей, — отвечает он холодно. Его рука все еще на моей спинке, хлопает по ней, словно подтверждая сказанное, и я жую свою оладью, не чувствуя вкуса. — И если кому-то не нравится, как я выгляжу — что ж, его проблемы, верно? Не то чтобы я собирался кого-то здесь развлекать. Пара слов, которые ты хотел услышать, и пара разделенных шуток, — и ты уже решил, что знаешь его. Сосредоточься и попробуй еще раз, прочитай это на его лице. «Я понял, что нет нужды изображать с тобой дружбу». Осознание холодом ворочается у меня в животе. Наивный, наивный Майкрофт. Смысл ловушки в том, что жертва входит в нее сама. Вчера ночью он всего лишь проверял сети. Ты не угроза, ты — добыча. — Не друг, хм, — повторяет Ватсон, явно смакуя происходящее. — Так что, выходит, мне показалось, что ты вернулся в свое купе только под утро? — Эй! — вскидывается Лестрад. — Что?! — пищит Мена, от неожиданности испачкав джемом рукав своего потрясающего расшитого вручную халата. Нежно-голубой шелк теперь можно только выбросить. — Ох, мой ха-ла-ат! Ох, вы такие… Ну почему вам надо все время ссориться! Стакан из руки Ватсона летит на пол, и нас всех окропляет оранжевыми брызгами. Я зажмуриваюсь, чувствуя их на своей щеке и лбу. Замечательно. — Хотите что-то сказать? — Прекрати это! — взвизгивает Мена. — Что именно? — Хватит! <…> — Эй. Ты в порядке? — опасливо интересуется Лестрад, обращая внимание присутствующих на меня. Раздраженный, я дергаю губой и вдыхаю полную грудь воздуха, стараясь не делать лишних движений, пока не пройдет тошнота. — Ты совсем зеленый.

 Браво, Майкрофт. Отличное начало Игр, посмотрите-ка, каков победитель. Где-то на задворках сознания раздается зрительский смех. Неудивительно, что Ватсон не воспринимает меня всерьез, а Лестрад не видит во мне угрозы. Пока что реальность такова, что я не могу справиться даже с завтраком — что говорить о других трибутах. — Простите, — бросаю я, поднимаясь из-за стола с одним единственным желанием побыстрее оказаться у себя. В тишине купе я падаю лицом в кровать и накрываю голову подушкой. Я просто смешон. Забавно, как еще вчера мне казалось, что я на что-то способен, а сегодня я все тот же рохля, который только и может, что барахтаться в жалости к себе, воображая, что принимает целебные ванны. Я повторяю эту мысль снова и снова, надеясь разозлиться, но это не работает. Когда я уже готов сменить пластинку, то краем глаза замечаю, как дверь в купе отъезжает в сторону и секунду спустя в проеме показывается что-то в сверкающей обертке. Из этого чего-то растет дразнящая рука. Я поднимаюсь на локтях. — Извини, — говорит Лестрад, заглядывая ко мне. Прошло не больше десяти минут с тех пор, как я ретировался из столовой, а его уже якобы заела совесть. Я якобы в это верю. Он заходит внутрь и, сев рядом, кладет что-то на кровать между нами. Я убираю подушку и приглаживаю волосы, пытаясь изобразить отсутствие интереса. — Мена сказала, тебе понравился шоколад. Я продолжаю смотреть на него ничего не выражающим взглядом. Какая дешевая попытка загладить вину за то, в чем уверен. Но шоколадку все-таки беру. Я же не идиот. — Ты в порядке? — В полном. Кхм. Извини. Не имею представления, зачем Мене понадобилось посылать тебя. Я все понял, нам необязательно что-то изображать. Можем… просто и дальше игнорировать друг друга. Он смотрит на меня так, как будто видит впервые. — Да уж, не знаю, Майкрофт, зачем ей понадобилось посылать меня, — говорит он с какой-то неестественной интонацией, и я понимаю, что моя догадка попала мимо. Он не уходит, и это странно. Разве мы не выяснили, что покончили с «дружбой»? Я сажусь на краю кровати, только чтобы отвлечь себя от возникшей неловкости, и принимаюсь терзать пластиковую обертку, пока в конце концов мои тщетные попытки не привлекают внимание Лестрада. Наблюдая за тем, как он справляется с упаковкой, не могу поверить самому себе. Если человеку отрубили руку, а он подставляет другую, хотя его никто об этом не просит, — наверное, про него можно сказать, что он не совсем в себе. На моем месте любой бы начал сомневаться. С другой стороны, все мы здесь не совсем в себе. Он возвращает мне плитку со словами, что не уйдет, пока я не съем все, и отказывается, когда я предлагаю ему половину. Я знаю, что мне нужно поесть перед тем, как мы приедем, но чувствую себя неуютно под его взглядом. Что? — Ничего, просто… у тебя шоколад. Здесь, — ухмыляется он и на автомате поднимает руку, как если бы хотел показать на себе. Но рука замирает в направлении моих губ. Он сжимает пальцы. Несколько мгновений мы смотрим друг на друга; он выглядит ясно осознавшим свой промах. Я вижу растерянное, бледное лицо в оконном стекле и не сразу понимаю, что оно принадлежит мне. — Мне нужно переодеться, — говорю я, вставая, и подхожу к шкафу. — Когда я сказал, что мы не друзья… — Забыли, — отзываюсь я, отрываясь от созерцания ровного ряда вешалок. Мы не друзья. Что дается с большим трудом, учитывая мое желание разглядеть и пощупать каждый дюйм великолепных капитолийских тканей. И никогда уже ими не будем. Шелк, вельвет, шерсть невероятного качества: кашемир, меринос, викунья. Не стоит чувствовать себя виноватым. — Я не имел в виду что… — Сказал же, забыли. Ты не открыл мне ничего нового. — Я не хотел, чтобы в Капитолии знали… — И я лишь приветствую твое желание. А сейчас — извини, мне нужно собираться, — говорю я, позволяя нетерпеливому раздражению закрасться в голос. — Как хочешь, — пытается усмехнуться он, как будто не до конца веря в то, что я стою перед ним. — И чего я только хотел от человека, который думает об одежде, когда его собираются прирезать на виду у всего Панема, — его голос, наконец, сочится презрением. — Наверное, все, что тогда будет иметь значение, — это шмотки, правда? Держу пари, Сирил чертовски жалел, что не успел выгулять их все… — он не договаривает. Самодовольный кусок… Он собирается уйти, но я дергаю дверь в сторону, захлопывая ее перед его носом. Все, что я думал о том, что не трону его, было до того, как ярость застила мне глаза. Накажут меня? Плевать. — Послушай меня, — злость заставляет меня почти прошипеть эти слова ему в лицо. — Я не знаю, что и откуда тебе известно, но если ты еще хоть раз произнесешь имя… Когда я сам произношу имя Сирила, выхватывая его нечеткий образ из памяти, то уже не могу продолжить угрозу. Только чувствую, как волна отчаяния, поднимаясь из груди, подступает к горлу непрошенными слезами. Это она — моя персональная агония? Одного того, что я оказался здесь, недостаточно. Лестрад смотрит на меня распахнутыми глазами. Испуг. Растерянность. Злость. Он отталкивает меня, мою руку, и отходит от двери. — Я услышал, как вы с Ватсоном орали друг на друга вчера, ладно? — оборачивается он. — Я тебя не узнаю, Майкрофт. После того, что случилось, ты просто соглашаешься со всем, что они предлагают? Ты, хотя лучше других знаешь, что означает стать безропотной игрушкой в их руках, молча принимаешь все, что они приготовили для тебя? Я молчу, глядя на него прямо. Кто он такой, чтобы судить меня? Что он знает о том, что я пережил или нет? Ставя мне в вину, что не узнает меня… Что ж, думаю я холодно, может, ты вовсе меня не знаешь. Когда-то, кого-то — но не меня. — Ты скажешь что-нибудь или нет?
 — Что ты хочешь услышать? — на моем лице не двигается ни одна мышца. — Это… я просто помню как он… — он смотрит мимо себя, и, видя его лицо, мне не нужно представлять, что за картинка стоит у него перед глазами. — И я не понимаю, — продолжает он дрожащим от гнева голосом, — как ты можешь вот так просто терпеть это. Я весь вечер ждал, что ты наконец скажешь что-то. И сегодня утром… Разве мы не в одной лодке? — Ты считаешь, что в этом дело? — не выдерживаю я. — Что я смирился? Или, может быть, ты думаешь, что я вынашиваю какой-то план против тебя… Я замолкаю на полуслове. Его лицо, дрогнувшее на этих словах, выдает его с головой. — Так вот, о чем ты думал все это время… — Я смотрю в сторону, на мгновение не зная, как реагировать, и возвращаю взгляд. Он выглядит виноватым, но еще — пытается это скрыть. Доверчивость, за которую ему стыдно. Слабость, из-за которой он не хочет остаться в дураках. — А этот разговор ночью, к чему он был? — Я не знаю, — едва слышно признает он и, опустившись на постель, трет лицо, пряча его в ладонях. — Я больше ничего не знаю, — сдавленно повторяет он. Какими бы ни были планы капитолийцев на наш счет, понимаю я, я должен быть умнее. Вот, что они делают — первым делом пытаются разделить прибывших из одного Дистрикта. Парочки, как назвал их Ватсон. Головная боль. В большинстве случаев их план срабатывает безукоризненно — сама атмосфера здесь не может располагать к доверию. Сомнения, скрытность, злость — мы с Лестрадом просто опережаем заготовленный заранее сценарий. — Неужели ты думаешь, что если пошлешь всех, кто встретится у тебя на пути, это поможет тебе выжить? Я просто пытаюсь разобраться во всем и понять, что делать дальше. Я сажусь рядом. Не знаю даже, куда деть руки. Он выглядит сломленным. Я видел его разным, но никогда — признавшим поражение. Пожалуйста, думаю я. Пожалуйста. Не ты. Не сейчас. — Я хочу тебе верить, — в отчаянии говорит он, отнимая руки от лица. — Но?.. Они играют с твоим разумом. Пока ты бунтуешь, срываешься на Ватсоне, настоящая игра происходит у тебя в голове. Я чувствую, как смыкается горло. Они забрали у меня все, до чего смогли дотянуться. Но они ошибаются, если думают, что я добровольно отдам им то, что осталось. — Моя мать беременна, — говорю я. Мои слова задевают, удивляют меня, но некоторые вещи должны быть произнесены вслух. — И каждый раз, когда я думаю о том, в какой мир он придет, меня охватывает такая бессильная злоба, что я готов сделать что угодно, чтобы дать ей выход. Но, — мне требуется время, потому что, снова вспоминая об этом, снова вспоминая о Сириле, я чувствую, как сердце сжимает раскаленная проволока, — это именно то, чего они добиваются. Чего хочет Сноу. Ты понимаешь, о чем я говорю? Едва заметный кивок. — Мой брат умирает, — сглотнув, говорит он. — Мы думали, ему стало лучше, но это не так. Узнали перед самой жеребьевкой. Я не должен был выходить, — с его ресниц срывается слеза, но я вижу, что он так зол, что едва ли замечает что-то вокруг. — Теперь они там одни. Я совершил глупость, и мне некого ненавидеть за нее, кроме себя. Ты понимаешь, о чем я говорю? — Да, — выдыхаю я. Слишком хорошо понимаю. Некоторое время мы молчим, потрясенные произнесенными словами. Они никуда не исчезают и остаются висеть над нами, словно готовы преследовать нас до конца, даже когда я накрываю его сжатые добела пальцы. Он поворачивается. Шорох одежды. Я привлекаю его к себе, не думая дважды. Внутри меня все дрожит. Не знаю, что происходит, но я так этому рад. — Если ты сможешь простить меня, — говорит он, заглушаемый моим плечом. Я чувствую его судорожный вдох. — Я не смогу сделать это один. Звук отъезжающей двери заставляет нас вздрогнуть. Мена. — Прибываем через полчаса, — в обрамлении изумрудных и черных перьев ее бледное лицо кажется стертым и нарисованным заново. Я едва ее узнаю. Она фокусирует взгляд, как будто только что заметила нас, и встряхивает пернатой головой. — О. Снова мир? И когда только успеваете... Быстро отстранившись, Лестрад вытирает лицо, пытаясь скрыть смущенную улыбку за рукавом. — Мальчишки… — доносится из коридора, когда за ней закрывается дверь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.