***
— Так вы двое… — начинает она, едва мы отходим от лагеря. Я не спешу с ответом, узнавая ее попытку вернуться к тому дружелюбию, которое я испытывал по отношению к ней до Арены, но не желая вступать в эту игру по ее правилам. — Ну. Зато теперь ясно, почему он так на меня смотрел. — Как? — спрашиваю я скорее для вида. Мои мысли в этот момент больше походят на диалог с собой. На утомительный спор с собой. — А ты как будто не знаешь? Так, словно готов убить, если я только посмотрю в твою сторону. Уж поверь мне, я в таких вещах разбираюсь, — докладывает она с видом знатока, что вполне может оказаться правдой. Выбрав место, мы останавливаемся: она собирает ветки для костра, пока я прикидываю, что делать с ловушками. — Ты преувеличиваешь. Он совсем не такой, каким кажется. — Может быть, если речь о тебе. Хотя, говоря по правде, я догадалась, что он к тебе неравнодушен: он же еще на тренировках глаз с тебя не сводил. Так что, это у вас взаимно? — спрашивает она, одновременно проверяя связанный мной узел на прочность: — Отличная работа. Говорила же, ты способный ученик. — У меня были хорошие учителя. Предлагаю… — Уходишь от ответа, значит, — выслушав мое предложение по ловушкам, только и отвечает она. Я помогаю ей забраться на дерево, где она закрепляет веревку на ветке, изображая подобие той ловушки, что нам показывали на тренировке. За какие-то сорок минут нам удается устроить для наших гостей целую полосу препятствий. — Ну вот, дело сделано, остается только ждать. Если обойдется без дождя, это бревно будет гореть еще дня два. Надеюсь, мы не перестарались. Она закашливается, отмахиваясь от попавшего в глаза дыма. — Нужно возвращаться, пока Грег, чего доброго, не стал нас искать. Мы и так уже задержались, — предупреждаю я, выдвигаясь вперед, но она вдруг останавливает меня, положив мне ладони на грудь. Я смотрю на нее сверху вниз с вопросом. — Я… Прежде чем мы вернемся, я хотела попросить прощения за том случай. Это правда был план Ил-о. Видел бы ты, как он разозлился, когда ты скинул вещи в прорубь! Мы с ним никогда не были особенно дружны в Академии… Но, пойми, мне пришлось последовать за ним, чтобы выжить… Пока она говорит, разглаживая невидимые складки у меня на груди, я пытаюсь найти в себе силы не оттолкнуть ее, не встряхнуть ее со всей яростью, что скопилась во мне за эти дни. Но я просто смотрю. Говоря об учителях, обо всем, чему научился за свою недолгую жизнь, я не могу не вспомнить отца. Какими бы ни были наши отношения, он научил меня одной простой вещи, за которую, чтобы бы ни произошло, я готов стоять до конца. — Мы все делаем выбор, и ты сделала свой. Не выбирай то, за что не готова нести ответ, и тебе больше не придется просить прощения. Эти слова действуют на нее как холодный душ. Она отодвигается, и на всем обратном пути до лагеря больше ни словом не вспоминает о том, что мы вели этот разговор. — В день, когда убили Ил-о… Кто был вторым? Распорядители наслали на нас снежную бурю; боюсь, мы пропустили гимн. — Вторым… Дай-ка подумать. Тот парень из Шестого. Да, точно. Руди. Это значит, что на Арене помимо нас и союза Мориарти остались трое: Саммер, Эшли и Джаспер. Я вспоминаю сцену, развернувшуюся с их подачи перед испытанием с распорядителями. Интересно, что именно этот гаденыш остался в числе последних профи на Арене — видимо, фортуна все-таки благоволит подобным ничтожествам. И где он сейчас? Рыщет по лесу как одичавшая собака в поисках слабых трибутов? Маловероятно, что после случившегося Эшли мог заключить с ним союз. Я делаю мысленную пометку иметь его в виду. — Ты знаешь, кто выбыл сегодня утром? — спрашивает она. Что-то подсказываем мне, что в этом вопросе скрывается желание узнать, причастны ли мы к этой смерти. Меня не покидает мысль, что, если бы она знала, сколько трибутов умерло по нашей вине, может, и не стала бы подходить к нам так близко. — Сильван. — А… На ее предположение я качаю головой, но не спешу пускаться в объяснения: рана от произошедшего еще слишком свежа. К тому моменту, как мы подходим к лагерю, окончательно темнеет, и с неба начинают падать первые снежинки. Я с удовлетворением отмечаю, что костра впереди не видно, зато устроенный нами мигает вдали, отвлекая все внимание на себя. — Это долгая история, но не упоминай об этом при Греге. — Не упоминать при мне о чем? Я клацаю зубами, запинаясь на полуслове, потому что Грег выходит нам навстречу. — Прости, — говорю я, останавливаясь, и, следуя неожиданному порыву, прижимаюсь губами к его лбу, — мы задержались. — Самое время, а то я уже собирался пустить собак по вашему… Прости, — поспешно бормочет он, поняв что сболтнул, и качает головой на самого себя. — Что ж, учитывая, как от меня несет дымом, найти нас было бы несложно, — отшучиваюсь я с какой-то новой даже для меня самого беспечностью. Мы устраиваемся у костра. Мермейд вызывается приготовить чай из собранных ею трав, и Грег дергает губой: это несомненно напоминает ему о вечере того дня, когда мы встретили Седьмых, когда мы точно так же сидели у костра, передавая друг другу варево по рецепту Сильвана. Я обнимаю его поперек груди, показывая, что он может лечь на меня, и предпочитаю игнорировать знающий взгляд Мермейд, пока он устраивает голову у меня на бедре. Я замечаю, что он все крутит в руках одну из капсул, бездумно перекладывая ее из ладони в ладонь. — За все это время ты так и не попробовал ни одного варианта. — Я думаю. — Вольт сказал, там миллион возможных комбинаций, — услужливо напоминает Мермейд. — И все же он нашел нужную, — возражаю я, следя за ее реакцией. Она сглатывает, выдавая нервозность. — Вот только у него на это ушло несколько дней. — Майкрофт прав, — встревает Грег. — Если они на Арене, значит, каждый из нас способен их открыть. Значит, это что-то на поверхности. Вот только… — он сводит брови и тут же вскидывает их, признавая поражение. — Не знаю. Мне все время кажется, что я что-то упускаю. Я задумываюсь, насколько позволяет затуманенный после голодной недели мозг. — Дай-ка. Дождавшись, когда он удивленно вложит капсулу мне в ладонь, набираю комбинацию из пяти букв. Ровно секунду мы, затаив дыхание, ждем, что произойдет. Но грани гаснут. Шар остается неподвижен. Я отдаю его Грегу, тут же отвечая на его немой вопрос: — «Панем». Он мрачнеет. — Ты мыслишь как ты, а нужно мыслить как тот, кто это придумал. Как Сноу. Этим он занимается прямо сейчас? Пытается мыслить как Сноу? Трудно представить двух более непохожих друг на друга людей — тем труднее, что мне все еще сложно представить Сноу человеком.***
— Достаточно, — наконец не выдержав, прошу я, когда он уже с четверть часа не сводит неподвижного взгляда с шара. Не хватало еще чтобы очередная идея этого безумца завладела и его сознанием. Он упрямо сжимает капсулу в ладони. — Ты знаешь другой способ отвлечься от происходящего? — Чем больше ты об этом думаешь, тем больше боли себе причиняешь, — наклонившись к нему, тихо говорю я, зная, что в эти минуты его, как и меня, страшит приближение гимна. — Мы должны были его отпустить. Рано или поздно, но это не в нашей власти. Это первый раз за день, когда я упоминаю Сильвана и тем самым словно признаю реальность произошедшего с нами. Он отворачивает лицо. Я прикрываю глаза, вздыхая. Остается только признать, что он всегда был в этом лучше меня, всегда знал как поддержать в трудный момент. Если бы только сейчас все было так же просто, как когда мы были детьми… Если бы… — Ладно, — объявляю я внезапно, раз уж все равно схожу с ума. — В первый и последний раз, и только потому что не могу выносить твое молчание. Он приподнимается на руках, оборачиваясь на меня с удивлением, но я укладываю его обратно. Я тоже неплохо обращаюсь со словами; может быть, не умею подбирать их так тонко, как он, но кое-что я все-таки могу. Надеюсь, для этого еще не слишком поздно. Ведь когда-то я мог сделать так, что все его внимание принадлежало только мне. — Мермейд, ты тоже садись ближе. У нас в Восьмом существует много историй, передававшихся из поколения в поколение. Я вспоминаю, как детьми мы с братом с нетерпением ждали наступления холодных зимних вечеров, когда мама, за неимением других занятий, развлекала нас очередным выдуманным сюжетом, и думаю об этом так же как о возможности оставить часть Восьмого здесь, возможности передать им привет. И начинаю свой рассказ.***
— «Когда не было ничего, мир был пустым и одиноким местом. Не было даже Бога, и мир населял лишь хаос, окруженный тьмой. Хаос вмещал в себя все, что мы знали, все что мы знаем и все что когда-нибудь узнает последний из людей — он был миром в своем первобытном обличии, материей, которую лишь предстояло распустить на пряжу и соткать заново в дивный узор. И все же он жил, был живым». — Как жила и Тьма, которую он населял, — шепчет Грег, и мне становится теплее, зная, что в этот самый момент у него на губах играет улыбка. Я провожу большим пальцем по его щеке, не глядя. — «Это знаем мы, вот только Хаосу было невдомек, что в мире существовал кто-то, кроме него. Пусть Тьма была совсем близко, он глядел в нее вечность за вечностью, но видел в ней лишь свое отражение. Так продолжалось бесконечное течение времени, пока однажды, отчаявшись от одиночества, Хаос не заговорил сам с собой. К его удивлению, он услышал нежный голос, ответивший на его мольбы…» — договорив, я замолкаю, нарочито неспешно пережидая зевок. — Майкрофт, — одергивает он с упреком. — И что? Это все, — увлеченная, спрашивает Мермейд одновременно с ним. — Может и нет. Просто проверяю, не уснули ли вы, — шучу я, чувствуя, как Грег немилосердно щиплет меня за бедро. Ауч. — «Когда у Хаоса появился собеседник, он обрадовался, что больше не одинок, но будучи еще слишком юным и невинным не мог предположить, что подруга его имела свои мотивы. Самовлюбленной Тьме вовсе не претило одиночество, напротив — понаблюдав за Хаосом и осознав его силу, она захотела поглотить его целиком, чтобы властвовать в этом мире одной. Поэтому однажды, когда Хаос снова обратился к ней, она ответила не сразу, выжидая его реакции в молчании. Хаос испугался. — Прошу, не молчи! У меня, кроме тебя, никого нет! — Ах, Хаос! — ответила Тьма грустно. — В этом мое горе. У тебя хотя бы есть я, а у меня ничего нет. — А как же я? — удивленно заметил Хаос. — Мы ведь друзья!» Пусть моя импровизация с голосами заставляет зрителей надуться от смеха, я стараюсь держать лицо, пока эти двое шикают друг на друга. — «Но разве мы с тобой ровня? Ведь я пуста, а ты полон. Я неподвижна, а ты вечно в движении. Я холодна, а ты горяч. Я темна, а ты прозрачен и чист. Нет, Хаос, не быть нам с тобой друзьями. Услышав эти горькие слова, Хаос закружился, завихрился. Он привык присутствию Тьмы так, что считал ее другом, поверял ей все свои тайны. В отчаянии, он вскричал: — Ах, тьма! И вовсе ты не темна! В доказательство он решил подарить ей часть себя: взмахнув, щедро рассыпал звезды, что засияли вокруг как мельчайший серебряный бисер. То, что было темнотой, казалось теперь нежнейшим шелком, на который нанесли созвездия-узоры. Приглядевшись, Хаос разглядел в них очертания Тьмы и ахнул — она была очень красива. Поняв, что победа за ней, Тьма обрадовалась и принялась щеголять своим новым нарядом, но как и любой даме — а интуиция подсказывала Хаосу, что та была именно дамой, — очень скоро ходить в одном и том же ей надоело. Она снова замолчала, угрюмая, и даже звезды, казалось, сияли уже не так ярко. — Что с тобой тьма? Разве ты не хочешь поделиться со своим другом? — Ах, Хаос! — вздохнула Тьма. — Хотела бы я сказать, да разве ты поймешь? Гляди, ты весел, а мои одежды сотканы из тоски. Подумав, Хаос вплел в черный шелк голубые нити, что разлились по тьме бурными реками, забравшими все ее печали». Рассказывая, я поглядываю на своих зрителей, с удовлетворением отмечая, что те забыли смеяться, ловя каждое мое слово. «Вдоволь проплакав, Тьма притихла, обдумывая новую мысль. Реки и моря — хорошо, но и этого мало! — Отчего же ты не весела, подружка-Тьма? Разве эти реки не забрали все твои печали? — Как же быть веселой, дружок-Хаос? Погляди: звезды, что ты мне подарил, со временем гаснут. Ах, Хаос, я так хочу снова быть красивой! В ответ Хаос собрал звезды и связал из них ожерелье, а затем, подумав, сотворил солнце и луну, повесив их Тьме на уши, как серьги. С тех самых пор день начал сменять ночь, стоило только Тьме перекинуть шелковые локоны с одного плеча на другое. Несколько вечностей Хаос и преобразившаяся Тьма продолжали жить душа в душу, пока однажды не настал день, когда старый уклад снова ей надоел. — Что с тобой, Тьма? — спросил Хаос, заметив на ее щеках слезы. Я дал тебе все, что ты хотела, отчего же ты опять недовольна? — Так как же мне быть довольной? Гляди: реки, что ты мне дал, все прибывают и скоро здесь будет одна вода! — И правда — поглядел Хаос вокруг и увидел на месте рек огромные океаны. Тогда, недолго думая, он набросил на плечи тьмы просторную накидку. Тьма завернулась в нее, и велела с этого дня звать ее новым именем — Земля. Хаос расшил ее узорами, и земля ожила деревьями и цветами. Получилось очень красиво. Долгое время Земля была довольна своим обновленным видом. Но время шло, ночи сменяли дни, цветы увядали и распускались, звезды гасли и загорались снова, и эта однообразная картина начала вызывать у нее смертельную скуку. — Чем же ты опять недовольна?! — сокрушался Хаос. Он отдал почти всего себя, чтобы с лица Тьмы никогда не сходила улыбка, но куда уж там! Меж тем, сам он мрачнел день ото дня, давно растеряв всю свою красоту. — Милая подружка, погляди, ты в сотню раз красивее меня! — Но какой же толк от всей этой красоты, если, кроме тебя, ей некому восхищаться? — воскликнула Тьма-Земля так, как будто это было само собой разумеющимся фактом. Из всех ее капризов этот опечалил Хаос больше всего. Но, если одного его ей было мало… Что ж. В последний раз создал Хаос людей, животных и рыб, и приладил их на одежды Земли, словно брошки. Долго работал Хаос и совсем выбился из сил, но получившийся наряд вышел на заглядение. Земля никогда еще не была такой довольной. Она закружилась, залилась звонким смехом, хвастаясь пестрой одеждой. Залюбовавшись ее танцем, Хаос пропустил момент, когда она обернулась и потрясенно воскликнула: — Ах! Хаос, дружок, погляди на себя! И он поглядел — заглянул в себя и увидел, что от него прежнего ничего не осталось. — Пускай, — сказал он с улыбкой. — Главное, что ты счастлива. Улыбнувшись в ответ, Земля раскрыла руки в шелковых рукавах, и Хаос прильнул к ее груди, отдавая себя без остатка. Так он исчез, но перед этим создал свое последнее, самое совершенное творение». — Любовь, — шепчет Грег, накрывая мою руку ладонью, не догадываясь, что картинка того, как когда-то давно я уже рассказывал ему эту историю, в эту минуту так живо стоит у меня перед глазами. Такие маленькие, неразумные и беспечные, мы жили в своем собственном мире, пока не обнаружили, что мир на самом деле гораздо больше, чем казалось нам. — Красивая история, — прочистив горло, подает голос Мермейд. Я верю, что на эти несколько минут мне удалось заставить нас забыть об Игре, о ненависти и о шансах. И в тоже время уже ощущаю, как близится момент, когда этот отсчет запустится снова. — Я тебя люблю, — поднявшись на руке, шепчет он мне на ухо. Я замечаю, как Мермейд отводит глаза, как будто ей было неловко на нас смотреть, после чего встает, направляясь к спальнику, разложенному по другую сторону костра, на ходу принимаясь прочесывать спутанные волосы пальцами. Поняла ли она хоть слово из того, что я сказал? Говорил все это время? Уже не так важно. Я утыкаюсь Грегу в щеку, прижимаюсь к ней губами. Он зевает. — Прости. Не знаю, что со мной, глаза слипаются жутко. Я сейчас взбодрюсь. Нужно походить. Он пытается встать, но я удерживаю его на месте. — Я подежурю, — говорю я, игнорируя тот факт, что у меня самого слипаются веки, и пристальный взгляд Мермейд, которым она прожигает мой профиль. Наверное, переживает за рецепт своего чая. Мне следовало быть благодарнее, но у нас с ним не сложилось с одного глотка. — Ладно, — бормочет он: видимо, сон все же перевешивает его природное упрямство. — Пару часов Майкрофт, не больше. И, если что-то услышишь, сразу буди. Улыбнувшись, я наблюдаю за тем, как он поворачивается на бок, привычным движением подкладывая мою ладонь себе под щеку. Может, мир оказался и больше, чем мы думали, но нам удалось сохранить в нем наше место рядом друг с другом. Его забота позволяет мне сохранить рассудок здравым. Эта крупица счастья, любви или дружбы, — эмоций, смешавшихся здесь так странно, — пока еще удерживает меня от подступающего безумия. Когда, не сдержав зевок, я опускаю взгляд вниз, он уже спит. Я приглаживаю его челку, наблюдая за тем, как расслабляются мышцы на его лице, как будто ночь провела по ним ласковой рукой. Темнота заботливо укрывает его от тревог дня, скрывает ссадины и порезы на его коже, и я почти уверен, что, стоит закрыть глаза, я попаду в тот же хороший сон, что видит сейчас он. Мы с Мермейд встречаемся взглядами — мой — затуманенный, сонный, тогда ее светлые глаза в дрожащем свете костра кажутся почти черными, взгляд — настороженным, цепким. Заметив, что я смотрю, она улыбается, нерешительно — точно бабочка заглянувшая на наш огонек. Красота и уродство — две крайности, и большинство из нас балансирует где-то посередине. Я тоже пытаюсь удержаться где-то посередине, прежде чем мир окончательно застилает темнота.***
Любой в Панеме знает едва ли не с пеленок: Голодные Игры это прежде всего их странные, несуразные, надоедливые и кошмарно-приторные ведущие, Юпитер Битлджус и Цезарь Фликерман. Именно поэтому, когда последний появляется в студии один, эта новость затмевает собой даже смерть трибута, словно внезапная заминка в привычном укладе жизни — вышедшая из строя деталь, намекающая на то, что весь механизм не безупречен. Об этом под шум станков шепчутся рабочие на заводах, эту новость передают друг другу согнувшиеся под палящим солнцем сборщики урожая и не видящие дневного света шахтеры, проводящие жизнь глубоко под землей. Об этом говорят даже дети, из рассказов взрослых успевшие догадаться: что-то происходит, пусть им пока и не ясно что. — Еще один… поплатился за длинный язык. Он складывает руки на груди, не позволяя волнению взять верх настороженным хладнокровием, привить которое может только полная испытаний жизнь; взгляд приклеен к экрану, где Цезарь из кожи вон лезет, пытаясь держать хорошую мину при плохой игре. Это может означать многое и ничего одновременно. Может как спасти, так и погубить его. Их всех. Он кусает губу. Большая жирная муха ползет по экрану, выбирая остановиться точь-в-точь на лице ведущего. Юноша смахивает ее прочь, но, сделав круг по комнате, та возвращается на прежнее место. — …ну а пока мы от всей души желаем нашему дорогу Юпитеру скорейшего выздоровления и возвращения в студию! «Про таких, как этот, обычно говорят», — размышляет он, глядя на ужимки, сменяющиеся на выбеленном лице словно анимированные картинки, рисованием которых он увлекался в школе, — «живучий, как таракан». Он подносит ладонь к экрану. Секунда — и, возмущенно зажужжав напоследок, муха падает на ковер, где замолкает уже навсегда. Не то чтобы он так сильно завидовал этому его качеству. — А сейчас, дорогие телезрители, пришло время перейти к главной новости дня, — объявляет Цезарь, прежде чем уставиться в камеру своими гипнотически-пустым взглядом, нагнетая интригу — такую же дешевую, как и он сам. Остальная часть его бледного лица при этом стекает вокруг его глаз, словно потекшее мороженое, пока он изображает то, что в головах капитолийцев должно ассоциироваться невосполнимой утратой. — Да, друзья. Да. Я говорю о Дистрикте номер 7. Безусловно, все мы страшимся момента, когда нам придется расстаться с нашими любимыми героями, и тем печальнее осознавать, что судьба этой пары была предопределена с самого начала. Увы и ах! Но все же мало кто из нас ожидал, что развязка окажется такой неожиданной и печальной. Впрочем, довольно слов. Сейчас вы все увидите сами. Стоит ему заткнуться, и картинку из студии сменяет темный экран, на котором постепенно проявляются очертания леса. Поднимаясь на ноги, Сильван — оставшийся в живых трибут из Седьмого, — активирует датчики, и с этой самой минуты камеры ночного видения фокусируются только на нем. От них не ускользают ни осторожные движения, ни выражение его глаз, когда он оглядывается на спящих союзников, прежде чем поднять топор и, не оставив себе времени на сомнения, исчезнуть меж укутанных предрассветными сумерками деревьев. Соблазн решить, что это простой побег, слишком велик — если бы не взгляд, что он бросает на Майкрофта и Лестрада, обнимающих друг друга во сне. Невидящий взгляд человека на жизнь, которой он уже не принадлежит. Несведущим зрителям его блуждания по лесу могут показаться хаотичными, лишенными всякого смысла — спутанные волосы то и дело цепляются за ветки, но он не обращает внимания на боль, выискивая среди деревьев что-то, известное только ему. Наконец, остановившись у старой сосны, он делает шаг назад и поднимает глаза. В этот миг его осунувшегося лица касаются первые лучи солнца. Решимость исказившая эти поблекшие, лишенные покоя и сна черты… Что бы Сильван ни искал, он нашел это здесь, прямо сейчас. Даже находясь по эту сторону экрана, юноша чувствует страх, побуждающий его отшатнуться, бежать прочь, вон из библиотеки и по лестнице вниз — но еще он чувствует странную, необъяснимую силу, приковавшую его взгляд к экрану, заставляющую его смотреть, как Сильван касается шеи, на которую все еще намотан ярко-красный шарф — словно ощупывает несуществующий порез, — и опускает глаза. Шелк скользит по коже, напоминая хлынувшую из раны кровь, и послушной змеей сворачивается у него в руках. Пара взмахов топора и забраться на дерево не составляет труда. Он привязывает шарф к самой крепкой ветке, как будто делал это уже множество раз — думал об этом уже множество раз и, проверив узел на прочность, продевает голову в петлю. Наблюдать за этим почти смешно, но это смех сквозь слезы — когда тот поправляет волосы, чтобы те в последний раз лежали как надо. По эту сторону экрана он знает это движение, знает эти мысли, эту решимость, взгляд, которым Сильван окидывает мир в последний раз, прежде чем позволить ноге соскользнуть вниз. Осознание, что никто не сможет тебе помешать, и животный страх, охватывающий агонизирующий разум мгновением после. Отчаявшись найти свет, начинаешь молить о непроглядной тьме. Запертый по эту сторону экрана, иногда он ловит себя на мысли, что из этого беспробудного кошмара уже не выбраться. В такие моменты он обращается к бутылке, надеясь что однажды алкоголю удастся завершить начатое — благо вездесущие слуги жалеют его, но все же не настолько, чтобы дать ему покончить со всем слишком быстро. Камера склоняет голову в почтительном поклоне, избавляя нежные нервы зрителей от неприятных глазу подробностей. Несколько минут в комнате слышен лишь шорох веток на ветру. Он не шелохнется, не сводя взгляда с экрана, чувствуя как мрачное удовлетворение заполняет его до краев, заменяя собой сочувствие и жалость… Сцена обрывается. Грохот пушки заставляет его очнуться, мгновенно натягивая нервы струной. Следом воздух заполняет гул приближающегося планолета. «Все это не больше, чем странный сон», — вспоминает он, оглядываясь в пустой библиотеке, и неизбежно возвращает взгляд на экран как раз в момент, когда огромная металлическая клешня поднимает тело наверх — подхваченный ветром, шарф развевается на фоне утреннего неба, как символ молчаливого протеста, если только кто-то из зрителей еще умеет слышать молчание. Тишину, воцарившуюся в студии после этих кадров, можно принять за сожаление — как дети жалеют об игрушках, сломавшихся раньше, чем они успели потерять к ним интерес. — Да, дорогие друзья. На этом печальном моменте заканчивается еще одна история. Сегодня мы прощаемся с Седьмым дистриктом, влюбленной парой, чьим единственным желанием было остаться вместе до самого конца. На этих словах, словно в насмешку, на экране позади Цезаря вскидывает головы Восьмой. Майкрофт Холмс. Айсмен. Сегодня он слышал, как кто-то в телевизоре сказал, что слишком много вещей на Арене находятся в его милости. Это его рассмешило. Один из этих недоумков, называющих себя экспертами, сам того не ведая, умудрился дать ему самую точную характеристику, но в то же время попасть совершенно мимо. Воля — может быть. Но милость? Милость… — А сейчас приятная новость для тех, кто переживает за судьбу нашего маленького, но очень жизнелюбивого Альянса. Впрочем, поклонники данной пары, конечно же, сразу поняли, кого я имею в виду. На экране возникают цифры 11 и 12, и после софитов студии приходится прищуриться, чтобы разглядеть происходящее в темной пещере, где прячутся Эшли и Саммер. Удивительно, но, несмотря на крайне неприятное ранение от одного из профи, парень продолжает держаться — и, судя по стиснутым челюстям, на чистом упрямстве. Хотя, учитывая, что он не позволяет девчонке поменять ему повязку, можно понять, что с раной все совсем плохо. — Я сам, — рычит он, уворачиваясь от ее помощи, насколько позволяет боль. Он пытается перевести себя в сидячее положение, но рука подводит и, если бы не помощь вовремя подоспевшей Саммер, неприятного падения было бы не избежать. Осторожно устроив его у стены, девочка отнимает руки, словно перед ней не человек, а раненое, а оттого озлобленное животное. И она, которая в остальное время трясется как кролик, отчего-то решила взять над этим хищником заботу. Даже неудивительно, что самого Эшли это так злит. Он вскидывает голову, с силой вжимая затылок в выступающие камни. Он никогда не поймет, почему она все еще здесь со своей ненужной помощью. Любому зрителю ясно, что он для нее — балласт, а на Играх любое промедление означает верную смерть. — Тебе нельзя здесь оставаться, — наконец говорит он. Не потому что жесток, но потому что на Арене циничное здравомыслие ближе всего к великодушию, а наивность — к глупости. — Уходи, прячься на деревьях… — Я тебя не брошу. Смочив тряпку водой, она прикладывает ее к его пересохшим губам. Он дергает головой; она — хмурится, но не уступает, и в конце концов ему приходится сдаться. — Я буду здесь, мы дождемся Пира. Они обязательно положат какое-нибудь лекарство для твоей раны. — Никакому лекарству не под силу возродить из… — перебивает он, но не договаривает, заходясь в приступе кашля. Она с тревогой смотрит как он хватается за грудь; его свистящее дыхание слышно даже через экран. — Так нельзя, нужно что-то делать. По дороге сюда я видела кое-какие травы. Я попробую сделать лекарство, ладно? — добавляет она так, словно это плевое дело, и вскакивает на ноги: — Я быстро. Он не отвечает, глядя перед собой. Лишь убедившись, что девчонка ушла, наконец позволяет боли отразиться на лице. Медленно разматывает повязку — и пусть в сумраке не видно, в каком состоянии его рана, по тому, как он откидывает голову назад, отворачивая лицо от запаха, по тому, как часто вздымается его грудь, пока он пытается заставить себя посмотреть на нее, то, что он не дождется Пира, становится очевидным. Он оглядывается, в отчаянии, и камера оглядывается вместе с ним. Облегчение, отражающееся на его лице, когда он понимает, что Саммер убежала налегке, говорит само за себя. Что ж, если он хочет закончить все прямо сейчас — это его шанс. Кое-как добравшись до вещей, он потрошит рюкзаки. Конечно же, эта дурочка даже не догадалась взять с собой нож… Но что это? Заметив что-то среди вещей, он вдруг хмурится, и камера спешит проследить за его взглядом; но на что именно смотрит Эш становится понятно, лишь когда он подносит к глазам белое перо. Вытащив ловец снов из-под груды вещей, он проводит пальцем по растрепанным краям, будто вспоминая что-то, и лицо его, спокойное до этого момента, искажает холодная ярость. Вернувшись, ничего не подозревающая Саммер находит его на том же месте. Встретив его колючий взгляд, она защищается застенчивой улыбкой, демонстрируя пучок каких-то сорняков с таким лицом, словно те способны вылечить любую болезнь на Земле. — Эй! Внезапный крик и рев полицейской сирены заставляет его броситься к окну, как раз вовремя, чтобы успеть заметить патрульный мобиль и удирающие прочь фигуры. Должно быть, очередные воришки, думает он, собираясь задернуть портьеру, когда рука замирает на полпути. Со стены здания напротив на него смотрит лицо, каждую черту которого он знает наизусть. — …повторяю, в случае неповиновения будет открыт огонь, — объявляет механический голос сквозь стрекот рации, но он уже не слышит. Фигуры ныряют в первый попавшийся переулок, и он срывается вниз по лестнице прежде, чем где-то в недрах дома раздается грохот молотящих по двери кулаков. — Вон! — приказывает он испуганно сгрудившимся в холле слугам, большинство из которых не посмели бы возразить ему, даже если бы могли. Когда он наконец добирается до двери, беглецы буквально вваливаются в холл. Четверо — один за одним; он успевает заметить, что лица под капюшонами не капитолийские и по виду едва ли старшего него самого. Без слов, он указывает в сторону кухни, где располагается вход для слуг, и они ураганом проносятся по дому. Трое сигают за дверь, но последний, вместо того, чтобы последовать за ними, задерживается на пороге. — Быстрее! — шипит он, слыша, что полицейские уже стучат в дверь, но остановившийся медлит, не двигаясь с места. — Ты… — потрясенно выдыхает тот, в последнюю секунду срывая с себя капюшон. Не долго думая, не осознавая даже колотящегося сердца, он выталкивает его на улицу и возвращается в холл. Восстановить дыхание стоит многих усилий, но, черт возьми, если притворяться это не то немногое, что он умеет лучше других. Когда открывается дверь, перед полицейскими предстает самая рафинированная версия скучающего капитолийца, которую только можно ожидать. — Господа полицейские? Чем обязан визиту? — искренне изумляется он. — Прошу прощения за беспокойство. Мы преследовали банду особо опасных преступников и нам показалось, что они укрываются где-то здесь… — Здесь? Уж не хотите ли вы сказать, что они скрываются в этом самом доме? Может быть, даже в моих собственных покоях? — вскидывает брови он, впрочем, не требуя от ответа от растерянных стражей. — Уверяю вас, единственное преступление, которое видели эти стены, это поданное теплым шампанское, — и виновные уже давно понесли свое наказание. — Простите… Нам необходимо было убедиться… Эти рисунки… — осознав ошибку, полицейский спешит замять неловкость, пока другой из них уже передает сообщение об отбое в рацию. — Понимаю. Охранять наш покой — ваша работа. Нельзя чтобы кто-то считал, что может портить фасады этой вульгарной пародией на искусство. Ничего страшного, вигил… Ах, какое славное у вас имя, вигил Гуд. Я буду крепче спать по ночам, зная, что наше спокойствие находится в руках полицейского с такой фамилией, — с ангельской улыбкой отвечает он, окончательно выпроваживая зардевшегося стража порядка с порога.«Нет, ты это видел?» «Дурень, ты хоть знаешь, чей это дом?»
Закрыв дверь, он прислоняется к ней с другой стороны, еще долго слушая удаляющиеся голоса и гулкие удары собственного сердца.***
Некоторые бегут, некоторые остаются — в иных ситуациях не разберешься, что из этого малодушнее. Я думал, что понял поступок Сирила, когда тот бросил свою напарницу умирать… Что ж, может быть, я и понял, может даже, за неимением ответчика постарался забыть, но принял ли я его? Нет, как не принял и того, как сам поступил с ним на Жатве — с этой точки зрения нас, наверное, можно считать в расчете. Забавно. Две стороны одной монеты, мы с ним, — и как же я не заметил этого раньше. Кто-то скажет, что у него не было особого выбора. Выбор… как много в этом слове. Оно прочерчивает границу между нами, но в то же время может заслужить нам мнимое, но такое желанное прощение. Есть ли выбор у меня? Наверное. Грег говорит, что есть — но эта теория написана у него на роду. — Сколько я спал? — Уже семь. — А где Мермейд? — он приподнимается на локтях, бросая взгляд на тлеющие угли, и трет веки. — Вот же черт, — вздыхает он. — Такое чувство, что я проспал неделю. — Она ушла. На земле все еще лежит тонкий слой снега, и он передергивается от холода, как может закутываясь в полы грязной куртки. — Ушла? — Прихватив капсулы, — уточняю я, ожидая, что он удивится, но он награждает меня странным взглядом. — Вот как. И ты ей позволил? — Боюсь, она не спрашивала моего разрешения. — И что мы теперь будем делать? — спрашивает он спокойно, но я не могу игнорировать осуждение между строк: он спрашивает совсем не об этом. Почему я позволил ей уйти? Почему, когда она вызвалась приготовить чай, несомненно узнав в ее руках сонную траву, позволил ей зайти дальше и одурачить нас? Я мог обнаружить себя этой ночью, преградить ей путь, может даже пойти против нее, но она сделала этот выбор за меня и за него. Я собираюсь ответить, но в этот момент воздух пронзает крик. Ее крик. Удивление от того, что она, должно быть, все еще так близко, на секунду оборачивает мои мысли вспять — вместе с тем как мое собственное имя звенит у меня в ушах. Он вскакивает, вслушиваясь в тревожную тишину — молот на плече, готовность номер один. Он просто такой, не теория — факт. Что бы он ни говорил о наших соперниках, в реальности, когда наступает этот момент выбора, он никогда не пойдет на подлость. Но себе я не позволяю сдвинуться с места. Потому что это не первый раз, когда я заставляю себя остаться на месте, и вот какая штука — этот выбор мне тоже не впервой. Крик. Снова. — Майкрофт? В чем дело? Ты… не собираешься ей помочь? — сконфуженно выпаливает он, теряя драгоценные секунды. Пока не наступает момент, когда в моих объяснениях не остается нужды. — Мы пришли сюда не для того, чтобы помогать ей, верно? — замечает он, оборачиваясь на очередной крик в сомнении, словно этот разговор связывает его по рукам и ногам. — Тебе плевать на код, на броню. Ты просто отдал ее на заклание как ягненка, чтобы отвести опасность от нас. Теперь, когда хорек добрался до деталей, ему уже нет нужды искать тебя… Я поднимаю глаза, только чтобы увидеть, как он делает шаг назад. Должно быть, уже спрашивая себя, что делает здесь, готовясь взять назад все свои заверения в любви. О, как ему должно быть противно сейчас. — У нее был выбор. Я предупреждал ее. Разве я не…— Майкрофт!!! Грег!!!
— Поверить не могу, — сплевывает он сквозь стиснутые зубы, против всех заверений не готовый к правде, — что ты держал это в уме с самого начала. Выбор… Да кто ты вообще такой?! — Кто я? Хочешь геройствовать? Давай! Обещаю, не стану тебя держать. Но ответь мне на один вопрос: что было бы, если бы мы оба выпили этот злосчастный чай и Мориарти наткнулся на нас вместо нее? — Чай? — хмурится он, только теперь понимая, и качает головой, но происходящее — не наваждение, которое можно стряхнуть с себя вместе с остатками сна. — Думаешь, она вернулась бы, чтобы спасти нас? Ответь мне, стоит ли это наших жизней, и я пойду с тобой, не думая дважды. Если ты готов пожертвовать нами, я сейчас же пойду с тобой! Он смотрит, до боли закусив губу, но я знаю, что у него нет ответа. Меж тем над лесом уже занимается рассвет, и несколько мучительных мгновений спустя крики обрываются так же резко как начались, оставляя после себя холодную и враждебную тишину. — Не нужно винить меня в том, что после всего, что мы видели, я не готов тебя отпустить, — говорю я тихо, чувствуя волну внезапной дрожи. Потрясение от случившегося приковывает меня к месту, но это цена, которую я готов заплатить. Горячие слезы находят путь по щекам, но они не по ней. Он опускает руки, не находя слов. Мы стоим друг напротив друга и впервые мне больше нечего ему сказать. Если он захочет уйти — пусть, я не стану ему мешать. Я знаю его слишком хорошо и никогда бы не просил предавать себя. Мне нравилась идея о том, что он может полюбить меня. Я так долго развлекал себя ею, что почти поверил, что в конце мне положена награда. Но на самом деле все это не имеет такого уж значения. Если для того, чтобы выжить, ему придется меня возненавидеть, я это переживу. — Если хотим разделиться, то лучше сделать это сейчас, — наконец прерываю молчание, стараясь управлять голосом. — У тебя будет время уйти далеко, пока Мориарти занят поиском оставшейся детали. Я попробую ему помешать. Секунды проходят, пока он не сводит с меня взгляда, выискивая в моем лице что-то известное только ему. Что-то, чего во мне нет: я узнаю сожаление в его глазах, но несмотря на это мгновение спустя обнаруживаю себя в его объятиях, крепко прижатым к нему. Облегчение затапливает с головой; я снова ошибся в нем. Ошибся ли я в нем? «А какие мы?» — вдруг проносится у меня в голове. Мы хорошие люди. Вопрос, ответ на который мы дали вечность назад. — А что насчет наших выборов, Майкрофт? — бормочет он мне на ухо, тисками обнимая меня за шею. — Ты, ты скажи мне, что мы будем как все они, и я останусь здесь и мы возненавидим друг друга. Если ты скажешь, что готов променять все хорошее, что у нас было, на несколько дней или часов. Договорив, он поспешно разжимает объятия, словно боится передумать, и возникшую пустоту без промедления заполняет промозглый воздух, забирая с собой остатки ощущения его тела рядом с моим, его тепла. Не отрывая от меня взгляда, он делает два шага назад и отворачивается, направляясь в сторону криков. Конец второй части.