ID работы: 12403914

Обсессия

Смешанная
NC-17
В процессе
141
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 147 страниц, 15 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
141 Нравится 214 Отзывы 28 В сборник Скачать

Часть 5. «Скажи правду. СКАЖИ ПРАВДУ»

Настройки текста
Примечания:
      Так. Вдох. — Она тоже делает восемь туров за одно вращение, — Журавлёва лениво иллюстрирует пируэт круговым движением пальца. — У вас похожая пластика рук, похожее телосложение.       За секунду много чувств можно пережить. Основное их содержание — паника. Я застреваю между банальной необходимостью и объективными правилами ОКР. А объективное правило — не врать. С этого закона моя болезнь произросла: с безумной честности, а не странной симметрии чисел. — Я не… не… — Не знаешь, кто это?       Чувство необходимой честности — это демарш заряженного арбалета, что вот-вот прострелит мне мысли. Нарушая правила ОКР, я будто снова соглашаюсь на секс в «Ле Руж», снова перечу отцу, снова иду на задний двор дома закапывать дохлую собаку бабушки. Но чувство необходимой лжи — это стрела, что уже застряла в ветках мозга.       Не хочу ей врать, не хочу притворно играть в недопонимание. Хочу застыть в медиане между ложью и правдой, и в итоге самый дурацкий ответ выбираю, не дав решению пожить и секунды в голове: — Я… Марго, я же уже сказала.       После такой театральщины страницу про «Арабеск» можно вырвать из папки. Я искренне ненавидела себя за первую реакцию. Внемли эмоциям, а не словам — и всё будто на места встанет. Однако Журавлёва, погружённая в документы, расценила пантомимный хаос иначе. — Ну, ладно, — она безразлично махнула исполинской ладонью. — Неважно. Зачем ты сюда пришла? — Я думала, тут никого нет. Хотела порепетировать. — Что именно? — Вариацию Феи Драже. — Не надо. Научишься делать неправильно — придётся переучиваться, — хлопает меня по плечу и разворачивает к выходу. — Иди отдыхай.       Мне и самой хочется уйти. Обсессия гудит о лжи. Голос мыслей наивно не понимает, что меня отчислят, если узнают о работе в «Ле Руж». Гудит так же противно, когда я ухожу из дома, не вернув все вещи на место. Гудит так же же противно, как на нечётных пируэтах, на нечётных шагах по подъезду. Я вспоминаю о симметрии домашней картины, о симметрии крыльев пыльной цикады. Думаю о её зеркальных лапках, о её узорах фрактальных. Как же я хочу иметь хитин, иметь огромные стеклянные крылья, иметь волю быть крошечным имаго без самосознания. Без мозга, без лишнего веса, без голоса мыслей. Я размышляю с завистью о симметрии домашней картины по итогу врезаюсь в Мастера на повороте.       Он приоткрывает мою верхнюю одежду для ревизии. Сам в своём депрессивном пальто, закрывающем воротником всю шею. — Ты куда это идёшь? — Курить, — со всей отнятой честностью непоколебимо сказала ему.       Резкость и спонтанность — несимметричные чувства. Они его напугали в ответе. Выглядел так, будто я повторно признаюсь в любви. — Да уж, с Настей табак не бросишь, — заново моё лицо поднимает, ювелирно и мягко, как треснутый хрусталь. — Аню в фойе видел. Тебя тоже до слёз довела? — Нет, она славная. И комбинации у неё красивые, — в его руках легко успокоиться. — Это из-за обсессий.       Мастер вернул мне волю над взглядом. Выглядел обеспокоенным и сочувствующим. Я вернула руки в карманы, не зная, уходить или нет. Молчание — вдумчивое и чистое — повисло в стенах и возвращало навязчивым мыслям голос. Подбирать слова для разговора сквозь их шум было так же сложно, как читать в громкой музыке. Мне и не нужно. — Пойдём пообедаем, пока перерыв, — он первым возобновил шаг по коридору. — Хотя, в твоём случае, наверное, позавтракаем.       Я, на секунду порадовавшись его вниманию, к концу предложения уничижительно ударила чунями о край стены, совсем забыв, что не вся обувь злые выходки прощает. Серёжа, ящерица языкастая. Ладно девочки, но от тебя такой болтливости я точно не ожидала.        Новые вкладыши для пуант пропитались кровью, я протёрла их спиртом и заклеила натёртый палец пластырем. Пока Мастер занимался сменой обуви, я натянула свои зимние сапоги. Так стыдно выходить в банном комбинезоне и гетрах, но если начну переодеваться, то закончу только к концу перемены.       Уютная малолюдная кофейня, о которой я раньше не слышала. Заказал мне маленькую порцию овощного супа, вытащил солонку из подставки и виртуозно подкинув её в воздухе, вернул вместе с булочками даме за кассой. Я тяжело вздохнула, но своего вдохновенного настроения не растеряла. — Ну хватит, — опускает ладонь, натирающую ложку до исчезновения. — Там есть запечатанные приборы. Принести? — И ты молчал?!       Устало взмахнул руками, будто бы спрашивая: «Это обвинение?». Металл на прощание блестит в зимнем солнце и исчезает со стола. Мой благородный паж с ложками и вилками в руках поднимается по-старчески и сетует: «Вот из-за тебя пластиковые острова в океане становятся всё больше и больше». — Выглядишь живее обычного. Как прошёл экзерсис? — На заносках с антрашами она сказала, что ей стыдно со мной даже говорить, — покачиваясь на стуле, с улыбкой сказала я. — Но потом она похвалила меня за вариацию Одиллии. — Что-что, а птиц ты хорошо танцуешь.       Я его пнула под столом со смехом и он шутливо поднял ладони от чашки.       Даже мама отнеслась к победе, как к должному. С рождения Василисы её перестали интересовать мои успехи в балете. Катерина Семёновна вообще была расстроена болезнью Софии и отсутствием её Принцессы Флорины на сцене. — Ты ей сказала, что у тебя ОКР? — Нет. И не хочу. — Марго-Марго, — он отсыпает себе ложку сахара с сочувствием. — Твоя удача, что список болезней обновили в двенадцатом, году, а не раньше. Но она обязана знать, что у тебя проблемы с головой.       «Твоя удача, что тебя взяли в школу, когда в перечне препятствующих учёбе заболеваний была только шизофрения», — говорил ректор при всех в классе. Пока всех преподавателей веселила симметрия движений, ректор не находил ничего более раздражающего. «Самоволие на сцене не ведёт ни к чему хорошему», — говорила она менторским тоном. Балет — это бесконечное следование чужим порядкам и решениям. Они отточились временами и чужим исполнением на сцене. Ты получаешь разрешение менять комбинации, только когда превосходишь по статусу их создателей.       Примам-балеринам не всегда дают двухминутные вариации менять. Много людей вовлечены в один спектакль, малейшие изменения — новая карта в карточном домике. Музыканты, солисты, кордебалет, зрители — чтобы пойти против этого течения, нужно сначала оправдать лодку. Меня сегодня похвалила девушка, для которой изменили целое адажио. Изменили музыку, хореографию премьера. Похвалила прима, что десять минут танцевала порядок, созданный исключительно для неё.       Глаз Бога спасает человека одним вниманием. С кожи будто забвенный крест стирают, что оставили другие люди. Не думаешь даже, что это один из гостей «Ле Руж», в будущем — удушающая рука в ещё одном вопросе отчисления. Не думаешь, смотрела ли эта прима вообще запись моего выступления. Короткой искренней похвалы достаточно, чтобы не переживать хотя бы день.       Геометрия пальцев размешивает рыжий кофе. На уставшем лице Мастера — ни единой эмоции. Он возвращению подруги не был рад. — Так вы, — я поднимаю взгляд из-под стола, — встречались? — В юношестве. — И танцевали вместе? — Да. Нас определили во второй состав на выпускном.       Я кивнула. Сложила руки перед собой и приняла самый невозмутимый вид. — И секс у вас был? — Марго? — Прима-балерина же, — обезоружено поднимаю кисти. — Интересно.       Подпёрла голову ладонью, смотря в окно. Я почему-то думала, что они оба были референтными фигурами на классе. Что педагоги пыль стряхивали с их рук на пор-де-бра, называли уменьшительно-ласкательными «Настенька», «Витенька». Интересно, а кто был в первом составе? — Как вы вообще познакомились? Она разве не в академии Вагановой училась? — До пятого класса Настя училась здесь. Наши матери были лучшими подругами, — Мастер делает глоток, смотрит на наручные часы. — Нас отдали на балет по коллективному вдохновению Сафроновой. На тот момент — примой Большого театра. — А сейчас Сафронова балетмейстер Мариинского, — продолжила знающая я. — Представь, какой счастливой была её мать, когда узнала, что Сафронова станет наставником дочери. — Именно. Её мать была счастлива увидеть Сафронову в зрительской ложе, — он печально потёр щетину о кольцо стакана, — но не дочь — на сцене.       «Вау», — с усмешкой подытожила Обсессия. Она параллельные линии видит куда чётче меня. Мне казалось, что за любой великой балериной стоят её поддерживающие родители. Что это только у людей, вроде меня, всё… так. — Марго, — нежно начинает Мастер, — давай я позвоню твоему отцу. Он приедет… — Нет-нет-нет, — я болезненно запротестовала, — я на третьем курсе, мне скоро восемнадцать. Через полгода уже устроюсь в театр. — В чём проблема прямо сейчас уйти? — Мне нужно деньги отдать Лиде. Я верну долг и уволюсь. — Сколько ты ей ещё должна?       Необходимая честность второй раз за день ставит подножку. В таких тупиках понимаешь, почему других людей корёжит говорить о своих финансах. — Семьдесят шесть тысяч.       Он присвистнул удивлённо. — Это за третий курс, — детали очевидные. — Да понял я, что ты себе не машину купила, — телефон забирается со стола, с сомнением крутится в пальцах. — Может, Шаханской позвонить…       Его бывший балетмейстер? Мастер, постучав пальцами по столу, спросил с глубоким вниманием: — Будешь работать в Станиславском, если я попрошу тебя устроить? — В театре меньше платят. — В курсе, что меньше, — раздражается, как скрипящая дверь. — Тоже там работал.       Глаза отвожу от своих условий, от его слов электрических. Неуместным выглядит возможность выбора в нашем разговоре. Он обеспокоен совершенно по-новому для меня. Его беспокойство не отягощает, а лишь немного греет щеки. «Пришитая пуговица» — так называла Ангелина малозначительную заботу в мой адрес. Я вспоминаю иглу в её расцарапанных паутинных пальцах и ловлю себя на том, что мне не хватает её пуговиц на третьем курсе.       И я, вроде, понимаю причину заботы. Но эта причина… она… ну… — Мастер, ты чего?       Мягко рука опускается на чужие пальцы. Вопрос напоминает о личных границах. О том, что нельзя насиловать людей помощью. По-доброму накрывает мою ладонь второй своей. — Дурак я, — его ресницы наклонены вниз, — свои проблемы решить не могу. А на твои — смотреть больно. Сколько ты уже одна живешь? Три, четыре года? — Я не одна. Ко мне иногда приходит женщина из соседней квартиры. — Ты живёшь одна, Марго, — как неоспоримое утверждение — твёрдым, наседающим голосом и взглядом. — Если бы за тобой кто-то присматривал — я бы ни в жизни не нашёл тебя в «Ле Руж».       Мы снова замолчали. Я впервые ищу утешающие слова не для себя, а для чужого человека. Обсессия в тишине что-то бормочет. Пассивно тревожится из-за чужих рук на импульсивно перемытой ладони. — Родители не знают, что меня перевели на платное. — Так скажи им! — Не хочу, — больно, с судорогой пальцы сжались на его костяшках, — не хочу их расстраивать. Они и так мною недовольны.       Нитка для пуговиц затянулась в узел и порвалась от сильного натяжения. Фраза: «А если они узнают, что их дочь работает в стрип-клубе — думаешь, не расстроятся?» — находит свой ответ за границами вербального диалога. Родители ужаснутся, разочаруются, запретят работать в неоновом храме. Но едва ли им будет не всё равно. Мастер кивает. Выпускает из своих рук, как маленькую синицу.       У него есть ещё один вариант. Он хочет его хорошо обдумать.

***

      На репетиции повторяем сценическое пространство. Журавлёва попросила принести ей мел из аудитории. Небольшая схема из девяти квадратов появляется под её пальцами на досках зала. Левые квадраты закономерно подписаны «Правой кулисой», а правые — «Левой кулисой». «Арьерсцена» — «4», «5», «6», «Зритель» — «2», «1», «8». В среднем квадрате, где танцевали примы, где Катерина Семёновна рисовала несимметричную девятку, Журавлёва написала одушевленное «Центр». Моя Обсессия восхищенно простирает руки её избеганию асимметрии. Боготворит за избегание дьявольского числа.       Снежные пальцы делят мел пополам. Алебастровые грани вкладываются в четыре ладони с велением перенести схему на затхлое дерево в другом масштабе. Саша и Ирма кивают трепетно. Уходят в углы комнаты и синхронно нагибаются ко всё ещё влажным доскам.       Она скользит взглядом по зеркалам, по парням у станка, что перешептываются между собой о ней. С печалью во взгляде обходит маленький рисунок сцены и становится на грани девятки и единицы. София тренирует перекидные прыжки в новообразовавшейся «5», Аня засела в углу рядом с парнями, где её не видно и не слышно. Я грелась возле двери, допивая оставшийся утренний чай. Впервые заварила без сахара. Потерянный сладкий вкус кажется знакомым и меланхоличным для языка. — Ну и класс вам дали, — заходит Мастер и едва не спотыкается о чей-то рюкзак. — Почти на чердаке. Ты тут не замёрзла?       Меня самую малость радует, что из всех присутствующих, в том числе, и бывшей девушки, он заговорил сначала со мной. — Немного. А почему нам не вернули зал на втором этаже? — Потому что его отдали Петровой, — металлические весы громыхают и опускаются на пол подле моих ног. — А на последний этаж, видимо, ссылают педагогов, у которых ещё есть силы пройти сорок ступеней.       На весы смотрю, как затравленное животное — на плётку. В животе закопошилась мерзкая моль. Мои пуанты беспокойно стучат о доски. Замерзаю и горю от стыда одновременно. Мастер заканчивает их настройку и подзывает меня пальцем. — Давай, иди сюда. — Не надо, — я плаксиво укуталась в колени. — Я не хочу. Мне стыдно.       Кровь заделается болезненно острой. Сегодня я боюсь, что снова встану на звенящий металл и увижу впервые нечётную «пять». Примерка ле ружскокого «шлюха» по сравнению с этими весами — самый тщедушный пустяк. Не хочу слышать ехидные замечания о цифрах, похвалу о результате не хочу слышать, я не выдержу даже учтивого молчания. Искренне завидую Софии за её изящную худобу, астенические лебединые руки и острое лицо. Она выше на три сантиметра, но весит в разы меньше меня. — Марго, я же не для себя это делаю, — плюсной поправляет адскую коробочку, смотрит на ожившие цифры. — Если увижу, что ты хоть немного похудела — пущу на воздушные поддержки.       Голову вынимаю из самообъятий. Смотрю на худые щиколотки преподавательницы. Пытаюсь в себе силы найти согласиться.       Дверь за Мастером открывается и теперь в неё влетает уже суетливый Эдуард с практики. Сегодня у него дневной спектакль по просьбе балетмейстера Большого театра. От непрофильных занятий и класса удачливого освободили. Эдя шумно извиняется и пытается протиснуться к станкам. Мастер выхватывает его за плечо. — Канатаев, это что?       Я подняла голову на возмущенный глубокий голос и едва не подавилась воздухом. — Эдя, ну ты и дурак, — будто перед миражом, протянула ладони к присевшему передо мной на корточки парню. — Ты что со своими кудрями сделал, скинхед? — Я же не на налысо, а так, — он смущённо провёл ладонью по коротким прядям. — За зимние каникулы отрастут. — Ты так в театре выступал?! — Да, но, блин, это же партия мышей. Ничего не видно. Я в том костюме чуть не задохнулся, — отвечает он Мастеру, царапая ногтями кожу под кофтой. — Всё чешется после него.       Лёгкие ожоги на запястьях быстро исчезают под рукавом. Мастер последними силами удерживал самообладание. Но пугать объяснительными за внешний вид не в духе нашего щетинного наставника: его собственные волосы за прошедший депрессивный месяц отрасли так, что он начал завязывать их в маленький хвост, как самурай. — Что произошло?       Лохматый ёж мысленно собрал историю воедино. Успокаивающим жестом подготовил и меня, и Мастера, но споткнулся о глубокий женский голос, резко взглянув себе за спину. — Это что, Анастасия Журавлёва?       Негодование иллюстрировалось вместе с вопросительно вскинутыми руками Мастера. Он требовал хотя бы короткого абзаца с причинами, заведомо понимая, что проклятый — буквально — на голову всё ещё стоит с нами благодаря вопросу о приме-балерине.       Эдя тоже вскинул руками, но извинительно. На этом их жестовая беседа и прервалась, если не закончилась. Эдя доброжелательно отсалютовал звёздной компании парней, а потом и вовсе приклеился к говорящей Журавлёвой.       Мастер проследил за ним взглядом и с энтузиазмом обернулся ко мне: — Идём взвешиваться?       Я зарылась носом в предплечья, отодвинув стопой весы. Акт унижения. — Ей-богу, вам будто по четырнадцать, а не восемнадцать.       В этом и есть вся суть беззащитности, — мысленно отвечаю Мастеру. Он устало выдохнул и поднялся к своей старой подруге для приветствия.       Рядом остается только тревога за отказ. В академии едва ли найдется законное право отсечь от языка уверенное «нет» педагогу. За это его все и любили: он не требовал девичьих реверансов в коридоре, не требовал говорить с ним благоговейно и сдержанно, как с пришедшим в столовую Богом. Его требования имели строго очерченные границы — начинались там, где начинался урок классического танца. Контрастные границы, как эти меловые под каблуками Журавлёвой.       «О своих педагогах либо хорошо, либо отлично», — шутливо переиначивала известную поговорку об умерших наш ректор на встрече с примой из Большого театра. Мастер и Журавлёва вспоминают Уланову очень серо, слова о ней достаются будто из болота. «Были вторым составом на выпускном», — загадочно крутится в мыслях. — Анастасия, можно вас на минуту?       Нас почтила визитом проректор. Мне трудно запомнить её лицо — уж слишком оно обычное — но всегда узнаю благодаря голосу. По-паучьему и звонкому голосу, будто у неё в карманах по шесть лиц на разные обсуждения. Её имя тоже какое-то острое и странное, но я не могу его вспомнить. Проректор вздыхает, раздраженно стучит носком туфли, осматривает всех присутствующих. Когда объектив её созидания доходит до моей персоны, она спрашивает: — А ты чего тут сидишь? — А что мне ещё делать? — мрачно я спросила. — А ну-ка встань. Со взрослыми нельзя говорить, сидя на полу, — приходится повиноваться этике в её приказе. — У тебя через минуту репетиция. Иди растягивайся, порядок повтори. — Меня освободили от воздушных поддержек. — И что? Тебе отлынивать теперь можно?       Меня спасла Журавлёва, резво возникнув у двери, как провинившаяся школьница. — Чем обязана?       Проректор смеряет напоследок ядовитым взглядом. Если бы у неё была власть меня ударить — она бы ударила. По змеиному уползаю подальше, будто это спасет от вымышленного насилия. — Анастасия, я хотела поговорить с вами о вашем внешнем виде. Не подумайте, вы сегодня замечательная, сияете и радуете глаз. Но я ведь просила — выглядеть не вызывающе. Ученицам нужно подавать правильный пример, — манерно поправляет грани пиджака. — Я присылала вам правила внешнего вида. Там всё чётко расписано, вплоть до длины каблука. — Каюсь. У вас зоркий глаз, — с театральной виной отвечает прима, разворачивая в профиль лодочку. — Здесь восемь сантиметров, а не семь с половиной. — Оставьте шутки. Дело не в ваших туфлях.       Дело в коленях, — догадка очевидная приходит. Наконец Журавлёва искренне удивилась: развела руками, с вопросом обращая внимание на юбку до середины голени, кардиган и свитер. Из обнажённого у неё — ладони, краснеющие от холода на кончиках пальцев. — Я про ваш макияж. Про стрелки. — Стрелки? — Это неуместно для академии, для заведения, где вы являетесь педагогом-репетитором. Привлекает много лишнего внимания. Ваш макияж должен быть естественным и сдержанным. Учтёте?       Абсурдная просьба. Обсессия находит такую скрупулёзность несчастно-прекрасной. Нереализованные балерины, «методисты», как называет их Мастер. Либо с безумием восхищаются пришедшей легендой, либо ломают по одному прутику сверкающему солнцу.       Журавлёва удивлённо усмехнулась. — Конечно. — Вот и отлично, — проректор радостно сжимает её плечи на прощание. — Хорошего вам урока!       Взглядом поднимает меня на прощальный реверанс. После на каблуках разворачивается и уходит.       «Ещё бы, блять», — шепчет Журавлёва едва слышимо. Я смущенно голову опускаю. Притворяюсь, что не слышала. Гостьи «Ле Руж» в ней больше, чем недосягаемой примы-балерины. Вот тебе и балетная академия: в коридорах старомодные реверансы и этика, говорить с учителями нельзя сидя. А за всей этой атласной культурой — те же уставшие от вежливости люди. — Прошу внимания, — начинает Мастер. — Я хочу начать урок с небольшого объявления.       Мастер представляет всем незнающим Журавлёву. Перечисляет её достижения, с которыми не знакома, по ощущениям, одна я. Не могу заставить себя смотреть современные спектакли. Что-то в них ощутимо отторгает и погружает в экзистенциальную пучину. Он вспоминает, как два года назад некоторые выступали с ней на сцене Большого театра: у неё тогда были гастроли в Москве, а у нас — практика.       А всё, что я помню с того времени — призрачный голос. Надменный, издевающегося. Так разговаривают маленькие дети, что недолюбливают друг друга. Осуждают, обвиняют, императивными сентенциями к чему-то склоняют. Помню, как родители приезжали с пятилетней Василисой. Мне изменили препараты, я чаще стала слышать в их разговорах одушевленное «Обсессия». И эмпирика голоса стала более осознанной. Я наконец поняла, о каких навязчивых мыслях шла раньше речь.       Балет, театр, практика — будто стёрлось из воспоминаний. Словно я проспала этот кусок жизни. Я безутешно пытаюсь догнать воспоминания, но чувствую, как этот поезд уже давно исчез с горизонта. Мне иногда кажется, что я заархивировала их в какую-то иную память. Она возвращается по одному кадру в особо тяжёлые сны, но я просыпаюсь в лунных полосах и снова их забываю. — Спасибо за предоставленное слово. Моя дражайшая Валентина Острова — некогда педагог академии Вагановой и репетитор Мариинского театра — после спектакля, кажется, «Раймонды» сказала со смехом напутственные слова. В пятьдесят лет, когда моя карьера балерины закончится, — в зале прошёл сдержанный смешок, — и мне вольно-невольно придётся заняться преподаванием, то никогда, вот ни при каких условиях, не брать выпускные классы.       У ректора едкая ирония. То, что она не хотела браться за старшие классы, было ясно изначально. — Свои классы в школе она в шутку называла «оранжереей». Для неё все люди были, как цветы. Кто-то вырастает прекрасным ирисом, а кто-то увядает от плохого ухода. Цветы, увы, не очень изменчивы. Ты можешь палки к ним привязывать, держать под тёплой лампой и оберегать от насекомых — но едва ли это поможет растению, у которого уже чернеют листья.       Смотрю на выдержанный серьёзностью профиль Софии, как на портрет цикады. Мастер холодно слушает метафорический монолог со взглядом в никуда. Я подбадривающе ему улыбаюсь и получаю такую же грустную улыбку в ответ спустя несколько секунд. — Многие вещи я, увы, уже изменить не могу, подобно новому хозяину оранжереи, — она промокает губы и переходит к сути. — Постановку я изменить не могу. Вы продолжите готовиться к «Щелкунчику», хоть я и считаю выбор этого спектакля крайне неудачным. Но, подобно новому хозяину оранжереи, что надевает перчатки и принимается подрезать всем цветам сухие и заражённые листья, я могу немного улучшить ситуацию.       Ребята сзади начали перешёптываться, не понимая, к чему ведёт Журавлёва. — Я намерена изменить составы на спектакль. Имена участников первого состава я озвучу к концу недели.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.