ID работы: 12403914

Обсессия

Смешанная
NC-17
В процессе
141
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 147 страниц, 15 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
141 Нравится 214 Отзывы 29 В сборник Скачать

Часть 13. «Дебют»

Настройки текста
Примечания:
— Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть, — София досчитывает фамилии в списке. — Представляешь? Двадцать шесть человек из основного состава не пришли. Вместо них весь запас танцевать будет? — Секунду-секунду, — я расписываюсь на планшетке, приклеенной к косяку.       Наши чернильные фамилии в самом конце. Имена труппы — распечатаны вместе с бумагой. Короткой «МК» тесно в изогнутом квадрате, а мне — наоборот. Излишки сценического пространства расшивают границы тела, я чувствую, как обмякаю, нервируюсь и не контролирую ни свою правую руку, ни свой язык. Странно, что у этого чувства нет названия. Многим вещам, с которыми я сталкиваюсь, будто не хватает имени. У половины сильных чувств нет имени, у всех жестов нет названия. Я часто спрашиваю у Софии — хватает ли ей слов для жизни. Она говорит, что их предостаточно для всего. Для этого хоровода нервов перед сценой тоже есть имя — «мандраж».       Отдаю ручку другой балерине, художники света протискиваются на сцену. Всё-таки Мастер не прав. Полей без подписей больше, чем пять. Я вижу, как лист с присутствием снимут с гвоздя после спектакля. Обведут имена без галочек и произнесут холодным, балетным тоном: «Эти — уволены». — София, что за красная помада? — Мастер поднимает её за подбородок. — Ты подругу Китри танцуешь или деревенскую девушку? — Это не красный, это розовый. — Солнце, я похож на дальтоника? — затем достает платок из внутреннего кармана. — Вытирай давай. Мы с вашим учителем по гриму это ещё обсудим.       Красная помада — выбор какой? Случайный или нет? А для чего? Чтобы все неосознанно смотрели на неё? Умно. — Хоть ногти вы закрасили, — взгляд на мои пальцы, покрытые каучуком. — Уже хорошо.       Нас просили лак телесного цвета, но мне проще заклеивать их пластырями. От запаха ацетона болит голова, он царапает эфирами роговицу. Я рассматриваю тёмно-бордовый лак под полосами пластырей: мне давно никто не красил ногти, раньше это делала Геля. Сейчас краска совсем растрескалась, ближе к вершине откололись зубцы.       Театр дает второй звонок. Из-за моей спины произрастает чужая рука: она протягивает телефон, сигареты и инсулиновые ручки Мастеру. — Вы тоже участвуете в спектакле? — София, похоже, обращается к Журавлёвой. — Жертва во имя практики. Которую не пришлось бы делать, держи ваш ректор язык за зубами.       Об интервью, после которого нам запретили приходить на практику в Большой, не шутили только немые. Конфликты старост театра — целый гобелен истории. Эта вражда — твёрже бетона, старше улиц. На ней и правда возводятся целые балетные дома.       Настя заново закатывает оперные перчатки повыше. Из-за широкого балетного шага наступает каблуком характерок на полы длинного платья. Костюмы миманса — самое тяжёлое испытание сцены. — Её уволить давно пора, а вы терпите. — Чтобы свергнуть одного гегемона — нужно сначала победить другого, — Мастер намекает на мужа-министра. — Чем сейчас и занимаются те двадцать шесть мёртвых душ из списка. — Митинг против легализации проституции, а не против жён министров, — парирует София. — Что, по сути, одно и то же.       Третий звонок, сцена за кулисами похожа на пчелиный рой. Скоро закроются все бельэтажи. Мастер просит нас хорошо выступить и уходит в «женские» двери.       На сцену только через десять минут, сейчас там танцуют солисты. Девочки из театра за минуту до выхода напоминают, чтобы я сняла чуни. Первая жестами отсчитывает секунды до выхода. Когда её ладонь опускается, а она сама — выбегает на сцену, все становятся напряжёнными.       Эти картины на репетиции давались проще всего. Тут почти не надо стоять в статике — танцуешь за руки с другими балетными, играешь эмоции и уходишь за сцену. Порядки простые и монотонные — такие не наврёшь. Мы завершаем картину, удаляемся в левую кулису. — Не поверишь, кто сидит в зрительном зале, — София пытается отдышаться, пока на сцене — охота. — Кто? — Катерина Семёновна.       Она ведь в больнице, нет? — Ты уверена?       Уверена, не уверена — без разницы. Даже клятва не спасет от новых шагов назад. Но нужны ли они человеку, что не помнит лица? Я не видела педагога с конца весны, черты личности стёрлись до совсем уж примитивных атрибутов: седые волосы на голове, очки в квадратной оправе, жаккардовые юбки нелепые. Если она выглядит иначе, если она хоть немного изменилась — разве я её узнаю? Как вообще люди запоминают энтропию лиц? Формы бровей, оттенки радужки, асимметрию комиссур? Это как запоминать узоры дендритов и фракталов — их природу копий, всевозможных комбинаций и паттернов просто невозможно держать в голове. Для меня заучивать лица соразмерно заучиванию снежинок. Все говорят, что они разные, но как по мне — одинаковые. — Марго, стой! Нам скоро снова выходить! На финальной мизансцене её поищешь!       Наверное, хорошо, что мама забрала меня из художественной школы. Я бы стала плохим портретистом. Так странно: видишь чужие глаза, видишь губы, форму лица, но не можешь собрать всё воедино и запомнить. У меня так и с картинами: в «Изумрудном ожерелье» помню только девушку в жёлтом платье, приятный цвет кустарников на фоне. Голова пустеет на вопросе: «А что вокруг дамы в жёлтом? Почему полотно называется "Изумрудное ожерелье"?». Картина моей гостиной — это другая полярность. Осенний вечер первого курса, я возвращаюсь домой из театра. На следующий день обещали первый снег, уличные художники убирали оставшиеся работы. Их пейзажи — это тоже лица. Природа только в деталях разная, а паттерны — фрактальные. Небо, перевалы, кряжи — лица из деревьев, лица из рек. И вдруг я вижу картины… иные. Без фона и мозолящих мазков. Рисунки насекомых. Универсальное имаго, звенящая простота, картина шёпотом подсказывает, какие детали в ней искать. Художник переносит «Стрекозу» и «Огнёвку» в кузов машины. На металлической витрине остается последнее полотно — с цикадой.       Новое лицо я всё-таки запомнила. Клиента «Ле Руж» на самом хорошем балконе. Оно жирно блестит, как морда карусельной лошадки. Он почти не смотрит спектакль. Ох, чёрт, я тоже!       Жизель выпутывает невидимки из волос. Падает в колени матери. Я будто от сна отхожу, отыгрываю обеспокоенность удачно. Музыка стихает, корифейка распрямляет волосы Марии для следующей сцены. Она делает всё так, как пять лет назад стало модно в Мариинском: плавное поднятие шпаги, реверанс жене графа, общая нежность рук.       Журавлёва подмигивает нам, уходя в сопровождении свиты за кулисы. Кто бы мог подумать, что ей к лицу будет и Жизель, и Мирта, и Батильда: обвораживающая многословность масок. — Хороший первый акт, — подводит итоги Мастер. — Надеюсь, второй пройдёт так же. — Во втором грех не упасть, — София ходит из стороны в сторону. — Там много перекидных прыжков. — И что? — Перекидные прыжки — спонсоры всех падений, — сказала я очевидное. — Не выдумывайте. — Хочешь сказать, ты никогда не падал на перекидных прыжках? — Нет. — Он врёт, — раздражается София, смотря через плечо. — Все падали на перекидных прыжках. — Я падал только на склейках. — Во время перекидных прыжков, — я делаю мельницу из рук, навязывая ответ. — Чаще, во время револьтов. — Это же простой прыжок.       Сказала так, будто делаю револьты направо и налево, хотя девочки не проходят мужские прыжки. Но, блин, его даже пьяный Эдя делал в конце второго курса. — Туры в воздухе научитесь исполнять, а потом уже поговорим, — Мастер поднимается с пола, возвышаясь почти на голову.       Ну, конечно, тебя-то вращениям в воздухе обучали, господин Идеальность. Я, может, и радовалась бы фуэте анлер на середине зала, но никто их не показывает девчачьим классам. — Вы помните, какую сцену в «Жизель» вам нравилось исполнять в Станиславском? — Надо подумать.       И ведь и правда думает. — Смерть Илариона, когда был солистом характерных партий. Аллегро весело танцевать. — Мне тоже нравится смерть Илариона, мне тоже нравится смерть Илариона! — запрыгала на пальцах от симметрии выбора, создавая много лишнего шума. — Музыка в картине — шикарная!       Настя только в преддверии второго звонка выбралась из гримёрной: тот аристократичный костюм снимать, как средневековую броню. Забирает телефон, сигареты, инсулиновые шприцы обратно. — Из всего спектакля вы выбрали убийство в качестве любимой сцены? — София смеется. — Его затанцевали до смерти. Я чувствую духовное единение с этим персонажем, — его ладонь на живом сердце, правда, доказывает обратное. — А тебе какая нравится? — спрашиваю я у Софии. — Па-де-де. — Крестьянское? Вставное из первого акта? — Нет же. Большое из второго, которое в каждом театре идёт.       Я визуализировала сцену. Уточнила: — Почему па-де-де? — Красивая хореография, — из её «ушек» торчат ломанные волоски, она приглаживает ломаные волосы ладонями. — Анастасия Андреевна, у вас есть любимая сцена? — Мне все сцены нравятся. — А какая больше всего? — Антре Жизель во втором. — Почему антре? — Мелодия ассоциируется с грандиозным фарсом. — А как вам композиция смерти Ганса? — я перестала прыгать, согревшись. — На моих «Жизель» дирижёром ставили Гергиева, а он постоянно портил музыку.       Сегодняшняя Мирта приветствует Мариинскую приму, мимоходом касаясь спины. Она на репетиции рассказывала, что Журавлёва была её репетитором в Питере. — Урод. Я его видела в театре-то раз шесть, но каждый спектакль он играл, как под экстази. Все аллегро убил своим форте. Мы всей труппой молились, чтобы он не пришёл.       София издает протяжное «у-у-у» и убирает призрачную фату с лица. Журналист Павел не в тот день пришёл за громкими заголовками. Кому нужны трюмные геи, когда верхними полами ходят солнцеликие примы и премьеры?       «Второй акт я досмотрю здесь», — Настя получает телефон, сигареты и свободный от Мастера балкон. Желает хорошо выступить и уходит.       Театр дает второй звонок. Оркестр играет милое интермеццо. Навязчивые мысли молчат, будто меня наконец привили от обсессий. Даже не верится, что всё настолько хорошо. И мысли, и дебют, и практика. — Я отойду на пару минут.       Кивок на какого-то мужчину за кулисами. Мастер оставляет меня и Бессмертнову наедине. На пару минут. Пару. Минут. — У тебя пуанты грязные, — София нижне кивает. — Замажь их чем-нибудь. — Перестань говорить так, будто ты мне мама.       Не перестанет. После слов о пастухах и овцах весело себя так вести. Я, постояв пару минут недвижимо для вида, всё равно наклонилась к своей сумке за пудрой, чуть резче требованного.       Я думаю, кстати, Обсессия молчит, потому что удачно материализовалась в мире людей. Обрела тело, категории конкретики, связанную речь. И преследует меня в виде стоящей над душой Бессмертновой. — Какие вы обе симпатичные и миленькие, — говорит голос лет тридцати, кажется, заместителя заведующего балетной труппой. — Как вам танцевать на такой большой сцене? — Холодно.       Я часто видела её на репетициях. Блондинок почему-то проще запоминать. Она смеется натужно неуютно. Трёт обручальное кольцо с бриллиантом. — А сколько вам обеим лет? — Мне восемнадцать в январе, — я замахала пуховкой. — А мне в прошлом месяце исполнилось, — полы пачки Софии щекочут мне щеки. — Тогда вам очень повезло, потому что у нас сегодня отмечают закрытие сезона в ресторане. Будут девочки из кордебалета, солисты некоторые. Не хотите пойти? — Только девочки? — неловко смеется София. — Мальчики тоже там будут, — блондинка тоже неловко смеется, блять, обе пугают. — Сегодня мало артистов пришло. Обидно такое мероприятие узким кругом праздновать. Так что, пойдёте?       Что-то в её словах зримо смущало, но я не могла понять — что именно. Наверное, что на приватное мероприятие театра позвали студентов с практики. Ещё и во время забастовки, так неофициально и мято.       Это всё паранойя, великая солярная паранойя — весёлый подарок от бабушки. Я бы, может, и пошла, если бы меня с самого утра не клонило в сон. Хуево ты дал выспаться, Мастер.       «Почему бы и нет», — соглашается София. Носы туфель, как стрелки часов, устремляются на меня. Я планирую отказаться, но не успеваю даже голову поднять. — Ты с ума сошла?! Совсем не думаешь, куда их зовёшь? — А что такого? — Они здесь на практике из академии!       Мастер становится между нами и заместителем. — Спокойно, Телемах. Им такие вечера пойдут на пользу. — Какие вечера? В новом Фойе де-ла-Данс? — раздражённо спрашивает Мастер. — Какой же ты тварью стала, Таша. Уйди, по-хорошему прошу.       Таша усмехнулась обличительно. Подняла руки и попятилась в другое закулисье. Я закончила с пудрой и поднялась, готовясь через пять минут выходить на сцену. София готовой не казалась. Она неотрывно следила за уходящей фигурой и заговорила: — Нас просто на вечер в честь закрытия сезона пригласили! — София, хватит. — Да что плохого-то?! Сегодня двадцать шесть человек уволят, я хочу попробовать устроиться на работу! — Какая тебе работа в театре, солнце? Ты даже третий курс не закончила, чтобы шесть дней в неделю в театре торчать! — Даже если и так, я всего лишь хочу отдохнуть! Почему вы меня отговариваете?! — Да потому что ты не знаешь, что там будет! Зовут девочек из кордебалета, публику с балконов. Как думаешь, зачем? — Чтобы пообщаться? — Чтобы трахнуть тебя, София, — раздражённо рычит Мастер. — Находят депутатам и майорам будущих жён, девушек или любовниц для содержания. Знакомят на таких вечерах, а дальше — как повезёт: останетесь вы знакомыми, друзьями или чем похуже.       София смущается: не то его резкости, граничащей с невоспитанностью, не то от сценария, который она чудом избежала. Но я начинаю понимать. И кольца бриллиантовые, и слабых солистов, и клиентов «Ле Руж» в бенуарах. — Но я же могу туда пойти? Если проблема только в этом, то… — София, — он кладёт руку ей на плечо, — тебе это не нужно.       Третий звонок. Ганс, медитировавший за кулисами, подходит к краю кулисы. Мелодия виллис чем-то похожа на колыбельную. Второй акт в разы сложнее первого, а меня, как назло, ещё в первую линию поставили. Наверное, из-за невысокого роста. Девушка впереди жестами отсчитывает секунды до выхода.       Прыжки, злоебучий хоровод, который едва получился ровным на последней репетиции. Тут единожды удастся отдохнуть за кулисами — во время адажио. Большую часть спектакля виллисы стоят на сцене.       Тан-глиссе — так прыжки в арабеске называла Катерина Семёновна. Софии повезло меньше, она выбегает на сцену в числе первых. Я боюсь упасть, переживаю, что сломаю всю линию остальным. Она и без того ломается: сзади постоянно просят её держать.       Наш танец заканчивается в четвертой с перекрещенными на груди руками. Сейчас Мирта вытащит Жизель из-под земли. Первая ученица Журавлёвой чинно заходит в центральный квадрат с веточкой розмарина, слышно, как стучат её пуанты. Низкая музыка тянется мучительно. Кажется, что дольше нужного. «Нет, и правда дольше», — внезапно замечает Обсессия.       Есть в интуиции сигнатура сумасшествия. Пальцы в пластырях покалывают, по телу проходится дрожь. Обсессия? Почему сейчас? Я забуду порядок? Правда упаду? Лобные доли велят встать в арабеск прямо сейчас. Убеждают, что зацикленная музыка — галлюцинация.       Я очищаю голову, прикусив язык. Беспричинное тревожное наваждение становится слабее. Сохраняется дыхание, а вместе с ним — статика. Я украдкой смотрю на сцену, на взвинченную Жизель.       Мне поначалу кажется, что я оглохла. Картина донельзя сюрреальная и абсурдная рисуется прямо на глазах: прима начинает вращения в абсолютной тишине зала. Раньше музыки.       У Мирты по-кошачьи сужаются зрачки, она — всего секунду или две — стоит в ступоре с поднятой над головой розмариновой веткой. Жизель заканчивает вращения как раз в начало скрипок. Мы выходим из четвёртой позиции в арабеск. Люди — или в поддержке, или из-за незнания — хлопают на ранних фаи. Дирижёр, подобно Мирте, не может оторвать дикий взгляд от сцены. Журавлёва единственная смеется на балконе, руководящий состав вокруг неё — бледнее алебастра. Их каменные взгляды убивают то ли новую приму, то ли навеки вечную солистку. Девочки из кордебалета держат безэмоциональные лица виллис. Таня — кажется, так звали артистку передо мной — произносит сомкнутыми губами: «Пиздец, а не дебют». Порядки, акценты, те же: бурре к краю сцены, гранд-жете к кулисе.       «Ноты антре — знамёна фарса», — повторяю слова Мариинской примы. Когда Мария уходит — остается ещё шесть-восемь тактов музыки. Балерина, играющая Мирту, нерешительно двигается вперёд. Постепенно её шаги приобретают большей уверенности, она становится в центр сцены, адаптируется, импровизирует эмоцию величественного сострадания к испугавшейся и сбежавшей виллисе: элегантно подносит ладонь к уху, пытаясь её услышать, пока мы снова меняем позу.       Всё-таки многим вещам не хватает названий. Вряд ли такое назовёшь «мандраж». Я думаю над тем, как буду рассказывать о сегодняшнем спектакле. Мне придётся создать целую цепочку слов, картографическую новеллу эмоций. Но кто-то обязан придумать имя постановке, что растёт и растёт в своем совершенстве вверх и ближе к ночи ломает ноги о звёздный атлас.       Мы вновь возвращаемся на сцену, чтобы станцевать аллегро и финал. Жизель вывернула наизнанку всё своё самообладание для продолжения. Но, кажется, никому в зрительном зале уже нет дела. Кажется, если прямо сейчас убрать большое па-де-де — все просто закроют глаза. — Это было стыдное зрелище, — Мастер прерывает беззвучие после поклона, — но с кем не бывает.       Я несдержанно указала пальцем назад, будто у меня за спиной Вавилонская башня, а не закрытая кулиса: — Это, буквально, впервые за всю историю балета. — Нет, ошибки на сцене — явление древнее. Они свойственны всем, — секунда спонтанного молчания, — падающая на перекидных прыжках.       Поговори мне ещё тут, герой револьтов. Я показала ему язык, чуть не застряв им в шустрых пальцах.       Издалека слышен громкий цокот туфлей, будто за сцену направляется целый табун чашек. Мимо меня, как мимо статуи, проплывают балконные судьи, твёрдыми шагами направляются к приме. У Марии на лице — фреска трагедии, эпос самой ужасной в жизни неудачи. Она нервно ходит туда-сюда, громит всю редкую поддержку. При виде балетмейстера её будто пронизывает огромная вертикальная игла из пола, она выпрямляется, подносит ладонь к лицу и говорит: — Юрий Николаевич! Это дирижёр, это Кагановский… — Рот закрой, — с ходу прерывает её балетмейстер и оборачивается ко всем. — Ушли все отсюда.       Таких людей и страшно перебивать. С ними вообще не хочется говорить. Их злость — это долгая ночь, это последний в жизни суд, убийство руками обиженного Бога. Перед ними можно только унижаться и только заискивать, чему тебя и учит вечный балет. Мимо меня протискивается парень. Заместитель Таша пытается остановить его за рукав, но он всё равно подходит к патронам на расстояние, на котором моль обжигается о лампу. — А как же разводка? Мы что, просто так ждали конца второго акта? Просто так сидели час в зале? — Пошли вон, — низко рычит педагог Аксеева.       Её приказ закончил штрихи контрастного полотна, где нет лиц, деревьев, насекомых. Эта картина может выглядеть, как тот лист на косяке двери, без двадцати шести подписей.       Кажется, что перед следующим спектаклем подписей станет ещё меньше.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.