***
На следующий день было так же невыносимо. В очередной раз отнятая магия на этот раз осталась стоять на невысоком столике до самого конца пытки. Мясник, к великому сожалению Кацуки, не ушел, а остался сидеть рядом, бесстрастно наблюдая за его муками и время от времени прикладывая свою ледяную руку к солнечному сплетению. Дыхание это сбивало напрочь, и Кацуки бесполезно дергал головой, стараясь сдержать вой. — Упрямство это порок, знаешь ли, — пробормотал мясник, вновь облапав своей магией Кацуки изнутри, и сгусток жидкого свинца в спине между ребрами приобрел четкие очертания. — Или все же резистентность к боли? Любопытно. — Пошел ты, — твердости в голосе хватило всего на два слова, и Кацуки обессиленно закрыл глаза, чувствуя, что мысли начинают тонуть в водовороте. Еще немного, и можно будет уже не терпеть. Еще немного, и он просто лишится чувств, и некоторое время все эти беды будут не его. Кацуки был вымотан за ночь, которую на этот раз не сгладили ни снадобьем, ни холодной водой. Единственное, чем он утешал себя старательно и страстно, так тем, что к нему вернулось чувство прикосновений ниже пояса. И если ущипнуть себя за бедро, то теперь это было глухо, но все же больно. Это было хорошим признаком. Нужно было радоваться. Но Кацуки никак не мог загнать себя в это чувство. — Курогири, заканчиваем. Тяжесть, тянувшая Кацуки за лодыжки, исчезла. Правда, ломоты это не смягчило. Жесткие ремни все так же сковывали его, не позволяя положению тела смениться. Но ему вновь вернули магию, освободили голову и руки, и теперь Кацуки мог смотреть на своего палача не кося глаз. Все в нем было отвратительно. Мяснику нельзя было дать сорока лет, нельзя было дать и двадцати. Он был словно старик, который забыл повзрослеть. Его белые волосы отдавали древней сединой, сухая кожа должна была рассыпаться, но почему-то держалась на лице, не знавшем ни морщин, ни обвислости, что появляется у тех, кто перешагнул пятидесятый рубеж. Несколько шрамов на лице не отличались по цвету, только кожа на них росла словно не в ту сторону. В серых глазах не было ничего, кроме пыли, но взгляд их был подобен искрам. Он зажигался на мгновение красным, и более не существовал до тех пор, пока мяснику что-то снова не казалось любопытным. От мясника не пахло человеком. Его запах был неуловимым, похожим на шелест книжных страниц в библиотеке Фессы, куда Деку однажды привел Кацуки, показывая замок. — Ну, что ж, — подытожил мясник, задумчиво крутя в ладони уже пустую склянку. — Курогири, проследи. Обед на этот раз был пусть сытным, но скудным. Еще теплый, кислый хлеб да квашеное молоко желудок Кацуки переварил быстро, и в животе осталось неприятное ощущение то ли пустоты, то ли голода. Впрочем, просить о добавке Кацуки, по правде говоря, и не стал бы — от постоянной боли тошнило, и вряд ли он смог бы сейчас съесть больше. Отвернувшись в сторону очага — мясник и Курогири всегда появлялись с другой стороны и видеть их не было ни малейшего желания — Кацуки заставил себя задремать. Известно, сон — лучшее снадобье. Вот и потчуют целители раненых дурманящим отваром еслены, горькой травы, растущей у истоков горных ручьев. Трава эта страшная. Собирают ее лишь весной, когда стебли еще не набрались силы и в котелок кладут по одной травинке, чтобы не призвать Уухэль вместо сна. Да и сон от нее жуткий: черный, глубокий, что недобудиться порой, пока тело само от него не очнется. Ослабевшим воинам и пиалы-то не дают, так, глоток, а порой и лишь губы намочить. Только вот какой бы сильной не была еслена, драконам на нее хоть бы хны. Кацуки невольно вспомнил, как наткнулся на ее нежные ростки на драконьем острове и как обрадовался, да только Киришиме ее отвар никак не помог, и он тогда промаялся всю ночь, бесполезно пытаясь зализать отравленную рану. Кацуки поспешно вынырнул из воспоминаний и уставился в желтый, едва живой огонек очага. События давно минувших дней были невыносимы. Очнулся Кацуки уже к вечеру, когда небо в щелях потолка стало глубоким, будто самое темное море. Очнулся от чувства падения, от того, как поменялись местами потолок и ложе, как непривычно холодно стало спине, привыкшей уже к жесткости. — Какого… Выругаться в голос Кацуки не успел. Иссохший запах библиотеки снова забил ноздри, и сильные руки мясника прижали его к ложу, на этот раз щекой и грудью. Сгусток свинца у позвоночника тяжело провис вниз, и Кацуки пришлось поспешно перейти на сдавленный хрип, чтобы не выдать боли. — Руку. Уухэль его дери, это была не просьба. Мясник перехватил локоть Кацуки, заставляя вытянуть руку в сторону. Сбоку от ложа уже была добавлена — и когда успели? — гладкая доска, к которой и припечаталась ладонь. Но стоило мяснику выпустить руку Кацуки из своих цепких пальцев, как он тут же вернул ее в исходное положение: — Отъебись, — Кацуки дернул плечом, стараясь избавиться от давления, но ничего не вышло. — Какого хера тебе надо, ублюдок? Эта борьба была неравной с самого начала. Отбиться магией снова не вышло, и Кацуки взвыл сквозь зубы, в очередной раз потеряв тепло и жар из-под кожи. И все равно он пытался дать отпор. Вся его сущность протестовала против такого обращения. Безмолвного, непонятного, бесцельного. И пусть без магии его тело было пустым и звонким, словно глиняный сосуд, вынутый из печки и остывший на ветру, не было ни единой причины склониться перед врагом. Пока Кацуки еще мог шевелиться, пока еще чувствовал силу в руках, он не был покорен. — Как же утомляет, — вздохнул мясник, отступая на шаг. Кацуки тут же подтянул было руки, чтобы приподняться на локтях, а может, даже отпрянуть — сейчас его никакие ремни не держали, но мясник был быстрее: он вдруг снова оказался совсем близко, чуть правее ожидаемого, и его ледяные, пыльные пальцы уперлись в шею и где-то между лопаткой и позвоночником. Короткая боль прошила плечо, и левая рука исчезла из чувств Кацуки. Он больше не мог управлять ею, не мог на нее опереться. Шея с этой стороны тоже вдруг стала ватной, оглушенной, и Кацуки замер, ошалело пялясь на свои теперь бесполезные пальцы. — Вот и договорились, — бесстрастно отметил мясник, выпрямляя левую руку Кацуки. — Вторую сам расслабишь или помочь? — Мразь, — только и смог пробормотать Кацуки. Мышцы во всем теле одеревенели. Мокрый ком подкатил к горлу. Нельзя. Так ведь было нельзя? Что это за магия такая? Что за хрень? Нужно было собраться, нужно было дать сдачи и показать, что такого поведения Кацуки не допустит. Но разве у него было хоть что-то, чем он мог бы подкрепить свои намерения? А если сейчас мясник провернет то же самое с его правой рукой? И что тогда? Кацуки будет совершенно беспомощен. Еще больше, чем сейчас. Настолько, что не сможет даже умереть сам. Мясник взялся за правое запястье, и Кацуки проклял себя за то, что не смог напрячь мышц в сопротивлении. Что-то внутри сломалось. Что-то такое же твердое, надежное как позвоночник, вдруг треснуло и больше Кацуки не мог на него опереться. Оно трещало весенним льдом под ногами от его мыслей о борьбе, и липкий, скользкий страх проступал талой водой в эти трещины. — Лежать, — скомандовал мясник, выкладывая на доску возле пальцев Кацуки жестяной короб. На крышке виднелись выбитые узоры, до черточки похожие на те, что Кацуки видел в Фессе на барельефах и скатертях. Они были бессмысленными и, по мнению Деку, красивыми, но слишком уж вычурными и бесполезными. «И твоя харсайым знала!». Крышку в сторону, и в серых пальцах мясника заблестела тонкая игла. Она без промедления вонзилась выше средней костяшки, и Кацуки с ужасом обнаружил, что подвижность у него отняли, а способность чувствовать боль и прикосновения — нет. И это было мерзко. Словно его собственная рука изменила ему. Ниже пояса все ощущалось тоже дурно, но там и тело Кацуки не принадлежало. — Нахуя ты это делаешь? — не выдержал он через шесть игл, равномерно расположившихся в запястьи и торчащих вверх на длину большого пальца. — Не вижу смысла объяснять, — отозвался мясник, переходя к локтю Кацуки выматерился. Может, его палач смысла и не видел, но его самого эта неизвестность выбешивала до звона в ушах последние два дня. А теперь она просто стихла до безысходности, с которой Кацуки отвел взгляд от происходящего, стараясь больше смотреть на иллюзорную стену, расписанную под полки с горшочками и склянками. Здесь его не будут спрашивать. Мяснику не нужно ни разрешение, ни согласие Кацуки, он сделает все, что задумал, отмахнувшись от сопротивления будто от назойливой мухи. Магия или нет — ему все было нипочем. Он мог отнять все, что ему бы заблагорассудилось, и Кацуки нечем было ему ответить. И это было хуже рабства у Дэйдоры, когда его били палкой за непокорность или секли плетью за дерзость. Может, тогда он был слишком мал, чтобы понять обреченность своего положения. А, может, дело было в том, что он понимал, чего пытались добиться нукеры. Размеренные проколы жгло, будто соединенные под кожей огненной нитью. Игл становилось больше, они уже проложили прямую дорожку до плеча, обосновались в загривке и между лопаток, и завершили свою тропу у поясницы. С правой стороны было то же самое. Только жгло сильнее, и Кацуки старался держать руку неподвижно, когда новая игла вонзалась в кожу и проникала глубоко в мясо. Зачем? Он сам не знал. Наверное, это давало ему надежду, что у него осталась еще хоть какая-то толика выдержки. Огненная нить пульсировала под кожей. От этого плавились мысли и к глотке подкатывала тошнота. Боль от проколов перестала ощущаться отдельно от пламени. Казалось, будто лесной пожар перебегал от дерева к дереву по тонким полоскам жухлой травы, и только и ждал, пока ему проложат путь к новому месту. Мясник остановился только у поясницы. А потом Кацуки почувствовал, как с него стягивают покрывало, и прохлада устремляется по бедрам и ягодицами, и… И не нашел в себе ни сил, ни желания дернуться. Все происходящее было уже решено за него. Левая рука лежала перед ним, утыканная линиями игл, безжизненная и чужая. В этой хижине у Кацуки не осталось ничего своего, даже тела, и бороться больше было не за что, да и нечем. Харсайым все знала… Алрия побеждена, и теперь без ярости Кацуки и железной лапы Киришимы племена дэньмитов разбегутся обратно, расхватав добычу. Деку не хватит сил их удержать, да и вряд ли он захочет это делать со своей любовью к миру и дипломатии. Не будут хэгшины его слушать. Кто такая харсайым без своего харса? А если действительно Изуку все знал, то и лезть в царство Кацуки он не будет. Так что дэньмитов, можно сказать, уже не было. Снова будут ворхиды, архасслы, рархарши и десяток других, ворующих друг у друга овец да ргапаллов, убивающих ради пастбищ да укрытых от зимнего ветра долин. Беспочвенной надежды на собственное возвращение Кацуки уже не питал: видел он воинов, не способных встать после ран. Так и жили в становищах ненужные и бесполезные, пока род еще мог и хотел их содержать. Кто-то находил себя в ремесле, как Тсунагу, которому повезло сохранить ноги, чтобы ходить самостоятельно, кто-то не мог и этого и медленно угасал на ложе, выполняя руками хоть какую-то работу: разбирали шерсть или крутили веретено. А если не могли и этого — так дорога им была к Уухэль, ведь от мертвых их ничто, кроме глаз да болтовни не отличало. Не может быть немощный харсом, тут уж ничего не попишешь. Огненная нить поползла к крестцу и ниже, заклубилась под коленями и прошила мелкими стежками щиколотки. Но это было где-то далеко и словно не с ним. Дело слабого — подчиняться сильному. Обездвиженный и разбитый, Кацуки сильным себя не считал. — Лежи тихо. На кончиках игл, торщавших в воздухе, вдруг загорелись огоньки. Одновременно, словно подожженные магией. Кацуки в первый миг не придал этому значения, но огоньки стали ярче и принялись пожирать иглы, стремительно приближаясь к коже. Мгновение, второе, и они уже облизали волоски на запястьях. Третье, и боль от ожогов охватила тело. Четвертое — и пламя внутри стало уже настоящим, от чего по хижине поплыл запах паленого мяса. Правая рука дернулась, сбегая от жара, но тут же была прижата обратно к ложу холодными пальцами мясника. Выдох получился болезненным, погано скулящим, но еще миг и все заволокло то ли туманом, то ли дымкой, в которой вдруг было прохладно и зыбко. Кацуки сжал и разжал пальцы на правой руке, проверяя реальность. Кожу тут же защипало в местах ожогов. Снова щелкнуло что-то слева под жесткой рукой мясника, и левое плечо вернулось к Кацуки. — Поднимайся на руках, — мясник схватил его пальцами за шею и чуть потянул вверх, словно слов ему было недостаточно, чтобы быть понятым. Слабость была безумной, но руки все же повиновались. Что ж, если делать все медленно, то оно могло и получиться. Кацуки насилу нашел упор ладонями и приподнялся на постели. Спина, до этого реагировавшая на такие движения, болью, оглушительно молчала. — Обопрись на колени. Не получится. Он не чувствовал ног. Но тело вдруг подчинилось. Пусть оно казалось неповоротливым и деревянным — оно снова было его. Кацуки удалось подтянуть сначала одну ногу под себя достаточно, чтобы найти упор, а затем и вторую. — Хватит. Мясник плавно, но неотвратимо надавил рукой, и Кацуки, в последний раз перешагнув уже бесполезную гордость, опустился обратно на ложе. Он должен был ликовать, но в груди было пусто. Его словно выпотрошили изнутри, и даже магия, влитая назад, не могла заполнить его достаточно, чтобы собрать воедино. Она поискрила немного и притихла, пристыженно скуля на манер брошенной собаки. Кацуки не стал ее гладить. На ощупь магия теперь тоже была чужой, и от этого было противно дышать. Все уже случившееся вчера и сегодня было сделано на благо, Кацуки мог это оценить. Но в этом не было ни милосердия, ни целительской заботы. Его чинили, как чинят инструменты, и Кацуки хорошо знал, что делают с инструментами, которые нельзя исправить. Обещая ему смерть в случае отказа, мясник не шутил. И теперь Кацуки знал, что ему хватит и умения, и духа выполнить обещание. И не было ничего, что могло бы ему помешать. И эта смерть будет недостойной война: беспомощной и тихой. Булькнул полог иллюзии, потом еще раз. Курогири помог мяснику перевернуть Кацуки обратно на спину и укрыть его теплым покрывалом. В воздухе растекся запах чего-то острого. Мясник безмолвно сел рядом с ложем Кацуки, протянул ему бронзовую чарку. Не было толку спрашивать, что в ней. Сопротивляться тоже. Его бы все равно заставили. В серых глазах мясника было пусто, как в Саванных Топях. Больше не глядя в них, Кацуки опрокинул в себя содержимое чарки. Горло тут же согрелось и обманчивое тепло, однако, не избавившее его от боли, растеклось по телу. — Вчера ты забыл кое-что, — взгляд мясника на миг мелькнул искрами. — Ты выдрессируешь для меня драконов. Понял? Что уж непонятного. Кацуки предпочел не услышать, как за грудиной что-то окончательно сломалось, хрустя сухим деревом разбитого посоха: — Да.***
— Ваше превосходительство, — Момо изящно поправила черную как смоль прядь, — гонец прибыл. Шото, едва укрывшийся легким одеялом, вскочил с постели и бросился к ней, забыв о подобающем герцогу поведении. Его сонливость, умело согретую в купели и сотканную из трав и ароматных масел, как рукой сняло. Он ждал этого письма долгие недели, резонно опасаясь, что письмо может не дойти или, того хуже, попасть не в те руки. А теперь, когда личная переписка была запрещена, Шото и вовсе рисковал быть обвиненным в предательстве. Впрочем, альянсу его письмо не могло навредить. И теперь, с замиранием сердца срывая печать дома Тодороки с красиво скрученного свитка, Шото медлил его развернуть. Момо сидела рядом в легком, полупрозрачном пеньюаре, скрывавшем ее фигуру до самых пяточек, учтиво не прикасаясь взглядом к посланию. Бояться было глупо. В конце концов, он просил своего дворецкого достать эту информацию не для того, чтобы теперь испугаться встретить ее лицом к лицу. Глубоко вдохнув, будто бы перед прыжком в воду, Шото развернул свиток. «Ваше превосходительство, — гласило письмо, — с великим сожалением сообщаю вам, что поиски мои в документах и реликвиях семейных не дали важных результатов. И я прошу, настоятельно и искренне, если Вам дорога память о Вашем покойном отце, препочтеннейшем герцоге Энджи Тодороки, прекратить тревожить его прах домыслами и подозрениями, чистой крови недостойными. Брак с Вашей матушкой, препочтеннейшей Рэй Тодороки, был единственным, и, как Вы, надеюсь, памятуете, счастливым». В письме сквозила оскорбленная гордость. Что ж, Шото и сам до сих пор был возмущен до глубины души. Как этот презренный Даби только мог попрать честь его семьи? Обвинить отца в разведении бастардов, словно племенных гончих! Но Шото до сих пор терзали эти слова, вонзившиеся в его сердце отравленной стрелой, и он никак не мог от них отмахнуться. «Что же касается Вашей просьбы найти упоминания о возможных потомках препочтеннейшего герцога Энджи Тодороки, то смею заверить Вас, что в порочащих его имя связях Ваш отец не был замечен и никогда бы не уронил бы чести семьи». Верно-верно, даже после смерти матери Шото не встречал у отца фавориток. Не видел он и симпатии к служанкам, да и те не проявляли какого-то интереса к герцогской семье, как бывало в домах других аристократов, где некоторая прислуга могла выполнять поручения не только по дому. Вот только мать никак не восставала в воспоминаниях Шото счастливой или радостной. Она была спокойной, молчаливой, порой печальной. Ее образ был смазанным и тонким. В конце концов, ему было всего семь, когда она покинула этот мир и ее гробницу украсили камелиями. «Уважая Вашу волю, я направляю вам подробное генеалогическое древо семьи Тодороки, а также список всех слуг и их детей, живших в семейном замке в указанные Вами годы. Надеюсь, это поможет Вам развеять мысли, недостойные Вашего препочтеннейшего отца». Шото спустился взглядом к списку. Он был не то, что бы огромен, но написан таким мелким почерком, чтобы вместить все необходимое на бумагу, что Момо пришлось создать увеличительное стекло, чтобы все разобрать. Шото провел около четверти часа, вчитываясь в имена, чтобы в конце концов найти их: Нацуо и Фуюми, упомянутых Даби. Их мать, Рэйши Химура, значилась кухаркой. Шото с отвращением отодвинул от себя свиток. Это ничего не значило. Подумаешь, Даби угадал имена пары лакейских детей! Да разве мало на свете было Нацуо и Фуюми? Момо спросила взглядом разрешения и взяла свиток в руки. Шото не жалел, что открылся ей: с кем еще ему было обсудить такое деликатное дело? Мидория был далеко, и не в письмах было о подобном судачить. Момо же отнеслась ко всему с пониманием и помогла тайно отправить письмо, а теперь и умолчала о его прибытии, дабы не тревожить Гран Торино. — Химура? — задумчиво прошептала она, проведя изящным пальцем по пухлой нижней губе. — Это ведь девичья фамилия Вашей матушки. — Что? — Шото вздрогнул и уставился на нее, исполненный недоверия. — Она говорила мне когда-то в детстве, когда гуляла по саду. Я спросила про ее магию. И она рассказала мне легенду о ледяном духе, от которого пошел ее род. Если верить сказаниям, то он вышел из далеких гор, что упирались в небо и спустился в долину вместе с льдом острых вершин. Дочь короля тех земель вышла к нему нагая, и дух, очарованный ее красотой, унял лед и пощадил долину. Она стала женой его и родила ему семерых детей, что разъехались по миру. Но у каждого из них жило наследие льда, и в честь этого духа они носили имя Химура… Неужели Вы не помните? Шото не ответил. Эта фамилия… Она восставала из пепла в его памяти, призрачная и неосязаемая. Он слышал… Совсем давно, когда еще не помнил герцогских покоев и воспоминание это было пропитано запахом горячего хлеба и сладкого масла. Но потом… Потом матушка могла шептать ему любые сказки на ночь, но он никогда не слышал о ее магии. Никогда не слышал о ком-то из ее семьи. Отец не любил этого. Шото был Тодороки и только эта история имела значение для будущего герцога. — Момо, — он кивнул на свиток, и она поняла его без лишних слов, поднеся к желтоватой бумаге круглую линзу: — Сейчас, Ваше превосходительство, — время остановилось и превратилось в хрусталь. Казалось, один лишний вздох, и разобьется. — Химура Тэн. Она была горничной в летнем поместье. В тридцать восьмом году родила сына по имени Тойя. Умерла она тоже в тридцать восьмом. Тойя… Прожил в замке до сорок восьмого, а потом… выбыл. Тут не указано подробнее. В голове помутилось. Шото в том году исполнилось четыре, и его магия проявилась достаточно, чтобы быть и льдом, и пламенем. Момо подняла на него бархатные черные глаза, и в них засветилась тревога: — Ваше превосходительство? Даби не лгал. Воздух шатра истончился, и тусклый свет лампадки перестал существовать. И только испуганный возглас Момо устремился вслед Шото в звенящую темноту.