ID работы: 13064717

Hereafter

Слэш
NC-17
В процессе
9
автор
Размер:
планируется Макси, написано 135 страниц, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 25 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава VIII. Мальчик из Эдинбурга

Настройки текста
Примечания:
Итчи родился и вырос в трущобах. Он метался от состояний, когда недоедал, до голодания, попрошайничества, навязанного матерью, и, как следствие, воровства и мелкого хулиганства. Не столько мать внесла вклад в его развитие, сколько улицы, еще сильнее повлиявшие на его становление. Личностью Ичэнн был незаконченной, даже в большей мере неполноценной. Но, как закаляется сталь, он закалился – до вида храбрости и умения постоять за себя, до состояния нержавеющего. Ховард застал его уже на полпути, не сказать чтобы подобрал из жалости. Он видел в Ичэнне то, что не увидела мать, вечно попрекавшая за нежелание подчиняться, – способность бороться и карабкаться вверх, лишь бы выжить. Мать требовала, чтобы Итчи пресмыкался и с самых малых лет; чтобы ползал на коленках вокруг нее до самых старых. Чтобы руки целовал и ноги – за то, что не сделала аборт, что перенесла тяжелые роды. За еду, не всегда доходившую до него. И за то, что «научила на хлеб добывать да воровать». Она хотела, чтобы ее сын ползал и терпел, но во что бы то ни стало жил. Ради нее и из чувства строго обязательной благодарности. Доминик же увидел, что Итчи способен встать на ноги, ведь уверенно делал свои первые взрослые шаги. Доминику не требовались преклонения и вылизывание ботинок. На каждую запрашиваемую услугу найдется конкретный работник. Доминик не искал раба и не был в таковом заинтересован. В одном Ховард сходился с матерью Ичэнна – он был заинтересован в его привитых улицами навыках. Он требовал от Итчи базового инстинкта и умения воровать. Чтобы пресечь голодание и попрошайничество, а из болота воровства и мелкого хулиганства переселить мальчишку туда, где ставки были выше. Где грабеж и уже реальные преступления. И дело было оправдано – Доминик требовал того за деньги и платил с самого начала. Тогда Ичэнну было девятнадцать. В следующем году ему исполнится тридцать, но выглядел он уже достаточно потасканным, помотанным. Чересчур выдавал взгляд, мешки под глазами, хотя импульсивность действий и не всегда адекватные реакции будто говорили: Итчи застрял там, в последних моментах подростковой жизни. Он ворчал как старик, но обижался и ревновал совсем как ребёнок. Он жаловался на боли в спине и коленях, но каждый раз реагировал на рождественские подарки, будто по-прежнему верил в настоящее детское чудо. Настоящее детское чудо в его понимании действительно существовало. Представление этого чуда менялось на протяжении всей жизни, постепенно переходя от одних приоритетов к другим вместе и с самим Ичэнном. Происходила переоценка ценностей – в очередной раз Итчи менял курс. Это было чудом, к которому он пламенно тянулся, рвался. Но все-таки, в конечном итоге, оно так и осталось чем-то недосягаемым. Как задел инфантильности и лишнее подтверждение, что застревать в прошлом – удел не только слабых, но и сильных людей, рациональных и способных критически мыслить. Он грезил стать лучшим. Быть лучшим во всем, первым всегда и везде. Если того не позволяли статус, должность и занимаемое место, он не шел по головам, но тем не менее максимально возвышался – добирался к самому подножью своего пика. Он не мог стать выше Ховарда, но никто не был выше Итчи, и это всех устраивало. Он держал планку и держался уверенно. Он был лучшим. Он был лучшим. В момент, когда он увидел Мэттью в своей одежде, Итчи понял, что славное время закончилось. Лавина обрушилась с самой верхушки и целиком на него, так и не позволив подняться на самую высь. Слова с январского вечера, когда Ховард нарочно сыграл прилично выпившего и говорил чересчур скользко, как-то сами собой всплывали в голове. Зачем Доминик обошелся с ним так строго, требовательно наседал и даже сделал замечания? Неужели еще тогда его необыкновенный господин Ховард почувствовал что-то, ощутил что-то, что было способно разломать дивный мир? В голове непроизвольно выстроился туманный диалог. Киллин пытался подбодрить, но лишь вещал об очевидном. И оказался прав.

– Ты же знаешь, сейчас ты лучший. – Я хочу быть лучшим до конца, – жестко заключил Ичэнн. – Мне будет тридцать в следующем году. Скоро меня начнут списывать со счетов… – Помни, что всегда найдется кто-то лучше тебя. Неважно, через сколько тебе будет или сколько лет назад было тридцать.

Когда Ичэнн пришел к Доминику и начал выколачивать свою личность под новенького Итчи, ему было девятнадцать. Он с ужасом осознал, что Мэтт был едва ли старше этих лет. Он был лучшим. Он был лучшим до конца – как и хотел. В эмоциональном порыве ему захотелось разнести Уильямс-уэй: разбить все стекла в доме и даже дорогой коллекционный сервиз, подаренный какими-то там важными шишками с Тихого океана. Итчи уже представлял, как будет крошить кофейные чашки и блюдца, жевать стекло и осколки – если потребуется и если от того будет хоть какой-то прок; если хоть как-то закроет его потребности в уничтожении, вымещении агрессии и обвинении всего мира. Ему захотелось разрушить Уильямс-уэй принципиально и целиком: каждый дом в отдельности, чтобы все знали о его негодовании, чтобы каждый прочувствовал мощь его обиды и страдал вместе с ним. Итчи разрушил бы и дом господина Ховарда, и жалкую лачугу пожилой пары, что смиренно жила рядом вот уже десять лет и никак не реагировала на громкие крики, драки и разборки, на выстрелы. Итчи разрушил бы построенный на социальную пенсию дом матери-одиночки, стоявший в начале улицы, откуда никогда не доносились вопли и плач – женщина была потрясающей матерью; изысканный загородный коттедж, принадлежавший целой династии исключительных врачей, не раз неотложно приходивших на помощь жителям Рэдлетта; собачью конуру бездомной бродяги, для которой неравнодушные соседи сколотили ночлег; покосившийся дуплекс многодетной семьи, вынужденной делить жилплощадь с грубияном, пьяницей и развратником в лице чиновника, ушедшего в отставку. Он с упоением и наслаждением представлял, как подожжет здесь все к чертовой матери, как все разлетится на щепки. Ему захотелось разнести Уильямс-уэй. Но лишь захотелось. Большего он не мог. Теперь он не мог себе этого позволить. Еще вчера – запросто, в любое время дня и ночи, и это сошло бы ему с рук, ведь господин Ховард умел сглаживать даже самые скандальные углы и сенсационные конфликты, достойные первых страниц городских газет. Теперь Ичэнн мог лишь воображать, вспоминая, какую сладкую возможность имел и как ни разу ей не воспользовался. Нервно скурив три сигареты подряд, весь обмазанный пеплом и насквозь пропахший мерзостью табака, Итчи не спешил возвращаться в дом. Он еще какое-то время сидел в беседке, понимая, что лишний раз натыкаться на Беллами будет стычкой смертельной. Он разорвет Мэттью как щенка. По крайней мере, так ему чудилось. Но теперь он не мог даже этого. Даже этого и даже того, чтобы позволить себе прохлаждаться в беседке и задумываться, не скурить ли четвертую. Мэттью, как вошел с грязной ухмылочкой, быстро ускользнул в свою комнату. Такую видимость создали для всех, кто посмел находиться в доме в казавшийся безропотным час. На деле же все сложилось куда хуже, и хорошо, что Ичэнн предпочел померзнуть и поубивать свои легкие с десяток лишних минут, пока Беллами переоделся в свое и схоронился. Ведь Мэтту не только позволили избежать тяжелых разговоров и расплаты со стороны Итчи, но еще и укрыли в самом надежном месте этого чертового дома, наскоро смастерив убежище. Минут двадцать в стенах звенела и почти кричала тишина. Когда все было готово, Доминик холодно позвал Ичэнна в свой кабинет. Диалог будет не из легких, но состояться был обязан и состоится, даже если в следующий момент начнется громогласный апокалипсис и под Рэдлеттом расколется полотно вековечных земных плит. Ховард ни разу в своей жизни не боялся последствий и не отказывался от ответственности, даже когда совершал ошибки и мудро признавал их факт. Но он не проигрывал. Он знал, что даже теперь этот разговор с Итчи будет некоторой игрой – и здесь Доминик ни в коем случае не проиграет. За стеной, в спальне Ховарда, сидел Мэттью. Это было сугубо условием, выставленным из личных побуждений, но в то же время и бессердечным приказом. Беллами обязали быть участником и свидетелем диалога, даже если влияние его будет исходить молчанием и терпеливым ожиданием в качестве слушателя. Даже если мальчишки не будет непосредственно в кабинете. Самое главное, что Доминик был осведомлен о его косвенном присутствии и внимании. Самое главное – Итчи осведомлен не был. Через несколько минут Ичэнн перевел дух и уже оставил свои замашки касательно теракта на Уильямс-уэй. Его чувства смешались, прежде исчезнувшие и ушедшие в пятки, а теперь там же, внизу, у самых ног, жгло и жало – так трут чужие ботинки. Итчи давно не испытывал страх перед Ховардом. Когда он оступился и допустил конфиденциально опасную информацию в непристойные руки, что впоследствии стоило Доминику немалых убытков и вынужденного ступора в бизнесе на шесть недель, Ичэнн не боялся. Когда Ховард пригрозил ему публичной казнью перед всеми учредителями и членами приближенной команды в случае, если это повторится, Ичэнн не боялся. Он не боялся, когда Доминик пропадал на долгие недели и даже месяцы, залегая на дно, что ставило под удар всю компанию и любые дела. Он не боялся, когда на его плечи ложилась слишком высокая ответственность, когда оставался за главного, когда выезжал в другие страны на мероприятия, замещая на совещаниях господина Ховарда и действуя от его лица. Ичэнн даже не боялся в тот момент, когда стоял в Кенсингтон Палас и начинал осознавать неизбежность судьбы. Но теперь, когда момент все же настиг его, он испугался. Ему стало жутко не как ребенку, что напроказничал и теперь шел отчитываться, готовый получить ремня. Ему стало тошно в том смысле, что он все еще был ребенком, который так полюбил свою семью и всеми силами боролся за ее благополучие. Ребенком, который шел на слушание суда, где скажут, что от него отказываются и возвращают обратно. Туда, на улицы Эдинбурга, в интернат для малолетних преступников под открытым небом. Мэттью послушно устроился под дверью спальни и замер в ожидании. В кабинет постучались, и по одному только звуку неплотно коснувшихся костяшек Доминик распознал дичайший страх. В кабинет вошел не Ичэнн – Итчи. Маленький, неуверенный в себе подросток, обшарпанный голодранец с улиц Эдинбурга. Чуть ссутулившийся, с перекошенным лицом и глазами, полными ужаса и растерянности. Такими глазками он вымаливал деньги, когда просил милостыню у церкви, где мать оставляла его ранним утром и велела сидеть до полуночи. Такими глазками Итчи в первый раз оглядывал весь этаж Ховарда, еще давно, еще в первом здании в Лондоне, когда бизнес ограничивался лишь фармацевтическими компаниями, а из криминала можно было насчитать только поддельные рецепты и нелегальный сбыт модных в то время транквилизаторов и более труднодоступных анксиолитиков. Неужели все так иронично возвращалось на круги своя? – Проходи, – пригласил Доминик, рукой указывая на кресло. Это было кресло для посетителей, рядом с вытянутым диванчиком. Ховард указал именно на него и выразился довольно конкретно. Прежде Итчи всегда сидел на кресле для партнеров и членов команды, стоявшем гораздо ближе к столу Доминика. Ножки подкосились. Ичэнн держался достойно. Его состояние распознавалось лишь на молекулярном уровне, но Ховарду было достаточно и этого. За десять лет они притерлись друг к другу и понимали с полуслова, если что-то было не так. Что-то было не так не в одном лишь сегодняшнем дне, начиная со встречи в саду и заканчивая этим вызовом на ковер. Что-то было не так весь этот год. – С твоего позволения, я начну без прелюдий. Доминик говорил громко и четко, но не по той причине, что в соседней комнате сидел Мэттью. Доминик всей своей сущностью олицетворял сейчас настоящего главнокомандующего, который был обязан своей речью провозгласить новый девиз и направить войско на кровавый бой без страха и сожалений. Но не это услышал Мэттью, и даже не намек на верховенство и силу руководителя. Мэттью услышал отголоски прошлого себя. Так говорили, когда хотели и собирались уничтожить. Так говорили, когда собирались составить из прелюдий весь свой монолог. И сделать это грубо. – Не мне тебе объяснять, как устроен этот мир, потому что я сотни раз брался это делать и посыпал нравоучениями. В какие-то моменты отдельные мои слова откладывались в твоей голове, в какие-то ты нарочно пропускал все мимо ушей, создавая вакуум, как бы строя барьер. На то были причины, а ты всегда имел на них право; у тебя всегда был выбор: слушать меня или нет, воспринимать или нет. Но у тебя никогда не было выбора в вопросе подчинения. Ты подчинился бойко, игриво и без задних мыслей. Ты отдал всего себя на растерзание подчинению, назначил это делом всей своей жизни еще даже до появления в ней меня, потому что считал, что это являлось твоим грамотно обдуманным решением. Клянусь, уверен, ты даже думал, будто это решение принималось тобой болезненно и принесло не один десяток месяцев страданий. Но в тот момент, когда ты осознал факт своего подчинения, осознал ли ты вместе с тем, что тебе никогда не предлагалось альтернативы? Любые звуки в помещении потухли. Один лишь голос Ховарда разносился, как в Большой Опере, и окончания слов долетали под воображаемый купол, оседая под потолком. – Ты знаешь меня, пожалуй, лучше всех в этом доме. Но знаешь ли ты, сколько раз я врал тебе во благо, как мне казалось? Сколько раз я делал вид, что все под контролем, когда ситуация ни черта не шла по плану, когда и твоя, и моя жизни были просто на волоске? Сколько раз я сохранял тебе жизнь? Знаешь ли ты, сколько раз я задумывался, было то мое решение взять тебя и привезти в Лондон правильным или все-таки стоило бросить тебя там, на улице, не давать тебе шанс? Не брать на себя эту ответственность. За стеной замерло. Мэттью внимал все пламенно, щеки краснели. Сколько раз за этот месяц Доминик задумался, было то его решение взять мальчишку к себе и впустить на Уильямс-уэй правильным? Или стоило бросить его там, на улице, глядя, как сорвавшаяся с цепи свора добивает его, запинывая до смерти? – За это время я успел сказать тебе многое. Я говорил тебе о чем-то отвлеченном, пичкал информацией, которая никогда тебе не пригодилась и вряд ли пригодится, я беседовал с тобой о высоком и обсуждал самые глупые вещи на свете. Ты слышал от меня, что мне бывает тяжело. Ты узнал, что я такой же человек, как и все. Ты понимал, когда стоило подходить и осведомиться о моем состоянии, а когда было безопаснее не приближаться ни на ярд, чтобы не зацепило. За десять лет я многое сказал, ты – многое понял. Но так и не сумел добраться до истины. Так и не понял, что среди науки, бессмыслицы и базовых вещей есть нечто ключевое, принципиально устойчивое, стоящее превыше всего. Итчи глубоко дышал. Доминик перечислял и озвучивал очевидные факты довольно простым языком, но воспринималось все как груз. Не как исповедь в своем земном значении, но исповедь, прибивающая тебя к полу, заставляющая через страдания другого вознестись к страданиям своим. Ховард сделал небольшую паузу, кидая взгляд к окну. Монолог здесь делал изгиб. Они переходили к самой отвратительной части подобных звучаний – к воспоминаниям. – Ты сидел у церкви, название которой я не знаю, в пригороде, название которого я не помню. Прошибло, выступил пот. Итчи знал, что к этому все шло. Вопрос, кому было больнее вспоминать: ему или Доминику? Именно сейчас на лице Ховарда не было написано ни одной эмоции, доступной для распознания Ичэнном. Он сделал вывод, что единственным его выходом оставалось сидеть и слушать. И ни в коем случае не вставлять ни слова. – Ты заметил меня не сразу, это было еще раннее утро. Я прибыл в Эдинбург и остановился в вашем пригороде по воле случая, по приглашению одного уважаемого врача, в его семейном доме. Это был давний знакомый моего отца, отказать я не мог, но и находиться в его стенах дольше приличного казалось невыносимым. Мне было двадцать восемь, ему перевалило за шестьдесят, и наши интересы и взгляды на медицину, химию и будущее фармацевтики попросту оказались диаметрально противоположны. Вдобавок, он ни черта не смыслил в физике; в его защиту скажу, что ему и не требовалось, но тогда-то я верил иначе. Я выходил на улицы, чтобы вспомнить, как на самом деле цветет моя молодость, чтобы подпитаться жизнью местных, подышать свежим воздухом. Сырая вымощенная брусчаткой площадь. Покосившаяся церковь, отбитые ступеньки, раздавшиеся от молитв стены и вымытая слезами прихожан штукатурка. Ржавый шпиль, намертво придавленные двери. На вид мальчишке было не больше шестнадцати, он совершенно не выделялся, но почему-то привлек внимание Ховарда, и тот устроился на лавочке напротив, через площадь, чтобы понаблюдать. Такие моменты были особенно ценны, Доминик словно ощущал власть над моментом и над людьми вокруг. Смотрите, мол, вы шагаете по родным тропинкам, бьете тротуар нечищенной подошвой, торопитесь. А я застопорил момент для всех вас, думал Ховард, и теперь вы – неотъемлемая часть этой картинки, что запечатлеется в моем сознании. Доминик полагал, что эта картинка со временем исчезнет, как и миллиарды тысяч других таких же фотографических воспоминаний. Этот момент, ставший и моментом проявления греховной составляющей, застрял на гораздо более долгий срок, чем рассчитывалось. – На второй день ты снова был там, и я решил, что хочу совершить жест милосердия. Компания считалась моей уже почти шесть лет, но я все еще не дружил с финансовой грамотностью. С лихвой щедро подкинуть мальчику, просящему милостыню, было даже не забавным. Я сделал это с насмешкой над тобой, над бедностью, над гнилью брусчатки, на которой ты сидел; над религией, образом которой, состраданием, вызванным этим образом, ты пользовался в корыстных целях. И не побоюсь сказать, что это была усмешка и над всем миром. Ведь что могло быть циничнее, чем кинуть только что отпечатанную, новенькую, пахнущую заводом купюру в сто фунтов в твои грязные, стертые от чистки чужих ботинок руки? Итчи помнил слишком хорошо. В тот миг его лицо озарилось при мысли, что он может с чистой душой идти домой и похвастаться матери. Он не думал о том, что мать обрадуется, а ведь такое событие могло значительно скрасить их положение. Вся его лохматая голова была занята воображением, что сегодня его наконец накормят, позволят лечь раньше, не станут давать подзатыльник – или дадут, но в меньшем количестве и чуточку нежнее. Ту чистейшую, только что отпечатанную, пахнущую заводом купюру Ичэнн запомнил на всю жизнь. Он не отдал ее матери и даже не рассказал о случившемся. Она лежала в его ящике в письменном столе, на первом этаже последнего дома по Уильямс-уэй, упрятанная в изношенный бумажник – первый бумажник, который он смог купить благодаря работе на Ховарда. – С тех пор началась моя забава. Ты каждый день приходил ни свет ни заря к этой церкви и выглядывал меня в толпе серых лиц, но я не приходил. Я наблюдал, случайно прохаживаясь в соседнем квартале, посещая аптеку и лабораторию отцовского знакомого. Я случайно выбирал место для обеда, чтобы окна случайно выходили на фасад церкви, возле которой ты обивался, теперь такой нервный и трепетный. Ты ждал, что я снова приду – вдруг приду! – и протяну тебе еще одну купюру. Ведь так ты думал? Поправь меня, если я не прав. Укрытый за дверью Мэттью представлял в своей голове эту сцену ровно так, словно и сам являлся ее участником. Но он представлял себя не случайным прохожим, не церковным мальчиком или уличным музыкантом, что развлекал народ за деньги. Он четко и победоносно видел себя заходящим в аптеку, принадлежавшую другу отца Ховарда. Он был лаборантом в белом халате. Он чувствовал под весом своего тела деревянные стулья с изгибающимися ножками, ожидая чашку чая и яйца по-шотландски, глядя в окна, удивительно и мило выходившие на фасад церкви. – То, как ты бережно уложил эту купюру в белье, под брюки, вызвало во мне странные чувства. Мне больше не хотелось смеяться ни над тобой, ни над бедностью, ни над религией. Но еще и не хотелось помочь. Я никогда не рассказывал тебе этого, потому что не видел смысла. Знал, что однажды, когда оба мы будем старше и взрослее, ты будешь готов посмотреть на того себя со стороны моими глазами. Не будешь осуждать за мои мысли. Потому что появятся новые и новые поступки и действия, которые вызовут в тебе вопрос. Сейчас начнётся, подумал Итчи. Мэттью подумал, что знает: Ховард ни словом не обмолвится о ситуации утром. – Ты не знал, где меня искать, но уперто ждал со мной встречи. Через пару дней тебя это напугало – и больше ты не сидел у церкви, а сместился чуть дальше, выбрав своей новой жертвенной эстрадой молочную кухню. Там молодые мамочки в слезах отдавали тебе последнее, глядя в твои изголодавшиеся глаза. А мне пришлось обедать в другом месте, чтобы проследить еще немного. Ичэнн вдавил себя в кресло целиком и полностью, даже не заметив, как побледнел. Его взгляд расплылся, челюсть машинально сжималась. В любой момент он услышит все самое невыносимое. – Ты не знал, где меня искать, но уперто ждал, что я приду. Я же знал, где тебя найти, даже если ты менял места, укладывался на тротуарную плитку в другом районе или прогуливался с матерью на рынок. В этом была твоя несвобода и полноправный контроль у меня. Ты попался на крючок – надеяться на чудо изо дня в день и забивать все свои мысли одним лишь ожиданием, что произойдет грандиозное. И мне захотелось подарить тебе это чудо. Отпрянув, Итчи вслушался внимательнее. – Ты знаешь меня достаточно хорошо, чтобы понять, что я не мог повторить укрощение тебя одним и тем же методом дважды. И ты попал сюда, сорвавшись, не задумываясь о матери, о последствиях, о будущем вообще. Тебя привлекла не сотня фунтов, но возможности. Возможность раскрыть себя и свой потенциал, когда ты даже не знал слова такого – потенциал. А сколько усилий стоило вбить в тебя эти пояснения, лекции о физике, курс химии? Теперь ты не только знаешь значение всех моих слов и ценность деньгам – ты знаешь цену жизни и чуда. Нам всем нужно во что-то верить, ты понимал это еще тогда, выбрав церковь как приманку сострадающих. Я не говорю, что это аморально или же тактически верный ход; это то и другое ровно наполовину. Но ты стал сильным благодаря этому, своей смекалке и бесстрашию. В кабинете становилось пусто. Каждый новый звук, пронзавший стены, уносил отсюда что-то значимое, как будто воздух разлагался. Доминик ни разу не моргнул, не прочистил горло, не потянулся к стакану воды. Он лишь источал огромный поток и представлял собой сгусток устрашающей энергии. – Ты стал сильным, но никогда не был самым сильным в этом доме; ни тогда, ни теперь. И дело не в том, что в такой гонке я могу показаться твоим извечным соперником, а конкретно в твоем мышлении. То, каким путем ты пришел к обретению этой силы, закалило тебя, но так и не искоренил изнутри мальчика, который робко поджимал коленки и оборачивался по сторонам, впиваясь глазами в каждого прохожего. В тебе остались дрожь и благоговейный страх. Вселенское ожидание убило в тебе что-то критически важное, о чем не знаешь ты, чего уже никогда не узнать мне, ведь ты не успел мне об этом поведать. О чем толковал Доминик, Итчи не понимал. Он забылся между воспоминаниями, как потерялся где-то между Эдинбургом и Лондоном, совсем справедливо уличенный в слабости. Он не понимал – не каждое слово, как и в старые-добрые времена, – но четко формулировал мысль, что вот-вот… – Ты силен, но по-настоящему сильным человек становится, когда обретает свободу, даже если она дается кровью. И тот, кто был рожден, кто переродился в свободе, и пронесет ее через всю жизнь, – есть человек из стали и всецело мощь, он источник всего самого фундаментального и жизнеутверждающего на этом свете. Такой человек по-настоящему силен, он тверд, как камень, ведь он не ищет других в толпе, не изматывает себя ожиданием и напрасной надеждой – он знает, где искать. До Мэттью донеслось. Это были слова о нем. Итчи сидел как на иголках. От нервов он схватился за подлокотник, даже не сообразив, когда успел принять беспомощное положение. Его мир содрогался, он все ускорял речь Ховарда, мысленно приближая ее к моменту, когда же его растопчут, произнося одно лишь имя. Но Доминик не станет произносить имени Мэттью в присутствии Итчи, ведь это его убьет. Тот факт, что Доминик понимал это и не собирался лишний раз унижать и без того униженного Ичэнна, убивал уже сейчас и еще сильнее. – Итчи, – Ховард впервые за их разговор обратился к нему по имени. – Ответь мне на один вопрос. Ощущалось, будто здесь решалась судьба Ичэнна. У него не было права на ошибку – только не теперь. – Ты считаешь, что Бог играет в кости? Мир ушел из-под ног. Все то, что мелкими шажками выстраивалось в мостовую его судьбы, по которой Итчи десять лет шествовал от Эдинбурга до дворца в Лондоне, рассыпалось и превратилось в песок. Это был его марш – империальный, торжественный, – и он привел его обратно. В ту секунду, когда Ичэнн впервые узнал, чем было чудо. В ту секунд, когда Ичэнн впервые в него поверил. На раздумья не оставалось времени. Требовался ответ. – Никак нет, – членораздельно и слишком громко произнес Итчи. Эхо от его возгласа еще не успело погаснуть, как было перебито режущим смехом, выпущенным ядовито. Смех был хамский, вызывающий, он вырвался разрядом. Ичэнн исчезнул в этом сокрушительном крике, в этом хрипе, и исступленно глядел на Ховарда. Тот впервые за эти продолжительные минуты истязания показал себя эмоциональным – и собрал в себе, в своем проявлении, все до единого изъявления беспощадности. Этот смех стал плановой демонстрацией скупой истерики. – Ты слышал это? – на остатках выкрикнул Доминик, успокаивая себя. Он откинулся в кресле, не обращая внимания на происходящее. – Слышал? Это был не первый раз, когда Итчи показалось, будто здесь они были не одни. Может, за дверью кабинета кто-то подслушивал? Кто-то из наших, Киллин, может… Да на такой вопль соберется весь дом, – думал Ичэнн, вжатый в спинку кресла под давлением гула. На такое соберется весь дом. И за дверью кабинета подслушивали. Но Итчи причитал на коридоры, на весь второй этаж, на любую комнату и чулан – только не на спальню Ховарда. О таком он попросту не мог помыслить. Это было настолько мерзко, что даже не возникало в голове как допустимый вариант. Усмирившись, Доминик одернул рубашку как ни в чем ни бывало. Еще пару горьких раз засмеявшись, он совсем свел эмоции на нет, и его лицо вновь окрасилось беспристрастностью. Вот он – человек из стали и человек свободный, понимал Ичэнн, но так и не доходил до этих слов осознанно. – Повтори-ка, – почти умолял Ховард. Было видно, что в глотке еще сидел истерический крик, но приходилось держать внутри. Итчи же в самом деле не понимал, что сказал не так. И повторил. – Бог не играет в кости. Промямлить в обращение «господин Ховард» у него уже просто не хватило сил. – И в какое из этих своих слов ты поверил? Здесь начало доходить. Доминик требовал не правильный ответ – правильного здесь не существовало. Доминик требовал тот ответ, что исходил от Итчи правдоподобно. Тот, что был подлинным ответом подлинного Итчи. – Ты хорошо помнишь наш разговор в Кенгсингтон Палас, вижу. Но совершенно забыл, что я ненавижу, когда со мной говорят заученными фразочками. Хуже – когда говорят то, что является притворством, чужими мыслями. Когда выдают чужие мысли за свои. Ты ведь не мечтаешь чужими мечтами? Ты ведь веришь исключительно в свое чудо, в свое великолепное детское чудо? Ичэнн даже не успел передохнуть, чтобы задать себе эти вопросы. – Ведь так, Итчи? Кивать было бессмысленно. – Ты веришь в свое великолепие. Зачем тогда прикрываться тем, что так нагло украл? Зачем присваивать себе то, что не принадлежит тебе по праву? Разве это поможет тебе стать лучше и сильнее? Или подобное за тебя творят отголоски того мальчика, навсегда прибитого к церковным ступеням, который не знает иного способа выживания, кроме воровства? Сколько раз Доминик взывал к прошлому и травил Ичэнна воспоминаниями, тот и не упомнит. Он сбился со счету, когда стало откровенно тошно. Но неужели Ховард так и не собирался заканчивать? Неужели все, что отвел ему Ховард – ему, лучшему и сильному, главному после него, такому великолепному Итчи! – это надрывный вопль, который теперь, в обнаруженной тишине, было даже тяжело назвать чем-то относящимся к смеху? Пауза протянулась дольше нужного. Доминик выжидал. Теперь он смотрел на Ичэнна и испытывал его взглядом: сверлил, пробуривая скважины, и жаждал увидеть не поверхностное замешательство, но стихийное бедствие, природный взрыв, коллапс. Такова была тактика. «Ты знаешь меня достаточно хорошо, чтобы понять, что я не мог повторить укрощение тебя одним и тем же методом дважды». Данного воздействия Ховард прежде не применял. – Выживание рано или поздно исчерпывает себя как режим: либо переходишь на уровень выше, либо погибаешь, – Доминик продолжил резко, как бы через запятую, будто не было нескольких мучительных минут молчания. – Ты мнил себя лучшим и главным, не задумываясь о смерти. Но ты забыл, что всегда найдется кто-то лучше и главнее тебя, и это будет человек, который имеет право рассуждать о твоей смерти, планировать ее, а впоследствии – совершить. Пропадая и блуждая в грезах о своем превосходстве, ты не заметил, как сделал такого человека своим палачом. Случилось – вот-вот случится. Давай, скажи мне это в лицо, почти скулил Итчи. Но не мог выдавить из себя ни звука и едва ли дышал. – Ты не хочешь знать, лучше ли он, чем ты. Вот-вот, оно, кульминация, момент! Давай, стонал про себя тот, прокричи мне это прямо в лицо, прямо в лицо! Кричи, ори и надрывайся! Но перестань; перестаньте же, господин Ховард, смотреть на меня как на шавку! Я больше не тот мальчик из Эдинбурга, я больше не побираюсь, и я ворую только – исключительно – для вас! Я ведь всегда был для вас особенным, я был вашим особенным Итчи, вашей правой рукой! Я не заслужил такого, ведь я… Я, Ичэнн Дагл, я… Я лучший, господин Ховард, я лучше, чем он… – Тебе не нужно знать, лучше он или нет. Ты хочешь знать чем. И страха как не бывало. Наступило нечто ужаснее. Оскорбленный, Итчи омертвел. Это было хуже рядового оцепенения, к коим он привык, и унизительнее остолбенения; ведь первое подразумевало под собой вполне себе естественную человеческую реакцию, последнее – секундную слабость на физическом уровне, такую же реакцию организма. Но омертвение значило конец всего. Конец и чувств, и надежд, и ожиданий пресловутого чуда. Ичэнн омертвел, сидя во все том же гостевом кресле. В кабинете, где прежде всегда был советником, партнером и заместителем каких угодно величественных титулов и высоких должностей. Но он замер здесь угнетённым, и это означало одно. Предвкушаемый коллапс. Обвал. Крах. Крах всей его империи, в которой он гордо правил. Империи, которую он построил с нуля не без помощи посторонних, но как гениальный скульптор высекал изящества в стенах своих палаццо, облагораживая-благоустраивая, вдохновляясь жизнью и данным на нее шансом. Побыть наедине со своим падением ему не дали. Не позволили постоять и поплакаться на руинах и не позволяли уйти. Доминик, как настоящий хищник, полностью присвоил себе обстановку. Даже воздух плясал подконтрольно ему. Здесь время шло иначе. – Ну же, – подбодрил Ховард с издевкой. – Я думал, ты уж сейчас-то скажешь мне все, что думаешь. Все, что хотел сказать. Но Итчи смиренно заткнулся. – Мне казалось, ты будешь рвать и метать. Где твой запал? Где же все то, что так стреляло изнутри бравого Ичэнна Дагла? Возможно, Доминик только что впервые за десять лет назвал его полным именем. – Так и будешь молчать? Не спросишь меня ни о чем? Разочаровывало. Ховард был слегка раздосадован. Мэттью был недвижим и онемел. Он пропустил через себя каждое слово, сказанное Домиником, но после смеха сидел с расширенными зрачками. Это не было похоже на звук, на который способен нормальный человек. Это напоминало хруст позвоночника жертвы; в отдельности позвоночника, переломанного пополам, и жертву, скомканную и низведенную до атомов. Набравшись смелости, Итчи, даже не прочищая горло, жалобно завыл. Единственное, на что хватило его голосовых связок и жизненных сил, было до озверения отчаянно: – Я думал, мы семья, – прохрипел он. Это ударило Мэттью. И совершенно не задело Ховарда. – Итчи, ты здесь как полноправный член семьи, – неподвижно заверил Доминик. И так же неподвижно атаковал. – Но мы не семья. Кабинет всхлопнулся. Смердело трупом, запах добрался и до спальни. Это разлагался Ичэнн. – Ты в курсе моих правил. И я предлагаю тебе аттракцион невиданной щедрости. Блаженная пуля – избавление от всех проблем? – Ты никогда не был свободен, но сегодня – теперь и сейчас – я дарю тебе эту свободу. Лицо Итчи перекосило, как только могло отражать эмоции у трупа. Все еще являясь неразрывным целым с гостевым креслом, Ичэнн был готов на все что предложат. Он не мог предугадать действий Ховарда. – Ты волен остаться или уйти. И тебе ничего за это не будет. Звучало милосердно. Ни намека на так и не угасший крик, разорвавший легкие Доминика. Ни намека на глумление. – Твоя мать все еще живет там, в Порт Сетон. Я соврал, что не помнил названия твоего городка. При упоминании родных окрестностей в груди Итчи что-то дрогнуло. При упоминании о матери захотелось вскрыть себе глотку. – У нее новая семья, не то чтобы я заботился об их благополучии, но навел справки еще весной. Я знал, что так будет. Не могу сказать, обрадуется ли она, если ты вдруг решишь навестить ее, и вспомнит ли вообще твое лицо. Ичэнн думал, что все самое болезненное и тяжело было позади? Пожалуй, вот это обратилось верхом надругательства над ним, его ценностями и его верой. На этом Доминик прямолинейно выразил, что Итчи было пора покинуть кабинет. Ховард поднялся, выпрямляясь во весь свой рост. Он казался выше обычного и свирепее. Напоследок, уже развернувшись и увеличив дистанцию, хватаясь за дверную ручку в свою спальню, он завершал: – Не забывай, что у тебя была семья. Худое тельце Мэттью дернули, но он не подал признаков жизни. Признаков жизни не подавал и Итчи. Все закончилось. Ичэнн остался одиноким в кресле, рассевшись на пепелище. Только он, его окостеневшие руки, сжимавшие подлокотник, и безжизненные глаза. Он был лучшим. Был лучшим до конца. Как и хотел. Покидая кабинет господина Ховарда, Итчи не знал, что единственный человек, сумевший его обогнать, остался в спальне единственного человека, выше которого он никогда не смел подняться. Итчи не знал, чем Мэттью был лучше. Он уже не был уверен, что хотел знать что-либо вообще.

***

В коридорах перешептывались. Дом набился людьми, кончалось воскресенье, темой вечера было провозглашено замешательство. Неугомонный дух поселился в каждом, кто сегодня решил вернуться на Уильямс-уэй. Киллин Дирмайд тяжело курил сигарету, стряхивая пепел на садовую траву. Он не был в курсе деталей диалога, но по виду Ичэнна обо всем можно было догадаться. С самого дня того больше никто не видел – Итчи вышел, лишь когда к нему постучался Киллин, чтобы поприветствовать, и щенячьим воем, скуля, попросил принести чего-нибудь выпить. Дирмайд принёс ему стакан воды и чашку чая. Прошло шесть с половиной часов, и теперь он курил на террасе, пока коллега распространялся и строил теории. Разговор шел об Итчи и господине Ховарде, естественно, как и все разговоры в этом доме в этот вечер, не считая диалогов в стенах господской спальни. И Киллин продолжил бы молчать, если бы не одна фраза. – Даже несмотря на это на все, знаешь, не думаю, что Итчи так глуп, чтобы захотеть уйти. Пепел раскрошился. Сдохла очередная сигарета. Подкурив следующую под участливое «эй, Килл, может, не стоит так смолить?», Дирмайд уронил: – Он захочет уйти. Возникло возмущение. Однако собеседник не стал возникать. – Никто его не остановит, – так просто заметили в ответ. Совсем без сожаления о том, что теряется человек. Без мыслей о последствиях. Не задумываясь, что следует дальше. – Те, кто поднимается так высоко, не падают, – изрекал Киллин. Он иступленно глядел на подоженную сигарету, дымящую прямо в глаза, и с содроганием осознавал собственные слова. – Только не в этом бизнесе. Ждали объяснений. Все и так было ясно, но требовалось услышать это из уст знающего человека: – Они умирают, – заверил Дирмайд. И с тем же содроганием выкинул сигарету прочь. – Но господин Ховард не станет останавливать его, – вторили дальше. Как будто это ничего не значило. – Точно не станет. Опускалась ночь. Гасли фонари на террасе, доверху забилась пепельница. Ни у кого и не было сомнений, что господин Ховард не станет останавливать Итчи. Господин Ховард сделал уже все возможное, чтобы дать дорогу в будущее, а вместе с тем максимально обезопасить его. Он обезопасил Итчи от чего угодно на свете. Но только не Ичэнна Дагла. Только не от судьбы и ее фатального принятия. В ту ночь Итчи собрал вещи и отправился в свою квартиру в Лондоне. Он не опустошил комнату, но и не стал запирать дверь. В ящике письменного стола покоился бумажник с той самой его первой сотней фунтов. Доминик нашел бы ее, если бы захотел; если бы вообще наведался в комнату Ичэнна. Но у него на эту ночь были другие планы. В ту ночь в спальне господина Ховарда остался Мэттью. В квартире Итчи, не без помощи хозяина снимая свое ярко-алое, как артериальная кровь, платье, осталась Кармен. Она, как и после торжества в Кенгсингтон Палас, своим узким ртом умело высасывала из Ичэнна всю обиду и боль. В ту ночь дом на Уильямс-уэй превратился в молчаливую пустоту. В течение следующих дней у Мэттью создалось стойкое ощущение, будто его комнату вырвали из привычных стен и выкинули в серпентарий. Пустота-пустотой, однако в молчании проскальзывало такое едва уловимое, но ядовитое шипение змей. И каждый раз, возвращаясь с улицы, Мэттью оглядывался по сторонам, чтобы ни с кем не столкнуться. Как самых честных правил мазохист, мальчишка получал некоторое удовольствие, осознавая свое положение. Ходил по лезвию ножа, а засыпал преспокойно, хотя и знал – убить могут не сегодня, так завтра. И однажды точно убьют. Но он усваивал уроки, как переваривал пищу. Без промедлений, скоро, четко. Ловко. Он учился быстрее, чем на то был холодный расчет Доминика. К Рождеству на имя Мэттью Беллами были заказаны три белые и одна черная рубашки идеального кроя, костюм глубокого угольного оттенка и грубые оксфорды на литой подошве. Итчи так и не вернулся. Ховард и Беллами так и не обсуждали тот ужасающий разговор, свидетелем которого стал последний. Но Мэттью все еще помнил тот дикий смех, которым сокрушился Доминик. Он помнил все его слова и в отдельности каждое слово, разорившее душу Беллами по его личным причинам. Он получил некоторое удовольствие, осознавая свое положение тогда, и безнравственное наслаждение, осознавая имевшееся сейчас. Мэттью не просто считал – знал, что Бог не играет в кости. Не потому, что так сказал Ховард, а по той причине, что знал физику и внимал основополагающий факт: вероятности игнорировать не выйдет. Он был лучше Итчи хотя бы потому, что помнил о смерти, задумывался о последствиях и с детства не верил ни в какие чудеса. Но он не был лучшим. В этом было его превосходство.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.