Взвейтесь кострами, синие ночи, Все пионеры на Ленина др...
Высокое солнце палило нещадно, припекая неприкрытую темноволосую макушку. Сбегая от Крыски-Лариски и её намерения в очередной раз привлечь эту макушку к рисованию стенгазеты, Лукьян забыл панамку на кровати и теперь, сшибая палкой верхушки крапивы, выискивал в зарослях какой-нибудь смачный лопух, чтобы ходить с ним, как с зонтиком. — Лукашка! - позвали вдруг заросли, и палка застыла в воздухе. — Кто здесь? Лукьян упал на корточки, надеясь, что так станет менее заметным, хоть и сидел при этом прямо перед говорящими кустами — сообразительность никогда не была его сильной стороной. — Это я, Лукашка, я! — Головка от!.. - гневно начал Лукьян, но кусты явили всклоченную белую голову, и он прикусил язык. — Олежа?.. Олежа, паскуда такая, улыбнулся, демонстрируя сколотый зуб. — А ты думал, товарищ Берия? - из-за зуба он шепелявил, отчего раздражал ещё больше. Лукьян сощурился недобро, крепче сжимая палку. — Я думаю, как бы тебя отмудохать, чтоб синяков не осталось. Олежа, ахнув, опал, как красное знамя в штиль. Запыхтел обижено, губой театрально затряс, загундосил: — Я к тебе с предложением, а ты с кулаками сразу, - и пополз обратно в куст, но Лукьян, глаза закатив — какой же жук хитрожопый, а! — поспешил принести неискренние извинения капризной ранимой натуре: — Ладно, Олежа, прости, не собирался я тебя мудохать, - и даже умудрился ласки в голос напустить так, что жук купился и вынырнул наружу. — Ну, что там за предложение? Зуб влажно блеснул сколом, и Олежа, понизив голос, прошептал заговорщически: — Мы всем отрядом хотим вечером на речку сходить, пойдешь с нами? Лукьян наморщил нос в глубоком скепсисе — Олежа такой простой, как три копейки. — Ага, мечтай, так вас Крыска-Лариска и отпустила на речку. — Кто ж ей скажет? - не унимался Олежа. — Мы через дырку в заборе пролезем. — Заделали ж дырку на прошлой неделе. — Я новую нашёл, - скепсис Лукашки упал на дно Марианской впадины — нашёл он её, как же. — Ну так что, идёшь? Лукьян бы пошёл, вот только обстоятельства складывались не в его пользу. — Мне Манту поставили сегодня, нельзя мочить, - предательская Манту, красующаяся волдырём на левой руке, в подтверждение его слов зачесалась. — А Ленка тоже пойдёт? Я бы с ней на бережку посидел. Олежа сощурился и стал подозрительным. — Ишь какой, с сестрой моей на бережку сидеть собрался. Ленку родители домой увезли, так что один кукуй на своём бережку. Лукашка приуныл: что бы там ни придумал Олежа, на Ленку он видов не имел, но с ней было весело, она про таракашек всяких знала. — А чего увезли? — Не твоё дело, - фыркнул Олежа. — Идёшь или не идёшь? Говори быстрее, а то тут крапива жжётся. Ох, отходить бы тебя этой крапивой по мягкому месту, смутьян заборный. Лукашка поднялся, расправил плечи, поясницей хрустнул, прикидывая варианты и не находя среди них удачного. — Да что мне там, комаров кормить, что ли? - сказал он в итоге и с досады лупанул палкой по кусту, едва не зарядив Олеже в лоб. — Не иду. — Не хорошо это, Лукаша, от коллектива отрываться! - вскинулся Олежа, ёрзая — чесался там поди, ужаленный. Нахмурив брови, Лукьян отбрил его строго: — Дырки в заборах колупать нехорошо, имущество казённое портить, а я в отряде останусь, караульным побуду. Ползи давай в свою крапиву, Олежа, - и затолкал белобрысую голову обратно в куст. Куст взвизгнул тут же: — Ай! Ой! - заходил туда-сюда, шурша ветками, пробубнил: — Вот ведь... Ирод, - и стих наконец.***
Состроив из бровей печальный домик, Лукьян стоял, прислонившись лбом к оконному стеклу, и провожал взглядом последнюю исчезающую в вечернем сумраке светлую косынку. Свежая Манту на правой руке, насмехаясь, чесалась, и сверчки стрекотали о том, что никакой он не караульный, а просто-напросто неудачник с Манту. Дверь за спиной хлопнула, Лукьян встрепенулся и отлип от стекла, оставив на нём запотевший след. — Кутузов? - он проморгался, с неудовольствием наблюдая, как Кутузов разваливается на своей койке, цепляя с тумбочки книжку. — Ты почему здесь? Кутузов, Олежин брат, был Эдиком на самом деле, но прозвище своё имел за одноглазость: несколько лет назад в ребячьей схватке ему из рогатки прилетело острым камнем — кровищи лилось море, на вопли сбежался весь двор, и глаза Эдик лишился, зато обзавёлся повязкой, пересекающей всегда хмурое лицо белой лентой, и гордым прозвищем. Правда, из-за увечья и природной говнистости он был тем ещё фруктом, противным и острым на язык, вот и сейчас взглянул на Лукьяна, как на дурачка, и съязвил, прицокнув: — Я тут живу, представь себе. Лукьян конфликтов не любил, потому притворился, что не распознал враждебного тона. — А на речку чего не пошёл? Кутузов проскрипел, как несмазанная телега: — Мне после ужина Манту поставили, мочить нельзя. Проклятая Манту портила Лукашке всю малину. — Товарищ по несчастью, значит, - Лукьян старался звучать дружелюбно и располагающе, чтобы эта глыба льда хотя бы не крысилась на него — ему уже в красках виделось, насколько им будет уныло и неловко наедине. Надо было всё же идти кормить комаров, и Кутузов, открыв свой ядовитый рот, только подтвердил его мысль: — Никакой я тебе не товарищ, Лукьян, - он уткнулся носом в книгу, давая понять, что разговор закончен. Лукьян подумал: "Не больно-то и хотелось", но усугублять не стал, все думки оставил при себе и молча на собственную кровать завалился, мрачно уставившись в потолок. Вообще-то было обидно. Чем это он плох в качестве товарища? У Кутузова уже давно имелся на Лукашку какой-то необъяснимый зуб: он сторонился явно, демонстрировал к нему особое пренебрежение и всем видом давал понять, что знать его не желает — в компании ребят так вообще притворялся, будто Лукьяна не существует, а Лукьян всё не мог в толк взять, когда ж он успел Кутузову дорогу перейти. Лукашка даже у Олежи однажды поинтересовался, из-за чего в мозгу его брата так крепко переклинило, но Олежа только глазами захлопал и сказал, что Лукашке мерещится. Олежа был жуком хитрожопым, и ничего Лукашке не мерещилось. Пусть он и не отличался умом, как Женька, но враждебность умел распознать, и в итоге решил, что Кутузов сам по себе такой злобный, сам по себе с придурью и ему просто нравится корчить мину каждый раз, когда Лукьян появляется на горизонте. Развлечение у него такое своеобразное — Лукьяна ненавидеть. И Лукьян бы плюнул на него сейчас да за альбом взялся, но сегодня на завтраке краем уха услышал, будто бы у Кутузова есть ещё одно развлечение, странное, как и он сам: кто-то из мальчишек нашептал, что Кутузов дракона чернильной иглой на коже наковырял — то ли сам себе, то ли попросил кого, — но маленького, чтоб спрятать можно было. Лукашка сначала решительно не поверил: это ж надо сочинить такое — наколки бить! Наколками только преступники промышляют, а Кутузов правильный до тошноты, однако одноклассник Кутузова закивал вдруг и заявил, что правда это, он сам видел — где и как не уточнил, но видел. И тут уж Лукашка подумал, что и действительно — почему нет? Кутузов явно себе на уме, да и вообще поди узнай, что там у кого в черепушке припрятано, какие заскоки и завихрения. Лукьян был уверен, что у Кутузова завихрений полно, так чего бы и дракону не затесаться среди них? Требовалось срочно выяснить, и у Лукашки мигом родился план. — Кутузов, - позвал он, усевшись на кровати. Кутузов, разумеется, его проигнорировал, поэтому Лукьян, пожевав губу, сменил тактику: — Эдик, - "Эдик" звучало до жути непривычно и еле легло на язык, но снова ничего: Эдик — никакой не Эдик, а Кутузов — как таращился в книгу, так и продолжал таращиться. Оставалось только лаской добиваться, и Лукашка задорно пропел: — Эдичка. Эдичка не выдержал: — Чего тебе? - он зыркнул грозно одним глазом и высунул наконец нос из книги. — Скучно так, - пожаловался Лукьян, зевнув для убедительности. — Давай в карты сыграем. Нос снова спрятался среди книжных страниц. Кутузов фыркнул и пробухтел: — Книгу почитай, раз скучно. Или буквы в слова складывать не умеешь? Какая же зараза ядовитая. — Всё я умею, - насупившись, возразил Лукашка. — Давай сыграем. В дурака. Из книги послышалось насмешливое: — Ты только и делаешь, что играешь дурака, - и Лукьян, чьё дружелюбие всё же не было безграничным, взорвался: — Да что ж ты цепляешься ко мне? Какой вредный! Проиграть боишься? - раз ласка не помогла, следовало переходить к методу "взять на слабо" — Лукьян не особо его любил, но метод обычно действовал, особенно на таких высокомерных ледышек, как Кутузов. — Я ничего не боюсь, - угрожающе заявила ледышка, отложив книгу. Лукьяна распирало самодовольство: хитрость сработала, глупая рыбка попалась на крючок, осталось только подсечь, вытащить, распотрошить и пустить на уху. — Вот и докажи, - с вызовом бросил он, застыв в предвкушении. Кутузов сел и расправил плечи. — На что будем играть? А! Ну, и кто тут у мамы самый умный? Однако ж запал Лукашки подостыл, когда ему пришлось сообщить суть плана: — На р..раздевание?.. - в голове всё казалось простым и гениальным, но вот он произнёс это вслух — и понял, какую чушь сморозил. Кутузов был того же мнения. Он проморгался и покачал головой, очевидно решив, что Лукьян над ним шутит. — У тебя, кажется, тепловой удар случился. Сходи к медику, скажи, что бредишь, - он снова потянулся за книгой, однако Лукашка, не собираясь сдаваться, но собираясь лажать до конца, вскочил на ноги и в три шага оказался возле его кровати. — А что такого-то? - он навис над Кутузовым, уперев в бока руки, и уставился в круглый от удивления глаз. — Стесняешься? Круглый глаз стал узким и запылал гневно. — Чего мне стесняться? - Кутузов поднялся с кровати, вытянулся перед Лукашкой во весь рост, так что тому пришлось задрать голову — Кутузов был той ещё рельсой, — и теперь они походили на слона и Моську. — Так вот и я не пойму, - упрямо напирала Моська, пытаясь носом хотя бы до уровня слоновьева подбородка достать. — Ладно, блаженный, - процедил Кутузов. — Сыграем на раздевание. Только у меня ещё условие: проигравший голым до физкультурной площадки бежит. Лукашке такое условие совсем не понравилось. Он сглотнул тяжело, уронил плечи и невнятно заблеял: — Голым?.. А это не чересчур?.. Бровь Кутузова несмешливо устремилась вверх. — Что так? Боишься? Стесняешься? И боялся, и стеснялся, да, но если лажать, то лажать до конца, правда? К тому же в дурака Лукьян играл чуть ли не профессионально, поэтому, утратив всякие сомнения, выпалил: — Вот ещё. Голым так голым. По рукам, - и протянул Кутузову ладонь для скрепления договора.***
"Голым так голым" — это он слишком смело сказанул, конечно. Сидя под лампочкой на дощатом полу уже без носков, галстука и рубашки, Лукьян нервно бегал взглядом по зажатым в пальцах мелким картишкам, среди которых ни одного вшивого козыря не наблюдалось, и уже рисовал себе в красках, как Крыска-Лариска хватает его за голый, устремляющийся к физкультурной площадке зад, а утром на торжественной линейке с позором выгоняет из рядов пионеров. Как-то он не учёл этот момент, когда согласился на условие Кутузова. Не так уж велико было в Лукашке желание выведать про дракона, чтобы рисковать при этом пионерским галстуком. Права была мама: весь ум, на обоих её детей рассчитанный, достался одному только Женьке. Поганец Кутузов будто швабру проглотил: сидел ровненький при полном параде, даже бровью не вёл, вытягивая карты из колоды — наверняка тоже представлял Лукашино унижение и предвкушал сладость близящегося триумфа. Опасный типчик, немудрено, что слухи о нём всякие ходили. Повязка на выбитом глазу особо нагоняла страху. Лукьян даже на минуточку захотел себе такую же, чтобы хулиганьё дворовое его побаивалось и за версту обходило, но только на минуточку — всё-таки в калечности не было ничего весёлого. — Ну? Чего ждёшь? - грозно прорычал Кутузов. — Отбивайся. Лукьян встрепенулся, понял вдруг, что всё это время неприлично таращился, и залился краской, пряча глаза в картах. Он судорожно вытащил одну и воскликнул: — Перевожу! - слишком громко и едва не фальцетом, отчего стушевался тут же, присмирев. Кутузов хмыкнул, губы поджал, заметался взглядом по картам. Лукьян дыхание затаил: неужели не отобьётся?.. Не отбился. И второй раз не отбился, и третий, в итоге насобирал целый веер и впервые остался дураком. Лукьян чуть не плясал, растягивая улыбку до ушей, когда Кутузов стащил с себя носки, тщательно скрывая злость за каменной миной, но крылья его острого носа трепетали, и дрожали руки, когда он, перетасовав колоду, раздавал карты — крайне удачные для Лукашки и неудачные для себя, если судить по тому, как он подобрался и тихо вздохнул. Кутузов по привычке собрался ходить первым, но Лукьян, ухмыляясь, его остановил: — Куда вперёд батьки в пекло лезешь? - ехидно выпалил он. — Сначала под дурака ходят! Кутузов взглянул на него так, что пот прошиб позвоночник и отпала всякая охота глумиться. Лукашка понял, что дело не в повязке, а вот в этих его жутких взглядах, сглотнул длинно и прижух, не смея пискнуть, и даже когда Кутузов снова с треском продул, побоялся улыбаться: так и сидел со смиренной мордой, наблюдая, как тот, почему-то минуя галстук, стянул с себя рубашку в зелёную клеточку. Лукьян помнил прекрасно, для чего затеял всю эту карточную дурь, о которой пожалел сразу, как лишился галстука: он шарил взглядом по каждому новому открытому кусочку кожи Кутузова, выискивая инородную наскальную живопись, но ничего, кроме собственно кожи, родинок, пухлой Манту на предплечье и выпирающих суставов не находил. Кутузов был острым и характером, и лицом, и телом, весь составленный из палок и треугольников, напоминающий богомола, особенно в этой своей зелёной рубашке. Он отличался болезненной бледностью, будто каждый день в хлорке вымачивался, даже волос его, чуть вьющийся, едва прикрывающий уши, имел невероятно белый цвет, а единственный глаз сверкал злостью и серостью, мутной, как вода в банке, где разок прополоскали кисть с акварельной краской. Но всё же Лукьян не назвал бы его некрасивым: было что-то, притягивающее взгляд, в огромной бледной моли, сидящей перед ним. Что-то, что заставляло Лукашку вновь и вновь исподтишка рассматривать узкие ступни, щиколотки с торчащей косточкой — хрупкие на вид, как у девчонок, — углы коленок, разведённых в стороны, разлёт ключиц под галстуком, тонкие руки и кисти с узловатыми пальцами-ветками, оканчивающимися аккуратными ногтями. Лукьян придирчиво изучил свои ногти и решил, что лучше их никому не показывать. Прочистив горло, он несмело поинтересовался: — Чего же галстук не снял? Кутузов даже не взглянул на него, перебирая свои карты, однако ответил ровно и холодно: — Я так просто с гордостью пионера расставаться не намерен. Ах, так! Лукашка затылком поймал этот камень, пущенный в его огород. — Даже трусы вперёд снимешь? - он сощурился пытливо и вновь был удостоен ледяного тона: — До трусов дело не дойдет. "Вот и посмотрим!" — подумал Лукьян и к концу круга приблизил снятие собственных трусов, снова оказавшись в дураках. Он стащил через голову майку, взъерошив воронье гнездо на голове, осознал с ужасом, что от порушенной судьбы его отделяют три проигрыша, и приуныл натурально, проклиная Кутузова, шибанутого заборного дыродела Олежу, зудящую Манту и Женьку до кучи, забравшего у него весь полагающийся ум. — Если будешь бежать быстро, то, может, никто и не заметит, - скрывая в уголках рта ухмылку, сказал вдруг Кутузов, следя за тем, как дурак Лукашка тасует колоду. — Никуда мне бежать не придётся, - заявил Лукьян, самому себе не веря. Он лишился шорт в тот же круг и едва не расплакался, пока дрожащими пальцами расстёгивал пуговичку. Пуговичка не поддавалась никак, в результате не выдержала и отвалилась, покатилась по полу так же стремительно, как катилась под откос жизнь Лукашки, сбрасывающего шорты с тощих, усыпанных синяками и ссадинами кривеньких ног. Кутузов за всей этой драмой наблюдал с застывшей пресной миной, и его мина могла бы обмануть кого угодно, но не Лукьяна, выучившего за последний час признаки всяких выражений, которые тот старательно прятал: когда Кутузову приходили неважнецкие карты, он принимался, тихонько стуча зубами, обгрызать щёку изнутри; когда Кутузов злился, то раздувал тонкие ноздри и дышал глубже; когда нервничал, часто моргал, взмахивая длинными белёсыми ресницами; когда торжествовал, прямо как сейчас, правый уголок рта у него чуть уползал вверх, а бровь, единственная, какая была на виду, заострялась в изгибе. Когда же Кутузов проиграл опять, с ним случилось всё вышеперечисленное одновременно: его закоротило, как щиток в подъезде, и он едва искрами не посыпал из своего акварельного глаза. Лукашка уже в одних трусах собрался за медичкой бежать, но Кутузов успокоился, выдохнул и скинул майку с холодным смиренным достоинством. Тут уже достоинство, точнее те его жалкие крохи, оставшиеся после оторванной в нервной трясучке пуговицы, неожиданно покинули самого Лукашку: взглянув на оголённую Кутузовскую грудь, исчерченную шпалами рёбер, на его подрагивающий от частого дыхания живот с пупком навыверт, Лукьян заалел вдруг, вспыхнул, и сам задышал, и глаза уткнул в пол, судорожно толкнув по пересохшему горлу слюну. Даже дракона высматривать забыл, так и сидел, не смея взгляд поднять на Кутузова, меланхолично мешающего карты. Странное с ним было что-то, непонятное: оно ворочалось в печёнках и вынуждало Лукьяна насильно возвращать мысли к бубнам и пикам, но те предательски утекали к чужим рёбрам, расходящимся под натиском лёгких. Удивительно, как он умудрился выиграть при этом. Лукашка уж и не знал, радоваться ему или нет: на него вдруг ведром ледяной воды рухнуло осознание — всё же он действительно туговат был по части соображалки, — что и Кутузов может голым по лагерю пробежаться, а потом лишиться так горячо им любимого пионерского галстука. Наверняка это станет страшным ударом для него, такого до зубовного скрежета интеллигентного, принципиального, строго вертикального в осанке и честного в правилах. Кажется, затея с прилюдным задооголением уже никому из них не нравилась, однако ни один не хотел первым поднять белый флаг. Снимая шорты, Кутузов как раз с белым флагом по цвету и выровнялся: если в обычном своём состоянии он был хотя бы слегка розоват, то тут стоял натуральным грунтованным полотном под афишу и из последних сил давил в себе дрожь. Лукашка не выдержал: — Кутузов, может, это, ну... Кутузов пригвоздил его к полу до костей пробирающим взглядом, так что Лукашка мигом завял и смолк. — Что, струсил, Лукьян? - не размыкая зубов, процедил Кутузов, подчинив наконец пальцам пуговицу. Лукьян замямлил: — Вовсе и не струсил, просто... - но, и без того пристыженный, совсем лишился дара речи, когда шорты Кутузова упали на пол. Взгляд прошёлся по резинке белых в горошек трусов и зацепился за вершины тазовых косточек, натягивающих тонкую кожу. Лукашка к этим косточкам прилип и будто потерялся в них: понимал, что пялится, но совсем с собой совладать не мог — очень вот хотелось пялиться. Да что ж это с ним такое творилось, в самом деле?.. Кутузов, переживающий глубокое эмоциональное потрясение, был слишком занят впаданием в парализующее отчаяние, и потому, как надеялся Лукашка, не замечал ни взглядов, ни обильного Лукашкиного слюнотечения, нескромного и вызванного — кто бы мог подумать! — его трогательно торчащими тазовыми косточками. Ничего в них не было особенного, в этих косточках, цветов там не росло, драконы не резвились, но они, такие острые и беззащитные, будто всего мрачного, колючего Кутузова тоже беззащитным делали, открывали в нём скрытые от посторонних уязвимости. Лукьян поражался тому, что обнаружил вдруг в Кутузове уязвимости, а о том, как сильно это открытие его самого взбудоражило, и вовсе старался не думать. Спустя ещё один, уже для них обоих мучительный круг, перед едва живым Кутузовым всё же встала дилемма: трусы или галстук. Лукьян, дыхание задержав, очень-очень хотел, чтобы галстук. Он смотрел на Кутузова, лицо которого исказило вселенское страдание, и еле сдерживался от желания схватить его за плечи да хорошенько встряхнуть со словами: "О чём же тут можно раздумывать, дурень?!" Однако здравый смысл победил: алый галстук лёг на аккуратную стопку Кутузовской одежды, а Лукашка тихонько выдохнул. — Всё же прикрытая жопа оказалась дороже пионерии, - философски подметил он и даже презрительного взгляда не был в ответ удостоен. Тем не менее пожертвованный галстук не спас ситуацию: Кутузов в итоге снова насобирал веер и, глядя на его плечи, ссутуленные под тяжестью надвигающейся беды, Лукьян боялся, что он с минуты на минуту грохнется в обморок. В голове мелькнула мысль поддаться, но следом за ней возникла пугающая яркостью картина с позорным изгнанием, слезами матери и ремнём отца. Лукашка твёрдо решил выиграть — выиграть, а потом просто отменить дурацкое Кутузовское условие. В конце концов, на его голый зад, мелькающий в свете лагерных фонарей, он смотреть не хотел, а про дракона и так уж давно понял, что чужие языки ему снова набрехали. Лукьян скинул Кутузову последнюю карту, чувствуя себя самым настоящим извергом. Белый, как молоко, Кутузов принял своё очередное поражение героически, даже в лице не изменился, но в нём словно что-то умерло, когда он встал, чтобы финально заголиться. Его, конечно, не Лукашка смущал, а то, что следующим этапом после снятия трусов шла бодрящая вечерняя пробежка по лагерю, между прочим, им же самим и выдуманная. Наблюдая за тем, как тонкие пальцы подцепляют резинку горошковых трусов, Лукьян одновременно словил инфаркт и озарение. Он воскликнул визгливо: — Постой! - Кутузов чуть не подпрыгнул, уставился на него злым круглым глазом, и Лукашка продолжил, переведя дух: — У тебя же повязка есть. Лукьян уж успел обрадоваться, что спас положение, но у Кутузова вместо головы была коробочка с сюрпризом, и с ним расслабиться не имелось возможности, вот и сейчас эта коробочка выдала: — Повязку ни за что не сниму, - да так твёрдо, что Лукьян не решился спорить. Трусы Кутузов положил в самый низ под рубашку, чтобы священный галстук вдруг с ними не соприкоснулся, и выхватил шорты, а после, рассевшись голым задом на полу, прикрыл ими причинное место. Лукашка изо всех сил не смотрел, перебирал карты, пока Кутузов лишался последней тряпицы, но всё же из любопытства — будто бы там что-то другое могло быть, не такое же, как у самого Лукашки — мазнул взглядом исподтишка и тут же стыдом залился. Всё такое же, не стоило и глазеть. Права была мама — младшенький у неё совершенный дурачок. Хоть негласные правила и не позволяли прятаться за шортами — в чём же смысл голой жопы тогда? — Лукьян не стал возмущаться, ведь сам в этих шортах оказался заинтересован. Он разнервничался так, что заболел живот: потел, пыхтел, то и дело лизал сохнущие губы, перекладывал карты туда-сюда, глаза поднимал несмело и, скользнув по чужим ключицам, тут же опускал обратно. Лукьян подозревал, в чём причина его сохнущих губ, и оттого они сохли сильнее. Как-то это всё выходило не по-пионерски. Однако ж, справедливости ради, пионер из него всегда неважный был: от рисования газеты вон в крапиву спрятался, галстук снял вперёд носков, весной бабушку через дорогу не перевёл, потому что спешил к ребятам строить крепость, а теперь вот... Таращился на Кутузова. Ну, что с него взять? Видимо, стресс мобилизовал умственные способности Лукашки, иначе не объяснить то, что он опять — на этот раз окончательно — победил. Бледнеть Кутузову было уже некуда, но он побледнел, позеленел и пошёл пятнами, поднимаясь на негнущихся ногах в намерении совершить карательную пробежку — на глазах Лукьяна буквально рушилась чужая жизнь, и он, конечно же, не мог этого допустить. — Уймись, Кутузов, не надо никому срам свой показывать, - Лукьян поймал Кутузовское запястье, вынуждая того прижать голый зад обратно к полу. — Ничего подобного я от тебя не требую. Кутузов руку отдёрнул, зыркнул с такой брезгливостью, что Лукашка растерялся. — Думаешь, ты тут царёк какой-то? - зашипел он, прижимая к себе шорты. — Можешь милости свои раздавать? Мне ни милость твоя, ни позволение не нужны. Мы руки пожали, я слово дал — значит, должен уговор исполнить. Лукьян и не представлял, что кто-то способен быть таким настырным в наживании проблем. — Тебя же из пионеров выгонят, - сообщил он вкрадчиво, будто Кутузов был малоразумным каким-то — вдруг он и правда не понимал последствий. Но нет, Кутузов понимал. — Я знал, на что шёл, - и да, он всё же был малоразумным. — Каким же пионером я буду, если слово своё не сдержу? У Лукашки голова шла кругом: не думал он, что это окажется так сложно — убедить кого-то не губить себя. — Слово, слово, вот упёрся в это своё слово! - зарычал Лукьян, разошедшийся в негодовании, в то время как Кутузов сидел мраморной статуей и только глазом хлопал. — Тогда сними повязку и ещё сыграем! Кутузов отмер вдруг, пришёл в движение, вдохнув резко. Лукьян испугался даже в который раз за вечер, однако теперь в акварельной мути слезой заблестела глубокая обида, какой он в Кутузове отродясь не видел. — Повязку снять? Этого ты хочешь, да? Этого добиваешься? - зашептал тот, словно сил в голосе лишившись, но тут же воскликнул: — Вот тебе повязка! - и содрал ленту с лица, обнажив увечье. — На! Смотри! Смейся над уродом! Смейся! Придумай про Кутузова новый стишок! Лукашка отшатнулся, сам готовый вот-вот расплакаться. Он смотрел и не видел урода, только веки, как стежками, сшитые маленькими шрамами. Ну, нет у Кутузова глаза, так разве ж он урод теперь? Разве он с этими своими коленками и косточками, с известково-белыми волосами и аккуратными ногтями, тонкий и прозрачный, будто осиновый лист, но с железными принципами и до последнего идее преданный — разве может он зваться уродом? Лукьян никого, его красивее, в жизни не видел, но ни за что бы не решился сказать об этом, потому лишь пролепетал неверяще: — Да какой же ты урод, Кутузов? Что же ты говоришь такое?.. Кутузов украдкой утёр скупую слезу, повисшую на ресницах, поднял на Лукашку усталый взгляд и спросил вдруг: — За что ты меня ненавидишь, Лукьян? Вот те... раз. Лукьян аж рот открыл. — Ненавижу? С чего ты взял, что ненавижу? — А разве это не так? - Кутузов поёжился и бросил взгляд на лежащую на полу повязку: ему без неё наверняка неуютно было, но Лукашка отчего-то совсем не хотел, чтобы он снова за повязку спрятался. — Кутузовым вон обзываешь. Лукьян заморгал, как кукла. У него уже атрофировалась удивлялка — слишком много всего за один день случилось, — потому он просто вздохнул в итоге и ровно сообщил: — Тебя все называют Кутузовым, Кутузов. Кутузов цокнул и руками всплеснул. — С твоей подачи! Ой, ну это когда было-то! — Так оно что же, обзывательство, по-твоему? Кутузов великим полководцем был, ого-го персона! - Лукьян потряс в воздухе пальцем, сурово сдвинув брови. — Почему ты имя его в ругательные записал? Это же честь такая — Кутузовым зваться! Неполководец Кутузов стушевался, видимо, впечатленный Лукашкиным пальцем. — Так ты это не чтобы подразниться?.. Лукашка решительно покачал головой. — И в мыслях не было. — А стишки матерные про меня кто сочинил? - не унимался Кутузов. — Не ты, хочешь сказать? Лукьян совершенно честным образом ни о каких стишках был ни сном ни духом — ну, не совсем "ни о каких", кое-какие он сочинял и среди них имелось много матерных, но про Кутузова точно не сочинял, потому уверенно отрезал: — Именно так и хочу сказать: не я. — Врёшь! - Кутузов аж подпрыгнул на своей голой параноидальной заднице. — Мне Олег все твои грязные опусы продекламировал! Откуда бы им взяться, если не от тебя? Ну, конечно, Лукашка же единственный поэт во всём советском союзе. — Кутузов, ты ведь умный, - напомнил ему Лукьян. — Олежа сам их и выдумал. Я только про Ленина сочиняю. Кутузов было рот открыл, чтоб возразить, но, видимо, вспомнил, какой у него придурошный брат, и клацнул зубами, захлопнувшись. — Про Ленина тоже нехорошо сочинять, Лукьян, - пробубнил он назидательно. — Зачем тогда раздевание это, если не для того, чтобы унизить? Лукашка уже сам не знал зачем. Затем, что он, дурак, на чужой трёп повёлся и берега потерял, потому они и сидели теперь голые посреди мальчишеской спальни, собирая жопами занозы. Признаваться было стыдно, но он всё же признался: — По лагерю слушок прошёл, что ты себе иголкой с чернилами на коже дракона нарисовал, вот мне и хотелось посмотреть. Звучало до смешного нелепо — и как он вообще в такое поверил? — однако Кутузов почему-то не торопился поднимать его на смех: он поник и скукожился. — Да не я это, Ленка набедокурила, - ковыряя пальцем в стыке досок, нехотя выдавил он, отчего у Лукашки глаза полезли на лоб. — Не дракона, а маленькую ящерку на щиколотке себе наколупала. Ты же знаешь, она любит тварей ползучих и никаких границ не видит. От родителей ей за такое крепко досталось. Лукашка боялся представить, как бы ему досталось от родителей, неделю бы точно сидеть не мог, а Ленку, девчонку, наверное, пожалеют лупить-то, но теперь она до сентября из дома не выйдет. Он сочувствовал Ленке, немного завидовал её смелости и решил, что при первой же встрече попросит ящерку показать — в конце концов, он из-за этой наколки столько нервов угрохал. — Тогда скажи, Лукьян, - продолжил Кутузов, смущённый, но тщательно это смущение прячущий. — Если не ненавидишь, то почему знаться со мной не хочешь? Всех ребят прошлым летом позвал плот строить, а меня не позвал. Я, между прочим, смыслю в плотах. Вообще-то Лукашка хотел знаться: поначалу, когда Олежа их только познакомил, ещё до рогатки и прозвища, эта худая молчаливая оглобля его жуть как заинтересовала и он предпринимал робкие попытки сблизиться, но Кутузов, тогда ещё Эдик, был застенчивым, везде ходил лишь с Олежей и на контакт не шёл. После рогатки он и вовсе озлобился, так что даже заговорить с ним стало страшно. Как оказалось, у него имелись на то причины. — Так ты же волком на меня смотришь, Кутузов, - вздохнув печально, ответил Лукашка. — Я думал, что не нужен тебе ни плот, ни дружба моя. Кутузов оторвался от созерцания досок и уставился на Лукьяна. Он смотрел долго, взгляд его расплылся в задумчивости — в нём что-то такое глубокое происходило, о чём Лукьян мог только догадываться, но и Кутузов, и взгляд его вскоре смягчились, в них словно лёд разошёлся, согретый весенним теплом. Тогда Лукьян услышал скромное: — Кому же не нужна дружба? И улыбнулся. — Всем нужна, наверное, - он заметил, что нервные пальцы, ковыряющие стык, усмирились, и почувствовал, как нестерпимо хочется их сжать в своих — в знак поддержки и зародившейся дружбы, но глухие голоса за окном заставили его подскочить в ужасе. — Ой! Идут! Одевайся скорее! Лукашка, путаясь в тощих ногах, живо натянул шорты, но Кутузов почему-то всё ещё продолжал греть пол своей задницей с крайне суровым выражением лица при этом. — Я должен... - загундел он, но Лукьян уже понял, что последует дальше, потому, не дожидаясь конца пламенной речи, схватил его одежду, бросил прямо в суровую морду и заявил: — Ничего ты не должен! Не позволю я другу голым задом светить! Одевайся! Кутузов моргнул, на него, такого решительного, глядя, и, поджав губы, закопошился наконец в поисках трусов в горошек. На то, как он их надевал, Лукашка очень старался не смотреть.***
Время было позднее, но Лукьян всё не мог сомкнуть глаз. Ребята давно уж спали, уставшие и накупавшиеся вдоволь, а он вертел в мозгу случившееся и не укладывалась в нём мысль, что вся их с Кутузовым ненависть оказалась придумкой, что, не испогань себя Ленка ящерицей, они бы так и ходили, ни за что друг на друга дуясь, что шрамы и тазовые косточки так и остались бы для Лукьяна сокрытыми. Как-то глупо это было, совсем криво, неправильно. Хотелось стереть напортаченное резинкой и всё переделать, восполнить упущенное, потому, не совладав с порывом, Лукашка сполз тихонько с койки и на цыпочках, стараясь пальцы об кроватные ножки не переломать, добрался до Кутузова, рядом с тумбочкой его усевшись. Тот спал, отвернувшись к стенке, только голое плечо торчало из одеяла да всклоченная голова. Лукьян с минуту на это плечо таращился, разглядел на нём равносторонний треугольник из родинок и щёку себе прикусил, решая мучительно, можно ли его потрогать или же нельзя. Всё же решил, что нельзя, и сразу накрыл плечо ладонью — тёплое и острое, но не за этим Лукашка нарушил чужую неприкосновенность. — Кутузов, ты спишь? - он сжал пальцы, легонько потряс Кутузова и сразу отдёрнул руку, как только почувствовал под ней шевеление. — Уснёшь тут с тобой, - сонно пробухтел Кутузов, повернувшись на спину. Он взглянул на Лукьяна своим единственным глазом, и тот, подсвеченный луной, показался совсем прозрачным. Лукашка сглотнул, заворожённый, но тут же очухался и выпалил: — Будешь со мной плот строить, когда смена закончится? Этот вопрос мог, конечно, и до утра подождать, но вот Лукашка до утра ждать не мог: вместе с Манту в нём зудело горячее желание поскорее начать дружить с Кутузовым, прямо посреди ночи планировать плот. — Я подумаю, - уклончиво ответил Кутузов, не разделяя его зуд. Лукашка цокнул с укоризной. — Какой ты вредный. Друзьям помогать надо, а то они построят что-нибудь не то и утопнут. Прозрачный глаз потеплел от скупой улыбки, и вредный Кутузов, сдаваясь, протянул: — Ну, раз надо, то помогу. Иначе ж правда без меня утопнешь. Лукьян понимал, что должен встать теперь и попрощаться, но хотелось ему ещё чуточку вот так посидеть, посмотреть на лицо без повязки, непривычно необозлённое и мягкое, однако за спиной раздался до закатившихся глаз знакомый шепелявый шёпот: — Лукашка, я тоже хочу строить плот. Лукашка обернулся, нашёл во тьме лохматую белобрысую голову и, ткнув в её сторону пальцем, пригрозил: — С тобой, стихоплёт несчастный, у нас будет отдельный разговор.